Вчера приходил адвокат и дал понять, что дела мои повернулись к лучшему. Не исключено. Вполне вероятно. Весьма возможно. Я ведь уже знал, но тем не менее, надо признаться, разволновался страшно, даже сердце забилось. Не могу сказать, что я когда-либо терял надежду. Я всегда верил — настанет день, я снова буду с вами. Но одно дело — представлять себе, как оно все будет через сколько-то лет, и совсем другое, когда тебе вдруг говорят — весьма возможно. Не хочу мечтать — и все-таки мечтаю, трудно с собой справиться. Но это понятно, правда ведь? Только позавчера я смирился с мыслью, что пробуду здесь несколько лет, старался даже настроить себя так, чтоб привыкнуть, покориться, «лобызать плеть», как выражался, ты помнишь, тот ловкий плут священнослужитель. Теперь же, наоборот, как только услыхал «может быть, вполне вероятно, весьма возможно» и остается всего год или даже меньше, теперь, представь себе, срок, прежде как будто вполне обозримый, терпимый, стал невыносим, хуже, чем тот огромный, почти бесконечный, с которым я так или иначе смирился. Сложная штука душа человеческая, верно? Ну а ты и Старик, что вы об этом думаете? Дочурке пока не говори ничего, начнет ждать, а вдруг все провалится, она же еще кроха, это может повредить её здоровью. Только представлю себе, что, может быть, скоро, ну скажем, сравнительно скоро, увижу ее, так и бегут по спине мурашки. Тебя увидеть и Старика — это что-то другое. Представляешь, я мечтаю сидеть рядом с вами, смотреть на вас, долго с вами разговаривать, какое счастье, боже мой! Ну а о Беатрис как подумаю, бегут по спине мурашки. Пять лет не видеть ребенка, тем более маленького, — ведь это же целая вечность! Пять лет разлуки со взрослым человеком, как бы ты его ни любил, все же только пять лет, хотя все равно тоже ужас: Я вот, например, совсем другим стал, вы увидите: на брюшко нет и намека, а волос стало гораздо меньше, и не от трудов здешнего парикмахера, это бы еще ничего, нет, просто залысины появились, тюремные порядки тут ни при чем. К тому же я потерял несколько резцов и моляров (но, учти, не потерял морали, вот как). Что еще? Ну, веснушек поприбавилось, родинки новые появились, шрамов несколько. Как видишь, я помню все наизусть. Живу я здесь почти как монах, а в такой жизни собственное тело неизбежно становится предметом пристального изучения. Не подумай, что собой любуюсь, нет, просто долгие и долгие часы видишь лишь один-единственный одушевленный предмет — себя самого. Я думаю, Старик еще больше поседел. А морщин у него не прибавилось, нет, он же, плут, с самого рождения весь в морщинах. Помню, ребенком я всегда удивлялся, какие у него складки и мешки под глазами, и морщины на лбу, и все такое прочее. Но это, кажется, нисколько не мешало ему одерживать победы над женскими сердцами. Еще когда мать была жива, он, по-моему, приударял то за одной, то за другой. А ты какая теперь? Старше, конечно, и оттого еще красивее. Прошедшие горести оставляют неизгладимые следы на лице, так, во всяком случае, писали романисты начала века. У современных писателей подобные пошлые фразы не в ходу, однако следы прошедших горестей, к сожалению, и в наши дни не вышли из моды, горести, видимо, по-прежнему сильны. Только на твоем лице, я уверен, никаких следов нет, а если и есть, не беда, я тебя вылечу. Наверное, ты стала серьезнее, вот это да, не смеешься больше так звонко, так беспечно, по-весеннему. Но веселиться ты умеешь как прежде, я не сомневаюсь, даже лучше прежнего, и все так же любишь жизнь — это твое призвание. Если в самом деле свершится то, на что намекал адвокат, то как я смогу, и смогу ли, увидеть вас? Не имею ни малейшего представления. Я хочу сказать: неизвестно, выпустят ли меня из страны. И слишком хорошо знаю, какие начнутся сложности. Но все лучше, чем разлука, несправедливая, бессмысленная, а может, и заслуженная, теперь я уж и сам не пойму. Конечно, мне хочется уехать к вам, какая у меня здесь семья? Эмилио умер, осталась одна только тетя Ана, но мне вроде ни к чему с ней встречаться, она же ни разу не попыталась навестить меня. Говорят, правда, с сердцем у нее стало еще хуже, может, в этом причина. Что до других двоюродных братьев и сестер, они не могли меня навещать, почему — понятно, да и мне, даже когда выйду на волю, не стоит с ними видеться. Устроиться здесь на работу будет очень трудно в силу целого ряда обстоятельств, так что лучше всего мне уехать, я уверен, однако рано еще загадывать да думать, как буду жить, ведь адвокат сказал всего лишь несколько коротких туманных фраз. А я все равно думаю да загадываю. О самых конкретных вещах думаю. Едва забрезжила надежда, я сразу перестал фантазировать, спасаться бегством в прошлое, вспоминать нашу жизнь то в Солисе, то дома, видеть и узнавать в пятнах сырости на стене любимые лица. Теперь я занят практическими заботами, о работе, об учебе, о нашей дальнейшей жизни, строю самые разные планы. Неплохо было бы закончить учение. Ты узнай-ка в тамошнем университете, какие предметы мне зачтут, а какие придется сдавать снова? И насчет платы, сколько, как и что, ладно? А насчет работы как? Я знаю, у тебя место хорошее, но я тоже хочу начать работать как можно скорее. Только не думай, вовсе не из мужского самолюбия. Пойми: я всю жизнь работал и одновременно учился, я так привык, и потом, мне это нравится. Вы там разузнайте, ты и Старик, какие есть в этом смысле возможности. Что я умею делать, вам хорошо известно, но сейчас я даже не претендую на работу, которая соответствует моим знаниям или призванию. Я готов делать все что угодно, понимаешь, все что угодно. Физически я уже достаточно окреп, а на воле, без сомнения, еще больше окрепну, хоть и буду, разумеется, следить, как бы не отросло снова брюшко. Просто сердце заходится, едва подумаю, что смогу снова жить как нормальный человек, с тобой, с Беатрис, со Стариком. Уже две недели здесь со мной еще один квартирант, славный малый, мы отлично ладим. Однако я не решаюсь говорить ему о своей надежде, хотя бы потому, что у него такой надежды нет, во всяком случае пока что; если дать волю своей радости (правда, в глубине души мне страшно, вдруг рано еще радоваться), невольно подбавишь горечи и отчаяния в его душу. Все мы здесь великодушны, научились быть великодушными, особенно когда первые дни уже позади; в первые дни человек здесь, как правило, эгоистичен, замкнут, враждебен к другим, постоянно ноет. Но всякому великодушию есть граница, предел и мера. Я очень хорошо помню, как немногим больше года тому назад освободили N, и я испытал самые противоречивые чувства. Как, кажется, не радоваться, что именно он, человек исключительный, снова свидится с женой и матерью, снова начнет трудиться, вернется к жизни. И все-таки я приуныл, N был легкий человек, с ним хорошо жить бок о бок, а кроме того, он ушел, а я остался — как жестоко, как горько! Любопытно, что хороший товарищ по несчастью — не обязательно тот, который с тобой говорит и тебя слушает, вовсе не надо рассказывать друг другу о своей жизни, о смерти родных и друзей, о любви и разлуке, излагать содержание прочитанных когда-то романов, спорить о философских и прочих проблемах, обмениваться жизненным опытом, изучать себя, свои мысли, делиться воспоминаниями детства или, если возможно, играть в шахматы. Хороший товарищ по несчастью — зачастую тот, кто умеет молчать, умеет уважать твое немногословие, понимает, что только того тебе и надо в тяжелую минуту, он согревает тебя своим молчанием, а ты согреваешь его своим, но при этом очень валено, что вы ничего не просите и не требуете друг у друга, все получается само собой, сердце подсказывает. В камере или в казарме истинная дружба, иногда на всю жизнь, завязывается не в доверительных беседах, вовсе там неуместных, а именно если человек понимает, что говорить не надо. Встречаются, правда, люди, которым кажется совершенно необходимым делиться рассказами о своей жизни, настолько необходимым, что они придумывают их. Я имею в виду не просто фантазеров и лгунов, таких, конечно, тоже хватает, но случается, человек сочинит какую-либо историю из самых добрых чувств, желая развеселить товарища, отвлечь от черных мыслей, помочь выбраться из черной ямы тоски или, напротив, стремясь пробудить в нем воспоминания, оживить память и даже заразить способностью придумывать прошлое. Много странностей в натуре человеческой, и особенно ярко проявляются они, если человека в виде наказания оставили наедине с самим собой или вынуждают ежедневно мерить свое одиночество одиночеством ближнего, а иногда и нескольких ближних, которых он не выбирал и которые его тоже не выбирали. И однако даже теперь, пережив самые тяжелые годы, я не согласен, что ад — это постоянное присутствие других людей, как утверждал один печальный экзистенциалист, я сказал бы только, что постоянное присутствие других людей трудно назвать раем.