Однако же сказал. Мы прошли три квартала, от улицы Восьмого октября до ее дома, фонари на этот раз горели. Кажется, я заикался; я напомнил о нашем плане — оба мы совершенно свободны, узнаем друг друга получше и посмотрим, пусть пройдет время, а там видно будет. Да, конечно, я заикался. Месяц прошел с тех пор, как она пришла в кафе на углу Двадцать пятой и улицы Мисьонес выпить свой кофе. «Я хочу кое-что предложить тебе», — сказал я. Я говорю ей «ты» с пятницы, с седьмого числа, а она мне — нет. Я думал, она ответит «я знаю», было бы много легче. Но нет. Она не пожелала снять эту ношу с моих плеч. Не догадалась или, может быть, не захотела догадаться. Никогда у меня не получались вступления, и тут тоже я сразу сказал то, что нельзя было не сказать: «Я снял квартиру. Для нас». Фонари горели, пришлось мне выдержать ее взгляд. Печальный, кажется, не знаю. Я так и не научился понимать, что хочет сказать женщина, когда смотрит тебе в глаза. Иногда думаешь, будто она тебя спрашивает, а потом начинаешь догадываться, что, наоборот, она тебе отвечает. Встала вдруг между нами туча, надвинулась. Туча называлась «брак». Оба мы видели тучу, но оба знали, что скоро она уйдет и завтра вновь засияет над нами ясное небо. «Не спрашивая меня?» — сказала она. Я кивнул утвердительно. Ответить членораздельно я, говоря по правде, просто не мог — ком стоял в горле. «Правильно, — она попыталась улыбнуться, — со мной так и надо обращаться, без церемоний, поставить перед свершившимся фактом, и все». Дверь ее дома оставалась на этот раз незапертой, так как было еще совсем рано. И всюду горел свет. Таинственная поэтичность исчезла. Тяжкое молчание нависло над нами. Я начал догадываться, что мое сообщение не привело ее в восторг. Но в пятьдесят лет восторга уже не ждешь. Ведь она все-таки не сказала «нет»? Конечно, не сказала, только пришлось заплатить за это дорогой ценой: горько мне было, мучительно горько глядеть, как она стояла передо мной, слегка ссутулившись в своем темном жакете, и по лицу ее я видел — многое кончилось для нее навсегда в эту минуту. Она не поцеловала меня на прощанье. Я тоже не пытался. Лицо ее оставалось суровым. И вдруг словно плотина прорвалась — я никак не ожидал этого, — не в силах больше носить маску, она сбросила ее, закинула голову, прислонясь затылком к двери, подняла ко мне лицо и начала плакать. Это не были пресловутые слезы счастья, нет. Так плачет человек, смирившийся с горем. Если ты не смирился, есть смысл рыдать с дрожью, с судорогами, особенно на людях. Но когда ты горюешь и в то же время смиряешься со своим горем, когда не предвидится ни мятежа, ни жертвы, ни героизма, тогда плачешь тихо, ибо никто не может помочь, а кроме того, в глубине души ты знаешь, что горе пройдет, наступит в конце концов спокойствие, все встанет на свои места. Именно так она и плакала. Тут я ошибиться не мог. «Чем я могу помочь? — все-таки спросил я. — Как сделать, чтобы тебе стало немного легче?» Бессмысленный вопрос. И тогда поднялось со дна души сомнение: «В чем дело? Ты хочешь, чтобы мы поженились?» Но нет, та туча уже ушла далеко. «Нет, — отвечала она. — Я плачу обо всем сразу». Как верно она сказала! Обо всем: о том, что горят фонари, о том, что мне пятьдесят, что она хорошая девочка, что у меня трое детей, что у нее был жених, что у нас есть теперь квартира… Я достал из кармана платок и вытер ей глаза. «Ну, прошло?» — спросил я. «Да, прошло». Оба мы врали, но понимали, что сейчас надо врать. Она взглянула на меня почти уже сухими глазами и сказала: «Не думай, что я всегда такая дурочка». «Не думай», — сказала она, да, да, она сказала «не думай». Она сказала мне «ты».