Фэнтези-2006

Бенедиктов Кирилл Станиславович

Уланов Андрей

Кликин Михаил Геннадьевич

Дивов Олег Игоревич

Новак Илья

Логинов Святослав Владимирович

Силин Владислав Анатольевич

Легеза Сергей Валериевич

Сельдемешев Михаил Михайлович

Камша Вера Викторовна

Олди Генри Лайон

Бессонов Алексей Игоревич

Туманов Сергей

Кузнецова Ярослава

Непочатова Кира

Пехов Алексей Юрьевич

Остапенко Юлия Владимировна

ТАЯЩИЕСЯ У ПОРОГА

 

 

Сергей Легеза

С глазами синими, как лед…

Лета я не люблю. Летом ночи короткие, а дни — длинные. И погода слишком жаркая. Правда, Томми всегда говорит, что летом зато луна и звезды, но это все равно. Мне больше нравится весна. Особенно когда приходит май, а Томми берет меня на холм. То есть — брал. Наверное, так правильней говорить. Папа, когда я все ему открыл, сказал, что Томми больше не придет. И доктор так говорил — перед тем, что мы с Томми… Ну, перед тем, что мы сделали.

Мне не очень верится, но ведь Томми и правда не приходит. Очень давно не приходит. С той самой ночи.

Вообще, папа с мамой, когда узнали о Томми, — очень расстроились. Даже непонятно почему. Он ведь ничего плохого не делает. Разве что шалит иногда. Но ведь и я порой поступаю так же. Но меня просто ругают, и все. А вот когда они узнали о Томми…

Обычно мы с ним играем на улице. Или у меня, в детской. Томми появляется и говорит: давай играть. И мы тогда играем. Он вообще появляется очень неожиданно. Даже испугаться можно, если не знаешь. А ему просто скучно. Так мне кажется. А когда кому-то скучно, то лучше всего сыграть в салочки. Или в прятки. Или просто в солдатики: мне папа на прошлое Рождество подарил большую коробку оловянных солдат Его Величества. Настоящая армия: офицеры, пехотинцы с ружьями, пластуны… Там даже знаменосец и трубач есть. Иногда мы с Томми ими играем. То в зулуса Чаку, то в Цезаря. В Цезаря — это Томми предложил. Хотя вообще он этих римлян как будто недолюбливает. Не за что, говорит. Приплыли на остров, привезли своего… Не помню, как он говорил. Что-то с епископами связано. Ну, с их шапками. Только тогда ж епископов еще, по-моему, не было, тогда же все еще язычниками оставались. Кажется, так.

Поэтому Томми всегда за армию Его Величества старается играть. Он мне однажды даже показал, как надо устраивать засаду на римлян. Я потом у господина Кроуширда, моего учителя, спрашивал. А тот говорит, что именно так в древности и поступали. Только давно очень, еще до того, как Боженька родился. А еще он спросил, откуда я все это знаю. А я ответил, что смотрел в книгах у папы, в библиотеке. Не знаю, поверил ли господин Кроуширд, но папе он рассказал. А папа мне ничего не сказал, но тома по истории начал ставить на самую высокую полку. Как будто я совсем маленький и не смогу взобраться по лесенке. Только мне это совсем не надо — мне и Томми много чего рассказывает. То есть — рассказывал.

А потом однажды — в начале лета — родители сидели внизу, в гостиной. А я прошел в папин кабинет. В общем-то, этого мне делать не разрешали. Так, чтобы самому. Там, в кабинете, у папы коллекция всякого оружия, и они с мамой боятся, что я могу пораниться. Но мне очень хотелось посмотреть на настоящие рыцарские доспехи: папе как раз доставили их из Франции. А с замком меня Томми научил управляться. Это легко сделать: надо лишь захотеть.

И только я вошел в кабинет, как появился Томми. Появился и замер. Даже рот раскрыл, как мне показалось. Наверное, никогда ничего похожего на папин кабинет не видел. То есть это я тогда так подумал. Потом-то ясно стало, что он просто оружия испугался — он, Томми, вообще сталь и железо недолюбливает. А у папы — две стены им завешаны.

И вот Томми появился и замер. Рот раскрыт, курточка зеленая измята, ноги босые. Постоял, огляделся исподлобья, потом примерился — и хвать за один из мечей. Папа потом говорил, что меч этот не из стали, а из бронзы; старые люди только такими и сражались. Я, конечно, сказал Томми, чтобы он оружие не трогал. Только он внимания как будто и не обратил. Стоит: глаза выкатил, волосы рыжие встопорщены, в руках меч. А потом что-то такое он сказал… Вроде как и на нашем языке, а непонятно. Я еще спросил: что, мол, говоришь? А Томми развернулся и, ни слова не ответив, прыгнул через всю комнату в угол. Там как раз те самые доспехи и стояли: будто человек у стены примостился. Томми к ним как подскочит — и мечом по шлему. Доспехи ка-ак звякнули! Шлем раскололся, панцирь с веревочек сорвало и об пол шмякнуло. А Томми — сразу пропал. Я меч подобрал, смотрю на доспехи, а тут двери открываются, и на пороге папа с мамой.

Я им, конечно, все честно рассказал: что это не я, а Томми сделал. Ударил мечом и опять исчез. Только мама с папой мне, кажется, не поверили. Папа и вообще сказал, что лгать грешно и что все лжецы в аду лижут раскаленные сковородки, но я понял, что он меня просто пугает. Потому что папа, думаю, в боженьку не верит. Мама верит, а папа — нет. Они с мамой иногда даже спорят об этом. Папа тогда обижается и запирается надолго у себя в кабинете. А мама сажает меня рядышком и рассказывает что-нибудь интересное и поучительное. Иногда о том, как они с папой путешествовали в молодости, — о Европе рассказывает, о Трансильвании. Это страна такая неподалеку от турков. Правда, о Трансильвании мама всего раз или два рассказывала, да и то — очень быстро замолкала. Сидит и молчит. Смотрит только вдаль, словно вспоминает что-то. Далекое и необычное. А папа вообще о Трансильвании ни разу не говорил. Я его однажды спросил даже — что это за страна такая, о которой мама говорила. А он ничего не ответил, только побледнел и сразу в кабинет ушел. Переживал, наверное, очень.

Вот и когда я им о Томми рассказал, а папа мне о сковородках в аду напомнил, они потом, вечером, долго разговаривали. Я даже подумал сначала, что ссорятся. Они у меня нечасто ссорятся. Думаю, они друг друга слишком любят, чтобы ругаться. Мама к тому же говорит, что воспитанные люди стараются не проявлять дурных чувств. Но не знаю: когда, например, Томми сердится — мне всегда видно. Хотя, может, Томми не воспитанный? У него, может, и родителей вовсе нету. Это трудно, наверное, жить без родителей. Я бы не смог, точно. Как только Томми не скучает по маме с папой? Я, например, очень бы скучал. Вот и когда они разговаривали, а я думал — ссорятся, мне стало не по себе. Словно бы я остался совсем-совсем один на целом свете.

Я тогда вышел из своей комнаты и сел на лестнице. Вечером там темно, и мама с папой меня не заметили. Они внизу сидели, у камина, и у мамы лицо было такое несчастное! А папа, казалось, расстроен еще сильнее. Сидит, смотрит перед собой. Но мне понятно было, что хочется ему маму обнять и прижать к себе. Только, наверное, не для того, чтобы утешить или успокоить, но чтобы успокоиться самому. Я знаю, я сам так делаю: обнимаю маму и успокаиваюсь.

А мама сидела очень ровно и была бледная и красивая. «Артур, — сказала она, а я слышал, потому что сидел на лестнице, — Артур, возможно, нам не следует так беспокоиться. В его возрасте дети часто выдумывают себе друзей. Возможно, нам просто надо чаще приглашать Клару с дочерьми или же господина Корни».

Еще чего, подумал я тогда. Дочки тети Клары — Софья и Милли — близняшки-задавашки, и уж с ними играть всяко неинтересно. Солдатиков они не любят, а в куклы мальчики не играют. А Рольф Корни слишком толстый, и однажды, когда приехал к нам со своим папашей, даже застрял между деревьями, когда мы играли в салочки. Я сначала хотел ему рассказать о Томми, но потом передумал. Особенно когда он испугался лягухи в пруду. Если уж он боится лягухи, то Томми Рольф напугался бы и вовсе до смерти.

Но папа, видно, думал по-другому, чем я.

«Возможно, — сказал он. — Возможно. Но не стоит ли обратиться к Абрахаму?»

Мама побледнела, да так сразу и так сильно, что мне и самому сделалось страшно. О профессоре, об Абрахаме, старинном друге папы и мамы, они говорили редко. А когда говорили, то в голосе у папы слышалась тоска, а у мамы — страх. Вот как сейчас.

Сам я профессора не видел ни разу, хотя знаю, что, пока я был маленьким, он навещал нас довольно часто. А сейчас — только обменивается с папой письмами. Я знаю, потому, что профессор живет в Голландии, а прочитать, откуда пришло письмо, я, конечно, сумею.

Почему-то он мне всегда представлялся толстячком-коротышкой. Как доктор Флэгри, только мрачным — не даром же его мама боится. Доктор Флэгри — тот веселый. Порой он заезжает к нам, и мама поит его чаем. А папа иногда — коньяком. Когда я болел — позапрошлой осенью, как раз перед тем, как пришел Томми, — доктор Флэгри даже жил у нас пять дней. И потом еще приезжал, раз в неделю. Выслушивал меня трубочкой специальной: не осталось ли внутри болезни.

Так вот, в тот вечер, когда я сидел наверху лестницы, папа предложил написать профессору Абрахаму. Что ответила мама, я не услышал, потому что появился наш дворецкий, Арчибальд Боэн, и спросил, что это я делаю в темноте и на лестнице. Уж не подслушиваю ли? А я ответил, что нет, что просто иду в свою комнату. И пошел. Потому я не услышал, что решили папа с мамой, но, наверное, папа так и не послал письмо профессору. Я так думаю потому, что иначе тот прибыл бы намного раньше.

Позже мама пришла ко мне в комнату и долго сидела у кровати. Я слышал, как она сидит и тихонько-тихонько вздыхает, но сделал вид, что сплю.

А утром папа велел, чтобы возле каждого окна повесили веточку вербены, но зачем — не объяснил. Томми потом спрашивал, для чего мы вербену по всему дому развесили, а я ему ответил, что так папа приказал. Томми ухмыльнулся и ничего не ответил. Только покрутил веточку в руках и положил ее обратно на окно.

Из письма Люси Г.:

«Дорогая Мина, вот уже месяц прошел со времени, как я написала тебе в последний раз, но ответной весточки еще нет. Говорят, расстояния в наши дни сокращаются, но, боюсь, на океанские просторы это не распространяется. После вашего с мужем отъезда в Новую Англию мы идем по жизни все так же размеренно, в ритме, который мог бы убаюкивать, если бы не воспоминания о событиях молодости, что и по сей день не дают покоя ни мне, ни Артуру. Полагаю, что и ты ощущаешь нечто сходное: события, которые мы вместе пережили в те страшные недели и месяцы, не позволяют расслабляться до дня сегодняшнего. Сказать по правде, нынешняя наша жизнь, со всей ее простотой, неторопливостью и сельской обстоятельностью, немало способствует именно успокоению, а не лени и праздности. Все лучше, чем скакать под проливным дождем либо погонять кибитку краем пропасти, следя, как солнце падает за близкие горы, и молясь, подобно Иисусу Навину, чтобы хоть на минуту оно оборотило свой бег!

…В остальном, впрочем, у нас все по-прежнему — в добром смысле этих слов. Разве что наш мальчик в последние месяцы внушает некоторые опасения, но, полагаю, это скорее оттого, что он растет и становится таким же непоседливым, как и Артур в пору своей молодости…»

Потом прошла неделя и вторая, и папа сказал, что скоро будет Иванов день и мы поедем на ярмарку в Гластенбери. Я обрадовался, потому что на ярмарке всегда интересно, только мы нечасто там бываем. Мама опасается шутов и уродов. Не пойму, почему они ее пугают? Мама не слишком любит всякие странности и чудеса. Даже на фокусников косится: однажды она забрала меня прямо с представления. А там так интересно было! Но индийский фокусник ей сильно-сильно не понравился. Мне, конечно, тоже было неприятно смотреть, как он протыкает себя шпагами, но ведь ему ничего от того не было. Даже капли крови не появилось.

И я надеялся, что в этот раз все будет по-другому. Тем более что папа пообещал мне выполнить мою просьбу и сходить со мной в балаган, если тот будет на ярмарке. Уж папа-то фокусников не боится! Он даже на львов охотился в Африке. Правда, давно, в молодости еще.

И вот на следующий день, как папа сказал о ярмарке, все и произошло.

Я играл в саду после завтрака. Сад у нас старый, там даже можно заблудиться, поэтому дальше голубятни я не ухожу. Ну, если один. Если с Томми, то — можно. Томми всегда выведет назад. А иногда и вынесет. Это у него здорово получается: просто берет за руку, и вот уже мы мчимся, словно на лошади. Никто бы не догнал. Ну, разве что паровоз. Но только станет ли Томми гонять наперегонки с паровозом?

Так вот, я играл в саду, а потом решил посмотреть, как чистят коней. На конюшне у нас обычно два конюха: Тим, у него еще шрам на лице, и Джон Маленький. Его так у нас называют, так как он похож на того Джона, что в песенках о Робине-из-Локсли. Большой, сильный и бородатый. А Тим у нас — совсем старый, старше Арчибальда, нашего дворецкого.

Я уже почти подошел к двери, как тут появился Томми. Посмотрел исподлобья. «А что там?» — спрашивает и показывает на конюшню. «Лошади», — говорю. «Пойдем посмотрим», — отвечает. И сразу к дверям пошел. А я за ним. А что оставалось делать? Томми — мой друг, как я его одного оставлю? К тому же Томми часто рассказывал о своих лошадях, и мне было интересно, похожи ли наши — на тех.

Но как оказалось — совсем не похожи. Не успели мы заглянуть в двери, как лошади в конюшне разволновались. Рвутся из загородок, головами мотают. Тим их успокаивает, да куда там! А потом он повернулся к воротам, а там Томми стоит. Ну, получилось так. Он не нарочно. Просто не успел спрятаться. Хотя… Может, и не захотел, не знаю.

Вот только Тим, как его увидел, так посерел и за сердце ухватился. Почему он Томми испугался? Ничего ведь страшного: человек и человек. Рыжий, правда, так что у нас, рыжих мало? А потом Тим присел и сразу же повалился на землю. Я подбежал, пытаюсь поднять его, а тут голос сзади: «Что здесь происходит?»

Оказывается, папа как раз тоже на конюшню собрался. Я ему честно сказал, что мы с Томми пришли на лошадей посмотреть и что Тим упал.

Да только Томми исчез уже.

Из телеграммы Артуру Г.:

«Дорогой друг! Едва получив Ваше сообщение, я тот час же собрался в дорогу. Ждите меня к пятнице. Мальчика пока что лучше держать в отдельной комнате, а окна обрызгивать святой водой.

Ваш Абрахам В.Х.

P.S.: И, заклинаю Вас, обязательно повесьте над дверью крест!»

Из дневника Артура Г.:

«Не могу поверить, однако, похоже, безжалостная судьба вновь нанесла удар, откуда не ждали. Я не чувствовал такого отчаяния с тех пор, как вместе с добрым другом Абрахамом спасал Люси, полагая, что всякие усилия окажутся тщетны — особенно после того, что рассказал профессор. Тогда, слава господу, все обошлось без топора и осинового кола, но страх тех дней не отпускает нас и поныне, хотя профессор и уверяет меня, что чудовище мертво. Джонатан, полагаю, потому и переехал в Новую Англию, чтобы найти успокоение, которое ни он, ни Мина не могли отыскать на Острове.

И вот теперь — новая напасть! Я не склонен паниковать, но поведение Питера совершенно необъяснимо. И ладно бы только необъяснимо: ведь и безо всяких темных сил человек бывает порой охвачен помутнением, что минует так же внезапно, как и приходит. Вот только картина, что предстала перед моим взором на конюшне, не может быть истолкована иначе, чем: беда пришла в наш дом снова…

Питер сейчас находится в своей комнате. Вот уже третий день мы стараемся не выпускать его на улицу и не оставлять без присмотра, но вот только вчера Люси обнаружила его в восточном крыле дома, в то время, как Арчи клянется, что не спускал глаз с двери детской. Мне действительно не по себе от всего, что происходит с сыном, и даже страшно подумать о причинах происходящего. Неужели прошлое никогда не отпустит нас?

На улице слышен шум: похоже, по аллее движется двуколка. Да, это приехал Абрахам, мне хорошо видно, как он спускается на землю и, придерживая чемоданчик, движется ко входу в дом. Похоже, что он успел как раз вовремя!»

Профессор мне не понравился. Так бывает часто: видишь человека, и сразу ясно, добрый он или нет. Так вот, профессор — нисколечко не добрый. И на доктора Флэгри он не похож. Худой, невысокого роста. И глаза… Смотрит на всех, Как на жаб. Он только вошел, а я уже понял, что ничего хорошего не будет.

Он внимательно осмотрел комнату, потом меня, велел задрать голову и долго вглядывался в мою шею. Потом велел снять одежду и заставлял вертеться вправо-влево, чуть дотрагиваясь до плеча и спины. Пальцы у него шершавые и сухие, как змеиная кожа. Мне показалось, что осмотром он остался недоволен.

Потом он начал расспрашивать о всяком-разном. Есть ли у меня друзья, хорошо ли я сплю, все такое. Потом спросил о Томми. Но тут я молчал, ни слова ему не сказал. Томми мне друг, а этому профессору я нисколько не верил. Ведь нельзя предавать друзей, правда?

Профессор попросил меня выпить какой-то жидкости из фляги, которую он привез с собой. Это оказалась простая вода, и я спросил, зачем мне было ее пить. Но он не ответил и только нахмурился.

Наконец он вышел, и тотчас же появился Томми. Я ему сказал, что профессор мне не нравится, а Томми согласился. Я сказал, что хорошо было бы узнать, что профессор говорит маме и папе — он ведь наверняка сейчас отправился к ним!

Томми взял меня за руку, и я услышал приглушенный разговор. Голоса были знакомыми, и я понял, что это говорят мои мама и папа. Был еще и третий голос: наверное, профессора. Звучал он так, будто камешки о камешки терлись. Профессор говорил, что «никаких признаков известных проявлений» он не заметил и что «отклонений в телесной и сверхфизической природе не отмечено». Мне стало смешно от таких слов, и я захихикал. Томми сразу отпустил мою руку, и голоса стихли. Он посмотрел на меня исподлобья, серьезный как всегда, и сказал негромко, что ничего смешного здесь нету. Что он, Томми, чувствует опасность, но что он поможет мне, чего бы это ему ни стоило. Не знаю, что он имел в виду. То есть тогда не знал.

Потом мы немножко поиграли в солдатиков. Томми рассказал мне о битве с саксами, которая произошла давным-давно, после того, как римляне ушли. Я знаю о саксах, потому что мама мне как-то читала о короле Артуре и Мерлине. Я так и сказал Томми, а он усмехнулся и сказал, что ему даже немного жаль, что никакого Круглого Стола не было на самом деле. Что, дескать, быть может, тогда и все остальное пошло бы по-другому. Я так до сих пор и не понял, что он имел в виду.

А потом он сказал, что скоро вернется, и пропал. А ко мне пришли папа с мамой. Мама обняла меня, а папа стоял и смотрел. И вид у него был очень печальный и растерянный. Я спросил, где профессор, и мама ответила, что он ушел расспросить слуг: не видели ли те чего-то необычного.

Потом мама пожелала мне спокойной ночи, дождалась, пока я улягусь в кровать, и вышла вместе с папой.

А я долгое время лежал в темноте и не мог заснуть. Ставни были заперты, но сквозь дырочку в них пробивался свет луны и ложился на стену овальным пятнышком. Словно чье-то лицо. Мне даже показалось, что оно, это лицо, подмигивает мне и строит рожицы. Я рассмеялся и проснулся. Оказывается, я заснул и мне все это приснилось. И тут за дверью я услышал тихие шаги. Они приблизились от лестницы, помедлили перед дверью, словно кто-то не мог решиться, входить ему или нет. Я испугался отчего-то, но шаги раздались снова — на этот раз стихая. Потом заскрипела лестница, и установилась тишина.

Как я заснул в ту ночь — я не помню.

Из записок профессора Абрахама В.Х.:

«..но не все так просто. Боюсь, что, несмотря на перенесенные ранее страдания, пора волнений для Люси и Артура еще не закончилась. Хотя, видит бог, не мне хотелось бы стать тем человеком, кто им такое сообщит, — все же они вдоволь натерпелись в ту пору, вспоминать о которой так тяжело каждому из нас и поныне. Даже Джонатан, смелый Джонатан, что готов был, казалось, прыгнуть в пасть к самому дьяволу, не выдержал в конце концов и уехал в Новую Англию — как понимаю, подальше от треволнений и воспоминаний. И лишь я, похоже, стою нынче на пути у всей потусторонней мерзости, что еще таится в темных уголках нашего мира.

С мальчиком определенно не все в порядке, хотя обычные тесты дают отрицательный результат — и слава Всевышнему! Отбирать его у родителей было бы верхом жестокости, однако, боюсь, что если обстоятельства повернутся так, как, мне кажется, они могут повернуться, это станет единственным выходом. Особенно меня беспокоят рассказы слуг о таинственном спутнике мальчишки, которого некоторые из них видели на территории поместья.

Неужели история повторяется, пусть даже и в столь странной вариации? Но если чудовище живо, кем бы оно ни было, его необходимо уничтожить!»

Канун Иванова дня был солнечным. За завтраком я спросил папу, едем ли мы на ярмарку. Он посмотрел растерянно на профессора и сказал, что, вероятно, стоило бы отложить поездку, пока не прояснятся некоторые обстоятельства. Он так и сказал: «обстоятельства». А я подумал, что, наверное, это связано с профессором, а значит, и с Томми.

Сам профессор весь завтрак просидел очень тихо. Только порой поглядывал на меня исподлобья. Мне даже захотелось показать ему язык, но мама, конечно, рассердилась бы. Потому я вежливо поблагодарил за завтрак и пошел в детскую. Обед мне принесли в комнату, а перед ужином они пришли за мной — папа и профессор. Сказали, что им нужно показать мне кое-что, и повели в через парк к озеру. Там на холме стоит невысокая башенка. Она нежилая после пожара, что случился давным-давно, до моего рождения еще.

Почему-то мне стало тревожно, и я даже попытался сделать то, что Томми называет «отвести глаза». У него здорово получается, и он немного обучил и меня. Раньше я пробовал делать такое только на слугах, однако на профессора, похоже, не подействовало. Даже хуже: он словно почувствовал, что я пытаюсь сделать, и крепко взял меня за руку. Я пожалел, что я — не Томми. Уж тот бы сумел выкрутиться с легкостью.

Оказалось, что в башенке есть одна жилая комнатка. Или, может, и не совсем жилая, но с застеленной тахтой. А на окнах там решетки. Я спросил папу, что мы здесь будем делать, но папа отвел глаза. Тогда я спросил, где мама, но папа мне снова не ответил.

Мне сделалось страшно, я даже чуть не заплакал. Но потом решил, что плакать не стану — что бы ни случилось. А профессор сказал папе, что теперь он хотел бы остаться со мной наедине. А я все-таки заплакал, потому что оставаться с профессором мне совсем не хотелось.

Папа посмотрел на меня и быстро вышел. Я снова спросил профессора, где мама, и тот немного рассеянно ответил, что ее пришлось запереть, чтобы не мешала. И вот тогда мне стало страшно по-настоящему.

Нет, все же по-настоящему мне стало страшно, когда профессор раскрыл свой чемоданчик и стал выкладывать из него разные штучки. Ножи, иглы, какие-то тиски, как у кузнеца Якоба, только совсем маленькие. Несколько длинных свечей, старую книжку и серебряное распятие. Я спросил, что он собирается делать, а он ответил, что хочет освободить мою душу и тело от демонических наваждений. Сказал, что спасет мою душу, даже если ему придется пожертвовать ради того моим телом. Что однажды он уже готов был сделать такое для моей мамы и что только чудо и божье провидение пришли тогда ему на помощь. Что он уповает на мудрость господа, но не даст демонам уловить в сеть невинного ребенка. Он говорил еще много чего, но я понял главное — раз Томми приходит ко мне играть, профессор не отступится, пока не столкнется с Томми нос к носу.

Я залез на тахту, а профессор расставил возле порога и перед окнами высокие зеленые свечки и зажег их. Пахло от них очень сильно, и у меня сразу же закружилась голова. Но я не подал виду и сидел тихо-тихо. Я знал, что все то, что приготовил профессор, нисколько не помешает Томми, если тот решит прийти. Но я не знал, захочет ли Томми приходить. Даже чтобы спасти меня.

Но Томми все-таки пришел.

Место вне времени. Огромная луна висит над близким лесом, и в свете ее вода озера кажется зеркалом, а трава — серебром. На берегу сидят двое: оба невысокого роста, один с белыми волосами, второй — рыжий. Это заметно даже при свете луны.

Они беседуют.

— Почему ты пришел? — спрашивает мальчик.

— Потому что я не мог не прийти.

— Значит, ты настоящий друг.

— Я не знаю, что такое «друг». Но я всегда держу слово и выполняю договор.

— Договор?

— Две осени назад мы играли в херлей с Неблагим Двором. Так уж повелось, что для игры нам нужен смертный, что станет играть за каждую из сторон. Я похитил тебя и уговорил сыграть за Благий Двор. Мы победили, и благодарностью назначили три твоих желания.

— И что я пожелал?

— Ты назвал тогда лишь два: чтобы я стал твоим другом и чтобы порой бывать Под Холмом.

— Поэтому ты приходил ко мне и поэтому брал с собой под холм?

— Да. И поэтому я пришел к тебе снова: если ты погибнешь, ты не сможешь загадать третьего желания, а значит, Благий Дом постигнут несчастья из-за неразрешенного договора, а меня — ждет развоплощение и смерть.

— Но это же неправильно! Как можно погибнуть из-за того, что кто-то умер, не успев загадать желания?

— Такова наша жизнь.

— Но если я загадаю третье желание…

— Я верну тебя домой.

— Но тогда погибну я…

Рыжий ничего не отвечает, задумывается и светловолосый.

— Почему он это делает? — спрашивает наконец.

— Он верит в те силы, в которые не верим мы. Мне трудно ответить на этот вопрос.

— А если я попрошу перенести меня подальше от профессора или — убрать подальше его?

— Он вернется за тобой. Он считает, что его цель — бороться с чудовищами. И он считает, что чудовища — это и мы тоже. Я знаю, ты не спросишь, но убить его — было бы поступить бесчестно: Благому Двору известно, что он спас твоих мать и отца.

— А если я захочу остаться здесь?

— Боюсь, это тоже запрещено. Да человеческое дитя и не сможет прожить здесь достаточно долго. Только взрослые.

Они снова замолкают.

Потом светловолосый неуверенно говорит:

— Когда я произнесу третье желание, увижу ли я тебя снова?

Рыжий пожимает плечами:

— Может быть.

Светловолосый вздыхает.

— Может, я нашел выход. В сказочной стране ведь и чудовища — сказочные? Да и — ты говорил — с Неблагим Двором вы ведь порой воюете? Почему бы тогда твоей королеве не принять на службу одного человека? Такого человека, кто желает истреблять чудовищ?

Из дневника профессора Абрахама В.Х.:

«Их здесь, как и обещано, сотни и сотни. Они уродливы и прекрасны одновременно. Они стоят и смотрят в мою сторону, и я боюсь того мига, когда придется к ним подойти. Но разве жизнь одного ребенка не стоит того, чтобы за нее сражаться? Мне обещано, что эти дьяволы оставят мальчика в покое — и навсегда! — если я отслужу им полный год. Какая ирония: служить чудовищам, чтобы истреблять чудовищ! Господи, дай мне сил!»

 

Михаил Сельдемешев

Фокусник

Ко времени тех событий прошло почти восемь лет с тех пор, как я начал свою службу в Зеленых Камнях. В тот день был сильнейший снегопад. Снег валил с самого утра. В том году вообще выдалась на редкость снежная зима.

Барона Вендорфа привезли после обеда. Согласно сопроводительным документам, он нуждался в особых условиях содержания. Это означало, что ему уготована одна из камер на четвертом этаже крепости. От остальных этот этаж отличался лишь тем, что в коридоре пространство между камерами дополнительно разделялось решетками, за каждой из которых закреплялся часовой. На четвертом этаже, как можно догадаться, содержались самые важные персоны нашей тюрьмы. Барон Вендорф, насколько я помню, был замешан в каком-то крупном политическом скандале. Причем играл он там далеко не самую последнюю роль, и поэтому, во избежание каких-либо недоразумений, его решили до поры до времени спрятать в Зеленых Камнях.

Я находился в этом самом помещении, где мы сейчас с вами сидим, когда здесь появился барон Вендорф в сопровождении конвоя. Это был достаточно пожилой человек, и держался он с достоинством, как и полагается персоне его ранга. Голова Вендорфа была не покрыта, на седых волосах белели снежные хлопья. Таким я его и запомнил, так как в последующие дни видеть его мне приходилось лишь мельком: на здоровье он не жаловался, был спокоен и нетребователен.

Еще через три недели в Зеленых Камнях появился очередной новый постоялец. Его имени вспомнить мне уже не удастся, так как почти сразу по прибытии за ним закрепилось прозвище: «Фокусник». Связано это было с тем, какие трюки он мог выкидывать с любыми безделушками, что оказывались у него под рукой. На прогулках в тюремном дворе он устраивал настоящие представления для находившихся там узников и охраны. С тех пор его иначе как Фокусником никто уже не называл.

В крепость он прибыл с целым чемоданом книг и разрешением на это из уездного управления. Надзиратель, работавший в библиотеке, попытался было все же проверить, нет ли среди книг недозволенных, но все они были на каком-то непонятном языке. Фокусник объяснил, что на древнеиндийском. За исключением фокусов, которые, кстати, наше начальство не особенно жаловало, все свое время он посвящал чтению этой самой литературы.

Примерно на пару месяцев в Зеленых Камнях наступило затишье: ни новых постояльцев, ни каких-либо происшествий. Но затишье, как вы знаете, обычно бывает перед бурей. А в данном случае это была даже не буря, а настоящий ураган. Но обо всем по порядку…

Гром прогремел внезапно. В считаные часы по всей тюрьме разнеслась невероятная новость: барон Вендорф бежал!

Сказать, что происшествие было полной неожиданностью для администрации тюрьмы, значит ничего не сказать. Часового, дежурившего в злополучную ночь у камеры Вендорфа, его исчезновение потрясло настолько, что у бедняги случился сердечный приступ. К счастью, все обошлось, я поместил его в местный лазарет и провел курс укрепляющей терапии.

Невероятно, просто невероятно! Возможность побега даже из обычной камеры практически равна нулю. Вендорф же, как я уже упоминал, содержался в особых, еще более жестких условиях. Если бы ему удалось покинуть камеру через дверь, на пути у этого старого человека оказался бы еще как минимум десяток решеток, перегораживающих коридор, каждая из которых охраняется отдельным часовым, а также немыслимое число караульных постов на пути к выходу из крепости. Но… Никто ничего не видел и даже не слышал. Побег через окно в камере тоже отпадал: по сравнению с обычными окнами оно было усилено второй решеткой, и обе решетки, как можно догадаться, находились на месте, в целости и сохранности.

Тем не менее при утренней проверке барон Вендорф в камере обнаружен не был. Он словно испарился, не оставив после себя никаких следов… Точнее, кое-что он все-таки оставил: стены камеры были усеяны какими-то странными рисунками. Основу их составлял круг диаметром около пяти сантиметров, внутри которого находилось еще три кружочка разного размера. Изображения этих кругов покрывали стены камеры, образуя какой-то причудливый узор. Этими же кругами было окаймлено окно камеры, дверь изнутри и, что самое удивительное, — дверь снаружи! Внутри камеры рисунки были нанесены чем-то похожим на кусок угля. Снаружи кружочки были нацарапаны каким-то острым предметом прямо на штукатурке стены, и поэтому их заметили не сразу.

Что потом началось! Понаехало множество разных чиновников из города, которые учинили разбирательство и всех допрашивали. Похоже, Вендорф был одним из самых важных узников в Зеленых Камнях. Был…

Особо налегали на охранника, которого я поместил в лазарет. От него пытались добиться, каким образом злосчастные кружочки появились возле двери снаружи камеры. Беднягу чуть снова не довели до приступа, и я посчитал своим долгом вмешаться.

Начальнику тюрьмы Юрковскому тоже изрядно попортили крови. Нервотрепка продолжалась почти неделю. Даже мне пришлось исписать не один лист, давая показания об обстоятельствах этого дела.

Когда наконец все закончилось, оказалось, что расследование ни к чему не привело. Прочесывание близлежащих болот тоже не дало никаких результатов…

Вскоре после отъезда следственной группы Юрковский вызвал нас со старшим офицером охраны Алфимовым к себе в кабинет, где между нами состоялась небольшая беседа.

— Ну и как прикажете все это понимать? — Николай Кондратьевич сверлил нас с Алфимовым пронзительным взглядом слегка прищуренных глаз. — Вам не кажется, что мы предстали перед городским начальством полнейшими идиотами? У нас из-под носа, из самого охраняемого места упорхнул солидный пожилой господин. Он что, превратился в воробья и улетел? Или, быть может, муравьем обернулся?

Я ухмыльнулся.

— А вот смеяться не надо, Яков Михайлович, потому что не портки потеряли — важного политического преступника прохлопали! Зеленые Камни — что может быть надежнее… — Эту фразу Юрковский начал произносить с пафосной издевкой в голосе, но не смог закончить из-за жестокого приступа кашля, который мучил его все эти годы.

Кашляя, Юрковский добрался до стола, взял один из лежавших на нем пакетиков, привычным движением высыпал его содержимое себе в рот и запил водой прямо из графина.

— Еще несколько дней назад я мог с уверенностью утверждать, что Зеленые Камни — самая надежная тюрьма, — продолжил Николай Кондратьевич, когда кашель наконец отпустил. — В этом были убеждены все, включая уездное руководство. А сейчас? Я вообще не могу больше ни за что ручаться. И вдобавок я еще не могу ничего понять и объяснить! А вы можете что-нибудь объяснить, поручик Алфимов?

— Объяснить это все, конечно, затруднительно, — ответил Алфимов. — Но здесь еще во многом следует разобраться. Мне, например, кажется, что часовой Гвоздухин, дежуривший в ту самую ночь в секции Вендорфа, чего-то недоговаривает. И я в самое ближайшее время собираюсь основательно побеседовать с ним.

Я попросил Алфимова дать Гвоздухину возможность слегка оклематься в лазарете, хотя и понимал, что избежать серьезного разговора несчастному часовому все равно не удастся. Это было связано с натурой старшего офицера Алфимова: цепкий характер и внимание к любым мелочам не оставляли его подчиненным ни малейшего шанса утаить что-либо от сурового начальника. Мы не раз между собой шутили о том, какого ценного сотрудника в лице Алфимова потеряла служба сыска.

— Допустим, что Гвоздухин чего-то недоговаривает, — согласился Юрковский. — А остальные часовые, дежурившие на этаже, а караулы, вахты, патрули — тоже чего-то недоговаривают? Вся крепость чего-то недоговаривает? А может, и мы все здесь сидим и чего-то недоговариваем?..

Мы с Алфимовым молчали.

— Значит так, господа, надо все хорошенько обмозговать и разобраться в этой истории. Нам подобные фокусы совершенно ни к чему…

— Кстати, о фокусах, — вмешался Алфимов. — Я тут провел кое-какие наблюдения: сразу после побега Вендорфа очень сильно оживился Фокусник. Он просто сияет от счастья. На прогулках гораздо чаще стал закатывать целые представления. Раньше, бывало, просто фокусами довольствовался, а теперь всякие веселые номера выкидывает. Охранники говорили, будто он даже поет у себя в камере…

— Этот театр пора прекращать! — вскипел Юрковский. — Сколько можно пользоваться нашей лояльностью? Здесь, конечно, не каторга, но все ж таки исправительное заведение. И нельзя превращать его в балаган! Алфимов, у меня нет времени на всю эту чепуху, но вы-то почему допускаете подобное? Проследите, чтобы этот артист умерил свои эмоции и вел себя подобающим для сего заведения образом, — произнес Юрковский, уже несколько смягчившись. — Объясните ему, не хотелось бы силу применять.

— А этот Фокусник и вправду настоящий артист, — сказал мне Алфимов, когда мы вышли из кабинета начальника тюрьмы. — Сам видел на днях, как он изображал Юрковского: походка, хрипловатый голос — точь-в-точь. Я, стыдно признаться, хохотал так, что чуть живот не свело. Талантлив, каналья…

Не прошло и недели, как Алфимов в очередной раз доказал, что слава о его поразительной наблюдательности закрепилась за ним не напрасно. Каким-то невероятным образом ему удалось обнаружить на стене возле двери в камеру Фокусника едва заметный даже при пристальном взгляде нацарапанный на известке кружок наподобие тех, что были обнаружены внутри и снаружи камеры барона Вендорфа.

Алфимов, не долго думая, организовал за камерой Фокусника скрытое наблюдение (уж не знаю, как ему это удалось). Вскоре его старания были вознаграждены: разносчик еды Селиверстов был схвачен охранниками в тот момент, когда, уверенный, что его никто не видит, пытался нацарапать на стене возле камеры Фокусника очередной кружок.

Селиверстов недолго отпирался и под натиском знающего свое дело Алфимова выложил все начистоту. Алфимов, кроме того, устроил ему очную ставку с Гвоздухиным, безнадежно пытавшимся укрыться в лазарете, и часовой тоже во всем сознался.

Дело обстояло следующим образом. Почти сразу после прибытия в Зеленые Камни Фокусник каким-то образом завоевал доверие Селиверстова и попросил его об одной услуге: поддерживать переписку — с кем бы вы думали? — верно, с бароном Вендорфом, за что обещал научить Селиверстова некоторым иллюзионным трюкам. Фокусник заверил его, что переписка носит сугубо личный и безобидный характер, но Селиверстов, конечно же, первое время записки вскрывал и читал. Ничего подозрительного, с его точки зрения, в них не было, и вскоре он стал просто добросовестно доставлять корреспонденцию по назначению, не особо интересуясь содержимым.

Так продолжалось какое-то время. Для Селиверстова все это не составляло какого-либо труда — он передавал и принимал послания от узников во время разноса пищи. Для этого ему не пришлось даже задействовать кого-либо из охранников.

Но вот, по прошествии двух месяцев, Фокусник попросил Селиверстова о другой, уже весьма странной услуге: нанести на стену возле камеры барона Вендорфа замысловатые изображения каких-то кружочков, окаймив ими дверь по всему периметру. Объяснил Фокусник эту необычную просьбу своей приверженностью древним традициям: узор якобы должен оградить его старинного приятеля барона Вендорфа от злых духов.

Для исполнения этой задачи Селиверстову уже пришлось привлечь охранника, дежурившего в тот вечер в секции Вендорфа. Это был Гвоздухин, и ему, в отличие от Селиверстова, было плевать на тайны иллюзионного мастерства. Поэтому для него Фокусник передавал через Селиверстова деньги.

Получив от Фокусника образец рисунка, Селиверстов принес заключенному Вендорфу ужин и задержался у его двери, чтобы под присмотром Гвоздухина проделать шилом одну из самых нелепых вещей в своей жизни. Когда изображения кружочков покрыли периметр двери, Гвоздухин смел насыпавшуюся на пол известку, а Селиверстов отправился восвояси.

Наутро барон Вендорф исчез из Зеленых Камней…

А что же наши друзья? Гвоздухин, как вам уже известно, слег в лазарет, а Селиверстов забеспокоился. Его волнение особенно усилилось, когда Фокусник попросил его повторить упражнения в настенной росписи, но теперь — у двери в камеру самого Фокусника. Селиверстов попытался отказаться, но Фокусник привел ему два веских аргумента, которые совершенно убедили Селиверстова. Во-первых, тюремное начальство сильно бы удивилось, узнав о переписке Фокусника с бароном Вендорфом. И оно еще более удивилось бы, узнав, кто был главным почтальоном. Во-вторых, раскрытие секретов особенно интересных фокусов стало бы тогда невозможным.

И вот наш гравер-оформитель вновь вооружился шилом и приступил к уже привычной работе: порче казенных стен. Но помимо желания как можно скорее овладеть «мастерством честного обмана», Селиверстова также охватывал страх быть пойманным и разоблаченным. И в этот раз он решил нанести кружочки на стену не единовременно, а растянуть работу на несколько вечеров. Возможно, что эта осторожность (плюс прозорливость Алфимова) его и сгубила.

Итак, мы снова в кабинете начальника тюрьмы. Помимо Юрковского, Алфимова и вашего покорного слуги, здесь сидели еще Селиверстов и господин Фокусник собственной персоной — в сопровождении двух часовых.

— Допустим, все было именно так, — произнес Юрковский после того, как Алфимов вкратце изложил суть дела. — Но тогда получается, что мы все должны поверить какой-то нелепице, мистике. Помнится, два иноземца уже успешно водили нас за нос. Все чудеса в результате обернулись хитроумным заговором.

Николай Кондратьевич, заложив руки за спину, ссутулившись, ходил из угла в угол своего кабинета. Внезапно он резко остановился, шагнул в направлении Фокусника и произнес:

— Вам придется многое объяснить, господин иллюзионист. Вы, может быть, наивно полагаете, что попали в цирк-шапито и позволили себе здесь черт знает что! Так вот, вынужден вас огорчить — вы находитесь в тюрьме, и начиная с сегодняшнего дня ваши гастроли заканчиваются: никаких больше фокусов и представлений. А если вдруг времяпрепровождение в обычной камере покажется вам скучным, к вашим услугам будет предоставлен карцер… — На этой фразе голос Юрковского сорвался, и он разразился кашлем, который ему удалось остановить лишь испытанным средством: порцией порошка и глотком воды.

Все то время, пока начальник тюрьмы отчитывал Фокусника, в глазах последнего не было и намека на какие-либо эмоции. Взгляд его оставался бесстрастным и высокомерным.

— К сожалению, среди нас оказались недобросовестные люди, пошедшие у вас на поводу, — сказал Юрковский, немного отдышавшись и бросив ледяной взгляд на Селиверстова. — Они понесут за это заслуженное наказание…

— А кроме того, эти глупые болтуны никогда не научатся настоящим фокусам, — неожиданно произнес Фокусник и тоже посмотрел на Селиверстова, наградив того едкой усмешкой.

Селиверстов сник. Казалось, слова Фокусника огорчили его гораздо сильнее, чем угрозы начальства.

— Вы не в том положении, чтобы выносить порицание другим, — осадил Фокусника Юрковский. — И, в конце концов, мы услышим сегодня объяснение тому, как эти чертовы рисунки связаны с побегом Вендорфа? — Начальник тюрьмы начал терять терпение.

Фокусник отклонился назад, опершись спиной о стену, и сложил руки, скрестив их на груди. На его лице смешались гримасы презрения и снисходительности.

— Впервые я проделал это, когда мне исполнилось двадцать восемь лет, — произнес он, глядя куда-то поверх наших голов. Он говорил неспешно, постоянно делая значительные паузы между предложениями. — Во время представления в одном из городков на юге Индии какой-то местный факир попытался выставить меня на посмешище перед жаждущей зрелищ толпой. Мне нужны были деньги, и я договорился с ним, что также покажу со сцены пару трюков за умеренную плату. При этом обещал безупречную технику исполнения.

Началось представление. Факир поочередно извлекал из своего «чудесного» ящика инвентарь и демонстрировал самые тривиальные фокусы, не особо при этом заботясь о чистоте исполнения. Нетребовательную публику устраивало и такое.

Под завершение, когда ящик опустел, факир залез в него, снял тюрбан, а ассистентка накрыла факира покрывалом. После этого девушка поочередно воткнула в угадывающуюся под покрывалом голову три кинжала. Когда ликование зрителей поутихло, кинжалы были извлечены, а покрывало сорвано. Невредимый факир под одобрительные вопли людей водрузил тюрбан обратно.

После такого успеха мой номер показался слишком скромным. Я попросил у кого-нибудь из зрителей любой ненужный предмет. На этот раз мне передали абрикос. Я положил его на сцену и накрыл платком с вышитым хитроумным узором. Когда платок был убран, абрикоса под ним не оказалось.

Но толпе зрелище показалось скучным, и должного ликования я не заслужил. В общем-то, я и не расстраивался. Неожиданной оказалась реакция факира. Он, похоже, передумал делиться со мной выручкой и громогласно обвинил меня в мошенничестве. Якобы я привязал к абрикосу нитку, спрятал его в рукаве, а потом и вовсе проглотил. Это было неслыханной низостью. Толпа оказалась целиком на стороне факира. Она с удовольствием готова была насмехаться надо мной.

Я был слишком молод и неопытен, чтобы уметь сдерживать свои эмоции. Рассказывать, что в своем коронном номере факир подставляет арбуз вместо своей глупой головы, я не стал. Вместо этого я тут же предложил остряку забраться в его же ящик, в котором он хранил свое барахло для одурачивания простаков. Мне запомнилась улыбка, которую он подарил публике перед тем, как скрыться внутри ящика. Он словно хотел сказать ею: «Через мгновение я вылезу обратно, и мы вместе посмеемся над этим жалким хвастунишкой…» Толпа начала улюлюкать и свистеть. Еще немного — и в меня бы полетела всякая дрянь. Ярость захлестнула меня, лицо горело от стыда. Как только крышка захлопнулась за факиром, я быстро и небрежно покрыл ящик уже известным вам узором при помощи куска парафина.

Прошло не более десяти секунд, которые показались мне вечностью, когда ящик едва заметно дернулся, а парафиновые знаки оплавились. В то мгновение лишь я один понял, что сумел это сделать. До этого я никогда не испытывал подобное на живых людях! Толпа внизу продолжала галдеть и оскорблять меня. Но мне уже было плевать на этот сброд. «Вы хотели развлечений?» — крикнул я и что есть силы пихнул ногой ящик к краю помоста, на котором мы находились. Он соскользнул и рухнул на каменную плиту у подножия помоста. От сильного удара стенки ящика не выдержали, он треснул и развалился по швам. Внутри никого не оказалось…

— И куда же делся факир? — спросил я, когда пауза Фокусника затянулась.

— Не знаю, — ответил он. — Мною тогда двигало лишь оскорбленное самолюбие, и не было времени, чтобы все просчитать и подготовить. Но этого человека я больше никогда не видел. Зато видели бы вы толпу, которая онемела, когда ящик оказался пустым! Правда, на следующее утро меня обвинили в связи со злыми духами, и мне пришлось убраться из города. Мне еще повезло, что у бедняги не оказалось родственников в тех местах.

— И вас после этого не мучила совесть? — спросил я.

— Совсем недолго, — усмехнулся Фокусник. — Но вскоре я искоренил в себе и это никчемное чувство…

— А какие еще, если не секрет? — поинтересовался я.

— Сострадание, любовь… Да их много — этих барьеров, стоящих на пути того, кто стремится к истинному познанию и совершенству…

— Ну, довольно! — вмешался Юрковский. — Вы действительно думаете, что мы примем за чистую монету всю эту околесицу?

— Нет, я так не думаю! — Бледное лицо Фокусника исказила гримаса злобы. — Вы все замкнулись на усвоенных однажды элементарных объяснениях окружающего вас мира. Вы безропотно приняли готовые чужие идеи вместо того, чтобы разобраться во всем самим. И поэтому все, что выше вашего понимания, ваш жалкий разум незамедлительно отметает. Вы боитесь прикоснуться к необъяснимому и правильно делаете, потому что оно ужасает, и способны на это лишь избранные…

— Не слишком ли вы много на себя взваливаете, голубчик? — вмешался Алфимов. — И какое же разумное объяснение вы можете дать исчезновению людей из закрытых пространств?

— Вам трудно будет понять — ведь вы мыслите одномерно, — Фокусник снова вернул на лицо маску безразличия. — Вы считаете, что, окружив человека четырьмя стенами, полом и потолком, тем самым изолируете его от внешнего мира? Меня, право, трогает ваша наивность…

Алфимов попытался было что-то возразить, но Николай Кондратьевич жестом остановил его.

— Если говорить языком, доступным обывателю, — продолжал Фокусник, — то я бы использовал термин «параллельные миры». Три измерения окружающего мира, которые человечество привыкло осознавать — это еще далеко не все. Окружающее пронизано несчетным числом тех самых «параллельных миров», о которых подавляющая масса людей, обитающих на Земле, никогда даже не догадывалась. Лишь только применив специальные знания, можно войти во взаимодействие с каким-либо из параллельных миров. И тогда перед тобой открываются поистине безграничные возможности, в ряду которых стоит и мгновенное перемещение в пространстве — одна из самых простых и обыденных вещей. Великие умы древности по крупицам собирали эти знания и овладевали ими. Невежество и страх толпы перед подобными знаниями во все времена вызывали гонения на таких людей, их знания пытались выжечь на кострах инквизиции. Но истинные познания нельзя уничтожить. С юных лет я странствовал по миру, желая обучиться тому, что недоступно другим. Много лет я провел в Индии, изучая древние манускрипты и отыскивая еще оставшихся в живых старцев. Я, словно губка, по капле впитывал в себя остатки информации, которая едва держалась в их уже выживших из ума и убеленных сединой головах. То, что постепенно приоткрывалось моему взору, восхищало, но в то же время ужасало до такой степени, что в какой-то момент я чуть было не бросил все. Лишь благодаря невероятной силе воли я переборол страх и продолжил свой путь по тропе в неизведанное…

— А интересно было бы узнать: много ли вообще людей владеют подобными знаниями? — спросил я, когда Фокусник замолчал, погрузившись в свои мысли.

— В нынешнее время — лишь единицы, — ответил он. — Правда, есть еще счастливчики, которым не надо никаких знаний, чтобы столкнуться с параллельными мирами, но они, как правило, не в состоянии справиться со свалившимся на них даром и коротают свои дни, надежно упрятанные в клиниках для душевнобольных.

«Интересная версия», — подумалось мне, но размышлять было некогда, я боялся упустить что-нибудь интересное из разговора. Ничего подобного слышать мне никогда ранее не доводилось.

— Исходя из всего вышесказанного, можно сделать вывод, что вы применили ваши знания, чтобы помочь барону Вендорфу бежать из-под стражи? — подвел итог Юрковский.

— Наверное, можно сказать и так, — спокойно согласился Фокусник. — Я посылал ему записки, в которых давал подробные инструкции по нанесению узора на стены камеры…

— А кстати, что это за узор? — поинтересовался Алфимов.

— Трудно объяснить в терминах обычного восприятия… — Фокусник ненадолго задумался. — Что-то вроде формулы, заставляющей один из параллельных миров на какое-то время соприкоснуться с нашей реальностью. Когда Вендорф завершил свою часть работы в камере, наш общий друг, — Фокусник кивнул на Селиверстова, — подвел итог, нацарапав узор так, как я его научил, снаружи камеры. Как результат — Вендорф теперь в другой стране, за тысячи миль отсюда.

— Интересно, а что испытывает человек, перемещаясь в пространстве таким образом? Вы сами проделывали это? — спросил я.

— Да, неоднократно. Испытываешь сильную боль и страх. После этого еще какое-то время пребываешь в состоянии психического шока, который проходит через несколько дней.

— Вы все так откровенно выкладываете потому, что любой орган правосудия сочтет это бредом сумасшедшего? — спросил Алфимов.

— Правосудие примет все на веру, как только я на глазах у всех заставлю исчезнуть его наиболее самоуверенных представителей, — Фокусник бросил на Алфимова ледяной взгляд.

— Трюкам с исчезновениями положен конец! — вскочил из-за стола Юрковский. — Вы ведь хотели отправиться вслед за Вендорфом, не так ли?

— Да, я выполнил здесь то, что от меня требовалось, и на днях тоже уйду.

— Ошибаетесь… — Николай Кондратьевич заблаговременно глотнул воды из графина, чтобы не закашляться. — За вашей камерой будет установлено круглосуточное сменное наблюдение. Никакого общения с персоналом. Любые попытки заняться настенной живописью отныне будут немедленно пресекаться…

Фокусник пропустил сказанное мимо ушей и продолжил:

— Есть много других способов шагнуть в параллельный мир. Я все равно уйду отсюда, несмотря ни на что. Вы можете ужесточить условия моего содержания, что ж — это будет даже интереснее для моей практики…

— Довольно! Увести его, — сухо бросил начальник тюрьмы.

Когда мы все вышли из его кабинета, я услышал, как Юрковский все-таки разразился кашлем.

Ошеломленный признанием Фокусника, я долго не мог сосредоточиться на работе. Как и остальные. У нас даже не хватило духу обсуждать услышанное между собой. Я все время пытался сопоставить изложенную им теорию с собственными представлениями о мироздании, но эти попытки совершенно ни к чему не приводили. Фокусник, безусловно, мог лгать, издеваться над нами, но то, с чем не поспоришь, — это факт исчезновения человека из закрытого помещения. И все мы в данный момент ничем не отличались от той галдящей индийской толпы, которая враз замолкла перед развалившимся на части пустым ящиком.

Начальник тюрьмы сдержал свои угрозы и применил в отношении Фокусника более строгие меры, чем полагались узникам с обычными условиями содержания: у дверей камеры теперь круглосуточно дежурила охрана, в обязанности которой входило регулярное наблюдение за арестантом, прогулки его были значительно сокращены, а общение с кем бы то ни было категорически запрещено.

Прошло два относительно спокойных дня, и вдруг раздался первый раскат очередной надвигающейся грозы.

Около восьми часов вечера работник тюремной кухни Крицын собрался было приступить к своим обязанностям по уборке помещения, но внезапно наткнулся на тело разносчика пищи Селиверстова. Тот лежал на полу возле одной из печей и правой рукой сжимал шило, вонзенное в шею. Рубаха на Селиверстове была разорвана, и на оголившемся животе проступили порезы в виде треугольника, которые он, судя по всему, нанес себе все тем же злополучным шилом.

Алфимов рассказал мне, что прежде, чем увидеть труп, Крицын, довольно грузный человек, поскользнулся, ступив в лужу крови, и, не сумев должным образом за что-нибудь ухватиться, рухнул рядом с Селиверстовым. Можно вообразить себе его ужас. Крицын, дико крича, ринулся было прочь, но в панике еще пару раз падал на скользком от крови полу, словно в кошмарном сне. Когда я увидел его, то подумал, что с ним самим случилось что-то страшное — его фартук и униформа были в крови, лицо бледное, как бумага, и всего его дико трясло. Я дал бедняге порядочную дозу снотворного и отправил отсыпаться.

Алфимов сообщил мне еще кое-что, когда я закончил процедуру подготовки тела Селиверстова к отправке в город. Охрана рассказала ему, что Гвоздухин, который после лазарета до выяснения всех обстоятельств по побегу Вендорфа был временно взят под стражу, узнав о Селиверстове, несколько раз кричал сквозь окошко в двери: «Мне не нужно шила! Мне не нужно шила!»

Охрана обнаружила то, что осталось от Гвоздухина, лишь следующим утром, во время обхода. Меньше чем через полчаса в камере были мы с Алфимовым и начальник тюрьмы Юрковский.

На то, что открылось нашему взору, было трудно смотреть даже мне — медику. Еще труднее было все это понять и осмыслить.

Гвоздухин лежал у стены, неестественно изогнувшись и раскинув руки. В животе у него зияла самая настоящая дыра, из которой на пол камеры вывалились внутренности и вылилась уйма крови, перепачкавшая по локти его руки. Причем правая рука была вымазана кровью вперемешку с известкой. Похоже, что этой самой рукой на стене, подле которой лежало тело, было нанесено крупное изображение треугольника, окаймляющего собою какой-то странный причудливый узор. При первом взгляде этот узор казался беспорядочным и хаотичным, но при более пристальном рассмотрении в нем угадывалась какая-то недоступная пониманию логика.

Юрковский хмуро оглядел все, походил из угла в угол и вышел из камеры, так ничего и не сказав.

После обеда мы с Алфимовым снова сидели в его кабинете.

— Как же я устал от всего этого. — Лицо Николая Кондратьевича и на самом деле выглядело необыкновенно изможденным. — Ну почему вся эта чертовщина происходит именно в нашей тюрьме? Ох, чувствую я, что пора уже на заслуженный отдых. Староват я для всего этого. — Юрковский поднял на нас покрасневшие от недосыпания глаза. — Что будем делать, господа? Найдете вы какое-нибудь объяснение в конце-то концов?

— Есть кое-какая информация о Фокуснике, — произнес Алфимов.

Лицо Юрковского исказила гримаса, словно он услышал имя своего злейшего врага, но он промолчал. Алфимов продолжил:

— Один из моих людей проговорился Фокуснику о том, что случилось с Селиверстовым и Гвоздухиным. На этот раз, правда, он тут же мне во всем признался…

Здесь Юрковский вскочил, пытаясь что-то сказать, но зашелся яростным кашлем. Прокашлявшись, он вымолвил:

— Да что такое с нашими людьми? Как этому безумцу удается подобное? Он очаровывает с первого взгляда, что ли? Гипноз какой-то? Николай, я же просил приставить к нему самых надежных людей!

— Я так и сделал, Николай Кондратьевич, — оправдывался Алфимов, — но что-то у нас с самого начала пошло не так.

— Это вы верно подметили, — согласился Юрковский, прилагая огромные усилия, чтобы не разразиться ругательствами. — Продолжайте.

— Так вот, охранник доложил мне, что подробности обстоятельств смерти недавних, скажем так, подельщиков Фокусника произвели на того очень сильное впечатление. Поначалу он упорно допытывался про треугольники и в особенности про узор внутри одного из них. Разузнав все, он на какое-то время затих, совсем не притронулся к еде, а вскоре начал вдруг швырять по камере свои книги, сопровождая это смесью нецензурной брани и какой-то тарабарщины. Разбросав книги, он бросился на пол и бился в истерике.

— А в каком состоянии он в данный момент? — поинтересовался я.

— Вот уже сколько времени сидит на полу камеры, обхватив голову руками, и что-то бормочет себе под нос, — ответил Алфимов.

— Час от часу не легче! — воскликнул Юрковский. — У меня этот тип уже вот где, — он хлопнул себя по загривку. — А теперь-то что с ним? Жалко стало людей? Но ведь ему чуждо сострадание. Придется нам снова беседовать с господином Фокусником, и в этот раз я хочу получить ответы на все вопросы…

Когда Фокусник в сопровождении конвоя вошел в кабинет начальника тюрьмы, я не поверил своим глазам. Это был словно совсем другой человек: от былого высокомерия и самодовольства не осталось и следа — в кабинет зашел отчаявшийся узник с загнанным взглядом, неспособный вызвать у присутствующих ничего, кроме жалости. Похоже, что и физическое его состояние изменилось далеко не в лучшую сторону, о чем недвусмысленно говорили осунувшееся лицо и мешки под глазами.

Посмотрев на Юрковского и увидев выражение его лица, я подумал, что он сейчас, в лучшем случае, попросту задушит бедолагу. К счастью, Николай Кондратьевич не оправдал моих опасений. Вместо этого он обратился к Фокуснику на удивление спокойным тоном:

— Гвоздухин и Селиверстов — это тоже ваших рук дело?

Фокусник опустил глаза и отрицательно помотал головой.

— Что-то не заладилось, ведь так? — продолжал допрашивать его Юрковский. — Грандиозный план дал осечку и лопнул ко всем чертям, верно, маэстро? Все эти шарики-кружочки полетели прямехонько псу под хвост…

— Перестаньте упражняться в красноречии, господин начальник тюрьмы, — тихо, но уверенно произнес Фокусник, чем слегка озадачил Юрковского, и тот не нашелся, что ему возразить. — Я видел их всего один раз в своей жизни, много лет назад… — Никто из нас не понял, о ком идет речь, и Фокусник не замедлил с разъяснением: — Я говорю о треугольниках, которые на днях появились в Зеленых Камнях. Судя по тому, что я слышал, это именно они. К сожалению, это они…

Произошло это во времена моих странствий по Индии — стране, хранящей несметное число древних тайн. Я был молод и полон сил. Зарабатывал деньги тем, что давал представления на базарах и площадях индийских городов. Со мной была девушка-индианка — самое удивительное и прекрасное создание, когда-либо встречавшееся в моей жизни. Ее звали Дая. Я подобрал ее на одной из дорог, где она нищенствовала и побиралась среди грязного людского отребья. Не знаю, как мне удалось различить ее в этом стаде? Наверное, меня покорил взгляд ее карих бездонных глаз и что-то еще, чего я не могу объяснить до сих пор.

Вскоре мы стали выступать вдвоем. Я смешил публику всевозможными шутовскими выходками, Дая очаровывала всех своими неподражаемыми танцами, а в конце каждого выступления она заходила в сооруженный мной импровизированный шатер и… исчезала. Толпа начинала реветь, когда я, сорвав покрывало, демонстрировал, что внутри совершенно никого нет.

Вечерами после этого я всегда находил Даю в условленном месте, и мы устраивались на ночлег в одном из гостеприимных домов, где моя индианка танцевала лишь для меня одного. Я никогда не был так счастлив, как в те дни, ибо мне принадлежало не только ее нежное упругое тело, но и душа. Да, наши души были словно единым целым. Никто не понимал меня так, как Дая.

И вот однажды, после очередного выступления я пришел за Даей в условленное место, но ее там не оказалось. Я побродил вокруг, подождал, но она не появилась. Тогда я пошел в дом, где мы ночевали последнее время, но и там ее не было. Я сильно волновался за нее, но мне ничего не оставалось, как ждать, так как знакомыми в том городе мы не обзавелись, и искать ее было негде.

Еда в горло не лезла, и поэтому я, не ужиная, лег на нашу постель и остался наедине с тревожными мыслями, одна за другой приходившими в голову. Ближе к рассвету меня все-таки одолел сон.

Проснувшись и не обнаружив любимой рядом, я вернулся в то место, где мы должны были накануне встретиться — туда, куда я перемещал ее при помощи, как вы изволили выразиться, «шариков-кружочков». Это был древний полуразрушенный и заброшенный храм на окраине города, сразу за которым начинались джунгли. По куполу храма расползлась гигантская трещина, словно от обрушившейся сверху гигантской сабли. От тораны осталось лишь несколько жалких фрагментов. Дикая растительность подступила к самым стенам, наползала на древнюю постройку, словно хотела ее окончательно раздавить, поглотить своей зеленой массой всякие следы человека. Уцелевшей выглядела лишь скульптура какого-то женского божества, выполненная из песчаника. Она была похожа на Даю, как мне тогда показалось, отчего сердце еще сильнее сдавила тоска.

Но, как и накануне вечером, Даи в храме не оказалось. Я заглянул почти за каждый камень, прочесал близлежащие джунгли, кричал и звал ее. Тревожные мысли роились в голове. Что с ней случилось? Чей-то злой умысел, дикие звери, что? Она была так наивна и доверчива!

В полном отчаянии я снова вернулся в развалины храма и уселся на каменный пол, прислонившись спиною к стене. Я внезапно осознал, что жизнь без Даи не имеет для меня никакого смысла. Не знаю, сколько я там просидел, терзаясь угрызениями совести и бесцельно блуждая взглядом по трещинам в стенах. Наступление полдня я не заметил. Не обращал внимания и на многочисленные рельефные изображения на стенах, облупившиеся от времени или, скорее всего, от чьего-то варварского вмешательства.

И вот солнце, пробившееся сквозь трещины, осветило угол храма, бывший все это время в тени, и мой взгляд упал на странный рисунок, которому я некоторое время не придавал значения, занятый своими переживаниями. Но что-то все же заставило меня встать и рассмотреть его вблизи.

Рисунок был нацарапан на стене и выглядел совсем свежим. Это было изображение треугольника, внутри которого размещался какой-то необычный узор. Что-то странное было в этом треугольнике — что-то приковывающее внимание. Какое-то время я разглядывал его и вдруг ощутил нечто жуткое. Меня охватил леденящий ужас, подобного которому мне никогда ранее не приходилось испытывать. День был в самом разгаре, а я просто оцепенел от всепоглощающего страха. Не помню, как я нашел в себе силы и ринулся прочь из развалин.

Придя в себя, я обнаружил, что бегу, не разбирая дороги, и громко кричу. Вскоре на моем пути повстречались люди, которые шарахнулись от меня в сторону и недоуменно переглянулись между собой. Грязные оборванцы, которым я впервые в жизни был несказанно рад. Я остановился. Меня трясло, словно в лихорадке. В изнеможении я сел на дорогу, без сил и мыслей, просидел некоторое время неподвижно, затем поднялся и побрел прочь…

Шли дни, но я никак не мог забыть мою Даю. Не было минуты, чтобы я не думал о ней. Но не выходил у меня из головы и тот треугольник в развалинах храма. Все это время я не переставал винить себя за то, что произошло. Видимо, я ошибся в расчетах, и девушка оказалась в каком-то ином пространстве. Быть может, это было как-то связано с тем злополучным треугольником…

В какой-то момент во мне поселилась надежда, что я смогу вернуть Даю, и я с небывалым рвением вернулся к заброшенной на время работе по расшифровке собранных мною по всей стране древних фолиантов. Я изучал их днем и ночью, практически ничего не ел, спал два-три часа в сутки. Когда мой организм был уже почти на грани физического и психического истощения, я наткнулся на нечто странное. Это была очень древняя рукопись, которая мало того что содержала текст на довольно редком древнеиндийском диалекте, но к тому же еще и была зашифрована.

Если б вы знали, сколько сил я потратил на разгадку ее смысла. Но мои усилия не пропали даром. Рукопись была составлена каким-то древним магом, и в ней он упоминал о треугольниках, изображение одного из которых так напугало меня. Маг писал, что эти знаки являются символами Ловцов Желаний. Именно так он их называл — «Ловцы Желаний».

Как я уже ранее упоминал, существует бесконечное множество пространств, пересекающих наш привычный мир. Подавляющее большинство из них при должном и умелом обращении не представляют угрозы для исследователя. Наоборот, они открывают неограниченные перспективы для пытливого и любознательного ума. Но есть также что-то неподвластное пониманию, с чем можно столкнуться при их исследовании. Вероятность этого, к счастью, ничтожно мала, но она все же существует. Автор рукописи предостерегал от каких-либо экспериментов с миром Ловцов Желаний, но все же дал некий ключ в этом направлении.

Маг писал, что у того, кто случайно или намеренно соприкоснется с миром Ловцов Желаний, практически не останется шансов избежать последствий. Мир их настолько непостижим, что уберечься не дано даже самому прозорливому человеческому уму. Тот же, кто ощутит это, вряд ли окажется в состоянии донести свои ощущения до других. Ловцы Желаний рано или поздно находят того, кто осмелился потревожить их пространство. Автор описывает, что символ треугольника свидетельствует о том, что Ловцы Желаний проникли в наш мир и идут по пятам несчастного, слишком далеко зашедшего в своем стремлении к познанию непознаваемого.

Проигнорировав все предостережения, я решил в тот же день воспользоваться формулой древнего мага. Двигало тогда мною лишь одно — невыносимая тоска по любимой женщине, подкрепляемая надеждой, что я, быть может, сумею ее вернуть. Я, правда, не представлял, как именно буду возвращать Даю, и поэтому безрассудно ринулся применять советы мага на практике.

Вечером я заперся в комнате, которую мы снимали, и последовательно выполнил все этапы, описанные автором рукописи. То, что вскоре последовало, невозможно описать… Сейчас я вам это рассказываю, а у меня скулы сводит от страха.

Если то, что я увидел тогда, и было миром Ловцов Желаний, описанным магом, то я готов поклясться, что согласился бы провести всю жизнь в аду, чем несколько минут в их мире! В тот вечер я всего лишь заглянул в слегка приоткрытую дверь и в одно мгновение познал ужас, какого не испытывал за всю жизнь. Я думал, что мой разум не выдержит, но каким-то чудом мне удалось это пережить. Через некоторое время я провалился в беспамятство…

Трудно сказать, как долго я спал, — усталость, накопившаяся за многие бессонные ночи, дала о себе знать. Когда я проснулся, то первым делом взмолился, чтобы произошедшее оказалось лишь сном. Я еще долго лежал, глядя в потолок и обдумывая пережитое, пока луч света, проникший в окно, не ослепил меня.

Я вдруг понял, что меня тревожит еще что-то, помимо последнего опыта с пространствами. Это была непривычная тишина. Мы с Даей снимали комнату в доме одной многочисленной зажиточной семьи. У них были дети разных возрастов. Помимо этого в доме жила прислуга. Привычное дело в это время суток — гам и суматоха, царящие в доме, к которым я за время проживания успел привыкнуть. Сейчас же стояла полная тишина: не слышно было даже животных за окном. Давящее, ничем не нарушаемое безмолвие, благодаря которому мне удавалось услышать биение собственного сердца. А оно у меня в тот момент колотилось как бешеное.

Заставив себя подняться на негнущиеся ноги, я, пошатываясь, вышел из своей комнаты. Ничто не напоминало о присутствии людей в доме: на кухне не пахло готовящейся пищей, прислуга не суетилась, выполняя свои повседневные обязанности, дети не смеялись и не бегали по комнатам. Я пересек почти все пространство дома, заглянув во все его многочисленные комнаты, чего ранее никогда не позволил бы себе. Но я так никого и не встретил: ни хозяев, ни прислуги. Мне стало не по себе в этом пустом доме, поэтому я подошел к выходу и распахнул дверь на улицу…

Это был какой-то кошмар… Все они оказались здесь: хозяева дома, их дети, слуги, домашние животные и скот. Все были мертвы. Нигде я не увидел следов крови, но смерть настигла всех, в этом не приходилось сомневаться. Можно было подумать, что все они стали жертвами какой-то эпидемии, если бы не одна чудовищная деталь: тела всех людей и животных были уложены так, что образовали громадный треугольник. Причем начинался он у самого порога и, чтобы выйти из дома, пришлось бы сначала шагнуть внутрь этой зловещей фигуры.

Когда я пришел в себя, первой мыслью было броситься прочь как можно скорее. Я уже было собрался переступить через груду тел, аккуратно уложенную у порога, как вдруг в моем подсознании что-то мелькнуло, какое-то интуитивное чувство. Для меня стало совершенно очевидно, что если я окажусь внутри треугольника, то произойдет что-то еще более кошмарное! За последние сутки я познал такой ужас, как, наверное, никто из смертных, а меня все продолжало затягивать в его бездну…

Я захлопнул дверь и ринулся в другую часть дома. В одной из комнат я вышиб окно, не обращая внимания на порезы, и выскочил во двор. Мне оставалось лишь миновать забор и, не оглядываясь, бежать прочь, пока хватит сил…

Но внезапно остановился. Позже я много раз вспоминал этот эпизод и всегда испытывал чувство благодарности к самому себе. Тогда, стоя в траве и находясь на грани помешательства, я вдруг в один момент многое осознал. Мой разум стал чист. Мне стало ясно мое жизненное предназначение, и суть его была — в познании. Человеку дается слишком короткая жизнь, чтобы растрачивать ее на деяния, не открывающие ничего нового. Только познающий движется вперед, оставляя позади себя праздную толпу, избравшую низменные бессмысленные развлечения.

Вместо того чтобы броситься прочь сломя голову, я вернулся в свою комнату, неспешно собрал все свои книги, рукописи и только тогда покинул дом. Вещи Даи я оставил нетронутыми. Я понял, что она осталась в моей прошлой жизни, не более. Вскоре мне пришлось покинуть Индию, ибо после случившегося местные власти не оставили бы меня в покое.

Не знаю, как мне удалось остаться в живых, прикоснувшись к тайне Ловцов Желаний, но с тех пор я никогда не совершал необдуманных экспериментов в своих исследованиях. Любовь к прекрасному существу заставила меня совершить ошибку, чуть не стоившую мне жизни. На пути познающего встает немало барьеров, и любовь — один из самых опасных. Сколько великих умов в истории человечества погубила любовь!.. Их прогрессивное мышление увязло в ее коварных ловушках. Любовь, клетка за клеткой, неумолимо заполняет тебя всего, не оставляя места ни для чего другого. Я счастлив, что поборол эту болезнь и, свободный от нее, много постиг за эти годы…

— А та девушка, индианка… Если вы действительно так любили ее, неужели вам удалось ее забыть? — спросил я, когда Фокусник замолчал.

— Любовь будет жить в тебе до тех пор, пока ее защищает панцирь надежды, — ответил он. — Надежда — лучшая крепость для любви. Когда я соприкоснулся с миром Ловцов Желаний, я понял, что у Даи не было никаких шансов спастись — столько злой силы таил в себе этот мир. А когда надежда уже не в силах защитить любовь, она начинает угасать. Я же не стал ждать этого угасания, а неистово набросился на нее и поверг, безжалостно растоптав. Кое-какие знания помогли мне в этом…

— Итак, это все? — спросил Юрковский.

— Прошу прощения, если утомил вас своими воспоминаниями. — Фокусник прикрыл глаза ладонью. — Я просто хотел объяснить, что все очень серьезно. Отсылая Вендорфа, я, видимо, опять в чем-то просчитался. И похоже, что опять, как и в случае с Даей, невольно потревожил Ловцов Желаний. На этот раз они уже наверняка пришли за мной…

— Но почему тогда жертвами стали Гвоздухин и Селиверстов? — спросил Алфимов.

— Они были непосредственными участниками, хотя и не осознавали того, что делают. Похоже, именно их Ловцы Желаний вычислили первыми…

— Сколько еще людей пострадает от ваших гнусных экспериментов? — Юрковский встал из-за стола и начал нервно расхаживать по кабинету.

— Теперь им нужен лишь я, — Фокусник совсем сник. — Не думайте, что я боюсь смерти. Просто есть еще столько всего, что я мог бы узнать! В мире столько тайн, которые мне хотелось бы открыть… Есть также еще одна мысль, которая не дает мне покоя: вдруг Ловцы Желаний приготовили для меня что-то более страшное, чем смерть?

— В предыдущий раз вы спаслись, — вмешался я в его размышления. — Быть может, и сейчас все на этом и закончится?

— Как бы я хотел на это надеяться! — Фокусник встал. — Мне больше нечего добавить, и теперь я хотел бы побыть один и привести свои мысли в порядок.

Юрковский кивнул часовым, и узника увели.

— Как вы думаете, есть хоть доля правды в его словах? — спросил нас Николай Кондратьевич.

— Да, это опровергает все наши представления, — ответил Алфимов. — Но мы имеем факты, против которых не попрешь: из усиленно охраняемой камеры бесследно исчезает старик, а двое в какой-то мере причастных к этому людей погибают, оставляя на память чертовы треугольники…

Мы некоторое время молча сидели и обдумывали сложившееся положение, пока тишину не нарушил разразившийся кашель начальника тюрьмы.

Прошли еще двое суток, по истечении которых меня вызвал к себе Юрковский и поинтересовался, не назрела ли необходимость пополнить запасы лекарств и других медицинских принадлежностей для нужд тюремного госпиталя. Я ответил, что никакой нехватки нет, но запастись некоторыми наиболее ходовыми препаратами было бы не лишним. Оказалось, что надо было забрать какую-то очередную депешу в уездном тюремном управлении, и рачительный Николай Кондратьевич, чтобы не гонять экипаж в город ради одной бумажки, решил предложить забрать сей документ мне, а заодно и сделать что-нибудь полезное — например, запастись медикаментами.

Чего таить, любой из нас был рад всякой возможности выбраться в город, и я без раздумий дал согласие. Юрковский попросил, чтобы к вечеру я составил перечень всего необходимого, который он, согласно действующим правилам, должен был заверить своей подписью. Так я и сделал.

На следующее утро я забрал подписанную бумагу и, продремав несколько часов, убаюканный мерным похрустыванием снега под полозьями экипажа, прибыл в город.

Первым делом я отправился в управление, чтобы утвердить список лекарственных препаратов у вышестоящего начальства. Обычно эта процедура отнимала много времени, так как дотошные чиновники требовали обосновать необходимость буквально каждого пункта. Но в этот раз мне повезло: в коридоре учреждения я столкнулся со своим давним приятелем, занимавшим в управлении не самый последний пост, и он помог мне получить заветную визу без каких-либо проволочек. Я тут же отвез утвержденный список на склад и попросил поторопиться с подбором перечисленных в документе препаратов, так как рассчитывал уже вечером выехать обратно в Зеленые Камни.

После этого я снова нанес визит в тюремное управление, на этот раз чтобы получить то самое послание, адресованное нашему заведению. Пройдя ряд неминуемых бюрократических процедур и получив казенную депешу, я отпустил извозчика до вечера, а сам полетел по заветному адресу, по которому жила моя довольно близкая знакомая. К счастью, она оказалась дома.

Время пролетело незаметно, и к вечеру я, неохотно покинув общество прекрасной дамы, сед в экипаж, уже ожидавший меня на улице, и двинулся на фармацевтический склад, чтобы забрать лекарства и вернуться в крепость.

Служащий на складе сообщил мне, что не успел выполнить заявку в полной мере, так как на месте не оказалось некоторых редких препаратов, и он куда-то послал запрос, заверив меня, что все будет готово к вечеру следующего дня.

Я нисколько не огорчился данному известию, хотя меня и удивило, что на складе посчитали какие-то из медикаментов в списке редкими. Там было все самое обыкновенное: бинты, йод, касторка, горчичники, валериановые капли, хина, спирт. Не последнее же они имели в виду! Я дал распоряжение извозчику отправляться на постоялый двор, а сам нанес повторный визит в дом, где мне, конечно же, не было отказано в ночлеге.

Я был благодарен за вынужденную задержку, так как помимо приятных мгновений, проведенных наедине с дамой моего сердца, мы с ней, отобедав в ресторане, посетили театр, чего мне не доводилось из-за тягот службы уже более года. Но все хорошее когда-нибудь заканчивается, и вечером следующего дня я вновь предстал перед складским служащим. На этот раз, к счастью (точнее — к сожалению), мой заказ был исполнен в полной мере.

— Ну, задали вы нам задачку, — расплылся в улыбке служащий, подавая нам с извозчиком коробки с препаратами.

— Задачку? — Я немного растерялся, так как не понял, что он имеет в виду.

— Мы привыкли иметь дело с самыми простыми вещами: снотворное, слабительное, банки, термометры, извиняюсь, клистир, на худой конец. Что еще может понадобиться в казенном доме? — рассуждал служащий. — А здесь вдруг такое специфическое требование. Там, — он злорадно показал пальцем вверх, — кое-кому пришлось растрясти задницу — ведь документик-то утвержден…

— Да какие, черт подери, специфические требования? — удивился я.

— Ну как же, — обиделся служащий. Он достал из папки мой список, положил его передо мной и постучал пальцем по последним трем строчкам.

Они были написаны не моим почерком. Мне это не понравилось. Мне это чертовски не понравилось. Потому что, во-первых, это был почерк Юрковского. Во-вторых, надписи были сделаны на латыни. И, в-третьих, мне не был знаком ни один из перечисленных составов. Признаюсь, я не нашелся, что сказать. Мы молча погрузили коробки в экипаж, а когда тронулись в путь, уже начало темнеть.

Снег под полозьями все так же похрустывал, а когда на нашем пути попадалась какая-нибудь рытвина, пузырьки в коробках отзывались тонким позвякиванием. Я пытался заставить себя задремать, но ничего не получалось. К тому же было жутко холодно, и я, кутаясь в шинель, терзал себя мыслью, что вместо этого мог бы сейчас развалиться среди атласных подушек в теплых объятиях моей городской подруги…

Но вскоре мои мысли невольно вернулись к злополучным медикаментам. Что за шутки? И почему я сразу ничего не заметил? За все эти годы ничего подобного не было, да и не могло быть: я никогда бы не поверил, что Юрковский вдруг однажды блеснет познаниями в медицине и латыни. Все это не укладывалось в голове, и я надеялся, что доводы начальника тюрьмы развеют мое недоумение. В любом случае разговор у нас с ним состоится серьезный…

К звуку, издаваемому санями, и похрапыванию лошадей теперь время от времени добавлялся отдаленный протяжный волчий вой, так что я в который уже раз пожалел о том, что не остался ночевать в городе…

Проснулся я оттого, что кто-то настойчиво тряс меня за плечо. Оказывается, я и не заметил, как заснул. Надо мной нависло перепуганное, красное от мороза лицо извозчика.

— Господин доктор! Там… Они на снегу, там… — его речь была бессвязной, да к тому же я ощущал себя так, будто голова моя налилась свинцом, причиной чему была внезапно прерванная дрема.

— Да объясни ты толком, кто на снегу? — спросил я его, постепенно приходя в себя.

— Волки… — выдавил извозчик и мотнул головой в сторону двери экипажа.

Озадаченный происходящим, я достал из планшетной сумки револьвер и выбрался на улицу.

Свежий морозный воздух окончательно разбудил меня. Стояла ночь, но вокруг было светло из-за взошедшей луны. Прямо перед собой, у обочины, я увидел пугающую картину: значительный участок снежной целины был усеян кровавыми ошметками. Это действительно были волки, но их словно настиг пушечный обстрел. Тут и там валялись головы, разорванные туши и конечности несчастных хищников. Они словно пали в неравной схватке с каким-то гигантским зверем.

Это было зрелище, на котором не хотелось задерживать взгляд. Я собрался уже было вернуться в экипаж, но вдруг заметил что-то между волчьих останков; луна давала достаточно света, чтобы даже отсюда рассмотреть предмет, привлекший мое внимание: это было не что иное, как человеческая голова! Я пытался отыскать взглядом остальные части человеческого тела, но тщетно. Тогда, осторожно переступая через волчьи трупы, я сделал несколько шагов в направлении головы, лежавшей в сугробе. Теперь я узнал и того, кому она когда-то принадлежала, — это была голова барона Вендорфа…

Я развернулся к экипажу: извозчик стоял неподалеку и настороженно озирался. Я махнул ему, чтобы он занял место на козлах. Все, чего я в данный момент желал, так это поскорее убраться отсюда.

Направляясь к экипажу, я уже было миновал поляну, как вдруг обнаружил на снегу еще кое-что, помимо крови и волчьих следов: это были треугольники! Они расползлись по снежному покрову, заполнив собой значительную часть поляны. Я велел извозчику немедленно трогаться, запрыгнул в экипаж и весь оставшийся путь ехал, сжимая в дрожащей руке рукоять револьвера.

Что же там произошло? Поначалу мне пришло в голову, что Вендорф все-таки сбежал так, как это делали некоторые узники, — самостоятельно, без вмешательства потусторонних сил. А потом на несчастного напала стая волков. Но что тогда случилось с самими волками? Передрались за добычу? Маловероятно. Логическую цепочку, которую я выстраивал в своей голове, разрывали эти треугольники на снегу. Кто начертил их — барон перед смертью? Хищники?.. Я нервно рассмеялся. А потом никак не мог прогнать видение головы Вендорфа с остекленевшими глазами и седыми волосами, залепленными снегом вперемешку с кровью.

В Зеленые Камни мы прибыли около двух часов ночи. К этому времени холод окончательно доконал меня и, выйдя из фургона, меня начало трясти так, что застучали зубы. В бараке, где у меня была отдельная секция, кто-то предусмотрительно натопил печь, за что я был несказанно благодарен. Решив отложить разгрузку медикаментов до утра, я, даже не зажигая лампы, разделся, завалился на кровать и почти сразу уснул…

Когда настойчивый стук в дверь разбудил меня, я подумал, что прилег буквально минуту назад. В комнате было все так же темно, но уже довольно прохладно, так что я невольно поежился.

Из-за двери раздался голос Алфимова:

— Яков Михалыч!

— Какого черта?! — рявкнул я, пока еще плохо соображая. — Сколько сейчас времени, Николай?

— Уже почти семь утра. Да ты дверь-то откроешь? А то у меня рука к чайнику примерзнет сейчас…

Я нашарил спички на столе, зажег лампу и впустил его. С улицы пахнуло утренним морозом. Алфимов действительно пришел с чайником.

— Горячий? — поинтересовался я.

— Уже не уверен.

Пока я одевался и приходил в себя, Алфимов разлил чай по кружкам. Кипяток пришелся как нельзя кстати и растекся по телу приятной теплотой.

— Когда приехали? — спросил он.

— Ночью.

— Мы вас вчера ждали.

— Пришлось задержаться: кое-чего на складе не оказалось.

Я подумал о том, не поделиться ли с ним мыслями о лекарствах, внесенных Юрковским в список, но Алфимов, к моему удивлению, меня опередил:

— Ты, кстати, ту ерунду, которую тебе начальник заказывал, привез? — спросил он.

— А почему ты спрашиваешь?

— Он меня за этим и послал. А то мне делать больше нечего, как в такую рань чужие пороги обивать! — В голосе Алфимова проскользнули нотки недовольства — он не привык исполнять роль мальчика на побегушках.

— Привез, — ответил я. — Кстати, это именно из-за них мне пришлось задержаться.

— Что, какая-то редкость?

— Не поверишь, но я, человек с медицинским образованием, про подобные препараты даже не слыхал никогда.

— И на кой они Кондратьичу? — пришла очередь удивиться и Алфимову.

Я пожал плечами, а он, глянув на часы, спохватился:

— Ну ладно, допивай чай, бери все эти загадочные склянки и идем к Юрковскому — тот уже небось весь свой кабинет исходил вдоль и поперек… Кстати, — вспомнил Алфимов, когда мы были уже на улице. — Пока ты отсутствовал, Фокусник снова беседовал с Юрковским. В кабинете они находились наедине, и этот психопат расцарапал нашему начальнику лицо. Тебя не было, и Кондратьич сам себя забинтовал, так что ты не пугайся, когда его увидишь.

— А что, санитара нельзя было попросить? — поинтересовался я.

Алфимов неопределенно пожал плечами.

— Сам Юрковский как-нибудь объяснил, из-за чего случился конфликт? — Меня это все беспокоило. — Как вообще допустили, что они остались вдвоем?

— Моей вины в том нет, Михалыч, — оправдывался Алфимов. — Часовые утверждают, будто арестант изъявил желание побеседовать тет-а-тет, и Кондратьич, не долго думая, выставил их за дверь. У меня-то дела были, уж я бы такого беспорядка не допустил.

— Ты разговаривал после этого с Юрковским?

— В обязательном порядке, Михалыч. Он, правда, разозлен тогда был шибко, все лицо свое перебинтованное ощупывал. Со мною совершенно неучтив был. Но я не отступался, ты же меня знаешь.

Я нетерпеливо кивнул.

— Фокусник упрашивал начальника нашего разрешить письмецо переслать за границу, — добрался наконец до сути Николай.

— Вздор какой-то! — не выдержал я. — Может, телеграмму еще?

— Вот и я о том толкую, — поддакнул Алфимов. — И это после всего, что случилось! Якобы ему новые книжонки понадобились в срочном порядке. Свои-то, похоже, перечитал. Когда только все успевает?

— Полнейший вздор! — продолжал негодовать я. — И отказ Кондратьича привел Фокусника в такое бешенство, что тот набросился? Из-за книжек?

— Выходит, что из-за них, треклятых.

Когда мы вошли в кабинет, Юрковский действительно мерил его своей характерной походкой. Когда он повернулся, я увидел, что его лицо целиком забинтовано, причем довольно небрежно. Видны были лишь глаза и рот.

— Ну что, Яков Михалыч, съездили без происшествий?

— В общем-то да… — ответил я и задумался: рассказать ему про волков и голову на поляне сразу или позже?

— А у меня — вот, — он показал пальцем на бинты. — Чуть без глаз не оставил, умалишенный, язви его душу!

— Я хотел бы осмотреть и сделать нормальную перевязку, — заметил я.

— А, ерунда, — Юрковский махнул рукой. — Попозже как-нибудь. Вы привезли те препараты, что я внес в список?

Я молча подошел к столу и выложил содержимое сумки, которую до этого держал в руках, начальнику на стол.

— Очень хорошо, очень хорошо, — начал бормотать Юрковский, увлеченно перебирая коробочки и склянки, словно ребенок, разбирающий рождественские подарки. Он, казалось, забыл о нас с Алфимовым.

— Вы меня, конечно, извините, Николай Кондратьевич, но я не уйду отсюда, пока не получу объяснений, — произнес я.

Юрковский замер и поднял на меня глаза. На мгновение мне показалось, что этот взгляд я уже где-то видел при иных обстоятельствах.

— Объяснения? Какие объяснения, доктор? — удивленно спросил он своим низким хриплым голосом.

— Вот именно — «доктор»! Почему доктор узнает обо всем этом, — я обвел рукой рассыпанные по столу медикаменты, — уже в городе? Почему я, медик, ни об одном из этих препаратов даже и не слыхивал никогда? И раз уж мне поручено вести докторскую практику в этом заведении, то какого черта здесь что-то происходит без моего ведома?

Алфимову показалось, видимо, что я перегибаю палку, и он испуганно посмотрел на Юрковского. Николай Кондратьевич, в свою очередь, уставился на меня. Из-за бинтов я не мог видеть выражения его лица, но этот взгляд красноречиво говорил о том, что его обладатель мысленно блуждает совершенно в другом месте. Это, правда, продолжалось недолго: вскоре выражение отрешенности из его взгляда улетучилось, и Юрковский заговорил:

— Вы уж не серчайте на меня, старого осла, Яков Михайлович. Я в то утро совсем закрутился с делами и просто не успел вам сообщить про эти лекарства, черт бы их побрал. Этот каналья Фокусник оказался толковым малым: столько всяких наук постиг, и медицина, по его словам, одно из его любимых увлечений. Так вот, он обещал с помощью этих снадобий избавить меня от кашля. Избавить полностью…

— А Селиверстова он обещал научить фокусам, — услышал я за спиной бормотание Алфимова.

— Что, простите? — не расслышал Юрковский.

— Вы доверяете ему после того, что он сделал с вашим лицом? — уже громко спросил Алфимов.

— Вдруг это не что иное, как самая настоящая отрава? — добавил я.

— Да бросьте вы склонять мое лицо! — рассердился Юрковский. — Всего-то пара царапин. Он — гений. Пообщайтесь с ним какое-то время — и вам самим станет ясно. Не спорю, что он немного сумасшедший, но ведь гениальность без этого невозможна…

— Уверяю вас, Николай Кондратьевич, можно быть сумасшедшим, но быть немного сумасшедшим нельзя, — возразил я.

— На основании чего вы беретесь утверждать подобное? — В голосе Юрковского слышались все более резкие нотки. — Откуда вам знать?..

— Я когда-то имел честь общаться с упомянутым контингентом, если вы еще не изволили забыть, господин начальник тюрьмы! — Его слова задели меня. — И опыт длительного наблюдения за помешанными дает мне основания кое-что утверждать!

— Ах да, виноват, — смутился он.

— Смею также заверить, — продолжал я, — что состояние рассудка арестанта, о котором сейчас идет речь, вызывает у меня сильнейшие опасения.

— Но где четкая грань между здравомыслием и потерей рассудка? — внезапно поинтересовался Юрковский. — Разве есть критерий, по которому однозначно можно судить о душевном состоянии любого из нас?

Надо признаться, эти слова привели меня в замешательство и заронили в мою душу сомнение. Странно, но я никогда ранее не слышал от начальника ничего подобного. Судя по выражению лица Алфимова, и он тоже. Неужели тот странный тип так успел на него повлиять…

— В общем, так, господа, — продолжил Юрковский уже более спокойным тоном. — Считаю, что инцидент исчерпан. Впредь обещаю ставить вас в известность обо всем, касающемся вопросов медицины, доктор Савичев. Даже если это и будет относиться лишь к моей скромной персоне. А теперь не смею вас более задерживать, господа.

Несколько минут спустя мы сидели с Алфимовым в помещении столовой и пытались одолеть неприхотливый тюремный завтрак. Недавняя беседа с начальником тюрьмы не способствовала нашему аппетиту. Вдобавок, не в силах держать все в себе, я рассказал Николаю про волков, Вендорфа и треугольники на снегу.

— Что это за тип, а, Михалыч? — Алфимов скреб ложкой по дну миски с остывшей кашей. — У тебя укладываются в голове все эти пространства и треугольники, черт бы их подрал?

— Я собственными глазами видел их, равно как и седовласую голову барона Вендорфа в снегу, но все равно разумное объяснение дать этому не могу, — ответил я. — Одно, Николай, я понял наверняка: Фокусник каким-то образом научился влиять на людей — сколько наших уже испытало это на себе. Поэтому мне, мягко говоря, не нравятся его задушевные беседы с Юрковским, так же как и врачебные услуги, которые он вдруг столь бескорыстно предложил. И поверь, во мне говорит не уязвленное профессиональное самолюбие. Если Кондратьич избавится от своего кашля, я буду искренне восхищен и первым сниму шляпу перед способностями Фокусника. Но я сомневаюсь, чтобы тот стал что-либо делать из одного лишь сострадания…

— Он не кашлял сегодня, — внезапно произнес Алфимов.

— Что? — не сразу понял я.

Николай отодвинул миску и поднял голову:

— Юрковский за весь наш сегодняшний разговор не кашлянул ни разу, — произнес Алфимов, и я в очередной раз позавидовал его наблюдательности.

— Наверное, это такие лекарства, на которые достаточно только взглянуть, чтобы тут же излечиться, — невесело ухмыльнулся я.

Алфимов выдавил из себя вялое подобие улыбки.

— Если Юрковский не опомнится, боюсь, мне придется, как это ни гадко, доложить обо всем в управление, — произнес он сухим тоном и встал из-за стола.

Следующим утром я застал Алфимова за тем, что он устраивал очередной разнос своим подчиненным. На этот раз Николай был просто вне себя от ярости и не особо стеснялся в выражениях. Как оказалось, причиной тому явилось выяснение новых подробностей о взаимоотношениях Фокусника и начальника тюрьмы Юрковского. Все оказалось гораздо серьезнее, чем мы с Алфимовым могли предположить.

Начнем с того, что еще несколько дней назад Юрковский изъял у охранников ключ от камеры Фокусника и распорядился пищу, предназначавшуюся заключенному, доставлять к себе в кабинет, объяснив, что будет передавать ее собственноручно. Полный абсурд! Вдобавок в тот день, когда я находился в городе, Юрковский привлек двоих охранников, чтобы они помогли ему вынести из крепости принадлежащий Фокуснику чемодан с книгами, который они утопили в болоте. Алфимов узнал обо всем лишь сегодня и потому рвал и метал:

— Он хотя бы объяснил вам, болванам, зачем надо топить чемодан?!

— Сказал, что эти книжки не представляют никакой ценности, а лишь только приносят вред, — оправдывался один из охранников. — Да нам, честно говоря, и не до вопросов было — чемодан, холера, тяжеленный оказался, и мы были рады-радехоньки, когда зашвырнули его в болото…

— А может, он просто осерчал за расцарапанное лицо? — высказал предположение другой охранник.

— Я последний раз вам говорю, — продолжал их распекать Алфимов. — Если кто-либо поручает вам что-то через мою голову, выполняйте, но тут же докладывайте об этом мне, своему непосредственному начальнику. А то что же у нас в результате получилось: Юрковский что-то затеял, а вы вместо того чтобы бить тревогу, языки прикусили!

Выдав всем по первое число, Алфимов распорядился во что бы то ни стало разыскать Юрковского, а одного из охранников послал в архив за копией ключа от камеры Фокусника. Охранник вскоре вернулся ни с чем — Николай Кондратьевич предусмотрительно изъял и этот ключ.

После всего случившегося нам просто необходимо было попасть в камеру Фокусника. Тем более что Юрковский не поленился навесить дополнительный замок на окошечко в двери камеры. Но как вскрыть массивную железную дверь? Алфимов и здесь проявил находчивость: он вспомнил, что в одной из камер отбывает наказание крупный специалист по вскрытию сейфов, ас своего дела. Его незамедлительно привели, и маэстро при помощи обычного подручного инструмента вскрыл камеру за считаные минуты…

Камера была пуста! Алфимов даже под кровать заглянул.

— Значит, чемодан с книжками выносили? — бросил он испепеляющий взгляд на охранника, стоявшего у входа и, не дожидаясь ответа, откинул край покрывала, свисавшего о кровати — под ней ровными стопками были уложены книги Фокусника. Их было много, и они заняли почти все пространство под кроватью…

Несмотря на всю остроту ситуации, я не удержался от того, чтобы не заглянуть в некоторые из книг. Мне очень давно хотелось сделать это, в особенности после известия о врачебных наклонностях Фокусника. Почти все книги были очень старыми, и мне не попалось ни одной написанной на каком-нибудь знакомом языке. В некоторых были странные рисунки, правда, совершенно непохожие на те, что мне довелось уже видеть в связи с последними событиями. А у некоторых книг обложка вообще была железная, да еще и запирающаяся на хитроумный замок…

Алфимов немедленно поднял по тревоге всю тюрьму. Охране, не занятой на дежурстве, было поручено обыскать крепость сверху донизу и задержать Юрковского. Предварительно всем объяснялось, что начальник тюрьмы подозревается в содействии побегу одного из заключенных. Патруль на главных воротах сообщил, что со вчерашнего дня территорию крепости не покидал никто. Алфимов усилил охрану территории и распорядился никого не выпускать до его особого указания. В город был отправлен нарочный с сообщением о происшествии.

После этого я, Алфимов и несколько охранников отправились на то место, куда, по их словам, был отнесен чемодан. Это место оказалось недалеко от крепостной стены. Ориентиром нашим провожатым служило одинокое засохшее дерево, возвышавшееся над покрытой тиной стоячей водой. Сколько еще пройдет лет, прежде чем корни дерева окончательно сгниют и оно рухнет в зловонную трясину?

— Как вы думаете, — спросил меня Алфимов, пока солдаты при помощи багров пытались выудить чемодан из болотной жижи, — что эти истуканы вынесли в чемодане на самом деле?

— Предполагаю, что Фокусник проявил мастерство индийской йоги и сумел поместиться внутри чемодана. А ни о чем не догадывавшиеся охранники помогли ему покинуть пределы Зеленых Камней, — высказал я свою версию. — Этот способ перемещения между пространствами он посчитал более надежным.

— Когда вы бросили чемодан в болото, вы видели, как он затонул? — обратился Алфимов к солдату, участвовавшему в недавних событиях.

— Нет, он еще плавал на поверхности, когда Николай Кондратьевич приказал нам возвращаться в крепость, — ответил тот.

— Если следовать вашей версии, доктор, — сказал Алфимов, — после этого Юрковский должен был открыть замки и выпустить сообщника.

— Значит, мы должны сейчас вытащить пустой чемодан, — заключил я.

— Или мы можем вообще ничего не вытащить, — произнес Алфимов. — Вы подумайте: даже если мы полностью правы в наших предположениях, куда должен был после этого направиться Фокусник? Дорога отпадает — она под охраной. Неужели пошел через болота? Но ведь никаких шансов…

— Есть! — воскликнул один из охранников, орудовавший багром. — Ну-ка, подсоби, Петро, — обратился он к своему товарищу.

Вдвоем они с трудом выволокли на сушу облепленный тиной и грязью чемодан.

— Тяжеленный, собака! — вырвалось у солдата.

Мы с Алфимовым переглянулись — чемодан явно не был пустым. Может быть, Юрковский набил его камнями, чтобы затопить? Все затаили дыхание, пока Петро трясущимися руками вскрывал замки. Наконец ему это удалось, он откинул крышку…

Фокусник все еще был внутри. Но шансов убежать у него не было никаких — Николай Кондратьевич Юрковский, начальник тюремной крепости Зеленые Камни, позаботился об этом: тело несчастного Фокусника было порублено на мелкие кусочки.

— Святые Угодники! Да ведь Кондратьич еще более сумасшедший, чем этот несчастный! — воскликнул Алфимов.

Одного из охранников стошнило…

Обратный путь мы проделывали с новым попутчиком — Фокусником, чемодан с останками которого невезучим солдатам во второй раз пришлось тащить на себе.

В крепости выяснилось, что поиски Юрковского ни к чему не привели, хотя дежурный караул готов был поклясться, что начальник тюрьмы не покидал пределов Зеленых Камней.

Алфимов приказал прочесать крепость еще раз, но более тщательно. Мне же предстояла довольно неприятная процедура подготовки останков Фокусника для последующей отправки в город.

К тому времени у меня был уже довольно значительный врачебный опыт (равно как и связанный с теми, кому уже ничем не помочь), но все-таки мне едва не сделалось дурно, когда я вынимал окровавленные куски трупа из неприятно пахнущего болотом чемодана. Даже не верилось, что это были останки человека, с которым мы разговаривали несколько дней назад. Почему же Юрковский совершил такое кошмарное преступление? Что между ними произошло за последние дни?

Мои раздумья прервал зашедший в лабораторию Алфимов. Увидев содержимое чемодана, он поморщился и отвернулся.

— Есть новости? — спросил я его.

Алфимов отрицательно помотал головой.

— Вряд ли городским докторам удастся опознать его личность, — произнес он и сделал кивок в сторону чемодана.

— Да уж, Николай Кондратьевич постарался на славу, — невесело усмехнулся я. — Могу поспорить, его и родственники теперь не узнают.

— Если у подобного типа вообще могут быть таковые, — предположил Алфимов и снова заставил себя взглянуть на останки: — Невеселое занятие, верно, Михалыч?

— Угадал, — согласился я.

— Кстати, ты не против, если я отвернусь? — добавил он. — Боюсь, как бы не вытошнило.

Я понимающе кивнул и вернулся к своему неприятному служебному долгу.

— Эта поганая история когда-нибудь закончится? — спросил Алфимов через некоторое время.

— Остается только надеяться на это, — ответил я, выуживая из чемодана разрубленную пополам ступню правой ноги.

— Нехорошо, конечно, про покойника, — продолжал Алфимов. — Но сколько дров этот сукин сын успел здесь наломать! Кондратьич же — какой человек был! Таких еще поискать. Неужели он свихнулся после разговоров с этим дьявольским отродьем? И куда он подевался, черт возьми? Отыскать бы его до того, как он натворит еще что-нибудь…

— Представляете, как он был опасен? — Общение хоть немного отвлекало меня от пренеприятного занятия. — Если даже способен был влиять на людей через зарешеченное окошко… Я уже неоднократно думал обо всем этом, — признался я.

— А кого же это не мучает, — подтвердил Алфимов. — Заснуть уж сколько ночей совершеннейше невозможно!

— Мне как-то пришла идея, что в лечебницах удерживают столько умалишенных, которые для общества безобиднее иного здорового, — продолжил я свою мысль. — И в то же время на свободе разгуливают подобные «фокусники», умеющие прикинуться здравым гражданином, но таящие в себе такое безумие…

— Ладно бы просто безумие, — подхватил Алфимов. — Но еще и владеют всякими знаниями, чтобы учинять зло…

— О, Боже, этого не может быть! — воскликнул я. — Ты должен это видеть, Николай!

— Уверен, что я выдержу это зрелище? — спросил Алфимов, но все-таки встал и подошел к чемодану.

— Смотри! — Я вытащил на стол кусок предплечья и обтер его от крови тампоном, смоченным в растворе.

— Вижу какой-то едва заметный шрам, — произнес Алфимов.

— А если приглядеться внимательнее, под шрамом можно разглядеть остатки татуировки, — сказал я, сильно надеясь на то, что ошибаюсь.

— Верно, — Алфимов наклонился ближе к столу. — Что-то похожее на саблю.

— Это — шпага, — поправил я. — А когда-то здесь были изображены две перекрещивающиеся шпаги. После того, как Юрковский пропорол руку разбитым оконным стеклом и я наложил ему шов, от татуировки осталось лишь воспоминание…

Алфимов отошел от стола:

— Ты хочешь сказать…

— Верно. Это — останки не Фокусника, это — останки Юрковского!

Некоторое время мы находились в оцепенении. Первым вышел из него Алфимов:

— Черт подери: перебинтованное лицо, отсутствие кашля… Этот негодяй тогда во дворе так ловко изображал Кондратьича! Накануне мы думали, что беседуем с Юрковским, доктор, а на самом деле… Этот психопат разгуливает по крепости!

— Вряд ли, — возразил я. — Его ищут, и если бы он разгуливал, то был бы уже задержан.

— Все принимают его за Юрковского, и я боюсь, как бы он не запудрил мозги еще дюжине наших людей! Необходимо срочно всех оповестить и найти этого душегуба во что бы то ни стало…

Алфимов не придумал ничего лучшего, как вновь обыскать каждый уголок крепости, заглянув в каждое помещение и внимательно осмотрев каждого из узников. На этот раз он уже никому не доверял и занялся этим сам в сопровождении нескольких верных ему людей. Он попросил поучаствовать в этом также и меня.

Это происходило примерно следующим образом. Мы заходили в камеру, Алфимов собственноручно заглядывал под нары и стол, затем, должным образом разглядев узника и сверяясь с личным делом, задавал кое-какие вопросы, ответы на которые мог знать лишь арестант. За тем, чтобы проверенные камеры уже больше не открывались до окончания обыска, следили люди Николая.

С одним из заключенных вышел конфуз, когда Алфимов бесцеремонно подергал того за бороду и усы. Высокопоставленный узник пообещал представить жалобу на недостойные действия офицера.

Когда наступил вечер, оказалось, что мы едва успели проверить чуть более половины камер на одном лишь верхнем этаже, с которого утром решили начать. Алфимов явно был недоволен такими темпами, но быстрее получиться никак не могло. Дело в том, что он настаивал на личном осмотре каждого помещения, тогда как я предлагал действовать параллельно сразу несколькими группами. Но что поделать — упрямство было еще одной отличительной чертой старшего офицера охраны Николая Алфимова.

Хоть и велико было желание схватить этого мерзавца Фокусника, нам ничего не оставалось, как отложить дальнейшие поиски до утра. Алфимов расставил по этажу, который мы весь день проверяли, новую смену охраны и под страхом смерти приказал всем не смыкать глаз. После этого мы разошлись по своим баракам.

И снова не спалось. С таким темпом событий мне вообще грозила бессонница. Я уже регулярно заваривал травяной сбор и даже порой принимал снотворное. Но все это помогало мало. В течение дня от нехороших мыслей отвлекает работа, но перед сном они наваливались и будоражили мое несчастное сознание. Что я мог поделать? Ответов на лезущие в голову вопросы у меня не отыскивалось, как бы я ни старался.

Почему-то мне казалось, что из затеи Николая ничего не выйдет, а Фокусник уже давным-давно далеко отсюда. Что ему мешало исчезнуть, как он, по его словам, уже проделывал неоднократно? Получается, что я верил всем этим небылицам? Выходит, верил…

Наутро часовые обнаружили в крепости то, что освободило нас от необходимости дальнейшего исследования помещений тюрьмы. Это снова были проклятые треугольники. Их изображения, сделанные чем-то, похожим на воск, были нанесены на пол и стены крепости. Начинались рисунки у самого входа в крепость, затем тянулись в виде своеобразной дорожки через лестницы на третий этаж. Дорожка пролегала почти через весь коридор и заканчивалась у одной из камер, дверь которой оказалась полностью окруженной этими самыми треугольниками. Представшее нашему взору зрелище напоминало камеру Вендорфа после его исчезновения, только в тот раз вместо треугольников были круги…

Это все вспомнилось мне, когда мы стояли у дверей подозрительной камеры, а известный маэстро замочного дела пытался ее открыть.

На этот раз ни у кого и мысли не возникло о происхождении рисунков. Кто их начертил? Когда? Почему охрана снова ничего не заметила? Все эти вопросы если и возникали в голове, то сразу откладывались на потом. Главное сейчас — внутри камеры…

— Если Фокусник там, я вырежу все эти треугольники на его заднице, — шепнул мне рядом стоящий Алфимов.

Я чуть не расхохотаться, хотя смех этот, скорее всего, был вызван сильным нервным напряжением последних дней.

Вскоре очередная дверь не устояла против знающего свое дело мастера. Фокусник действительно оказался внутри. И на этот раз ни у кого не возникло сомнений, что нашли мы именно того, кого искали. Он был живой, но в каком же жутком виде он перед нами предстал: абсолютно голый, еще более исхудавший, чем прежде, бледный, как полотно, а все тело его было усеяно всевозможными иероглифами и рисунками. Ох уж эти рисунки! Часть из них была нанесена каким-то красящим веществом, а часть была нацарапана чем-то острым прямо на коже. Подобными же рисунками были усеяны стены и пол камеры, на котором валялась посуда с остатками странного варева. Возможно, что именно оно являлось причиной отвратительного запаха, царящего здесь. По камере были разбросаны склянки из-под лекарств, названия которых были в свое время внесены в злополучный список покойным Юрковским (как теперь было понятно — не без помощи господина кудесника).

Фокусник сидел на полу в нелепой позе и что-то невнятно бормотал. Глаза его были открыты, но он тем не менее не обращал на нас никакого внимания. Тогда я был уверен, что именно в таком состоянии он и останется, пока его не упекут в одну из психиатрических лечебниц. И поэтому для меня, да и не только для меня, явилось неожиданностью, когда он внезапно заговорил с нами:

— Как вам удалось отыскать меня так быстро, господа?

— Твои треугольные друзья нам помогли, — произнес Алфимов.

Фокусник скривился в едкой усмешке:

— Я знал, что все мои усилия окажутся напрасными, — он обвел руками пространство камеры.

— А смерти людей тоже оказались напрасными? А Юрковский, которого жена и дети даже в лоб не смогут поцеловать, провожая в последний путь? Его ты тоже напрасно разделал? — сквозь зубы процедил Алфимов.

— Обещаю, что, кроме меня самого, никто больше не пострадает, — в голосе Фокусника звучала неподдельная искренность.

— А ты плюс ко всему еще и чертовски милосерден! — Казалось, Алфимов вот-вот набросится на Фокусника с кулаками.

— Мне осталось от силы несколько часов, — невозмутимо продолжал тот, — и я полагаю, что будет справедливым посвятить вас, невольных участников этих событий, в кое-какие подробности, утаенные мною в свое время. Но для начала я бы попросил какую-нибудь одежду, чтобы набросить на себя, ибо подозреваю, что выгляжу нелепо в ваших глазах, да и холодно у вас в камерах, господа.

Алфимов распорядился, чтобы Фокуснику дали шинель. После этого он, я и Алфимов расселись на нарах в этой же камере. Охрана осталась снаружи.

Фокусник некоторое время молчал, словно собираясь с мыслями, а потом заговорил:

— Помните, я рассказывал вам про девушку, которую потерял?

— Если не ошибаюсь, ее звали Дая? — вспомнил я.

— Совершенно верно: Дая, — это имя он произнес с каким-то надрывным трепетом. — Так вот, из моего предыдущего повествования явствовало, что причиной ее исчезновения явилось нечто сверхъестественное, потустороннее. На самом же деле все оказалось куда как прозаичнее…

Примерно год спустя после тех событий мне волею судьбы снова довелось ненадолго вернуться в Индию. И надо же мне было очутиться именно в том неприглядном городишке (где, кстати, я до этого никогда ранее не был, хотя и исколесил в свое время почти всю страну) и именно на том самом базаре, где Дая, моя ненаглядная Дая покупала овощи!

Я бесцельно бродил между рядов, отсутствующий взгляд мой шарил по спелым плодам, горам зелени, но ни на чем не задерживался. Я вдыхал аромат муската, смешавшегося с запахом других приправ, но проходил мимо зазывающих торговцев. Я даже пытался торговаться, задержавшись возле кувшинов с маслом, но тут же отходил, не понимая, зачем все это делаю. Пора было покинуть рынок, да и сам город, но что-то удерживало меня. И вскоре я понял, что именно.

Она была все такой же красивой и выглядела очень счастливой. Признаюсь, я сильно растерялся. Не отдавая себе отчета, я бродил за ней между торговых рядов, пока она, случайно обернувшись, вдруг не заметила меня. Лицо ее тут же побледнело, и она быстро опустила глаза. Теперь я был уверен, что не обознался, но все-таки спросил: «Это ты?»

Она кивнула. Мы присели в беседке недалеко от базара, и она выложила все, не дав мне рта раскрыть.

Итак, в тот злополучный вечер Дая просто-напросто ушла от меня к другому человеку. Она любила его весь последний год, что мы были с ней вместе, и они регулярно встречались тайком. Любовь действительно слепа — ведь за все это время у меня не зародилось ни малейшего подозрения…

— Но почему она не бросила вас сразу, а ждала целый год — не могла решиться? — не удержался прагматик Алфимов.

— Вовсе нет. У того человека была жена… Она уже давно болела, и в конце концов, болезнь победила ее: женщина умерла. Как только это произошло, между ним и Даей больше не было препятствий, и она без сожаления перешагнула через меня.

Я спросил, что она чувствовала, когда я дарил ей ласки? Она ответила, что думала в это время о нем. Я спросил: а как же наши беседы о возвышенном, мечты о будущем? Она ответила, что, если бы у нее тогда была возможность проводить дни и ночи напролет с ним, она бы даже не вспомнила обо мне и моих беседах.

Ее слова были жестоки и приносили мне страдания. Меня бросало то в жар, то в холод. Хотелось, чтобы она пощадила меня, но такова была натура Даи — искренность. И это я тоже любил в ней. Любил… Я вдруг понял, что мне не удалось победить любовь к ней. Коварное чувство лишь спряталось до поры до времени и теперь, когда я увидел Даю, вспыхнуло с новой силой. Все, что не касалось девушки, сразу стало чужим и бессмысленным. Я словно заново пережил мгновения, когда-то проведенные вместе с ней.

Но к любви примешивались и другие чувства: боль, горечь и непонимание. Я не мог понять, как она могла так поступить. Я смотрел в ее божественные, по-детски чистые глаза и не мог найти рационального объяснения ее поступку. Наверное, для всех жертв неразделенной любви объяснить подобное непросто. Я словно потерял ее во второй раз. Причем теперь мне было гораздо больнее, чем тогда, когда я думал, что Дая погибла.

Оглушенный и раздавленный, я поднялся и побрел прочь, надеясь, что она окликнет меня. Дая молчала, и я, отойдя на значительное расстояние, обернулся сам. Она так и продолжала сидеть в беседке, держа на коленях нелепую корзинку с продуктами.

«Ты счастлива?» — крикнул я.

Она кивнула. А возможно, мне показалось. Я развернулся и пошел прочь быстрым твердым шагом. В этот же день я покинул Индию. Теперь уже навсегда…

Дорога домой оказалась весьма неблизкой. Но по мере того как путь подходил к концу, все чувства, перемешавшиеся тогда во мне, постепенно уступили место одному — ярости. Она поглотила меня целиком, словно изголодавшаяся анаконда, и в конце концов вылилась в нечеловеческое желание — наказать. Отомстить тем двоим за разбитое сердце и обманутые надежды, за преданную душу и поруганные мечты. И тогда же меня поразило новое открытие. Я понял, почему древний маг называл тех страшных существ Ловцами Желаний. Пока в тебе нет никаких желаний, ты невидим для них и они не могут добраться до тебя. Но стоит только необычайно сильному душевному стремлению зародиться в тебе, как они тут же устремляются на добычу, чтобы исполнить желание, каковым бы оно ни было, но преследуя при этом какие-то свои, непонятные нам цели.

Тогда, в развалинах, где я искал Даю, они, как искусные рыболовы, забросили приманку в виде треугольника. Чуть позже, когда я, в порыве отчаяния, заглотил наживку, они продемонстрировали мне свое могущество, попутно умертвив все живое в том доме, где я осмелился заглянуть в их мир. Ловцы Желаний словно знали, что во мне зародится то, что так их привлекает. И это зародилось во мне: жажда мести! Никогда и ничего я не желал с такой силой. Они не могли не заметить этого, и они заметили.

Какие только картины не рисовал я в своем воображении. Сначала придумывал для Даи и ее возлюбленного всевозможные разновидности физических мучений. Целая вереница пыток, изобретенных в свое время человечеством, проносилась в моем воспаленном мозгу. Но нет! Все они были слишком гуманны для этих двоих. Физическая боль — ничто по сравнению с болью душевной. Поэтому сначала пусть Дая разлюбит этого ничтожного человека. Пусть он ощутит страдания, выпавшие на мою долю. Хотя я и не знал его, я осознавал, что он это заслужил. Не из-за меня, из-за памяти его жены, которую он предал при первой же возможности.

После этого пусть Дая встретит другого человека, которого полюбит так, как не любила никогда и никого. А тот пусть никогда не ответит ей взаимностью. И это только начало, дети мои!..

С такими мыслями я прибыл домой. Когда я вошел в дом, меня уже ждали — в центре комнаты на полу был нарисован огромный треугольник. Не раздумывая ни минуты, я шагнул внутрь…

Тут же я очутился очень далеко, хотя смутно понимал, что моя комната всего в шаге отсюда. И вновь я испытал необъяснимый ужас и почти пожалел о том, что оказался здесь. Я даже готов был отказаться от своих планов мести, но каким-то шестым чувством понял, что отступать уже поздно.

Я находился в обществе двух человек, хотя, конечно, это были не люди. Существа из моих самых диких кошмаров — это, пожалуй, наиболее подходящее для них определение. Описать их я уже не смог бы и через минуту после встречи. Они очень быстро объяснили мне, что выполнят любые мои желания, но с условием, что наступит время, когда я должен буду за это заплатить. Цену этой услуги мне будет суждено узнать только в день расплаты. Они честно сказали, что если бы я узнал эту цену сейчас, то немедленно отказался бы от всех самых заветных и несбыточных желаний.

Мне это было безразлично. Жизнь снова потеряла для меня смысл. Я принял условия их игры и сообщил мое первое желание: пусть от моей любви не останется и следа. Дая оказалась недостойной любви такого человека, как я, как бы самодовольно это ни звучало. В тот же миг я снова очутился в своей комнате. Никакого треугольника на полу не было. Сильнейшая усталость навалилась на меня. Я добрался до кровати и тут же провалился в сон…

Проснулся я другим человеком. Непомерная тяжесть, давившая на меня все эти годы, исчезла, принеся долгожданное избавление. Недуг, когда-то поразивший и мучивший меня столько времени, наконец отступил. Я больше не любил ее. Я на самом деле больше не любил ее. Ловцы Желаний доказали свое могущество вновь.

Я беспечно бродил по улицам родного города, улыбался знакомым и совершенно посторонним людям, разглядывал витрины магазинов, любовался струями воды у фонтана. Даю я если и вспоминал, то лишь изредка и как нечто далекое. Любая пролетевшая мимо птица, гонимый ветром лист или проскакавшая по мостовой лошадь немедля вытесняли ее из моей головы.

Но вместе с любовью я потерял и еще кое-что: желание мстить кому бы то ни было. Мне стало наплевать на Даю и ее нового мужа, как и на всех остальных людишек, копошащихся в своей извечной и настолько далекой мне суете.

Передо мной теперь открывались воистину великие перспективы и не было более ничего, что бы заставило меня оглядываться назад… Но не всех это устраивало. Ловцы Желаний — они не ожидали, что я внезапно уведу у них добычу из-под носа. Они ждали, что я засыплю их своими алчными и вероломными запросами.

Около недели изображения треугольников метались по стенам, потолкам и полу моего жилища. Но они, всемогущие и всевластные, оказались бессильны перед тем, кто сумел очиститься от балласта желаний. Покончи с желаниями, и Ловцы не смогут совладать с тобою. По крайней мере, для них это будет очень непросто — ведь каждый должен жить по раз и навсегда определенным для него законам.

Наконец треугольники внезапно исчезли и больше не появлялись в течение многих лет, до последнего момента. Но еще тогда я осознал кое-что (не знаю, додумался ли я до этого сам или Ловцы Желаний как-то дали мне это понять): отныне я знал, что очень рассердил этих существ, и они ждут расплаты. Но пока я буду чист и не оскверню себя слабостью какого-либо желания, им до меня не добраться…

— Но вы все-таки пожелали чего-то, не правда ли? — спросил Алфимов.

— В том-то и дело, что нет! — эмоционально отреагировал Фокусник. — Видите ли, господа: даже такое слабое и несовершенное существо, как человек, способно развиваться и самосовершенствоваться. Чего уж говорить о Ловцах Желаний! Эти сверхсущества наверняка не бездействуют — они тоже стремятся к познанию. Думаю, они кое-чего достигли за последние годы и поэтому отыскали меня, хотя я не допускал ни малейшей попытки зарождения в себе хотя бы подобия желания. Что ж, за все рано или поздно приходится платить. Настало это время и для меня.

Фокусник какое-то время помолчал, затем произнес:

— Каждый в конечном счете сам решает, как ему направлять русло своей жизни, но я хочу, чтобы вы извлекли из услышанного один урок: никогда не желайте ничего так сильно, ибо рано или поздно найдутся те, кто исполнит это для вас, но сделают они все по-своему, и цена окажется непомерно высокой… Ну, мне, пожалуй, пора. — Фокусник неожиданно встал и уверенно направился к выходу.

Я ждал, что Алфимов воспрепятствует этому, но Фокусник сам остановился у выхода из камеры, обернулся и произнес:

— Я сейчас выйду во двор. Все произойдет там. — На его лице появилось умоляющее выражение, после чего он добавил: — Поверьте, это действительно необходимо.

Мы с Алфимовым по-прежнему хранили молчание. Тишину нарушил ворвавшийся в камеру охранник:

— Там во дворе какая-то чертовщина происходит! — возбужденно выпалил он. — На снегу значки сами по себе появляются…

Я перевел взгляд на Фокусника — выражение его уставшего лица словно говорило: «Ну, вот видите».

Не сговариваясь, мы все встали и побрели к выходу из крепости, в тюремный двор. Фокусник шествовал впереди, охранники держались чуть поодаль, не спуская с него глаз.

Когда мы вышли на улицу, яркий свет неожиданно ослепил наши привыкшие к сумраку камеры глаза. Солнце отражалось от снега, покрывшего за ночь ровным слоем всю территорию двора. Несколько солдат, находившихся здесь, куда-то показывали, громко и эмоционально что-то обсуждая. Мы сразу это увидели: на белоснежном покрове чья-то невидимая рука выводила треугольники. Они появлялись прямо на наших глазах и постепенно заполняли собою пространство двора.

Фокусник медленно двинулся вперед. При других обстоятельствах его внешний вид вызвал бы всеобщее недоумение: шинель, наброшенная на голое тело, подобно тюремному двору усеянное рисунками, босые ноги, оставляющие следы на снегу… Но сейчас на это никто не обратил внимания — загадочная роспись затмила собою все остальное.

Когда Фокусник дошел до центра двора, он остановился. И в тот же миг все треугольники разом исчезли, словно их никогда и не было. Снежный покров снова стал нетронутым. Но ненадолго: заснеженный двор вдруг наискось пересекла огромная полоса. Затем вторая, берущая начало из первой. И, наконец, третья, соединившая собою концы первых двух. В самом центре получившегося таким образом огромного треугольника стоял Фокусник.

Мне стало жалко этого человека, ссутулившегося от холода. И вдруг меня охватил необъяснимый ужас. Я огляделся и увидел, что то же самое испытывают Алфимов и все окружающие. Фокусник же поднял руку и… провалился. Да, именно провалился! И если бы я не знал, что под тонким слоем снега находится вымощенная булыжником мостовая, я бы решил, что он утонул в сугробе…

Итак, вся эта жуткая история завершилась так же внезапно, как и началась. О Фокуснике напоминала лишь шинель, оставшаяся лежать на снегу, который опять был чист, словно раскинутый в тюремном дворе белый гигантский платок. Что произошло с ним, где он оказался и какую цену ему пришлось заплатить Ловцам Желаний — ответы на эти вопросы он унес с собой. Нам же всем еще предстояло почтить память жертв последних событий и постараться как можно скорее забыть о случившемся, ибо осознанию это все не подлежало…

 

Вера Камша

Белая ель

 

Алатская легенда

 

Пролог.

Schubert F. Serenate

[16]

1

Миклош осадил коня, любуясь на белый замок у реки, такой непохожий на алатские крепости. Любопытно, какова живущая там девушка, которую, если все сладится, придется называть женой? Кошки разодрали б святош, выдумавших законный брак! В древние времена мужчине, чтоб обзавестись наследником, не требовалось связывать себя с какой-то одной женщиной. Старые боги ценили кровь, а не слова, любовь, а не обручальный браслет.

— Красивые места, — Янош, доезжачий алатского наследника и большой его приятель, с нескрываемым удовольствием глядел на цветущую равнину. — Если б не агары, цены б не было.

— Ты это только при хозяевах не брякни, — хмыкнул Миклош, — мы сюда не за яблоками приехали, а за агарийкой.

— Ну и зря, — припечатал Янош, — из змеюки птичку не сделаешь. Мало в Алате красоток, чужачка понадобилась.

— Красоток много, — согласился наследник, — на всех не женишься, вот и приведу агарийку, чтоб никому обидно не было. И потом, ты же сам знаешь…

— Знаю, — лицо Яноша сразу поскучнело. В его семье агаров ненавидели даже больше, чем в доме господаря, но сила была на стороне короля и церкви, которым нравилось держать в одной запряжке кошку и собаку. Считалось, что Агария и Алат объединились добровольно. Как бы не так! Сидящий в Крионе хитрохвостый агар с двойной короной на плешивой голове спал и видел превратить алатов в баранов для стрижки. Зимой ему стрельнуло в голову привязать дом Мекчеи к Агарии еще крепче. Отцу предложили на выбор — либо отдать в Агарию дочь, либо женить сына на агарийке.

Витязи не торгуют сестрами и дочерьми, а жена — не стена, можно и подвинуть. Господарь при полном согласии семьи и вассалов выбрал меньшее из зол. И теперь Миклош должен привезти это зло, которое зовут Шарлотта-Рафаэла, в свой дом.

Наследник решительно подкрутил темный ус и поправил шапку с журавлиным пером.

— Не робей, Янчи, вывернемся. Считай это охотой.

— Отродясь на мармалюц не охотился, — огрызнулся Янош, — ну да пересолим да выхлебнем.

2

У Миклоша Мекчеи были черные глаза, дерзкие и веселые. Самые красивые в мире, Рафаэла смотрела в них и не понимала, как она прожила без алатского витязя почти семнадцать лет. Подумать только, утром она едва не расплакалась, узнав об отцовском решении. А сейчас готова идти в Алат пешком через все горы и реки.

— Прекрасная Рафаэла покажет мне сад? — поклонился Миклош, и отец довольно улыбнулся.

— О, да, сударь, — пролепетала девушка и поднялась, благословляя мать, заставившую ее надеть лучшее платье — белое с изумрудной, в цвет глаз, отделкой. Миклош тоже улыбнулся и подал даме обернутую плащом руку. Вздрогнула, выронила хрустальный бокал мать, кто-то, Рафаэла не поняла кто, пробормотал «к счастью». Дядя Карл, отец Анны, громко заговорил о соколиной охоте, Миклош тронул свободной рукой темный ус:

— Если прелестная Рафаэла боится, что роса намочит ее милые ножки, найдется рыцарь, готовый нести ее хоть до Рассветных садов.

Прелестная Рафаэла предпочла идти сама, хотя ноги держали плохо, а голова кружилась, как в детстве, когда она нечаянно хлебнула сливовой наливки. Миклош что-то говорил, она понимала и не понимала одновременно, потому что главное было в другом, в том, что он здесь, рядом. Он нашел ее, а ведь они могли никогда не встретиться. Как страшно!

— Что ответит моя богиня? — Требовательный голос прорвался сквозь сияющую стену, отделившую Аэлу от ставшего вдруг прошлым мира. — Могу ли я надеяться?

На что? От нее что-то зависит, что-то важное для него? Да она отдаст ему все — сердце, жизнь, душу, только б он не исчез, не рассыпался белыми лепестками, как рыцари ее снов!

— Прелестная Рафаэла молчит, но молчание может значить так много. Оно может убить, а может дать жизнь.

— Что? — выдохнула девушка. — Что я должна сделать?

— Богиня не может быть никому должна — Голос алата стал хриплым, словно он был болен. Или это она больна? — Но я воин, я должен знать правду. Если прекрасная Рафаэла велит мне уйти, я уйду. Я смогу жить, смогу сражаться, но мир для меня погаснет.

Она все еще не понимала, только сердце билось часто-часто. Миклош опустился на колено и склонил голову.

— Каков будет приговор?

— Приговор? — пролепетала девушка. — Приговор?..

— Рафаэла отдаст мне свою руку, — витязь резко поднял голову, в темных глазах сверкнули золотые искры, — и сердце?

Аэла вздрогнула, лунный свет разбился о шитую золотом перевязь любимого. Из раскрытых окон донеслись звуки лютни — пришел менестрель, тот самый, что пел о любви, победивший саму смерть.

— Рафаэла, — шептал Матяш, — одно слово, только одно. Да или нет?

— Не здесь, — девушка, поразившись собственной смелости, схватила чужую руку, горячую и сильную, — не здесь. Идем.

Они бежали через белую от ночных маков поляну, а вокруг плясали светлячки. А может, это были звезды? Матяш молчал, но, когда Аэла споткнулась, подхватил ее на руки.

— Куда? — спросил он, и девушка, не в силах ответить, махнула рукой вперед, туда, где заросли были всего гуще, но сквозь них упрямо светилась зеленая звезда.

— Голубка, — шептал Матяш, — белая голубка с зелеными глазами… Моя голубка…

Поляна кончилась, над ними сомкнулись усыпанные невидимыми в темноте колокольчиками ветки, пылающие щеки остудила роса. Сюда музыка не доносилось, но где-то рядом заливался соловей.

— Куда? — повторял Матяш, и Аэла, все еще не в силах говорить, показывала.

Заросли барбариса, поляна уже увядших примул, форелевый ручей, живая изгородь, старая акация… Девушка тронула Миклоша за плечо, не находя нужных слов.

— Это здесь? То, что ты хочешь мне показать?

Это здесь, но как рассказать о повязанной ночью ленте, засыпанном колодце, алой бабочке, предсказавшей счастье?

— Миклош…

— Да?

— Это… Это очень старое место. Раньше тут было… Были…

— Сюда приходили спутники прежних? — В голосе Миклоша не было удивления, напротив. — В Алате много таких мест — Вешани, Радка, Сакаци…

— Они и сейчас здесь. — Она не будет иметь тайн, нет, не от мужа, от любимого, единственного, родного. — Миклош, я люблю тебя, только тебя и навсегда. Я умру за тебя, я… Ты — моя жизнь, я не верила… Не понимала…

— И я не понимал, — Миклош сжал ее руку до боли, — не знаю, тут ли они, но кровью клянусь, ты будешь со мной счастлива! И будь я проклят во веки веков, если я тебя обману!

— Миклош… Я не предам тебя, никогда не предам. Только не тебя!

Это был ее первый поцелуй, и он был таким же, как в балладах. Нет, в четыре, в сорок раз прекраснее. Стена из белых лепестков сомкнулась, отделяя двоих от пиров, разговоров, войн, боли, смерти, старости. Аэла смеялась, плакала, шептала что-то безумное и слышала в ответ самые нужные в мире слова, а рядом, захлебываясь от весны и радости, пел соловей.

 

Часть первая. 

Brahms J. hungarian dance № 8

[18]

 

Глава 1

1

Барболка Чекеи любила петь, а в этот день не петь было невозможно. Особенно на лесной дороге. Близился полдень, внизу, в долине, стояла иссушающая жара, но поросшие буками склоны защищали от зноя.

Дорога была не то чтобы заброшенной, просто в будний день все при деле. Те, кому надо было на торги, проехали утром, остальные были кто в поле, кто на виноградниках, а господа по жаре не ездят, вот Барболка и пела в свое удовольствие. Слышать девушку могли разве что облака да старая собака, увязавшаяся за хозяйкой то ли со скуки, то ли в надежде перехватить в Яблонях пару косточек.

Правду сказать, отправляясь в Яблони к тетке, Барболка была зла на весь свет и на отца, пропившего ее монисто и оставшуюся после матери шаль, но долго злиться девушка не умела. Пьяненький родитель и лесная лачуга остались позади, светило солнце, цвела кошачья роза, синие стрекозы гонялись за мухами, и обида куда-то делась. Барболка сошла с дороги, нарвала травяных гвоздик, соорудила себе венок и поняла, что счастлива, несмотря на папашу и жениха. Хорошего жениха — молодого, красивого, богатого. Ферек Надь был сыном мельника, Барболка Чекеи — дочкой спившегося пасечника, за которой приданого — пара черных глаз да коса в руку толщиной.

На свой счет девушка не обольщалась, глядеть-то на нее глядели, да женихов у бесприданницы было раз-два и обчелся. Кто побогаче да повидней — или женат, или родители за хвост держат. Когда в Золотую Ночку Ферек напоил голодранку молодым вином, мельничиха чуть собственным языком не подавилась, но сын уперся. Или Барболка, или никто. Мельник принял сторону сына, и Барболка надела браслет. Серебряный, с сердоликами. Дорогой браслет, красивый. Жаль, папаша его не пропил. Тогда б от нее все отстали.

Барболка упрямо мотнула головой и запела о веселой малиновке.

— Птичка моя птиченька, — выпевала девушка, шагая между серебристых расписных стволов, —

где летала? Птичка моя птиченька, что видала? — Над горами черными я летала Молодых охотников я видала, Платье в золоте у них, кони быстрые, И летят из-под копыт звезды искрами. Кони быстрые у них, стрелы острые, И летят из-под копыт искры звездами…

Ну и что, что она встала на рассвете и выскочила из дома натощак? Ну и что, что ноги начинают уставать, а до Яблонь еще далеко? Ну и что, что ей не в чем идти в церковь, а Ферек носит синюю жилетку и нос у него утиный?

В синем небе радуга, радуга, Кони пляшут, радуйся, радуйся В синем небе ласточка, ласточка, Ты целуй меня, целуй ласково

Жужа остановилась и тявкнула. Чего это она? Цокот копыт за спиной. Всадники, и много, ну да чего ей бояться среди бела дня? Барболка отступила к обочине и обернулась. Так, из любопытства.

Человек двадцать на сытых конях, в богатых доломанах. Не иначе, в замок едут. Рука Барболки метнулась вверх, приглаживая взбаламученные кудри. Зачем? Они сейчас проедут. А она пойдет дальше. К тетке и суженому.

Конные были уже совсем близко. Впереди, конь о конь, молоденький парнишка и седой темноусый витязь в богатом доломане. Наверное, главный. На всякий случай Барболка поклонилась. Конечно, ее не заметят, но мало ли.

Старший осадил коня и что-то сказал молодому. Соловый свернул с дороги, какая богатая сбруя! Галуны на седле лучше, чем у Ферека на праздничной куртке. А уздечка золоченая, не иначе.

— Это ты сейчас пела на дороге? — Голос у парня ломался, как у молодого петушка, а глаза были серыми.

— Я, гици, — призналась Барболка, проклиная босые ноги и путающуюся в ногах облезлую Жужу.

— Господарь хочет с тобой говорить.

Господарь? С ней? Девушка вскинула подбородок и пошла вперед. Жужа тявкнула и потрусила за хозяйкой. Ну и пусть! Она не гица, а дочка пасечника, вот и ходит босиком.

— Звали, гици? — выпалила Барболка, и в эти два слова ушла вся ее смелость.

— Звал, — подтвердил приезжий, — хорошо поешь. Клянусь Создателем, хорошо поешь.

— Благодарствую, — девушка поклонилась и подняла глаза. Господарь был в годах, но хорош собой. Таких в песнях называют старыми орлами и седыми волками. Только вот смотрел как-то странно, вроде на Барболку, а вроде и мимо. А вот спутники его, те не терялись, знай себе подмигивали да подкручивали усы. Настоящие витязи, сразу видать, только куда ястребам до орла.

— Куда идешь, красавица? — Старший по-прежнему смотрел куда-то вдаль.

— До Яблонь, если гици дозволит, — выдохнула Барболка, понимая, что сейчас что-то случится, — тетка у меня там.

— Тетка. — Роскошный жеребец со злыми глазами дернулся и всхрапнул, всадник с легкостью его удержал, только камни на золотой цепи сверкнули. Дорогие камни, может, даже рубины. — А живешь ты с кем?

— С отцом, — нехотя признала Барбола, так как питейные подвиги Гашпара Чекеи превратили его в притчу во языцех. — Здесь, недалече.

— Недалече? — Черная с сединой бровь дернулась кверху. — Тут же лес кругом.

— А мы и живем в лесу, чай не гици, — вздернула подбородок девушка, чувствуя, как румянец заливает щеки. Что на нее все мужики пялятся, будь хоть седые деды, хоть сопливые мальчишки, Барболка привыкла, но отрешенный взгляд незнакомца завораживал и бесил.

— Что ж, красавица, — красивые губы раздвинула улыбка, по всему видать, нечастая, — давай сговариваться. Мы тебя до Яблонь подвезем, а ты нам споешь.

Барболка как стояла, так и обмерла. Въехать в Яблони на одном коне с проезжим витязем было ну никак нельзя.

— Так что скажешь, красавица? — Кони нетерпеливо переступали с ноги на ногу, звякали удила, на щеке гици был шрам, а глаза у него были черными. — Не бойся, не обидим.

— А я и не боюсь, — соврала Барболка, пытаясь поймать ускользающий взгляд, — я ж дома.

Ферек был статным и сильным, у него были кожаные башмаки и шапка с пером. И еще он был ревнивым, а мать его, как и положено мельничихе, с нечистым зналась. Она «приблуду» и так на чем свет костерит, да и тетка озлится. Гици приехал и уехал, а ей здесь жить.

Барболка тряхнула головой и выпалила:

— А везите, что-то устала я. С вас — кони, с меня — песня.

2

Лес сменился виноградниками, виноградники — садами, и показались Яблони. Как быстро! Барболка и заметить не успела, как они доехали. Нужно было прощаться, пока ее не заметили, хотя шила в мешке не утаишь. Кто-то их наверняка видел, а вот девушка не видела никого. Только рыжую конскую голову с двумя чуткими ушами да бегущую впереди дорогу.

На господаря Барболка решила не смотреть, зачем смотреть, если ей до смерти любоваться на Ферека? И потом, она и так все запомнила — шапку с орлиным пером, шрам на щеке, густые усы, темные глаза под сведенными бровями. Кто он? Куда едет? Неужто это сам Матяш Медвежьи Плечи? Только какие ж они медвежьи? Молчаливый господарь больше на волка смахивает. Или на орла.

Впереди, в зелени садов, замаячила церковь. Теперь точно приехали.

— Где тебя ссадить, красавица?

Где? Не все ли равно, жизнь ее так и так пропащая.

— Да здесь и станьте, я сойду.

Сойти ей не дали. Витязь в синем доломане соскочил с коня и бережно снял ее с седла. Дай ему волю, еще б и поцеловал, но Барболка умела так глянуть, что руки опускались у самых нахальных ухажеров. До сельчан девушке дела не было, все равно болтать станут и мельничихе донесут, но как бы господарь не решил, что с ней всякий закрутить может.

— Спасибо, красавица. — Улыбается? Наверное, но смотреть она не будет. — Вот, возьми на сережки.

Кошель был большим, шитым золотом и тяжелым. Страшно подумать, сколько в нем было серебра. Только бросил его не господарь, а тот юнец, что с ней заговорил у обочины. Барболка мотнула головой:

— Вы меня везли, я вам пела. В расчете мы.

Кошелек снова взмыл в воздух. Вместе с ним взмыла новая шаль, мониста, красная юбка, шитый шелками полушубок. Парень растерялся, но тяжелый мешочек все же ухватил, а господарь даже не пошевелился в своем седле. И смотрел он не на нее, а на церковь. Зачем ему смотреть? У него небось по красотке в каждом замке, и все в кожаных сапожках.

— Прощевайте, господа хорошие, — голос Барболки зазвенел, — доброй дороги вам.

— Постой. — Лицо со шрамом оставалось все таким же каменным. — Скажи, как тебя зовут и который год тебе?

— Отец с теткой Барболкой кличут, — буркнула девушка, — а лет после Золотой Ночки семнадцать будет.

— Ну а я Пал Карои, — витязь зачем-то тронул саблю, — новый управитель Сакаци. Золота тебе не надо, так возьми мое слово. Если что, приходи. Помогу, чем смогу.

— Благодарствую, — сердце девушки подскочило к самому горлу, а на щеках расцвели маки, — только не надо мне ничего.

— Не загадывай, красавица, — Пал Карои улыбнулся, но как-то невесело, — жизнь, она сегодня добрая, а завтра — нет. Счастья тебе всем сердцем желаю, а в Сакаци тебя всегда примут. Хоть с отцом, хоть с мужем, хоть одну.

3

Последний всадник исчез за церковкой, и тут Барболка поняла, что стоит посреди улицы, а на нее все смотрят. Ну и кошки с ними! Девушка поправила волосы и пошла вперед, прямо на двух судачащих кумушек. Прятаться глупо, чем больше прячешься, тем больше болтают.

— Барболка, — запела толстая Катока, — и где ж ты господаря подцепила?

— На дороге, — Барболка то ли улыбнулась, то ли оскалилась, — подвез он меня от Лисьего ручья.

— И то сказать, — встряла тетушка Маргит, — чего ножки-то бить. Ну и как он?

— Что как? — Барболка постаралась пошире раскрыть глаза. — Господарь и господарь. В Сакаци ехал.

— И чего хотел? — ноздри Катоки раздувались, словно принюхиваясь к жареной колбасе.

— Песен хотел, — девушке вдруг стало смешно, — ну я ему и пела всю дорогу.

— Оно так, — глаза Маргит стали сладкими и тухлыми, как сливовая падалка, — певунья ты знатная. Только что на мельнице скажут?

— А то их дело, — пожала плечиками Барболка, — уж и спеть добрым людям нельзя?

— А кто говорит, что нельзя? — откуда взялась мельничиха, Барболка не поняла. — Ты, дочка, пой, пока поется. Добрым людям на радость.

Магна Надь назвала ее дочкой? Девушка, не веря собственным ушам, уставилась на будущую свекровь, а та разулыбалась не хуже Маргит.

— Пойдем, дочка. Дела у нас. А вам тут счастливо оставаться.

Барболка пошла, чувствуя, что увязает в гнилых сливах все глубже и глубже. Ее не ругали, наоборот, но от этого было еще хуже. Мельничиха затащила ее в лавку к кривому Петё и принялась выбирать сукно. Девушка стояла, не зная, что сказать. Больше всего хотелось выскочить на улицу и припуститься бегом из ставших вдруг склизкими Яблонь, но куда ей бежать? К отцу на пасеку?

— Тебе нужно красное, — пыхтела Магна, выговаривавшая сыну за алую ленту в косе невесты, — красная юбка, шитая золотом. И сапожки тоже красные. И монисто. И эту синюю с ягодами тоже возьмем…

— Матушка, — выдавила из себя Барболка, — не надо… Меда в этом году неизвестно сколько будет.

— Забудь, — бросила мельничиха, роясь в коробке с гребнями, — ты — невеста Ферека. Нельзя тебе в обносках ходить.

— Благодарствую, — Барболка поймала на себе взгляд Петё и чуть не запустила в лавочника его же горшком, — не надо… Дорого ж.

— Не дороже денег, — проворковала известная своей скупостью Магна, расплачиваясь со сладкомордым лавочником и подхватывая будущую невестку под локоток — До Соловьиной Ночки всего ничего, нужно успеть тебя обрядить. А то перед господарем стыдно будет.

Перед господарем? Барболка не поняла, произнесла она эти слова вслух или нет, но перед глазами встало худое, строгое лицо, и девушке захотелось взвыть в голос. Матери Ферека было не до невесты сына, она следила за руками Петё — упаси Создатель отмерит на палец меньше. Барболка с тоской глянула в распахнутое оконце. На дворе Жужа обнюхивалась со злющим цепным кобелем, в пыли копошились куры, на заборе, наблюдая за женами, расправлял рыжие крылья петух. Мимо распахнутых ворот проехал возчик с бочками, прошли два винодела и кузнец.

— Помоги, дочка, — пропела мельничиха, примериваясь к узлам. Барболка послушно подхватила свалившееся на нее богатство. На невзятые деньги она б могла купить в десять раз больше. Петё суетился, открывал двери, цыкал на пса. Петух на заборе прикрыл один глаз и издевательски заорал.

— А я, — Барболка поудобней перехватила узел, — я думала… Вы ругаться станете.

— Вот овца дурная, — хмыкнула мельничиха, — что я, сыну своему враг? Пока у тебя всего добра было пьянычка да сучка, не хотела я тебя к Фереку пускать. А ты господаря нового прихватила. Слышала я, как он тебя в Сакаци зазывал, да не просто, а с мужем. Старая кровь за молодую дорого дает.

— Матушка, — у Барболки который раз за день запылали щеки, — не взяла я его денег. И не возьму.

— А и правильно, — кивнула мельничиха, — за песни тебе серебро давал, за рубашку Фереку золото выложит, а чтоб не понесла ты от кого не надо, я тебе травку дам. Хорошая травка, на себе пробовала.

— Матушка! — Боговы охотнички, за что ей такое? — А что Ферек скажет?

— А что ему говорить-то? — удивилась Магна. — Не нами заведено, не нами и кончится. Гици любую невесту взять может, только чтоб рубашку выкупил.

Они шли мимо харчевни, их все видели — люди, лошади, пегий мул, кот на крыше. Мать Ферека считала деньги Пала Карои, а Барболка Чекеи тащилась за ней, волоча узлы со своим приданым. Из-за угла выполз Пишта Гуци, надо думать, из кабака. Отец наверняка опять успел напиться, один рой он вчера уже проворонил. Проворонит и второй, а в Сакаци денег и впрямь куры не клюют. Она больше не бесприданница, все довольны, даже Жужа.

Барболка остановилась и положила вожделенные тряпки прямо в сухую, горячую пыль.

— Устала? — пропела мельничиха. — Сейчас помогу.

— Не устала, — выдохнула Барболка, понимая, что назад ходу не будет. — Забирайте ваши узлы. Совсем забирайте! Не нужны они мне. И браслет ваш не нужен. И Ферек. Другую покупайте и продавайте, а я вам не кобыла и не коза.

— Барболка, — завопила оторопевшая мельничиха, — окстись!

Но девушка уже мчалась по заросшей мальвами и крапивой улице. Все кончено, она не станет оглядываться, возвращаться, просить прощения. И упырей этих с мельницы тоже не простит. Никогда и ни за что!

 

Глава 2

1

Отец валялся на траве у забора, доползти до дома он не смог, ну и кошки с ним! Барболка была сильной, зимой она бы затащила пьянчугу в дом, как это делала не раз, но на улице стояла жара. Девушка с отвращением отвернулась от храпящего родителя и оглядела убогое хозяйство. Подумать только, еще четыре года назад они жили не хуже других, потом умерла мать, а отец запил. Не с горя, от лени…

Подошла Жужа, завиляла хвостом. Хочет есть. Барбола размочила хлеб в остатках похлебки, вынесла собаке и села за дощатый, вкопанный в землю стол, подперев щеку рукой. Она давно подумывала уйти, но кому нужна пасечница? Наняться в служанки? С ее внешностью ни одна хозяйка в дом не пустит. Остаются харчевни, а там пьяные гости, да и трактирщики с работниками не лучше. Попробуй, удержи их, да так, чтоб тебя в первый же вечер не выставили.

Жужа оторвалась от вылизанной до блеска миски и завиляла хвостом. Хорошо ей! Девушка вернулась в дом, отыскала желтую, праздничную юбку, посмотрела на свет. Пятна и прожженные отлетевшими угольками дырки никуда не делись. Такую на праздник не наденешь, а новую взять негде. Барболка немного подумала и отправилась за материнским платком, таким дряхлым, что даже отец не сумел его пропить. В юности мать была красавицей, жизнь превратила ее в высохший стручок, и с ней будет то же самое, если не хуже. Молодость и красота, они уходят, но пока еще весна!

Барбола потрепала по голове тявкнувшую Жужу и принялась кромсать старенький атлас, вырезая то ли звезды, то ли гвоздики. Приложила к пятнам, получилось даже лучше, чем думалось. Никогда не скажешь, что под черными лепестками прячутся пятна. Девушка бросилась вдевать нитку в иголку — через минуту она вдохновенно шила, напевая о черноглазом витязе.

Темной ночкой встречу я его, Никому о встрече не скажу. На дороге слышен стук копыт, Это скачет милый мой ко мне…

Отец спал, Жужа тоже, гудели предоставленные сами себе пчелы, неистово цвела калина, ветер играл белыми лепестками. Она не пойдет в Сакаци, нечего ей там делать! Пасечница господарю не ровня. И не возьмет она ничего, пусть не думает, что Барбола Чекеи за любым побежит, кто мошной тряханет. Эх, был бы Пал Карои бродягой без гроша за душой или разбойником лесным…

На рассвете милый мой уйдет, Я его до леса провожу. Никому о встрече не скажу, Буду снова темной ночки ждать…

— Барболка!

— Ферек? — Девушка с нескрываемым удивлением уставилась на бывшего жениха.

— Ты браслетами-то не кидайся, — молодой мельник протянул Барболке знакомую вещицу, — мать она того… Зря она.

Девушка отложила шитье и встала. Ферек улыбался, Жужа остервенело крутила хвостом, надеялась на подачку. Выходит, все как шло, так и идет? Ничего не было — ни встречи с седым господарем на дороге, ни песен, ни ссоры с Магной. Она снова невеста Ферека, ей не нужно идти в наймы. Надо только вильнуть хвостом и получить косточку и муженька.

Барболка осторожно взяла браслет, он был теплый, как молоко из-под коровы. Охотнички боговы, как же она не любит парное молоко!

— А что мать говорит?

— Злится, — признался Ферек, — ну да у отца с ней свой разговор. Он-то ее с довеском взял. С того и мельница у нас.

— Вот оно как, — протянула Барболка, не зная, что сказать.

— А с тобой мы так и так окрутимся, — заверил Ферек, — я, чай, не голодранец. Кого хочу, того и возьму.

Он-то хочет, а вот она? Барболка смотрела на статного крепкого парня. Молодой, богатый. Нарядная безрукавка, дорогие сапоги, круглое лицо, русые кудри… Красавец, не красавец, а лучше найти трудно.

— Я так мамаше и сказал, — отрезал Ферек, — так, мол, и так, хоть лопните, а Барболкину рубашку на заборе к Соловьиной Ночке повешу.

— Повесишь, значит? — расхохоталась Барбола. Она сама не поняла, как это случилось, просто запершило в горле, и смех рванулся наружу. Девушка зажимала ладонью рот, кусала пальцы, но остановиться не могла.

Ферек замолк на полуслове, вытаращив глаза, отчего стало еще смешнее:

— Ты что?

— Ни… ничего, — выдавила из себя Барболка, пытаясь совладать с охватившим ее смехом, — ой… повесишь… ха-ха-ха.

Лицо Ферека стало медленно белеть, это смешным уже не было. Совсем.

— Ты уже? — выдохнул Ферек, сжимая и разжимая кулаки. — Уже?!

— Ты чего? — пробормотала Барболка, прерывающимся голосом.

— Ты ему дала? — Ферек сделал шаг вперед, лицо его было белым, а шея красной, как у рака шпаренного. — Господарю тому подлому?

— Сдурел? — не очень уверенно произнесла девушка. — Белены объелся?

— Я тебе покажу — сдурел!

Парень ухватил Барболку за талию и рывком притянул к себе. Больно, неумело, грубо. В нос ударил запах пота, лука и чего-то еще, сразу сладкого и кислого. Барбола дернулась, но горячие руки вцепились в нее еще крепче. Ноздри Ферека раздувались, ставшее вдруг незнакомым лицо пошло красными пятнами, мокрый, пакостно пахнущий рот впился в Барболкины губы, девушка всхлипнула, пытаясь оттолкнуть набросившегося на нее зверя, но тот лишь урчал, наваливаясь все сильнее. Затрещало, разрываясь, сукно, запах стал нестерпимым. Барболка сама не поняла, как ее зубы сжались на чем-то склизком и мягком, раздался вой, хватка ослабла, девушка рванулась и оказалась на свободе.

Ферек тряс головой, изо рта вытекала алая струйка. На человека он не походил. Барболка прикрыла руками вырывавшуюся из разодранной сорочки грудь и отступила к сараю. Ее трясло, ноги не слушались, рядом оказалась колода для колки дров, а в ней — топор. Барболка не подняла его, нет, только глянула. Она не понимала, что у нее перед глазами. Она вообще ничего не понимала.

— Вот как ты?! — орал Ферек. — Убить хочешь? Сучка! Ты ему уже дала, уже! И доезжачим егойным, а мне не хочешь?!

Девушка молчала, тиская фартук. Зверь в сапогах и синей безрукавке бросился вперед. Лицо исчезло, осталось какое-то рыло. Отвратное, пористое, блестящее от пота.

Барболка ухватила топор.

— Только сунься!.. Бык скаженный!

Бык сунулся. С каким-то то ли ревом, то ли всхлипом он бросился вперед, поскользнулся на случайном полене, упал, с руганью поднялся, растирая ушибленную ногу. Барболка глянула на дверь хибары. Запереться? Еще подпалит! Лучше в лес, там ее никто не поймает.

Девушка, не выпуская топора, метнулась вдоль забора к лопухам, за которыми была дыра. Как хорошо, что ее не заделали!

— Сучка господарева, — проорал Ферек, — все равно раскатаю!

— Уходи, — Барболка махнула тяжеленным топором, словно платочком, свистнул рассеченный воздух. Охотнички боговы, как это она?

— Ну, тебя сейчас!

Если он догонит, она ударит. Заступнички-мученички, как есть ударит.

— Не подходи!

— Подстилка господарская!

— Ты чего творишь, козел холощеный?!

Отец! Проспался! Этого еще не хватало. Гашпар Чекеи был силен, как медведь, а спьяну сила эта дополнялась звериной злобой. Ферек был не из слабых, но пасечник отшвырнул его, как шелудивого щенка. Парень шлепнулся на землю у покосившегося — не доходили руки починить — сарая и сел, смешно разинув рот. Громко и визгливо залаяла Жужа. Папаша выхватил из кучи дожидавшихся топора дров полено поухватистей и с ревом пошел на незваного гостя.

— Сопляк шляпчатый, — здоровенный обрубок порхал в отцовских ручищах, как бабочка, — да чтоб тебя… и через нос и через ухо! А Магну твою я в … и к …! Задница крысиная, да…

— А твоя Барболка!.. — взвизгнул Ферек, выхватывая нож. — Да ноги ее в Яблонях не будет! Сучка порченая-я!..

— Ах ты, выкормыш свинячий! — Полено взмыло вверх и обрушилось на голову жениха, из носа брызнула кровь, но Ферек не растерялся и наудачу махнул ножом. Пасечник отбросил дубинку, ухватил парня за плечо и добротный воловий пояс. Ферек взлетел не хуже полена. На сей раз ему было суждено отправиться в крапивную чащу, окружавшую заброшенный нужник. Нож Ферек выронил в полете, но сдаваться не собирался. Парень с руганью вскочил и бросился к подпиравшему дверь лому. Гашпар расхохотался и ухватил подвернувшийся дрын. Отчаянно взвыла Жужа. Барболка выронила топор, зажала руками рот и бросилась к воротам.

2

Сзади рычали озверевшие мужчины, но девушка мчалась вперед сломя голову отнюдь не от страха. Это была не первая драка, которую она видела, случалось ей бросаться между пьяным отцом и матерью и выуживать расходившегося родителя из кабацких свар, но то было другое. Теперь Барболка чувствовала себя вымазанной в самой вонючей и липкой грязи, которая только может быть.

Охотнички боговы, неужели она собиралась прожить с Фереком всю жизнь?! С Фереком, его матерью, его отцом, на мельнице, которой вештский гици заплатил за свои забавы! И Магна еще глядит на нее свысока?! Да пошли они все…

Лес, как всегда, гасил и ярость, и страх. Убаюкивал, окутывал зеленым покоем. Вот так бы идти и идти, и никуда не возвращаться. Барболка остановилась на любимой ландышевой поляне, посреди которой росла огромная шатровая ель — пересидишь ливень и не заметишь. Недалеко от ели лежало несколько валунов, между которых пробирался ручей, и Барболка старательно смыла с себя поцелуи Ферека, переплела волосы и в который раз за последние дни задумалась о своей доле.

— Ты не поешь, почему? — Голосок был детским и капризным. — Спой, мне нравится.

Барболка подняла голову и на соседнем валуне обнаружила растрепанную девчонку лет десяти, совсем голую, если не считать длиннющих черных волос, на которых топорщился венок из ландышей, да на шее блестит серебряная звезда-эспера. Откуда она у нее?

— Спой, — повторила девочка, надув губы, — а то скучно.

— Не поется, — вздохнула Барболка, с удивленьем разглядывая странное создание. Солнце стояло высоко, Барболка видела собственную тень и рядом вторую — маленькую, кудлатую. Закатные твари средь бела дня не разгуливают, выходцы тем более.

— На! — Странное создание сдернуло свой венок и протянуло Барболке, которой ничего не оставалось, как надеть его на голову. — Ты красивая, ты мне нравишься.

— Ты тоже красивая, — засмеялась пасечница, ничуть не погрешив против истины. Личико девочки было точеным, в голубых, как небо, глазах плясали искры.

— Ты кто?

— Я… — Барболка замялась. Голышка не казалась опасной, но мало ли, имя кому попало не называют, особенно в лесу. — Я с пасеки, а вот ты кто?

— Я здесь танцую, — тоненькая ручка ухватила Барболку за запястье. — Хочешь потанцевать?

Девушка покачала головой, но незваная собеседница в ответ только рассмеялась и, не выпуская Барболкиной ладошки, вскочила в полный рост на камень. Барболка, сама не зная как, тоже оказалась на ногах. Они стояли на скользких валунах, держась за руки, а между ними бежал ручей.

— Видишь, как весело? — Девчонка тряхнула волосами, и Барболка услышала дальний звон колокольчиков, наверное, его донес ветер. — Почему ты не танцуешь?

Танцевать на камне среди ручья, да еще когда тебя держат за руки?!

— Кто тебя держит? — В волосах девчонки вновь белели ландыши. — И кого держишь ты?

— Никого, — огрызнулась Барболка и вдруг увидела Ферека с искаженным от ярости лицом. Парень показался из-за ели, в руке его был нож. Барболка не выдержала и закричала.

— Фу, — девочка свела бровки, — он плохой. Иди вон! Вон!

Ферек остановился, словно налетел на невидимую веревку, покачнулся и исчез.

— А теперь? Теперь тебе весело? Теперь ты будешь танцевать?

Весело? Ферек исчез, но все равно было плохо… Все равно! Потому что седой господарь — хозяин Сакаци, а она — пасечница!

— Идем танцевать, — маленькая проказница вновь вцепилась в руку, — ну идем же!

Девушка сделала шаг, еще один, еще… Ландыши пахли все сильнее, тени были черными и четкими, словно в лунную ночь.

— Спой, — потребовала лохматая непоседа, — только веселое!

А почему бы и не спеть?

В синем небе радуга, радуга, Кони пляшут, радуйся, радуйся В синем небе ласточка, ласточка, Ты целуй меня, целуй ласково.

А радуга в самом деле зажглась, дождя не было, а радуга горит, первая радуга в этом году.

— Танцуй! — кричала девчонка, и они кружились, взявшись за руки, и вместе с ними кружилось небо с облаками-птицами.

— Танцуй! — Радуга раздвоилась, сквозь нее пролетела птичья стая.

— Танцуй! — В разноцветном вихре мелькнуло худое, орлиное лицо со шрамом на щеке.

— Танцуй! — Это не птицы, птицы не смеются, у них нет рук, только крылья.

Танцуй, танцуй, танцуй!..

3

— Барболка, — кто-то ее тряс, потом девушка почувствовала у своих губ горлышко фляги и отпила жидкого сладкого огня.

— Жива! — Голос, такой знакомый, и как же нежно он звучит. — А я уж невесть что подумал.

«Я»? Кто — «я»? Барболка приоткрыла глаза и увидела Пала Карои. На этот раз сакацкий господарь смотрел Барболке прямо в глаза и лукаво улыбался. Светила луна, одуряюще пахли ландыши, так они еще никогда не пахли. Уже ночь? Какой странный сон ей снится.

— Что ты тут делаешь? — Сакацкий господарь отбросил фляжку и уселся на камень, подогнув под себя одну ногу. — Что-то случилось?

— Ничего, — заверила Барболка и тут же вспомнила про разорванную блузку. Девушка торопливо вскочила, прикрывая руками грудь.

— Тебя что, кошки рвали? — покачал головой Карои, его глаза больше не смеялись. — Или хуже?

— Ферек, — призналась Барболка, — только я сбежала от него. Укусила и сбежала!

— Укусила, — господарь поднял темную бровь, — кошечка закатная. И как же ты его укусила?

— За язык. — Заступнички-мученички, что за чушь она несет, что гици о ней думает?!

— Что же он делал, — удивился господарь, — что ты его за язык ухватила?

Ответить Барболка не смогла бы, даже если б захотела, потому что ее руки каким-то образом оказались на плечах Пала Карои, а губы гици приникли к ее губам, и как же это было дивно, только больно быстро кончилось. Господарь отстранился и, склонив голову к плечу, разглядывал задыхающуюся Барболку, словно диковину.

— Так было дело?

Так?! Сравнил жабу с ласточкой! Девушка замотала головой, не находя слов.

— Что же ты не кусаешься?

Он был рядом, он был совсем другим, не таким, как на дороге. И она тоже была другой. Тогда он давал деньги, а она не взяла. Тогда рядом было два десятка витязей, и все глазели на нее. Все, кроме господаря.

— Так что же ты не кусаешься? — повторил Карои, стягивая с плеча Барболки злополучную кофтенку и осторожно касаясь губами кожи. — Не хочешь?

— Нет, — все было непонятно, чудесно и страшно, и Барболка не знала, что хуже — если он уйдет или если останется.

— Нет? — Бровь снова взмыла вверх. — Но почему? Потому что тебе хорошо или потому что плохо?

— Когда хорошо, даже кошки не царапаются, — выпалила девушка, обомлев от собственной смелости.

— Царапаются, — расхохотался господарь, сильные руки толкнули девушку, она не удержалась и упала в ландыши. Встать ей не дали. — Еще как царапаются. И кусаются. А еще они мяучат. Ты будешь мяукать?

Как хорошо, что она сбежала от Ферека! Как хорошо, что уснула на этой поляне! Как хорошо, что Пал Карои ходит теми же тропами!

— Я все сделаю, как гици хочет, — прошептала девушка, — все…

— Ты сказала, — он посмотрел ей в глаза, — а я слышал. Сними все, что на тебе, и отпусти волосы, пусть летают.

Барболка кивнула. Вот так и бывает, знаешь же, что нельзя, а не можешь остановиться. И не хочешь.

Юбка упала к ногам темной лужицей, рядом легла многострадальная кофта, как же она все это завтра наденет?

— Расплети косу. — В лунном свете он был совсем молодым и невероятно, невозможно красивым.

Барболка лихорадочно вырвала и отбросила ленту, которой так гордилась, налетевший ветер подхватил освобожденные пряди.

— Волосы — это твои крылья, — засмеялся Пал Карои, — их нельзя связывать, их нельзя подрезать.

Крылья? Но разве она сейчас не полетит к огромным пляшущим звездам? Полетит!

— Ты рада? — Почему ей казалось, что у него черные глаза, они светлые, как лунные озера. — Тогда почему ты плачешь?

Разве она плачет? Не может быть, это роса.

— Весной не плачут. Весной поют. Всему свое время, пойми это, и будешь счастлива.

Она и так счастлива, безумно, невозможно, неповторимо.

— Любишь?

— Гици… Мой гици…

И неважно, что про нее скажут… Пусть… Сейчас весна, какое ей дело до осени?! Сейчас он с ней, сейчас он здесь…

— То, что мне назначено, я взял, — губы господаря коснулись сначала одного соска, затем другого, — а остальное — мужу. Или мне, если придешь.

— Приду, — выдохнула Барболка, цепляясь за горячие плечи, — куда скажешь, когда скажешь…

— Смотри же, — господарь шутливо коснулся пальцем губ девушки, — я долгов не прощаю.

4

Ручеек звенел совсем близко. Барболка подняла разламывающуюся голову. Все осталось на месте — шатровая ель, ландыши, камни, родник, не было только господаря Карои. И не могло быть. Седой витязь ей приснился, отчего же так худо? Неужели оттого, что она уснула среди ландышей?

Цветы так сильно пахли вчера, но она не думала, что они ядовитые. Девушка кое-как доковыляла до родника и поняла, что тень от ели смотрит совсем в другую сторону. Выходит, она проспала чуть ли не сутки, хорошо, что вообще проснулась. Нужно бежать домой, объясняться с папашей, идти за хлебом и молоком. В Яблони ей теперь ходу нет, значит, придется идти в Колодцы, потому что в Сакаци ноги ее не будет, хоть он и ближе.

Девушка еще раз хлебнула воды и встала. Елка с длинной острой тенью, белые цветы, кусты кошачьей розы немедленно начали кружиться. Больше она никогда не уснет на поляне с ландышами. А это что такое? Барболка с ужасом оглядела свои пожитки, на которых лежал белый венок, и только сейчас поняла, что стоит в чем мать родила.

Как же так?! Она не плела венки и не раздевалась, все было сном, сном о том, чего никогда не будет. Случись все на самом деле, осталась бы кровь. Нет, она просто сорвала одежку, когда смывала в ручье запах Ферека, а потом уснула, и ландыши выпили память. Недаром их нельзя приносить в божий храм!

Барболка безжалостно изувечила и без того разодранную кофту, намочила отодранный лоскут, обвязала раскалывающуюся голову и принялась натягивать влажную от росы одежку. Охотнички Боговы, на кого она похожа, хотя кому какое дело! Отец не заметит, даже если она голой заявится, а Ферек давным-давно в Яблонях, и хорошо! Она этого скота видеть не желает и через порог! Барболка нагнулась, подняла венок и решительно надела на голову. Пусть это был сон, но она душу продаст, чтоб увидеть его еще раз.

 

Глава 3

1

Чего-чего, а того, что мельничиха заявится на пасеку, да еще и не одна, Барболка не ожидала. Принесли закатные твари! Девушка хмуро цыкнула на путавшуюся в ногах Жужу, обтерла руки передником и вышла встречать незваных гостей. Голова раскалывалась, в горле першило, знакомые лица казались жуткими харями, да еще в доме хоть шаром кати. Ни закуски путной, ни выпивки!

— День добрый, Барболка, — яблонский староста Ласло Фукеди поднял шляпу, — и что ты такая бледная?

— Побледнеешь тут, — огрызнулась Барболка и опомнилась, — день добрый, дядько Лаци. Проходите, только не ждали мы гостей.

— Оно и видать, — влезла вездесущая Катока, — небогато живете, хоть порядок бы навела.

— Помолчи, — цыкнул на толстуху староста, — тут дело такое, Барболка. Ферек пропал, говорят, к тебе он собирался.

— Был он здесь, — чего запираться, папаша выползет, все одно разболтает, — да ушел.

— А ушел ли? — осклабилась Катока. — Парень он видный, мог и задержаться.

— То я ушла, — отрезала Барболка, — в лес. Уж лучше кабан, чем ваш Ферек.

— Зенки твои бесстыжие! — завопила молчавшая до этого Магна. — Подстилка господарская…

— От подстилки слышу! — К глазам подступили слезы, но Барболка не дала им ходу и даже уперла руки в боки не хуже мельничихи. — Свою рубашку продала, за мою взялась, да не вышло! Я — девушка честная, любовь на гроши не сменяю!

— Да вы послушайте! — Магна подняла толстые руки вверх, блеснул дутый золотой браслет. — Вы только послушайте, люди добрые, что эта стервь несет?! Совсем совесть потеряла. На чужом коне в Яблони въехала, все видели!

— Уж лучше на чужом коне днем, чем на вештской мельнице ночью! — хохотнула Барболка. — А задаром ты своему мужу и через порог не нужна!

— Что ты сказала?! — Мельничиха поперла грудью вперед. — Змеюка лупоглазая!

— Я-то лупоглазая, а твои зенки днем с огнем не разглядишь!

— Да замолчите! — рявкнул староста и тут же убоялся собственного рыка. — Тут дело такое… Барболка, ну ее, мельницу. Ферек-то пропал. Куда?

— Нанялась я козлов пасти, — девушка перевела дух и утерла рукавом пылающее лицо. Только что было холодно, теперь стало жарко. — Я побежала, он с папашей остался.

— Ой, а Гашпар-то где? — пропела Катока. Так вот почему ее принесло. Отец пьяница-то пьяница, да вдовец, а Катоке мужик до зарезу нужен. Вот бы и впрямь спелись, а их бы с Жужей в покое оставили!

— Спит он, — Барболка медово улыбнулась, — сейчас разбужу. Да вы на двор заходите. Под вишню, лавка там. Что в воротах торчать?

Дядько Лаци важно вступил в скрипнувшую — с осени не мазали — калитку, Катока сунулась следом, мельничиха трошки промедлила, но вошла, брезгливо закусив толстую губу и подобрав цветастые юбки. Дура, сухо же!

— Что ж ты, Барболка, хотя б курей не заведешь? — заныла Катока, у которой на дворе петух на гусака наступал да по уткам топтался.

— Чтоб пчел не поклевали, — отрезала пасечница. Эх, были ведь у них куры. И козы были, и кобылка, да все в кабаке потонуло.

— Кого Леворукий принес? — Папаша стоял в дверях хибары и яростно скреб кудлатую голову. — Чего надо-то? Меда нет!

— Гашпар, — староста почуял, что надо взять дело в свои руки, — не скажешь, куда Ферек подевался?

— Ферек? — Отец зевнул, показав крепкие зубы. — Какой такой Ферек?

— Мой Ферек, — Магна тиснулась вперед, морда белая, а шея красная, как у сыночка, кошки б его разодрали, — был он здесь, девка твоя призналась.

— Был, да сплыл, — папаша снова зевнул, — накостылял я ему, паршивцу, чтоб к Барболке не лез. Не про него товар.

— Да что ты такое несешь? — взъелась мельничиха. И пасть! У нее такая же пасть, как у Ферека… И луком из нее наверняка так же несет. — Совсем стыд пропил!

— Что пропил, не твоего ума дела, — набычился папаша, — а у тебя стыда отродясь не водилось. Замуж шла, брюхо на нос лезло!

Магна кинулась вперед, выставив скрюченные лапы в позолоченных кольцах, Катока повисла у нее на спине, староста сплюнул, папаша захохотал и подкрутил все еще черный ус. Жужа на всякий случай забилась под покосившийся стол и визгливо залаяла.

Мельничиха билась в объятьях Катоки и дядьки Лаци, проклиная пасечника, его дочку, Жужу, пчел, дом и мало что не крапиву у забора. Магна вопила, а Барболка смотрела на беснующуюся бабу, которая никогда не станет ее свекровью, и не понимала, как взяла по осени этот проклятущий браслет. Уж лучше сдохнуть в этой развалюхе, чем жить с Магной и Фереком под одной крышей. Да какое там под одной крышей, на одной улице и то тошно!

Порыв ветра сорвал с веревки старый фартук и швырнул в лицо мельничихе. Где-то вдали зазвенели колокольчики, с вишни взметнулось облако белых лепестков и осыпало Барболку с ног до головы. Гашпар захохотал, тыча коричневым пальцем в сторону топающей ногами Магны, голову которой облепила рваная тряпка. Катока тоненько прыснула, прикрыв рот ладошкой, усмехнулся в усы дядько Лаци, а Барболке стало муторно. Так муторно, словно ее не цветами засыпало, а дохлыми мухами. Захотелось все бросить и бежать, бежать, бежать до заросшей ландышами поляны, упасть лицом в цветы, уснуть, увидеть Пала Карои и не проснуться…

— …твою за хвост и об стенку! — Рев отца слился с тявканьем Жужи. — Да ни гроба мне, ни могилы, если знаю, что с твоим пащенком!

— Пошли, Магна, — Катока вновь всей тушей повисла на мельничихе, — видишь, нет его тут!

— Если с Фереком что не так, я тебя и твою девку под землей найду! — Магна вырывалась, на верхней губе блестели капельки пота.

Барболка во всю ширь распахнула завизжавшую не хуже мельничихи калитку.

— Прошу я вас, а у нас работы немерено. Дядько Ласло, по осени заглядайте к нам, мед будет. Катока, и ты заглядай, а вас, гици вештская, не прошу. Нечего вам тут делать!

2

Гости убрались, следом двинулся папаша, за которым увязалась Жужа. И то сказать, дома — хлеб да каша, а в кабаке нет-нет да косточка перепадет. Отец еще и десяти шагов не сделал, а Барболка ухватила растрепанный помазок и бросилась к треклятой калитке, словно кто-то после сегодняшнего к ним сунется. Петли перестали скрипеть, но девушке этого было мало. Барболка засучила рукава и взялась за приборку. Злость то ли на весь белый свет, то ли на себя, дуру такую, сотворила чудеса, к вечеру дом и двор было не узнать, но пасечница уже не могла остановиться. Девушка побросала в корзинку белье, выгребла из печки золу и побежала на речку. Пересыпала золой рубашки и занавески, сунула в корзине в воду отмокать и заметила, что ночь на пороге.

От разбухшей от дождей речки тянуло холодком и белой водяникой, у берега что-то плеснуло. Наверняка рыбина. Надо поставить пару верш, мяса нет, хоть уха будет. Барболка на всякий случай привязала корзинку с бельем к ивовому кусту и побрела домой, только сейчас поняв, как устала.

Хата встретила темными окнами и тишиной — папаша с Жужей еще не вернулись, совсем сдурели на старости лет. Барболка с сомнением глянула на стоявший черной стеной лес. До «Четырех петухов» путь неблизкий, а обратно, в обнимку с распевающим или ругающимся родителем, и того дольше. Да и зачем? Пьяный дорогу везде найдет, а свалится в лопухи, так ему и надо. Нанялась она старого бугая пасти всем на потеху! Мать хотя бы вещи спасала, а ей и спасать нечего.

Девушка со злостью захлопнула замолчавшую калитку и подперла полешком. Солнце село, небо на западе было ржаво-красным и по нему неспешно ползли длинные полосатые облака, между которыми высовывал рог умирающий месяц. Смотреть в закат — дурная примета, но Барболка все равно залюбовалась. Чего ей бояться? Хуже не будет, потому что некуда.

— Мяу!

Это еще откуда? Девушка огляделась — никого. Неужто кошка забежала? Если так, она ее оставит. Та хотя бы по кабакам шляться не станет.

— Мяу! — послышалось совсем близко, — мяу, мяу, мя-я-яу!

Это не кошка, кошки орут иначе. Человек это. Нашел время дурачиться!

— Мяу!

— Гей, — прикрикнула Барболка, — не дури, ты не кошка!

— Мяу-мяу, — мяуканье перешло в хихиканье, сзади раздалось какое-то шуршанье. Барболка обернулась — пусто.

— Мяу! — теперь справа. — Мя-яу!

Охотнички Боговы, где ж оно? Тут и впрямь только кошке спрятаться.

— Мяу! Дай молока!

— Да где ты, ни дна тебе ни покрышки!

— Мяу! Хи-хи… Молока хочу!

— Нет у меня молока, выходи!

— Мяу! — Барболкина коса за что-то зацепилась… За щербатую доску! Девушка кое-как высвободила угодившую в трещину прядку, и тут ее дернуло за юбку. Раздался тоненький смех. Словно колокольчики зазвенели.

— Мяу! — Кто-то легонько шлепнул по плечу.

— Мяу! — Со стола упала и разбилась кринка. Старая, старше Барболки, пустая, с облупившимся рисунком. Мать в ней ставила на стол молоко, тогда у них еще были козы.

— Собери черепки, Барболка, — сказала мамка, — негоже дом запускать. Что ж вы тут без меня, все прахом пустили, словно и не люди.

Мать давно умерла, но девушка послушно бросилась собирать осколки. Сгребла в кучку, взяла веник и вдруг разрыдалась, закрыв лицо руками. Из-за разбитой крынки, пропавшей Жужи, горьких материнских слов, подлой Магны, пьяного отца и… из-за гици Карои, который и думать забыл о пасечнице, а зачем-то снится.

— Ты чего? — Теперь тоненький голосок казался знакомым. — Глупая! Плакать плохо. — Теплые пальчики сжались на запястьях, отдирая ладони от лица. — Не надо плакать, — светлые глазищи, взлохмаченные кудри, только в волосах на этот раз не ландыши, а цветы рябины, — надо петь. Всегда петь…

— Это ты мяукала? — зачем-то спросила Барболка. — Ты зачем пришла?

— Я забыла, — надула губки девочка, — ты меня рассмешила, и я забыла.

— Ты хочешь здесь жить? — Почему она голенькая? Только волосы до земли.

— Ты глупая, — девочка погрозила Барболке пальчиком, — жить здесь нельзя. Совсем нельзя… Я вспомнила! Пойдем.

— Куда?

— Где их нет, — малышка глянула на поднявшуюся над домом луну, — за живую воду, к живому огню… Идем, а то поздно будет.

Это сон или нет? Гаснущий закат, девчонка с эсперой, мамин голос, разбитая крынка. Если сон, может, за ним придет другой сон? Про гици…

— Идем, — торопила голышка, — не бери ничего, здесь все умерло.

— Как же? — Уйти из родного дома страшно. Даже если знаешь, что это сон. Даже, если собрался уйти наяву. — Вот так, сразу…

— Ты живая, — девочка склонила головку к правому плечу, — ты поешь, не трогай мертвое. Брось…

Мертвое? И в самом деле… Пчел днем не было, даже муравьи с комарами куда-то делись. И все-таки, уходить с голым ведьменышем на ночь глядя…

— Сейчас отец придет, — зачем-то сказала Барбола, — его кормить надо.

— «Накормлю его телом розовым, — вдруг запела девчонка, — напою его кровью алою, кровью алою, горячею»…

— Замолчи, — прикрикнула Барбола, — это гадкая песня!

— Песня? — Голышка ухватилась за калитку и принялась на ней раскачиваться. — Песни поют, мясо едят, от беды бегут. Беги, Барболка, беги!

Темная тень отделилась от леса и покатилась вперед.

— Жужа! — крикнула Барболка, первый раз обрадовавшаяся возвращению родителя. — Жужика!

Собака проскочила сквозь забор, сколько ж в нем дыр, и молча бросилась к хозяйке. Хвост зажат между ног, глаза закрыты. Сбесилась?! Барболка завизжала и бросилась к дому. Жужа молча потрусила следом. Она не лаяла, не рычала, но от этого было только страшнее. Девушка влетела в сенцы, дрожащей рукой закрыла дверь, и вспомнила о девчонке на дворе. Кем бы малая ни была, оставлять ее со взбесившейся Жужей не по-людски.

Барболка схватила кочергу и толкнула дверь. За ней не было никого — ни собаки, ни длинноволосой ведьмочки. Только рогатая луна и пляшущие тени.

3

Может, это и было сном, но не тем, который она ждала. Совсем не тем. Барболка стояла на пороге, не зная, что делать. Вернуться в дом было так же страшно, как выйти на двор. Девушку окутала странная, вязкая тишина, все казалось чужим, покореженным или мертвым. Но разве забор, вкопанный в землю стол, сарай, дом могут умереть? Хоть бы летучая мышь пролетела, и то бы стало легче. Барболка отступила за порог, в холодную, заплесневевшую затхлость. Как же так, ведь день был жаркий не по-весеннему, дом прогрелся, а тут как в сарае по осени! Девушка схватила свечку и огниво, но огонь высекаться не хотел. Уж лучше на улицу, там хотя бы луна…

Бледный свет, осколки крынки, мокрые, покрытые мерзким налетом пятна на столе… Откуда они? Еще вечером их не было. И сарай… Когда у него просела крыша? Зиму пережила, а сейчас просела. Барболке отчего-то захотелось подпереть дверь сарая ломом, но там, где он всегда лежал, было пусто. Под ногу подвернулось полено — гнилое, мягкое, расползающееся в слизь. Все мертвое, все! Дом, двор, луна… За забором чернел лес. Он живой, в нем деревья, комары, птицы!

Девушка опрометью бросилась к калитке, но та не поддалась. Барболка изо всей силы толкнула сырое, осклизлое дерево, ничего! У поленницы зашевелилось что-то темное. Жужа! Спящая собака, медленно и неровно, словно ей отдавили лапу, побрела к хозяйке, хвост исчез между ног, уши обвисли. Рука девушки метнулась к эспере, но мертвой собаке не было дела до серебряной, отвращающей зло звездочки. Жужа тихонько хромала к Барболке. Мимо завалившегося набок стола, увядшей крапивы, черного вишневого ствола. У вишни была тень, у собаки не было.

Спину Барболки покрыл холодный пот.

— Мама, — прошептала девушка, — ой, мамочка.

Она помнила, что мать умерла, но это была ее единственная молитва, единственное заклятье, которое смогли произнести губы. Сжимая бесполезную эсперу, Барболка пятилась к прогнившему сараю, отступая от спящей Жужи.

— Мамочка!

Что-то теплое зацепило ногу, не теплое — горячее! Уголек жизни среди мертвого пепла! Барболка сама не поняла, как ухватила рябиновую ветку. Запах зелени отбросил душную гниль, в небе мелькнуло что-то крылатое. Рассветная цапля? Какая большая!

— Вот ты где! — Девчонка ухватила Барболку за руку, — Вот ты какая! От меня прячешься, а с ними играешь!

— Беги, — Барболка попробовала отпихнуть малышку за спину, — тут… Тут…

— Глупая, — ведьмочка тряхнула черной гривой, — я ж тебе говорила…

— А Жуж… — горячая ладошка зажала Барболкин рот.

— Жужжу, кружу, никого вам не рожу, — запела голышка, кружась вокруг старой вишни, и вместе с ней вертелась ее тень, показавшаяся Барболке крылатой, хотя на самом деле это были волосы. Девушка воровато глянула туда, где в последний раз видела собаку. Никого. Малышка остановилась — белые, ровные зубки, блестящие глаза, белые цветы в черных прядях.

— Плохо тут, — девочка сдвинула бровки, — бежим!

На этот раз Барболка не возражала. Приблудившееся создание было странным, но не страшным. И у него была тень, голос, глаза. Девчонка прикусила губку, босая ножка ткнула калитку, та рассыпалась в труху.

— Бежим!

И они побежали сквозь замерший лес вслед за ускользающей луной. Меж ветвей мелькали какие-то тени, ветер отбросил назад спутанные волосы, под ноги стелилась мокрая трава, о чем-то шумели листья.

— Барболка! — Ее зовут, какие тяжелые ноги, как она устала… — Да куда тебя несет, дура малохольная!

— Отец, он там… вернулся!

— Молчи! — Кто это сказал? Девчонка? Мать? Гици? — Молчи и беги! Не оглядывайся, не думай, просто лети за луной. Луна выведет, луна и весна. Они есть, они с тобой!

— Барболка, сдурела совсем?! Родного отца не признает! Да стой же!

— Лети, забудь обо всем, лети! У тебя есть крылья, крылья и ветер. Четыре ветра не дадут тебе упасть.

У нее есть крылья? Есть, и она летит к шаловливой луне. Луна пляшет и мяучит, у нее зеленые кошачьи глаза… Как она близко!

— Барболка, стой… Не то прокляну… Да стой ты, … твою!

Лунный прыжок, лапы-лучи с зелеными когтями, дикий, надсадный визг за спиной и ветер, пахнущий медом, горячий и ласковый.

— Мы еще станцуем. Ты не забыла? Ты обещала мне песню, я подарю тебе танец. Танец с ветром!

Шум реки, рванувшаяся вверх луна, земля под ногами. Что это за замок? Высокие башни, свет, тепло…

— Ты хотела сюда, тебя сюда звали, я тебя привела. Ты будешь здесь жить! Тебе будет весело, а я к тебе приду.

Она сюда хотела? Это Сакаци?! Конечно… Река под горой, двойная башня. И здесь нет другого замка.

— Я не хочу сюда, не хочу!

— Ты не хочешь, куда хочешь, — длинноволосое создание взмахнуло ночной гривой, — и хочешь, кого не хочешь… Зачем думать? Ты танцуй. Живи и танцуй. День еще растет, иди в замок… Иди радоваться, а я приду… Скоро приду.

— Я не пойду туда, — выдохнула Барболка, — там…

— Там живут, ты живая, иди туда, — слетевшиеся светлячки кружились вокруг головки девочки, словно звездный снег. — Иди к живым. Ты не хочешь к НИМ? К Тем, за воду?

За воду? Лунная река, темный мост и трое на дальнем берегу. Отец, Ферек, Жужа… По колено в тумане. Там есть туман, а здесь — нет. Какой сильный ветер… Жужа спит. Отец опирается о лом, так вот почему она его не нашла! А Ферек без шляпы, и лицо у него наполовину в чем-то черном.

Резкий рывок, острые коготки, впившийся в запястье.

— Ты — живая!.. Забудь!

Скрип ворот, топот, голоса, факелы в руках, удивленные усатые лица.

— Девка, как есть девка!

— А хороша!

— Точно!

— Видать, гнался за ней кто!

— Ой, дак мы ж ее до Яблонь везли!

— Держи!

Звездный туман, запах рябины, метнувшаяся к луне крылатая тень и теплый, мирный покой. Она живая, она дошла. Все будет хорошо, ведь здесь ее гици…

 

Часть вторая.

Liszt F. Hungarian Rhapsody № 2

[23]

 

Глава 1

1

Красные с золотом бабочки казались живыми, и молодая господарка счастливо улыбнулась. Сын Миклоша появится на свет еще не скоро, она успеет дошить полог для колыбельки. В здешних краях говорят, что нет приметы хуже, чем загодя готовить детское приданое, но она все равно будет вышивать. Просто никому не скажет, для кого на бледно-зеленом шелке трепещут алые крылья. А когда она закончит полог, вышьет Миклошу его любимых золотых охотников.

С той весенней ночи, когда в одночасье ставший единственным рыцарь подхватил ее на руки, Рафаэла тонула в своем счастье. Миклош Мекчеи увез ее из дома, но это было не бедой, а сказкой. Дорога через звенящие от птичьих трелей горы, охапки луговых цветов, веселые люди в странных ярких одеждах, розовый город на шестнадцати холмах, из которых бьют родники, сливаясь в форелевый ручей, и ручью этому, приняв в себя множество родников и речушек, суждено превратиться в великую Росанну.

Дочь агарийского герцога с легкостью сменила привычные платья на алатские, заплела две косы и стала называть рыцарей витязями. Миклош переделал ее имя на алатский манер в Аполку, и она полюбила это имя, хоть оно и казалось странным. Жена наследника помнила отца, мать, Анну, старую акацию над засыпанным колодцем, в котором исчезли статуи древних богов, но тоски по дому юная женщина не чувствовала. Как она могла тосковать, ведь рядом был Миклош!

Как же он любил ее, сколько нежности было в его словах, улыбках, прикосновениях! Племянница короля Иоганна свято верила, что существуют счастливцы, которым на двоих дано одно сердце, молила о любви Создателя, судьбу, старую акацию, и они ответили, послав ей Миклоша. Аполка не просто любила мужа, она боготворила его. И неукротимый Миклош платил ей взаимностью. До агарийки доходило, что до женитьбы сын господаря не пропускал ни одной красавицы, но ведь и она когда-то боялась ехать в Алат, считая горцев варварами и еретиками.

Аполка задумчиво разложила разноцветные шелка, выбирая нужный оттенок. Легко сказать «красный», а попробуй угадай цвет крыла бабочки или сердца мака.

— Ты прямо осенняя всадница, — вошедший Миклош нежно прижался щекой к щеке жены, — вся в золоте да в багрянце.

Молодая господарка счастливо улыбнулась, отвечая на ласку, и развернула свое шитье.

— Они мне предсказали тебя!

— Жаль, у меня уже есть герб, — Миклош уселся на пол у ног жены и принялся по одному целовать ее пальцы, — но в твою честь я построю дворец. В нем будут золотые витражи с алыми бабочками.

— Нет, — Аполка коснулась губами черных волос, — это будут золотые всадники. Такие, как ты рассказывал. На рыжих конях.

— Да ты демонопоклонница! — Миклош изловчился и сначала обнял жену, а затем стащил ее с кресла и повалил на себя. — Я на ком женился? На агарийской Принцессе или на еретичке?

— Еретичка? — прошептала Аполка, отвечая на поцелуй. — Почему?

— Потому, — поднял палец Миклош, — что святоши обозвали охотников демонами, а те, кто в ночь излома костры жжет, поет и пляшет — еретики. Нет, плясать мы, конечно, пляшем, но витражи с золотой охотой слишком даже для господаря.

— Мне однажды приснилась охота, — потупилась молодая женщина, — только весенняя. Я сильно болела… Мне приснилось, что я одна в подвале, как мне было там страшно… Но потом стена рухнула и появились они…

— Тебе было страшно, потому что там не было меня, — губы Миклоша скользнули по шее Аполки и всадники с бабочками тут же унеслись, подхваченные сладким бешеным ветром.

Аполка вновь и вновь летела сквозь вьюгу черемуховых лепестков, видя лишь любимые глаза. Она не знала всех слов, которые шептал Миклош, но понимала все: он бредил любовью по-алатски, она по-агарийски, но мелодия была одна — вечная, высокая, светлая, как истоки Росанны.

Что-то легкое, как паутинка, коснулось щеки, счастливо рассмеялся Миклош, и Аполка открыла глаза.

— Вот так и лежи, — шепнул витязь, — я хочу запомнить. Твои волосы — почти серебро. Теперь ты будешь вплетать в них осень. Смотри!

Миклош поднял светлую прядь, ему так нравится, что у нее длинные волосы, длиннее, чем у его сестер. В серебристых волосах запуталось что-то красно-желтое. Так вот что коснулось ее щеки. Шелк!

— Как скажешь, — зеленые глаза агарийки сверкнули весенними листьями, — если хочешь, чтоб я стала рыжей, я ею стану.

— Не хочу, — Миклош чмокнул супругу в пополневшую грудь и решительно прикрыл ее недошитым пологом. — Я, знаешь ли, должен тебе кое-что сказать. Закатные кошки, ну почему, когда я иду к тебе по делу, ты такая красивая?

— А когда ты приходишь просто так? — Она готова была до бесконечности вести разговоры сразу ни о чем и обо всем, потому что это были разговоры о любви.

— «Просто» я прихожу ночью, — засмеялся Миклош, — темно, и я тебя не вижу. Может, и впрямь о делах лучше говорить по ночам, а днем мы найдем чем заняться и без этого… Хотя нет, отец не даст.

Наследник Матяша легко поднялся с ковра из медвежьих шкур и с улыбкой взглянул на жену, отчего по телу Аполки пробежала теплая волна. Миклош погрозил ей пальцем и вздохнул.

— Мне придется уехать, а тебе остаться.

— Надолго? — выдохнула Аполка.

— На месяц, может, меньше. Может, больше.

— Возьми меня с собой, — прошептала женщина, глядя на сразу потускневший рисунок.

— Не могу.

— Это… Это война?

— Глупости, — Миклош наклонился и поцеловал ее в нос, — нет сейчас никакой войны, но если я могу скакать на тебе, это не значит, что ты можешь скакать на лошади.

— Куда ты едешь? — Не все ли равно куда. Его не будет здесь, с ней, целый месяц. Как же это страшно!

— В Сакаци. Старик Карои женится. Отец ехать не может, придется мне.

— На ком женится? — пролепетала Аполка, понимая, что ненавидит этого самого Карои, к которому едет Миклош.

— На пасечнице какой-то, — хмыкнул супруг, — дошлая, видать, девка. Железного Пала окрутить уметь надо. Отец и не чаял, что Карои себе пару отыщет, а вот поди ж ты!

2

Черная Алати была прекрасна! Миклош Мекчеи всегда любил эти края, а еще он любил дорогу и свободу, а сейчас эти два слова слились в одно. Он вырвался из столицы, впереди был целый месяц плясок, песен, старого вина и молоденьких красавиц.

Не то чтобы Миклош тяготился своим браком, могло быть и хуже, но витязь не коза и не корова, на одной траве захиреет. Развлекаться на глазах у Аполки молодой супруг не хотел — уж больно трепетной и слабенькой была агарийка. Такую обижать, что ребенка. Отец тоже бы не одобрил. Старик не уставал повторять, что с королевской племянницей им повезло, и был прав. Как муж Миклош мог смело гордиться изумрудными глазами жены и ее роскошными серебристыми косами. Если после родов Аполка избавится от своей худобы, она будет просто красавицей, но, самое главное, агарийка не оказалась змеей в постели. Святоши и король прогадали, настояв на этом браке, а тесть, того и гляди, станет не только родичем, но и союзником.

Куда ни глянь, огорчать Аполку нельзя, но чего глаза не видят, о том сердце не болит. Миклош твердо решил порезвиться на славу. Будущий господарь всю дорогу пребывал в отменном настроении, но дальше поцелуев с хорошенькими служанками не шел. Зачем? В Сакаци будет все и сразу. За хороший стол нужно садиться голодным, а наследник Матяша был голоден и при этом весел. Он с наслаждением шутил со своими витязями, горячил коня при виде молоденьких крестьянок, а на переправе через разлившуюся Яблонку подхватил в седло топтавшуюся на берегу чернявую девчонку, обещавшую лет через пять стать настоящей красавицей. Малышка хохотала, била в ладоши, а потом, на середине переправы, вдруг поцеловала витязя в губы. Совсем по-взрослому. Миклош пришел в восторг и на прощанье бросил смешливой нахалке золотой.

— Вырастешь, я за тобой приеду!

— Лучше я за тобой, — фыркнула малявка, хватая подарок, — ты еще забудешь.

Миклош расхохотался и вытащил из седельной сумки жемчужное ожерелье. Ну и что, что он вез его невесте Карои, он много чего вез, от пасечницы, в одночасье ставшей господаркой, не убудет.

— Лови! Да когда за мной придешь, не забудь надеть. А то не признаю.

— Признаешь, гици, — негодяйка ловко ухватила подарок, — ой, признаешь. — Девчонка тряхнула вороными космами и исчезла среди высоких, по грудь коню, росных трав.

— У, шальная, — одобрил Янош, — сразу видно, сердце с перцем.

Сердце с перцем, вот чего не хватало Аполке с ее вышивками и сказками. Перца! Огня, шальной улыбки, громкого смеха, острого словца.

— Эх, — Миклош пустил коня рысью, — сестрицу б ей, старшую!

— Двух, — поправил лучший друг. — А может, свернем в село, спросим, чья такая?

Миклош на мгновенье задумался и покачал головой.

— Не с руки нам опаздывать. Пал обидится. Ну, а на обратном пути чего б и не свернуть?

3

Шитая белыми розанами рубашка, алые юбки с золотой каймой, золотые мониста! И это все ее! Барболка Чекеи, обмирая от восторга, примерила свадебный наряд. Если б только господарь мог увидеть свою невесту в эдаком великолепии, но Пал Карои ослеп в бою. Потому-то он и смотрел мимо, а она, дура такая, решила, что чем-то провинилась. Барболка душу отдала бы за то, чтоб вернуть любимому глаза, но охотников излечить господаря не находилось. Это в сказках приходит на закате старик, творит чудеса и просит за них или душу, или жизнь, или сына.

Девушка вздохнула, и тут же улетевшая было радость вновь нахлынула сверкающей волной. Пал Карои ее любит! Даже не видя лица. Услышал в дороге песню и потерял сердце. Он сам так сказал, просто из-за своей слепоты не признался. Теперь Барболка была благодарна сгинувшему Фереку и его подлой мамаше. Если б не они и не странная поскакушка, она бы никогда не прибежала в Сакаци и всю жизнь прожила без седого господаря с орлиным лицом.

И все-таки хорошо, что она красавица. Палу никто не скажет, что он женился на уродке, у которой только и есть хорошего, что голос. А она любит его и таким, хотя жаль, что он не увидит ее в алых сапожках и венке из калины. Барболка несколько раз повернулась перед зеркалом, теперь у нее было большое зеркало, больше, чем на мельнице, подмигнула глядящей из стеклянной глубины богачке, сменила свадебные одежки на платье попроще и помчалась на кухню.

— Та все хорошо, гица, — стряпуха Моника, краснощекая и грудастая, прямо-таки сияла, — такие пироги, впору самому Матяшу!

— Что мне Матяш, — Барболка от избытка чувств расцеловала повариху, — лишь бы Палу понравилось. И какая это я тебе, к кошкам, гица, Барболка я!

— Ты — гица, — назидательно произнесла Моника, складывая на груди перемазанные мукой руки. — Что нос не дерешь, хорошо, да не всегда. Есть такие, которым по лапам не дашь, на шею сядут и поедут. А гици, думаешь, понравится, что ты со слугами чмокаешься?

— Понравится, — твердо сказала девушка, — а сколько елку розой ни зови, не зацветет. Пасечница я, а ты мне тетушка Моника.

— Ты Барболку нашу с пути не сбивай, — Пишта, седой доезжачий, вошел в поварню и принюхался. — Права она. Пала господарем сабля да сердце сделали. Побратим его, Матяш, чего только ему не дарил, хотел бы жабу знатную за себя взять, давно б сыскал, да не таковский он. Душу искал, душу и нашел. Не нальешь стаканчик, за жениха с невестой выпить?

— Стаканчик тебе, бочонок дырявый? — прыснула Моника. — Ишь чего захотел! Хотя… Ради такого дела и жеребец оскоромится. Барболка, выпьешь с нами?

— Ну, разве чуть-чуть, — зарделась девушка, — это папаша мой пил, а мне мамка заказывала.

— Оно верно, — похвалил доезжачий, — но за любовь да ласку не выпить грех.

— Гашпара так и не сыскали? — полюбопытствовала Моника, наливая в пузатые стаканы сливовой наливки.

— Как в воду канул, — важно произнес Пишта, — мы только что землю носом не рыли. Ни Гашпара, ни Ферека. Может, и правда погань какая их прибрала, ну да нашла о чем при невесте говорить! Твое здоровье, Барболка, и чтоб у вас с Палом через год сынок был. Пей, да сразу!

Барболка послушно осушила стакан. Наливка была сладко-горькой и очень, очень крепкой.

Пишта одобрительно подмигнул и подкрутил ус:

— Молодец, гица. Совет да любовь. А скажи, крепко любишь господаря?

Барболка поставила стакан и положила руку на эсперу:

— Люблю. Как душу. Не жить мне без него, вот не жить, и все!..

 

Глава 2

1

Невеста была потрясающе, невероятно хороша. Как слепой Пал Карои сумел изловить такую красавицу, Миклош не понимал. Какой-нибудь тупица завопил бы, что девушка польстилась на богатство да титул, но алатский наследник разбирался в женщинах даже лучше, чем в лошадях и оружии. Барбола любила седого, слепого господаря не меньше, чем его самого любила Аполка. Женщина может лгать, когда смотрит на мужа, жениха, любовника, но не когда она глядит мимо других мужчин так, словно их нет. Невеста Пала не видела никого, даже Миклоша Мекчеи, который к такому не привык. Нет, витязь не завидовал отцовскому другу, который никогда не увидит, какая райская птица влетела к нему в окно. Просто, глядя на стройную девушку с высокой грудью и черными косами, в которых белели цветы калины, Миклош впервые в своей лихой жизни затосковал о том, что никогда не случится.

— Ну и девка, — шепнул захмелевший Янош, — за такой хоть в Закат. Слушай, а может, Пал и не слепой вовсе?

Пал был слепым. Будущий сакацкий господарь принял на себя удар, предназначавшийся Матяшу, и свалился под ноги обезумевшим коням. После боя Карои искали всю ночь, отец поклялся похоронить побратима своими руками, но Карои оказался жив. Несмотря на жуткие раны и измятый копытами шлем. Раны зажили, но когда Пал открыл глаза, его окружила ночь, которая никогда не кончится.

— Нет, Янчи, — покачал головой Миклош, — не увидит он ее никогда… Видать, тут другое что.

— Так и есть, — сотник Иштван, тоже седой, подлил Миклошу вина, — песнями она взяла. Тут слепой, не слепой, а голову потеряешь.

Она еще и поет! Аполка никогда не пела, только слушала других. Склонив голову, глядя вдаль огромными зелеными глазами. Жена словно и не живет, а спит и видит сон о жизни. Она никогда не проснется, но он-то живет здесь и сейчас! Миклош Мекчеи встал, высоко подняв кубок лучшего алого стекла. Он привез три сотни таких, свадьбу переживет едва ли половина.

— Здоровье новобрачных! Будь у меня золота больше, чем листьев на деревьях, и отдай я все вам, я бы не сделал вас богаче. Что золото, когда есть любовь? Грязь под конскими копытами! Счастья вам с сего дня и до Рассвета! Радуйтесь!

Миклош выпил вино, не почувствовав вкуса, и с силой швырнул кубок об пол. Сверкнули алые брызги. Пал Карои поднялся, протянув руку невесте. Барболка вскочила, кровь прилила к смуглой коже, делая чужую красавицу еще прекрасней и недоступней.

— Радуйтесь! — заорал счастливый Иштван, разбивая стакан.

— Радуйтесь! — Янчи казался растерянным, как ребенок, увидевший чудо.

— Радуйтесь! Радуйтесь! Радуйтесь!

Седые усы коснулись алых губ, сверкнули золотом обручальные браслеты, полетела в сторону белая вуаль, золотые мониста, широкий, увитый лентами пояс, следом на пол одна за другой легли четыре алые юбки. Невеста осталась в длинной, вышитой белыми розами рубашке. В рубашке! Закатные кошки, она и впрямь девственница!

Пал Карои подхватил раскрасневшееся чудо на руки и уверенно — не знаешь, нипочем не скажешь, что господарь слеп, — понес в спальню. Под ноги молодым полетели цветы калины и листья папоротника. Громко заголосили подруги невесты, оплакивая потерю, а Матяш Мекчеи не мог отвести взгляда от черной головки в белом венке, спрятавшейся на груди высокого седого витязя. Она его любит, а он ее, и с этим ничего не поделать, будь ты хоть трижды господарь и красавец!

Громко хлопнула увитая зеленью дверь, повскакавшие с мест гости плюхались назад, хватались за кубки. Виночерпии сбились с ног, Миклош пил вместе со всеми, и больше всех, но отчего-то не пьянел.

— З-з-з-здоровье молод-д-д-дых! — выкрикнул пьяненький Иштван. — Сына им… хорошего… К Зимнему Излому!

— Погоди с сыном, — цыкнул кто-то сбросивший из-за жары доломан, — пускай наиграются… Для начала!

— Оно так, — важно кивнул Иштван, — сначала ц-ц-цветочки… Потом яб-б-блочки…

Миклош залпом допил тюрегвизе, тут же вновь протянул кубок, который не замедлили наполнить, но голова, как на грех, оставалась ясной. Иштван с приятелем продолжали бубнить о том, что творится в спальне, и вспоминать собственные подвиги. Миклош с досадой отвернулся и увидел на высоком стрельчатом окне давешнюю девчонку. Черноглазое чудо, волосы которого украшал такой же венок, как у невесты, разулыбалось, замахало ручонками, и тут до витязя дошло, что малышка как две капли воды похожа на Барболку. Неужто сестры? А он думал, молодая господарка — сирота.

— Ты чего? — Янчи от души ткнул друга в бок. — Луны не видал?

— Да там малявка эта, — Миклош протянул стакан, — налей!

— Кто? — не понял Янчи, но налил.

— Та, чернявая, с переправы, на окне сидит.

— А я думал, ты не пьяный, — удивился Янош, — нет там никого, в такую высь разве что кошка заберется или воробей залетит.

Миклош обернулся, приятель был прав, на окне никого не было. Значит, он все-таки напился, ну и правильно, что делать на чужой свадьбе? Только пить.

— Гици Миклош, — старый Пишта был удручающе серьезен, в усах блестели капли подливы, — пора нам.

А он и забыл, что замещает побратима и в спальню идти ему и никому другому. Сын господаря улыбнулся во все зубы и поднял поданную оруженосцем чашу.

— Пью последнюю, други, и за добычей.

Вопли, шутки, улыбки, белые зубы, черные и седые усы, смех, радость. Они рады, еще бы: их гици наконец-то женился. На красавице-певунье. А как быть ему, привязанному к спящей на ходу бледной агарийке? Радоваться?! Миклош отдал чашу Иштвану, взял протянутую свечу и нарочито медленно пошел ставшим незнакомым переходом. Сзади шептались подружки невесты, что-то звенело, гас, уходил в никуда шум пира, но наследник великого Матяша словно бы оглох. Он готовился к тому, что ему предстоит увидеть, и все равно оказался не готов. К счастью, Пал был слеп, а Барболка спрятала лицо на груди теперь уже мужа. Матяш видел только спутанные косы, в которых еще держалась белая гроздь, и смуглую, гибкую шею. Как бы ей подошел жемчуг, отданный у реки безвестной девчонке, но разве он мог знать, какова невеста отцовского друга?!

— Здрав буди, господарь Сакаци, — произнес Миклош Мекчеи и снова улыбнулся. — Как охотился? Загнал ли добычу?

— Здрав буди, сын господаря моего, — голос Пала был хриплым, мертвые глаза светились рассветными огнями. — Была охота веселой, да и добыча неплоха. Возьми.

Миклош взял. Расшитая белыми розами рубаха была разорвана от горловины до подола и испятнана кровью. Барболка Чекеи сохранила себя до свадьбы. Как и Аполка, к которой он завтра же вернется. Потому что оставаться под одной кровлей с юной господаркой сакацкой у Миклоша Мекчеи нет сил.

2

Свечи давно сгорели, черный небесный бархат неспешно выцветал, становясь темно-синим, меж оконных переплетов показалась синяя летняя звезда, предвещая рассвет. Господарка сакацкая осторожно убрала с груди мужскую ладонь, откатилась на край кровати и встала. Ноги тонули в медвежьих шкурах, плеч касалась предутренняя прохлада. Барболка вздохнула и оглянулась на смутно белеющую постель, где лежал человек, ставший вчера ее мужем. Это не было ни песней, ни сказкой, это было больно, стыдно и неудобно. Дочка пасечника понимала, что Пал не виноват. Ей на ландышевой поляне приснилось одно, а вышло — другое, сны они всегда морочат, но как же ей было плохо, да и сейчас не лучше. Тело ноет, на руках синяки и еще эта тошнота…

Молодая женщина, стараясь не шуметь, доковыляла до окна. Господарская спальня была в угловой башне на самом верху, и Барболка видела залитую туманом долину. Дальше шел лес, в котором она жила всю свою небогатую жизнь. Теперь придется жить в Сакаци, связанной на горе и радость со слепым витязем. Как же она ждала вчерашней ночи, а в памяти остались только страх, недоуменье и желание вскочить, убежать, забиться в какую-то щелку, чтоб до нее никто никогда больше не дотронулся. Если б так было со всеми, разве б люди пели о любви? Значит, дело в ней. Магна их прокляла из-за Ферека, теперь, что другим счастье, ей — беда. И ничего с этим не поделать, потому что отец сгинул, а если родная кровь не имеет покоя, хорошего не жди. Безмогильные сосут из родичей радость, как пиявки.

Будь у нее хоть какая-то одежка, Барболка б выбралась из спальни и хотя б кровь смыла, но у нее не осталось даже рубашки. Как же было больно, когда Пал рванул белый шелк, до сих пор на груди полосы остались, зато теперь никто не скажет, что Барболка Чекеи себя не соблюла, только кому это нужно?! Уж точно, не ей, ей вообще ничего не нужно.

Внизу что-то заскрипело, раздались голоса. Утренний холод взял свое, Барболка начала дрожать, но ложиться было страшно. Туман медленно пятился к лесу, на темной от росы дороге показался отряд. Десятка три витязей гнали коней прочь от замка. Заступнички-мученички, кому это не терпится? Она-то думала, в такую рань после свадьбы все спят.

Как бы ей хотелось уехать с ними. Нет, не с ними, хватит с нее хоть мельников, хоть гици, она хочет домой, только брошенную пасеку сожгла сухая гроза, у сакацкой господарки нет ничего и никого своего. Даже гребенки. Всадники медленно таяли в розовеющем тумане, к полудню доберутся до «Четырех петухов», а ночевать будут в Яблонях. Сельчане наверняка примутся расспрашивать про свадьбу и услышат про жареных кабанов, винные бочки, господарского сына, невестину рубашку. Катока помчится к Магне, та изойдет завистью и злостью. Откуда старой ведьме знать, как заорали внизу пьяные гости, когда сын господаря вернулся к ним с добычей? Пал Карои пил вино, заливая шелковые одеяла, и поил жену, а ей хотелось выть. Правильно сказки кончаются свадьбами, потому что дальше нет ничего.

— Барболка! Барболка, где ты?

Господарь проснулся и слепо шарил по постели. Молодая женщина отскочила от окна, словно ее застали за чем-то гадким, хотя мысли тоже бывают подлыми.

— Я тут… Глядела, кто уехал.

— Ну и кто? — Розовый утренний свет заливал спальню. Медвежьи шкуры, дорогие кубки, сабли в красных ножнах. В здешних краях нет никого богаче господаря сакацкого и никого бедней его жены.

— Кажись, сын господарский, — чужим голосом произнесла Барболка.

— Миклош? — не понял Пал. — И что ему в голову взбрело? Иди сюда.

Барболка медленно, словно под ногами были не теплые шкуры, а гвозди да битое стекло, пошла к постели, где ее ждал муж. Хорошо, что он не видит, но есть еще Моника, Иштван, Дорка… Ей придется улыбаться, смеяться, хлопать в ладоши. Как же трудно быть счастливой, когда хочется упасть и сдохнуть.

— Барболка, — сильная рука сжала плечо, — я тебя ничем не обидел?

— Нет! — Разве это обида, если ненароком растопчешь цветок на дороге? Обида, когда нарочно. — Нет, что ты!

— Значит, показалось. — Пал отпустил ее и улыбнулся. — Давно ничего не боялся, а теперь боюсь, пожалеешь, что со мной связалась. Надо было тебе приданое дать да замуж отпустить, а я… Старый дурак! Разве можно хватать руками песню?!

Слов у Барболки не нашлось, а хоть бы и нашлись. Голос, он тоже выдать может. Юная господарка торопливо прижалась к мужу и обхватила его за шею. Пусть делает, что хочет, что ему нравится, только б верил в ее любовь, а она потерпит. Да пусть ее на куски режут, она никогда не сделает ему больно, потому что это безбожно.

— Барболка, неужто любишь? Мне правда нужна! Правда!

Она научится смотреть в незрячие глаза, это нужно не ему, а ей.

— Люблю… Чтоб меня Ферек с отцом забрали, если вру! Нет меня без тебя и не будет!

Все было не так, как во сне, и не так, как ночью, но это было и это будет. Барболка Карои никогда не предаст Пала, потому что… Потому что и вправду любит. Или полюбит! Таким, как он есть, живым, настоящим, а ландышевый морок развеется, забудется, улетит с рябиновым дымом.

 

Глава 3

1

Миклош вернулся раньше, чем Аполка смела надеяться. Муж пробыл в Сакаци всего одну ночь и умчался назад, даже не простившись с хозяевами. Умчался, потому что его ждала любовь. Аполка была счастлива, но свекор мог не понять сына, а молодая женщина не хотела становиться между Миклошем и отцом.

Будущая господарка Алатская заставила себя высвободиться из объятий.

— Миклош, зачем ты так быстро уехал? Господарь Карои может обидеться.

— Вряд ли. — Ей показалось, или Миклош чем-то недоволен? — С такой женой рухни замок, и то не заметишь.

— Такая красивая? — улыбнулась Аполка. — Красивее меня?

— Красивее тебя никого быть не может, — Миклош поцеловал жену в губы, но глаза были тревожными.

— Что-то случилось? — не выдержала Аполка. — Ты был у отца?

— Был, — на сей раз муж даже не пробовал скрыть досаду, — признавайся, ты с ним сговорилась, пока меня не было.

— Что ты! — Какая же она глупая, Миклош день и ночь гнал коня ради встречи с ней, а она встречает его так, словно ей главное услужить свекру. — Я господаря и не видела совсем. Ты уехал, я не жила, только ждала. Понимала, что ты далеко, и все равно на дверь смотрела… Я только не хочу, чтоб тебя из-за меня плохо было.

— Ах, ты, рыбка эдакая, — расхохотался Миклош, — да разве может из-за тебя беда приключиться? Да еще со мной? Нет, малыш, мы свои беды сами сеем, сами растим, сами собираем. Только вот не выйдет мне тебе волосы заплетать. Надо в Вешани наведаться.

Так вот почему он такой злой и грустный! Опять разлука. Матяш не понимает, что они друг без друга не живут, для него главное — война да мошна. Кузнецов да стеклодувов он видит чаще жены, про витязей и говорить нечего, но Миклош совсем другой, только как свекру этого не скажешь.

— Когда едешь? — Только б не расплакаться, Миклошу и так плохо.

— Завтра утром. Может, оно и к лучшему.

— К лучшему? — Аполке показалось, что она ослышалась. — Почему?!

— Я не только отца видел, но и лекаря. Он говорит, чтобы ребенок здоровым был, ты должна себя беречь. Ты стерпишь, если я под твоей дверью скулить буду?

— Нет! — пролепетала женщина, кусая губы. — Но ведь… Все хорошо было…

— Было не значит — будет, — голос Матяша был твердым, но таких грустных глаз у него Аполка еще не видела. — Алати нужен наследник, и не один. Но рожать ты будешь при мне. Слово Мекчеи. Никакие гайифцы меня не удержат, пусть хоть армию высылают.

Он уедет, Аполка это поняла. Уедет потому, что любит. Еще до свадьбы Миклош сказал, что есть соблазны, от которых можно только бежать, потому что противостоять им не в силах человеческих. Это теперь она видит, знает, чувствует каждую мысль любимого, его печаль, надежду, тревогу, а тогда она спросила, что это за соблазны. И Миклош сказал, что не может видеть ее лишь вместе с подругами или родичами. Если он не выдержит и влезет к ней в окно, то опозорит и себя, и невесту. Любимый уехал, она не стала его задерживать. И сейчас не станет.

— Миклош, — голос Аполки все-таки дрогнул, — я не могу жить без тебя.

— Я тоже не могу, — он вздохнул, — но мы прощаемся не навсегда. Вешани славится ювелирами. Я привезу тебе убор из серебра и изумрудов.

Зачем ей изумруды? Ей довольно его любви, но он хочет смягчить удар.

— Спасибо, — слезы рвались наружу, но молодой женщине удалось растянуть губы в улыбке, — я люблю изумруды…

— Я знаю, — Миклош прижал жену к себе, горячие губы коснулись затылка, и тут Аполка, наконец, расплакалась.

2

Пал склонился с седла, поцеловал жену и направил рыжего к мосту. Барболка птицей взлетела на стену, провожая всадников. Муж не мог ее видеть, но он знал, что она смотрит ему вслед. Она так придумала, чтоб Пал быстрее поверил ее любви, а потом привыкла и к мужу, и к Сакаци. Когда Пал уезжал, становилось пусто, и молодая женщина топила разлуку в делах, благо их хватало. Замок — это тебе не пасека, одних кладовых столько, что за неделю не пересмотришь.

Последний витязь скрылся за поворотом, медленно оседала поднятая копытами пыль, монотонно трещали цикады, солнечные лучи танцевали с речными волнами. Господарка сакацкая еще немного постояла, подставляя лицо слабому ветерку, и сбежала вниз, прикидывая, с чего начать. Дел, как водится, было невпроворот. Барболка гордилась тем, как она управляется с немалым хозяйством, и еще больше тем, как Сакаци принял и полюбил бывшую пасечницу. Юная хозяйка нет-нет, да слышала, как слуги радовались тому, как сокол ужился с малиновкой. Она и сама радовалась, хоть и любила Пала днем больше, чем ночью, а теперь муж уехал до осени. Гици объезжает замки и села, гица ждет да дом держит. Так заведено от века, но до осени так долго!

— Гица Барболка, — замахал рукой конюшонок, — будете Звездочку глядеть? Дядька Имре говорит, пора ей.

— А как же, Мати, — засмеялась женщина. Она так и не приучила слуг называть ее по имени, но и слуги не вынудили господарку драть нос. Барболка Чекеи стала гица Барболка, только и всего. Так ее звали в замке, так ее звали в селах, так ее звал и муж. Когда хотел подразнить.

Любимая кобыла Пала со дня на день должна была разродиться, но подсоленную горбушку взяла и позволила погладить себя по раздувшимся бокам.

— К утру ожеребится, — заверил конюх, — точно говорю.

— Смотри, не обмани, — засмеялась Барболка, загадавшая на нерожденного жеребенка. Будет жеребчик, родить и ей первым сына.

— Чего ж обманывать, — расплылся в улыбке дядька Имре, — чай не на базаре. Жеребчик будет!

Господарка чмокнула обалдевшего конюха в желтые усы и помчалась в винный погреб. Пересчитала новые бочки, проведала ткачих, прогнала прихворнувшую Ратку отлеживаться и нырнула на поварню перекусить и поболтать со стряпухами.

То, что что-то не так, Барболка поняла сразу. Потому что Моника плакала, а остальные молчали. Есть такие слезы, которые не знаешь, как утереть. Барболка тихонько шагнула назад, но ее уже заметили. Тетка Магда вздохнула так, словно решила не дышать до Золотой ночки, и прижала руки к вискам.

— Ой, гица, беда-то какая! Ой, худо худое, смертушка смертная!

Моника вздрогнула всем телом и зашлась в рыданиях, рядом тоненько заголосила остроносая Анелька.

— Да что за беда-то? — Барболка сама не знала, почему ей вдруг стало холодно, может, потому что она загадала на хорошее. Нельзя ни на что загадывать, беда только и ждет, чтоб со спины зайти.

— Пирошка пропала, — прошептала Моника, — Илька сестренку под дерево посадила да с подружкой заигралась. Оглянулась — нет малой, только кукла лежит. Людей подняли, всю округу перерыли. Так и не сыскали…

3

В прозрачном шаре плавали алые искры, словно там, внутри, шел закатный снег. Миклош Мекчеи хлопнул гордого своей выдумкой мастера по плечу и бросил ему золотой. Стеклодув с достоинством наклонил голову, принимая награду. Не то, чтоб какой-нибудь агар! Тот бы плюхнулся на колени и начал целовать сапоги господарского сыночка.

Да уж, послал Создатель соседей. Не друзья, не враги, а рабы во всем. Хоть в молитве, хоть в любви. Аполка глядит собачьими глазами и скулит. И будет скулить год за годом!

Миклош поднял поднесенный ему кубок с игристым вином, выпил до дна, громко засмеялся и вскочил в седло. На сегодня — все! Он свободен и от мастеров, и от витязей, только себя самого к закатным тварям не пошлешь, как бы ни хотелось.

У моста гнедой жеребец раскапризничался, не желая идти вперед, Миклош тоже не хотел в конюшню, но кто б пустил алатского наследника в одиночку таскаться по горам и долам, а созерцать подданных и пересмеиваться с друзьями надоело. Миклош мог подчинить любого коня, гнедой фыркнул, прижал уши, но вошел в ворота, украшенные пляшущими полулюдьми-полуптицами. Присланный из Криона епископ шестой год требовал сбить богомерзкие барельефы, но местные жители предпочитали злить святош, а не древних.

Налетевший ветер растрепал волосы, принес запах полыни и звон дальних колокольчиков. Миклош соскочил с коня, кивнул на прощанье свитским, прошел в отведенные ему покои и закрыл дверь. Обычно сын Матяша не расставался с друзьями раньше полуночи, но сегодня не хотелось видеть даже Янчи. Витязь зажег свечу и распахнул окно, в которое не замедлил влететь предосенний ветер. Миклош слушал дальний звон и думал о жене Пала Карои.

— Гици грустит? Не надо. Ветер смеется. Смейся вместе с ним. Смейся и танцуй. Ты хочешь танцевать, и я хочу!

Она стояла на пороге. Черные кудри до пят, голубые глаза, серебряная эспера, в руках нитка жемчуга…

— Ты кто?

— Гици позабыл, а я помню! Я все помню, — голубоглазое создание склонило головку к плечу и засмеялось, словно колокольчики зазвенели, — я нравлюсь гици?

— Вырасти сначала, — засмеялся Миклош, — я малолеток не ем.

— Ты меня не помнишь? — надула губки незваная гостья.

— Нет, — ответил Миклош и тут же вспомнил. Не девчонку, ожерелье. Он вез его на свадьбу и не довез. Значит, он спит и видит сон. Бывает.

— Ты не спишь, — засмеялась гостья, теперь глаза у нее были черными, — все спят, ты не спишь. Я не дам тебе спать.

— Вот как? — поднял бровь Миклош. — Значит, не дашь?

Порыв ветра задул свечу, смех рассыпался серебряным звоном, с неба сорвалась и покатилась голубая звезда.

— Где ты? Иди сюда!

Тишина, только на залитой луной крыше выгнула спину лохматая кошка. Витязь пожал плечами и высек огонь. Он был один, дверь заперта на засов, окно тоже закрыто. Странный сон, даже не сон, морок.

— Гици!

Барболка Карои сидела на постели в рубашке невесты и улыбалась, на смуглой шее белели жемчуга.

— Барбола!

— Гици не рад? — Алая губка вздернулась вверх. Какие у нее белые зубы, словно жемчужины. — А я так спешила!

— Это не ты, — резко бросил Миклош, — уходи!

— Я, — в черных глазах плясали кошачьи огни, — и ты это знаешь. Ты звал, ты хотел, я пришла.

— Уходи! — Рука Миклоша метнулась в отвращающем злом жесте, — улетай с четырьмя ветрами.

— Поцелуешь, уйду, — Барболка засмеялась и встала, — если захочешь.

Две тени на ковре. Его и ее, у нее есть тень, и у нее есть тело — горячее, живое, желанное!

— Кто ты?

— Я — это я, ночь — это ночь, ветер — это ветер, — алые губы совсем рядом, они пахнут степью, — а ты — это ты, и ты боишься…

— Я?! — Миклош рывком притянул к себе жену Пала, — тебя?!

— Себя, — промурлыкала женщина, — я — это ты, а ты — это ветер…

— Я ничего не боюсь!

— Тогда целуй. Крепче…

Пляшет льдистая луна, под ногами кружатся звезды, словно снег, угодивший в хрустальный шар. Миклош с Барболой тоже звезды, вмороженные в стекло. Барболка смеется, на шее у нее синяя звезда, за плечами — крылья. Пол, потолок, свечи — все исчезло, остался только полет сквозь пронизанный ветром сон. Утром он очнется в чужом доме, утром все кончится, рассыплется пеплом, холодным, серым, горьким…

— Забудь! Забудь про утро, и оно не наступит.

— Барбола!

Треск рвущегося шелка, ковер под ногами, белый жемчуг, грудной женский смех. Он ее хотел, и она здесь, с ним. Она пришла к нему, как приходили другие. Отец, Аполка, слепой Пал, что им с Барболой до них?! Они созданы друг для друга, они принадлежат друг другу, их ничто не разлучит — ни утро, ни закон, ни Закат…

— Миклош… Закатные кошки, да что с тобой такое! Миклош!..

Янчи? Откуда он взялся и почему так муторно?

— Миклош! Полдень уже.

Мекчеи попробовал поднять голову, одновременно тяжелую и пустую. Надо ж было так напиться, хотя… Хотя он вчера не пил.

— Ты не заболел часом?

— Сам не знаю. Дай руку.

Миклош не столько встал, сколько позволил себя поднять. На полу валялась смятая одежда, окно было настежь распахнуто, внизу смеялись и звенели железом воины, у них явно ничего не болело, и они собирались в Вешани. Сын Матяша сцепил зубы, поднялся на ноги и остался жив.

— Янчи, у тебя фляжка далеко?

— Смеешься?

— Почти. Дай хлебнуть и поехали!

Поехали. Сначала — в Вешани, затем — в Сакаци, иначе он сойдет с ума.

 

Глава 4

1

Пала рядом не было, был страх — липкий, вязкий, отвратительный, но Барбола Карои заставила себя войти. Она бывала здесь и раньше, когда молоденькой пасечнице и во сне не могло привидеться, что быть ей сакацкой господаркой. Тогда дом кузнеца казался большим и богатым, но главным было не это, а доброта и веселье хозяев, а теперь Милица и Иштван потеряли двоих дочек.

Илька пропала ночью. Вечером легла, как положено, а утром — пусто. Как ушла, когда, куда, никто не слыхал — ни отец, ни мать, ни братишка с сестренкой. Все спали как убитые, а у соседей выли собаки и рвались с привязи кони.

— Гица, — хмурый Иштван, насилу согласившийся взять господарку с собой, покачал седой головой, — чего тут глядеть?

Чего глядеть? Много чего. Пирошкины погремушки-тыковки, тряпичная кукла в синей юбчонке с красными ягодами, глиняная расписная кошка… Барболка зачем-то подняла с пола кожаный поясок, положила на смятую постель и вышла. У порога все еще валялся околевший кобелек, остренькая черная морда в кровавой пене, лапы свело судорогой. Отравили? Кто? Зачем?!

За воротами скулили и подвывали медвежьи гончаки, не желая заходить во двор. Мици, молодой доезжачий, подбежал к Иштвану, губы парня дрожали.

— Не идут, — выдавил парень, — ну никак не идут, хоть волоком волоки.

— А что волочь? — огрызнулся Иштван и оглянулся на Барболку, — не пойдут они по следу, да и следа никакого нет, срамотища одна! Едем, гица, нечего тут ловить, а ты, Милица, собирайся и малых прихвати. У матери поживешь, через воду погани ходу нет.

Кузнечиха ничего не сказала, ровно не слышала. Кузнец вынес из дома девочку, передал Мици, вернулся за мальчиком, укутал плечи жены красным платком, та не заметила. Предоставленные самим себе собаки путались в ногах псарей и жалобно скулили.

— У толстого Яна куры передохли, — зачем-то сказал Мици, — кроме рыжих. А петух онемел.

— Упаси охотнички, — пробормотал Иштван, — и гици, как назло, уехал.

— Бискупа с долины позвать надо, — забормотал подоспевший староста.

— А за какими кошками? — перебил помятый, как с перепою, Петё, — как в Яблонях овцы мерли, так бискуп семь раз вокруг обошел, надымил да двенадцать фур с шерстью увез. А овцы все одно повысдохли.

— Осоки накосить надо, — буркнул рыжий доезжачий.

— И рябины, она как раз в рыжину пошла.

— Мост на ночь спустить и осокой засыпать, она и обойдет…

Четыре костра, живая вода, открытые двери… Все верно, холодные гости от весны до осени не видят открытых дверей, а сквозь закрытые проходят, как сквозь дым. И огня они не любят, и бегущей воды, а осока отводит пустые глаза от живой крови.

Кузнец взял жену за руку, та пошла за ним, как овца. Боговы охотники, какой же веселой Милица всегда была, как отплясывала в Золотую Ночь в синей юбке с красными ягодами, той самой, из которой сделала потом куклу дочкам.

— Гица! Ехать пора!

Барболка еще раз глянула на опустевший дом с распахнутой настежь дверью и, сама еще не понимая зачем, побежала назад. Холодные гости следов не оставляют, холодные гости ходят своими дорогами.

— Гица Барболка!

Но Барболка уже шагнула в горницу. Вот она, куколка в синей юбке, а вот и сундук с одежкой. Сакацкая господарка, не долго думая, вывалила содержимое на пол. Красная безрукавка, золотой в алые птицы платок, платье в зеленых горохах, синяя юбка. Целая! И ягоды на ней другие…

— Гица!

— Постой!

Вот она, куколка. Льняная коса, намалеванное углем лицо, глазки-пуговицы, синяя юбчонка в алых земляничинах. «Тебе нужно красное, красная юбка, шитая золотом. И сапожки тоже красные. И монисто. И эту синюю с ягодами тоже возьмем…»

— С ума сошла, девка?! — бедный Иштван, забыл, что она теперь гица, а вот Барбола Карои это помнит. И сделает, что должна, хоть и страшно.

2

Сказать, что Барболка боялась, было ничего не сказать, но любишь мед, люби и пчел. Внучки Моники не виноваты, что в Колодцы холодная гостья заявилась.

Господарка Сакацкая отняла руки от лица и оглядела такую безопасную и уютную спальню. А может, она ошибается? Ненависть и обида, они ведь глаза застят, вот она и прицепилась к синей тряпочке, а остальное примерещилось. И незачем ей идти ночью за ворота! Через месяц вернется Пал, она все ему расскажет, даже то, о чем молчала, как распоследняя дура.

Значит, сидеть за живой водой и четырьмя кострами, а в селах будут дети пропадать? Холодная гостья, раз повадилась, так и будет ходить, пока дверь не захлопнут или гроза не сожжет, только грозу и переждать можно, если есть где. А началось все с ее, Барболки, глупости, ну зачем она взяла браслет Ферека?! На сытую жизнь позарилась, теперь, как хочешь, так и плати, а за чужие спины не прячься.

Под окном орали воробьи, ярко светило солнце, наливалась соком рябина, гнулась под тяжестью рыжих ягод, обещая холодную зиму. Вчера на закате Барболка сорвала четыре тяжелые грозди, никто не удивился — рябину ломали все. Молодая женщина вдела нитку в иглу, с силой уколола палец, торопливо прошептала «вечерний гость, возьми мою кровь, конь к коню, огонь к огню, гроза к грозе, звезда к звезде» и села низать бусы. Блестящие, пахнущие осенью сочные шарики приникали друг к другу. Смогут ли они защитить? От отца с Фереком — нет, но, говорят, холодной гостье женщины не нужны.

Господарка тщательно переплела косы, оделась попроще, чтоб на тракте не удивлялись, и скользнула в спальню Пала. Хорошо, что она соблюла себя до свадьбы, а муж не дал спалить ее рубашку. Рубашка невесты для холодных хуже кости в горле. Белый шелк, белые розы, зеленые листья, бурые пятна на подоле. Какой счастливой она была в тот день и как плохо стало утром. Ничего, ту ночь пережила и эту перебедует. Барболка погладила подушку, расправила одеяла, провела пальцами по деревянным завитушкам.

Больше всего хотелось зарыться щекой в медвежий мех и никуда не идти, но сегодня неделя, как пропала Илька, и две, как утащили Пирошку. Сегодня в Колодцы снова придет беда. Может прийти. Молодая женщина повернула ключ в замке, запираясь изнутри. Когда ее хватятся? Если повезет, не раньше, чем к вечеру. Сакаци — замок большой, а господарка не из тех, кто сидит в своей светелке. Гица тщательно связала рубашку в узел, обмотала вокруг шеи рябиновые бусы и глянула в окно. До заката далеко, но и дорога неблизкая. Барболка встала на цыпочки и потянула из висевших на стене ножен кинжал. Скрипнула и отошла в сторону деревянная панель, открывая потайной ход, о котором гици говорит гице в день свадьбы.

Заступнички-мученички, что скажет Пал, если узнает, что она натворила?! Что с ним будет, если она не вернется?! Что будет с ней, если она права? Выходит, не идти? Барболка тронула эсперу и решительно просунулась в узкую, пахнущую пылью щель.

3

Колодцы спали, но с открытыми глазами. Распахнутые ворота, засыпанные осокой дворы, свечи в окнах, гремящие цепями собаки, отдаленный лай, светящиеся кошачьи глаза и мертвые улицы. Ни дружков с подружками тебе, ни пьяных. Барболка поплотней закуталась в шаль, и все равно было зябко. Разорванная рубашка хороша для спальни, а не для одинокой ночи в брошенном доме. А может, еще пронесет? Не полезет же холодная гостья через осоку! Унесла двоих, и хватит с нее!

Господарка медленно прошла по тихому двору. Мертвую собачонку давно сожгли, битюгов приютили соседи, кошка сама ушла. Барболка помнила трехцветную, ленивую красотку, днем нежащуюся на крыльце, а к ночи забиравшуюся в дом. Если в доме нечисто, первой почует кошка. Почует, уйдет и не вернется. Лохматая девчонка тоже не вернулась.

Барболка так и не поняла, что за создание сначала прицепилось к ней, а потом бросило, но сейчас отдала бы все на свете за дальний звон колокольчиков. Увы, вместо него раздался отдаленный собачий лай. Цепной пес заходился от бессильной, древней ярости. Барболка слышала, как выла по умершей матери Жужа и рвался с цепи зачуявший волков Лохмач, но это было что-то иное. Колодецкие псы не лаяли, они орали от ненависти и ужаса, им вторили обезумевшие лошади, козы и овцы. Только люди молчали. Неужели спят все, кроме нее?! Или не спят, а трясутся среди горящих свечей, моля то ли Охотников, то ли Создателя, чтоб беда прошла мимо, а там хоть трава не расти. Сакацкая господарка сбросила плащ, оставшись в одной рубашке, схватила проклятущую куколку и выбежала на улицу.

Псы и кони сходили с ума по всему селу, но Барболка отчего-то побежала к лавке Петё и угадала. Прямо поперек дороги лежал мертвый волкодав. Женщина с разбегу остановилась и разглядела в проходе меж заборов две фигурки, бегущие меж отцветающих мальв.

Барболка закричала — никого, двое впереди тоже не ответили, как бежали, так и бегут. Вприпрыжку, взявшись за руки. Неужели никто не выйдет?! Хоть бы в окно глянули, нетопыри сонные!

Думать было некогда, господарка отшвырнула поганую куклу и помчалась за уходящими сквозь несмолкающие собачьи хрипы. Как быстро они бегут, и какие они маленькие! Кто бы это ни был, та, на кого она грешила, спит в своей постели. Или не спит, это уже не имеет значения. Распахнутые настежь ворота, еще одни и еще, и еще, освещенная церковь, сквозь цветные витражи льется теплое, золотое сиянье. Заступнички-мученички, есть там кто-то или нет?

Улица сливалась с улицей, село кончалось, последний дом остался позади, тропинка повернула вдоль берега Яблонки, пошла под гору. Барболка снова закричала, ответили лишь собаки. Вернуться? Заступнички-мученички, она вернется, что она сделает одна? Что тут вообще можно сделать? Улица превратилась в тропинку, резные крапивные листья качались у самого лица, лай стихал, отдалялся. Куда теперь? Направо — к мосту? Налево — к мельнице? Или назад?

— Мама! Мамочка!

Барболка кинулась на крик, словно пришпоренная. Как жарко! Тяжело и жарко, словно она бежит в кожухе! Плач перешел в смех. Кому там смешно?! Нет, все не так! Один голос плачет, другой смеется, тоненько, хрипло, зло.

— Пусти! Илька, пусти! Я домой пойду!

— Домой, хи-хи-хи… домой!

— Илька, я не хочу!

— Не хочу! Не хочу!..

— Отпусти… Я тебе бусики дам… И сапожки…

— Хи-хи-хи!

— Илька-а-а-а-а-а!

Барболка рванулась сквозь крапиву и ежевичник, не разбирая дороги, заросли кончились, в глаза вцепился ядовитый зеленый дым.

— Пусти… Илька, миленькая, пусти…

Трое! Трое на мокром от росы берегу. Трое, луна и она, Барболка. Зеленое марево дрожит, пляшет, издевается. Пропавшая Илька сидит на траве, раскинув ноги, словно кукла. Марица, Илькина подружка, катается по земле и кричит в голос, а рядом — вторая Илька. Стоит и смеется.

— Отпусти ее, слышишь?! — Кому это она? Тому, кто смеялся? Холодной гостье? Никому?

— Барболка! — Марица пытается подняться, падает, тянет руки. — Барболка!

Зеленый дым ест глаза, душит, шипит, словно попавшая на раскаленные камни вода. Сидящая Илька падает на четвереньки, ползет к подружке. Медленно, словно слепая.

— Марица, беги! В село беги! А ты… пошла вон, подлая! Брысь!

Что она несет?! Молиться надо, а она? Где эспера? Нет, только ожерелье под руками, какое оно горячее! Горячее и мокрое!

Первая Илька доползла до Марицы, ухватилась за лодыжку, вторая захихикала и забила в ладоши.

— Марица, ты живая, иди к живым! Лети… Четыре ветра тебе помогут! Четыре ветра, четыре молнии. Конь к коню, огонь к огню!

Зеленое марево прыгнуло назад и вниз, зашипело, полилось удирающим ужом вдоль реки. Марица рванулась, рука гаденыша оторвалась от туловища, но добычи не выпустила. Только задрожала, как недоваренный студень.

— Марица, беги, домой беги! Я их не пущу. Рябина к звезде, ветер к грозе! Заря близко, тучи низко!

Свистит, поет в ушах ветер, рычит разбуженный гром. Как гром? Откуда?! Ясно ж на небе!

— Вон, иди вон! Убирайся, разорви тебя четыре ветра! Танцуй с ветром, танцуй, Марица, танцуй! Ты живая!

Хрипло, ненавидяще, мерзко заревел осел. Илька хохочущая подскочила и оседлала Ильку однорукую, две твари слились в одну, упавшую на четыре ноги. Ослица без тени взбрыкнула задом и, хромая, поскакала вслед за зеленой немочью. Через луг, вдоль обрыва и дальше, к плотине.

Что ее прогнало? Рябина? Кровь на рубашке, всплывшие в памяти слова или просто ночь кончается? Все кончается, но она жива, просто не может танцевать… Сейчас не может!

— Барболка, Барболка! Ты где? Мне больно! Ногу больно… И холодно!

— Сейчас, Марица, сейчас, — голова кружится, но это ничего, — я уже… уже иду!

 

Глава 5

1

Миклош понял одно: перед ним — Барбола Карои, и это снова сон. А как же иначе, ведь на женщине насквозь промокшая от росы свадебная рубашка и алое ожерелье. Алая кровь пятнает белый шелк, черные косы спутались, под глазами темнели круги, как у него самого, когда он проснется. Ну и пусть! Миклош не мыслил жизни без снов о жене сакацкого господаря. Наследник Матяша улыбнулся, ожидая танца со звездами, но танца не было.

— Помогите, — Барбола просила, словно девчонка с пасеки, но такой она нравилась Миклошу еще больше, — заступнички-мученички, скорее! Пока роса не сошла.

— Что случилось, красавица? Разбойники? — Янчи?! Откуда? В снах Барболка всегда была одна, и на ней был жемчуг, а не сердолики.

— Помогите, — торопила женщина, — тут, близко… Марица там. Я побежала к тракту… Тут ближе.

Сердолики оказались ягодами рябины, сквозь разорванную рубашку виднелись крапивные волдыри, и Миклош понял, что не спит и перед ним и впрямь жена Пала Карои, невесть как очутившаяся на лесной дороге.

— Да ты замерзла! — Янчи, на ходу срывая плащ, спрыгнул на землю, сакацкую господарку он не узнал. Как и она его. Барболка смотрела, но не видела. Что с ней? Сбежала от мужа? Неужели?!

Если бы не витязи, Миклош подхватил бы красавицу в седло и зацеловал до смерти, но он был наследником дома Мекчеи и помнил, на чьем мече и на чьем слове держится Алати.

— Где Марица? — Собственный голос показался чужим и глупым. — Сейчас отыщем.

— Там, — махнула рукой Барбола и покачнулась. Янчи, негодяй, поддержал ее, но женщина не заметила. Не стыдилась она ни разорванной рубашки, ни кровавых пятен. Откуда они? Барболка давно жена Пала.

— Ты ранена? — Миклош схватил свою мечту за плечо. — Отвечай!

— Нет, — она вывернулась из его объятий точно кошка, — не я… Марица. Худо ей!

— Нашел! — радостный крик Янчи оборвался, словно стакан разбился. Миклош бросился на голос, доезжачий держал на руках девочку лет семи. Темная головка моталась на тоненькой шейке, правая нога до колена превратилась в багровое бревно.

— Боговы Охотнички, — выдохнул рыжий Золтан, — что с ней?

— Холодная Гостья, — прошептала Барбола, — мармалюца… За ногу ухватила. Я ее отогнала, только поздно.

Вот так взять и сцепиться с тварью, о которой и говорят-то шепотом?! Хотя теперь ясно, чего господарка сакацкая в одиночку в свадебной рубашке по полям бегает. Холодную Гостью иначе не догонишь, только догнать — одно, а прогнать — другое.

Миклош тронул лоб девочки и едва не отдернул руку, заглянув в туманную, полную яда пропасть. Ну, нет! Миклош Мекчеи не трусливей Барболки Карои.

Марица застонала и попросила пить, Барболка растерянно оглянулась. Может, она и сражалась с нечистью, но теперь перед Миклошем была женщина — одинокая, растерянная, до смерти напуганная и до одури красивая.

— Тюрегвизе! — рявкнул Мекчеи. — И костер разожгите, заразу выжигать будем.

— Так поздно уже, — покачал головой Ласло, — до колена дошло.

— Без ног живут, — огрызнулся Миклош, — а без одной и подавно! Приданое дам, замуж выдам.

Что-то горячее коснулось глаз и исчезло, стало жарко, словно руки в кипяток окунули. Шалые глаза, блестящие крылья за спиной или это волосы? Барболкины волосы или чьи-то еще?

— Передай, — звенит в ушах, — передай, передай, передай…

Миклош грохнулся на колени, он еще ничего не сделал, но малышка дернулась и закричала.

— Барбола, давай руку!

Женщина подняла измученные глаза. Она ничего не понимала. Миклош тоже не понимал, но знал, что делает правильно.

— Руку!

Чужая ладошка во вдруг одеревеневших пальцах, белая метель в глазах. Не метель — лепестки, бессчетное множество лепестков. Южный ветер срывает их с вишен, звенят дальние колокольчики, хохочут, пляшут, звенят браслетами крылатые создания и мчится сквозь весеннюю живую метель вечная охота. Бьют молодую траву серебряные копыта, заливаются белоснежные синеглазые псы, вьются длинные гривы, смеются, горячат коней, подбрасывают и ловят на скаку клинки всадники. Так было и так будет, только лепестки разлетятся пчелиными роями, обернутся листопадом, станут снегом и вновь вскипят вишневым цветом… Жизнь вечна, мир вечен, полет вечен!

— Барболка? Где ты, Барболка?!

Откуда взялась малышка с испуганными глазами? Почему у Янчи такое лицо? Куда делись пронизанные солнцем цветущие деревья? Когда кончилась весна? Когда наступило утро?

— Охотнички Золотые, сказал бы кто — не поверил…

— Прошло, как есть прошло!

— Как и не было!

— Рука господарская, одно слово!

Чего от него ждут, а ведь ждут! Холодно, больно, но так всегда бывает. Счастье во сне, боль на рассвете.

Миклош Мекчеи стер со лба холодный пот. Рядом стояла Барболка, гладила по голове чернявую девчонку, а на плечах у нее был плащ Янчи. Это не было сном, но опухоль спала, нога была ногой, а не жутким бревном. Утренний ветер коснулся щеки, словно ладонью, и затих, только травы качнулись, осыпав росу.

— Бери пока берется… Мы танцевали. Теперь танцуй сам, танцуй и пой! А я с тобой… С тобой…

— К мамке б ее, не таскать же с собой!

— Точно. На мармалюцу идем, там малым не место!

— Не найдем. Заря встала, след остыл!

— Танцуй, Миклош, танцуй!

Сын алатского господаря оглянулся на теребивших сабли витязей и наклонился к девчушке.

— Марица, кто тебя свел?

— Илька, — малышка доверчиво улыбнулась, — она Пирошку нашла… На мельнице. Я и пошла, Барболка!

Дети, что солнышко по весне. Вот смеется, а вот уже и плачет. Барбола подхватила Марицу, что-то зашептала. Какие у нее глаза, у оленей и то меньше.

— Гица, — окликнул Янчи, — знаешь, где мельница?

— Знаю, — голос женщины дрогнул, — там она гнездо и свела, больше негде. Мельничиха прикормила. То из-за меня все…

Из-за нее?! Может, и так. За такую души и то не жаль. Витязь оглянулся на свиту — губы сжаты, на скулах желваки играют. Миклош Мекчеи подкрутил усы и бросил:

— Калман, отвези малышку в село. Остальные — на мельницу!

2

Барболу взял в седло Янчи, и Миклош стерпел — негоже сыну господаря при всех хватать чужую жену, да и не до любви сейчас. Если мармалюца вырвется, тем, кто ее загонял, беды не миновать. Миклош поравнялся с Янчи, заставив вороного идти голова в голову с соловым.

— Гица, скольких гостья прибрала?

Женщина задумалась, сведя темные брови, рассветные лучи скрывали бледность, вызывая в памяти крылатые сны.

— Первой Пирошку кузнецову утащила, потом сестричку ее, Ильку. Марица третьей была.

Значит, четверых под рукой у ведьмы нет. И на том спасибо.

— А на мельнице кто живет?

— Сам мельник, — не хочет Барболка о ведьмином гнезде говорить, а он слушать, да куда денешься, тут восемь раз отмерить нужно и все одно в омут головой, — Магна, про нее давно говорят, что с дурным знается. Дочки две у них на выданье, да сын мельничихин с женой и младенчиком. Раньше еще один сын был… Пропал по весне. И отец мой тогда пропал, уж не знаю, кто из них кого убил, но по злобе это вышло.

Вот оно! Убитый, убийца и дурная смерть. Первый вяжет второго мертвой кровью, второй сам себя ложью да злобой, а дальше по-разному бывает. Кто, пока тела не найдут, своих мытарит, кто — чужих, но хуже всего, если родичи на ущербной луне вниз лицом в могилу кинут да собачьей кровью польют. Сам Миклош такого не видел, но слыхал… Мерзкое дело было!

— Вот она, мельница, — тихо сказала Барбола, — тут и Пирошка, и Илька и… и другие.

Сын господаря кивнул и огляделся. Мельница как мельница — плотина, омут, ракиты, колесо по воде шлепает, чуть повыше — дом. Большой, крепкий, век бы простоял, да придется ему черным дымом к солнышку лететь. Миклош неторопливо поправил шапку и послал коня к запертым воротам. Береглись бы нечисти, не затворяли бы.

Стучать пришлось долго, хозяева то ли спали, то ли прятали чего. Наконец, раздалось хриплое: «Кто такие»?

— Миклош, сын господаря Матяша, — рявкнул Янчи, — да господарка Сакацкая! Отворяйте, а то сами войдем!

Один за другим лязгнуло два засова, звякнула цепь. Угрюмые створки заскрипели и раздались, показался двор — мешки под навесом, дрова, куча песка. Ни собаки, ни курицы, ни кошки.

— Стерегутся, а пса не держат, — шепнул Янчи, — на помощничков, видать, надеются.

Мельничиха, еще не старая, когда-то красоткой была, выплыла на крыльцо, обтерла руки о расшитый фартук. Лицо сладкое, как мед, на шее — святая эспера, на руке — золотой браслет. Рядом — мельник, здоровенный, румяный, морда, как пятка. Миклош спрыгнул с коня, зацепил поводья за луку седла.

— Богатый у вас дом.

— Не жалуемся.

— Сколько работников держите?

— Зачем нам работники, — наморщил лоб хозяин, — сами управляемся.

— Ой, сами ли?

— А что, хозяин, кошачья роза у тебя не растет? — вмешался Янчи. — Да и рябины не видать.

— А с чего ей расти, — влезла баба, — сыро здесь, да и на кой ляд нам колючки да кислятина?

— Чтоб гости незваные не захаживали, — улыбнулся Миклош, — а то крапивы и той у тебя нет.

— Да что ж вы, гости золотые, с бурьяна начали, — расплылась в улыбке тетка, — а в дом зайти? Вино у нас хорошее, хоть кого спросите, тюрегвизе с медом, хлеб горячий, мясо свежее…

— Не ем я человечины, тетка, — отрезал Миклош, — так что не обессудь. Говори лучше, где работнички ночные лежат?

Мельник судорожно вздохнул и уставился на жену. Мельничиха сложила руки на высокой груди и зачастила:

— Ой, да что это господарь говорит?! Да за что ж нам такое? Живем смирно, никого не трогаем, бедным подаем, подати платим, в церковь ходим. Да провалиться мне на этом месте, если нечисто у нас! Да покажите мне того, кто про нас плохо скажет, я ему в глаза его подлые плюну.

— Я скажу, — Барболка вышла вперед и стала, глядя мельничихе в глаза, — кто Ильке куклу в синей юбке подбросил? Не ты, скажешь?

— А хоть бы и я? — вскинулась мельничиха. — Чего б дитенка и не порадовать? Живем богато, хоть и не тебе, господарка ты наша, чета, вот и делимся!

— Не к добру ты, тетка Магна, щедрой стала, — тряхнула волосами Барбола, — раньше у тебя палого листа по осени не допроситься было. Ну да гостью твою я своими глазами видела. И чем прикормила ты ее, знаю.

— Ух, много ты знаешь! — Глаза мельничихи большие, зеленые в золотую крапинку плеснули злостью, смыв с лица и мед, и сахар. — Только и я про тебя знаю. Как была сучка течная, так и осталась. Ферек из родного дома по твоей милости ушел, опозорила парня, и все мало тебе?!

— А ну, замолчи! — прикрикнул Миклош. — А мы поглядим, ушел твой Ферек или здесь лежит, в песьей крови купанный! Работничков стережет!

— Ну, так ищи, — огрызнулась ведьма, — двор большой, а Черная Алати и того больше!

— Найдем, — заверил сын Матяша, — и Ферека, и побратима его могильного, и Пирошку с Илькой. И золото то поганое, которым гости за постой платят, тоже отыщем.

Мельничиха тронула святую эсперу и поклонилась. Жаба ядовитая, и ведь не ущучишь! Миклош знал, что Барболка права. Не верил, а знал, да поди сыщи укрытую мороком могилу, а найти надо до заката, иначе утечет Холодная Гостья бледным маревом, и не уймется, пока не отомстит.

Хлопнула дверь, выбежал из дома мальчишка лет пяти, уставился на нежданных гостей, заплакал. Марица тоже плакала. И Илька с Пирошкой, пока были живы. Кто еще знает место могильное? Дочка? Сын? Муж? Или никто? Ведьма сдохнет, не скажет, хоть перевешай у нее на глазах все ее отродье. Того, кто родимым сыном холодную тварь кормил, жалостью не пропрешь, но до вечера гадюка не доживет. Нельзя такую живой оставлять, пусть сдохнет под честным солнцем, на рябиновом костре сгорит, а пепел по четырем дорогам четыре конника разнесут. Чтоб не вернулось ни мышью, ни птицей, ни мухой, ни грибом ядовитым.

Ветер кошкой прыгнул в лицо, солнце брызнуло в глаза алмазной россыпью, и погасло. Миклош потряс головой. Все было прежним, только тревожно звенели вдали колокольчики, звали, требовали.

— Иди, — велел ветер, — иди и увидишь… иди и найдешь… На грязи нет танца. Убери грязь и танцуй…

— Гици! — Барболка, в черных глазах боль и сила. — Я знаю, где они… Это на лугу. Напротив кривой ракиты.

— Я знаю.

И еще он знает, что они с Барболой — одно целое. Жизнь Марицы и смерть ведьмы свяжет крепче обручального браслета и людской молвы.

3

Страшное место, сюда роса и та не падает. Какая роса, тут и травы-то нет, а есть наполовину заполненный пеплом провал, из которого торчат трехрогие ветки. Здесь они и лежат. Оба. Отец да Ферек.

Легкий звон, словно струна лопнула, и нет ни ветки, ни золы, ни ямы. Только трава-белоцветка да веселая роса.

— Ничего не вижу, — пожаловался высокий воин с добрыми глазами, кажется, Янчи.

— Поверь на слово, — бросил Миклош Мекчеи, — здесь это.

Почему они с сыном господаря видят, а другие нет? Барболке захотелось вцепиться в чье-нибудь плечо, а еще лучше сбежать, но она только плотней запахнула плащ.

Шестнадцать витязей встали по кругу, где велел Миклош. Они видели только траву, а внизу под слоем холодного пепла шевелилось, исходя злобой, зеленое марево. Убить не убьешь, но прогнать в подгорные болота можно.

Шестнадцать знавших кровь сабель вошли в землю с четырех сторон, отделяя гнездо от чистой земли. В светлых клинках вспыхнуло солнце, превращая сталь в огонь. Резанул Миклош Мекчеи по руке ножом с роговой рукоятью, тронул кровавой ладонью четыре рябиновых кола, и вошли они в землю, как в масло.

Дальше — просто. Вырыть, выбрать до последней пылинки холодную мерзость, набить яму рябиновыми поленьями и четыре дня жечь костер, а выбранную погань смешать с толченым стеклом, рябиновым углем да кошачьей шерстью, забить в еловые сундуки и на закате утопить в горячем озере, чтоб ни следа, ни памяти. Холодные гости не терпят кошек и еловой смолы, она уйдет, должна уйти…

— Больно! — Пухленькая девчушка лет четырех поднялась из травы, по щекам текут слезы, на вышитом платьишке — мокрая земля. — Горячо!

— Пирошка!

— Мамка! — Малышка заковыляла к Барболке. — НА меня! Мамка!

Живая! Боговы охотники, живая!

— Стой! С ума сошла! — Кто-то ухватил Барболку, сжал до боли плечи. Пирошка замахала ручонками, за плечом сестренки поднялась насупленная Илька, тоже в земле. На щеке — синее пятно, три пятна на шее.

— Горячо, — пожаловалась старшая, младшая шмыгнула носом, глазенки совсем заплыли.

— Мертвые они, гица! Мертвые!

Широкая спина заслоняет и солнце, и сестренок. Резкий свист, рвущийся из-под земли протяжный ослиный рев. Миклош отступает, какой он бледный. Безголовая Пирошка среди белой травы, рядом — Илька, худенькое тело разрублено пополам, но крови нет, у мертвых кровь не течет.

— Сжечь ведьму! — рычит кто-то под ухом. — И все семя ейное!

Ее дети тоже стали бы ведьминым семенем, выйди она за Ферека. Но если б она вышла за Ферека, отец его не убил бы, а мать не скормила обоих Холодной Гостье. Пирошка была бы жива, и Илька…

4

Магнины работнички умерли второй раз. На солнце, от чистой стали. Теперь по ним можно плакать, их можно закопать на кладбище, посадить у изголовья калину и кошачьи розы. Больше сестрам не носить воды, не таскать мешков, не искать золота, не уводить живых. Их нет в этом мире и не будет!

Миклош Мекчеи вложил саблю в ножны. Как же он испугался, когда Барбола позвала упыренка по имени. Хорошо они с Янчи успели…

— Больше тут ловить нечего, — витязь старался говорить спокойно, — я отвезу гицу в Сакаци, хватит с нее. Янчи, приглядишь тут? Я к закату вернусь.

— Да хоть бы не возвращался, — махнул рукой доезжачий, — кто мог, тот вылез, а землю таскать дело нехитрое.

— Я вернусь, — повторил сын Матяша, — кто начал, тому и заканчивать.

Будь его воля, он бы поднял Барболу на руки и понес до коня и дальше, но жена Пала предпочла идти своими ногами. Аполка — та повисла бы на нем не хуже повилики, хотя почему повисла бы? Уже висит! Вроде маленькое, слабенькое, а все соки высосет.

— Гици, — Барбола остановилась, — спасибо вам, только я сама дойду.

— В рубашке? — попробовал пошутить Миклош.

— Ну, доеду, только лошадь дайте.

— А потом меня Пал убьет? — Как мерзко врать, но правду не скажешь, рано еще.

— Хорошо, — кивнула Барболка и замолчала. О чем она думала? Или о ком? Уставшая, растрепанная, молчаливая, она была в четыре, в восемь, в шестнадцать раз прекрасней приходящей к нему в снах красавицы.

Миклош вскочил на коня, принял из рук Калмана сакацкую господарку. Несколько часов на одной лошади и вечность врозь.

— Я скоро вернусь.

— Вернешься! — заголосила связанная мельничиха. Она больше не пряталась, не юлила. Зачем? Все равно на закате ждет костер. — Вернешься и останешься! Ой, останешься! Не в земле, не на земле!

— Замолчи! — зарычал мельник, — всех нас загубить хочешь! Не слухай ее, господарь, ведьма она. У, проклятая! Сожгут тебя и поделом! Золото ей занадобилось, работнички ей занадобились, а то жили мы плохо!

— Сказните ее! — рванулась к Матяшу красивая молодуха. — Гадюку треклятую!..

— Мармалюцу родной кровью кормила! — завыл и сын. — И нас бы не пожалела…

— А чего вас жалеть? — прошипела ведьма. — Плесенью были, плесенью сдохнете! А вот ты, Барбола, долго жить будешь. И меня помнить! Чтоб тебя за чужое били, за твое плевали, чтоб…

Миклош рванул повод, заорал, отползая в сторону мельник, кованые копыта обрушились на мельничиху, вколачивая подлые слова обратно в оскаленную пасть. Дико завизжала молодуха, что-то мерзкое свилось дымной струйкой, утекло в подпол, захрапел и прянул назад жеребец, лопнуло, раскатилось по ягодке рябиновое ожерелье, смешалось с поганой кровью. Барбола молчала, только руки вцепились в конскую гриву да билась на шее голубая жилка.

— Сжечь гадюку, — рявкнул Миклош, — да не на закате, а сейчас! Вместе с домом… А этих — в Колодцы, пусть с ними люди решают.

 

Часть третья.

Brahms J. Hungarian Dance № 2

[26]

 

Глава 1

1

— Как красиво! — Сакацкая господарка набросила на плечи шаль с осенними листьями. Аполка вышивала ее для хозяйки осень и половину зимы, тщательно подбирая шелка. И угадала! В вишневом, оранжевом и коричневом Барбола стала еще красивее, жаль, муж не оценит. Пал Аполке тоже нравился, хоть она и не могла понять, что нашла чернокудрая красавица в седом витязе. Однажды агарийка спросила об этом мужа, тот задумался и сказал, что не знает, но любовь и на воде горит и в соломе гаснет. Может и так, но как было бы страшно, если б ее отдали не за Миклоша, а за Пала Карои.

Устыдившись своих мыслей, Аполка порывисто обняла подругу, та ответила недоуменным взглядом и улыбнулась. В черных глазах блеснули золотые искры, словно осенние листья на черной воде. В Сакаци про них с Барболой говорят, что они, словно весна с осенью, одна цветами да птицами хороша, другая — вином да яблоками. Миклош любит весну, Пал — осень, и все счастливы.

— Не хочу домой, — призналась Аполка, — так бы и не уезжала.

— И не уедешь, — тряхнула кудрями сакацкая гица, — Пал говорит, Матяш… Свекор твой пишет, чтоб не спешили вы. Боится Лукача из Алати отпускать.

— И правильно делает. — Миклош вечно так, подкрадется, как кот, и прыгнет. — Что мы в Агарии позабыли? Бабочек, так они и тут летают.

Любимый все помнит. Все! Старую акацию, ее признание, алую бабочку, нагадавшую им любовь… Аполка счастливо улыбнулась.

— Я Барболе шаль вышила. Тебе нравится?

— Как же иначе? — Миклош поцеловал жене руку, — эти пальчики творят чудеса, но к такой шали нужны серьги. У тебя — серебряные лани, а гице нужны золотые лисицы! Аполка, подарим Барболе рубины?

— Не надо, — замотала головой подруга, — не люблю я золото.

— Эх, ты, пасечница! Тебе волю дай, ты в рябиновых бусах ходить станешь, — Миклош чмокнул жену в щеку. — Пойду, отпишу отцу, что мы остаемся, и про серьги не забуду.

— Ты любишь рябину? — Аполка расправила шаль на плечах подруги, любуясь своей работой. — Жаль, я не знала, а то бы вышила.

— Рябина людям в помощь выросла, — тихо сказала Барболка. — Говорят, увидел в стародавние времена грозовой господарь девицу красоты неописуемой, сошел к ней с коня. Полюбили они друг друга, а в благодарность из крови ее девичьей и своего огня вырастил грозовик рябину, оттого ее нечисть и боится. Рябина огнеплясок приваживает, а они из спутников самые сильные. С огнепляской только Смерть сладит, мармалюце там или упырю — конец.

— Огнепляски? — Аполка широко раскрыла глаза. — Кто это?

— Было четыре господаря, — Барболка казалась удивленной, — над грозой, над камнем, над ветрами да над водами. Ну а какой господарь без свиты? Вот и сотворили они себе спутников. И каменных, и водяных, и огненных, и ветряных. Господари сгинули, а спутников еще нет-нет, да встретят. Особенно если места знать. Огнеплясок по осени в рябинниках искать надо.

— Я похожее про акацию слышала. И про розу кошачью, — призналась Аполка. — Но не грозовой господарь их вырастил, а весенние охотники. У нас в колодце статуи их спрятаны, только ты не говори никому. Знаешь, их ведь не всегда демонами считали.

— Да какие ж они демоны, охотники-то боговы? — всплеснула руками Барбола. — Смерть они гонят, а как остановятся, всему конец придет, реки высохнут, леса высохнут, детишки родиться перестанут, ветер и тот умрет. Нет, нельзя им погоню бросать…

— Мне они снились, — зеленые глаза Аполки затуманились, — я тогда маленькой была. Они такие красивые, демоны не могут быть такими.

— Я тоже их видела, — кивнула Барбола и замолчала, вспоминая о чем-то своем. — Знаешь, Аполка, а может, не стоит вам здесь оставаться? Нехорошие тут у нас дела бывают, а ты чужая здесь, гадюку от ужа не отличишь…

2

Барбола давным-давно убежала по делам, а Миклош не вернулся — то ли заговорился с Палом, то ли еще что. К полуночи Аполка не сомневалась, что муж заночует в холостяцких спальнях. Дурачок, боится, что не совладает с собой и она снова понесет, вот и бывает у жены лишь в «пустые» дни. А вот она не прочь завести второго ребенка прямо сейчас.

Аполка давно поняла, что свекор и муж дядюшку Иоганна ненавидят и только и думают, чтоб отложиться, но молодую женщину пугало не это, а то, что Мекчеи разобьют. Дед Матяша пробовал восстать, а до этого был еще какой-то Золтан Веселый, но Крион держал крепко. Мятежников казнили, раньше Аполка об этом не думала, но страх за любимого заставил замечать все, и не только замечать, но и думать. Миклош не просто так всю зиму в Сакаци с местными господарями проохотился, дядюшка не зря тащит их с Лукачем в Крион, а свекор держит их в Черной Алати. Что-то готовится, но это безумие. Король сильнее, и он, если что, позовет на помощь церковь и гайифцев, а кто поможет алатам? Весенние охотники?

Жена наследника отложила нитки и иголку. Будь что будет, но она скажет свекру, что он погубит себя и ничего не добьется. Миклош это тоже понимает, иначе откуда у него по утрам под глазами черные круги? Только в Алате не привыкли перечить отцам, но муж должен сказать «нет»! Ради их любви. И хватит оттягивать разговор!

Аполка надела зеленое, отороченное куницей платье, переплела волосы, вдела в уши серьги с танцующими на усыпанных изумрудами шарах ланями. Зеркало отразило юную женщину с очень серьезным лицом, на бледном лице блестели зеленые глаза, и, словно отвечая им, загадочно мерцали изумруды. Аполка и раньше знала, что красива, об этом говорили мать и Анна, пели менестрели, намекали знатные гости, но в Алате светлые глаза и волосы были чудом. Что ж, чем прекрасней и желанней жена, тем сильней в споре с отцом муж. Аполка нежно тронула обручальный браслет и вышла. Сакаци спал, только у ворот горели факелы да пылали четыре неизменных костра во дворе, отгоняя зимнее зло.

В здешних краях ложатся с курами, а встают с петухами. Если только не пляшут ночь напролет. Она тоже плясала в Золотую ночь, только быстро устала, да и пить кислое вино и целовать чужих мужчин было неприятно. Матяш посмеялся, на руках отнес ее в спальню, но потом ему пришлось вернуться. Господарь не может все время сидеть с женой, как бы он ее ни любил. Женщина перебежала мокрый, неуютный двор, борясь с тащившим рваные тучи ветром. Скоро весна, в Агарии уже цветут анемоны, но здесь горы.

В Холостяцкой башне, где ночевал Миклош, горел голубоватый огонек, тянуло дымком, сухой лавандой и вином. Аполка расправила смявшиеся рукава, одернула платье и медленно поднялась по увешанной оружием лестнице. Двери в Сакаци не запирали, и женщина спокойно вошла в спальню мужа. Нет, в другую!

Двое — мужчина и женщина — миловались на медвежьих шкурах. Догорали странные голубые свечи, на вспотевших телах танцевали блики, осыпали их прозрачными лепестками, двигались вместе с любовниками, загорались и гасли. Смеялась и стонала женщина, хрипло дышал мужчина, крыльями метались черные волосы. Нужно было бежать, пока ее не заметили, но Аполка растерялась, а потом узнала Барболу. Сакацкая господарка любила не старого мужа, а молодого витязя, и как любила! Жена Миклоша в сладкой дрожи смотрела на запрокинутое лицо, прекрасное в своем безумии, полуоткрытые губы, отражавшие голубое мерцанье глаза. Такой алатку Аполка еще не видела, но она и себя не видела, когда с ней любимый. Каждый имеет право на счастье, она не выдаст Барболу и ее витязя, кем бы тот ни был…

Женщина закричала, мужчина приподнялся на локтях и вскинул голову, темные пряди прилипли к высокому лбу, он победно улыбался, блестя зубами. Это был Миклош!

3

Аполка не поняла, как выскочила из проклятой спальни. Мир рухнул, рассыпался на тысячи ядовитых, острых осколков, впившихся в сердце, в глаза, в разум. Все было обманом, все с самого начала! Свекор ни при чем, это Миклош затащил их в Сакаци, а с черномазой грудастой тварью он спутался еще на свадьбе. Пал слеп, как крот, ему ли следить за прыгнувшей в господарки девкой с пасеки!

В плечи вцепился мокрый холод, и Аполка оглянулась. Как она оказалась на стене? Хотела броситься вниз? Ну, нет, этому не бывать! Принцессы не кончают с собой, они мстят. Матяш и Барбола пожалеют, что они встретились, что они вообще родились на свет, но Пал ей не помощник. Сакацкий господарь не пойдет против сына сюзерена или уже не пошел?

Теперь Аполка понимала, почему слуги и витязи смотрят на нее с сочувствием. Любовники не таились, да и что таиться в краю, где взять невесту из-под господаря чуть ли не подвиг? Создатель, как же она раньше не видела, кому отдавала душу? Алату! Сыну Матяша Мекчеи! Создатель, да алаты предатели во всем, а Мекчеи — изменники даже по здешним меркам! Они носят эсперы и пляшут с демонами, присягают на верность и готовят мятеж, клянутся в любви и топчут ее вместе с пасечницами и скотницами.

Миклош предал не только жену, он изменил королю и Создателю, и он ответит за это! Вместе с отцом, Карои, всеми заносчивыми господарями и похотливыми господарками. Пусть свекровь всю жизнь глотает измены Матяша, Шарлотта-Рафаэла Агарийская исполнит свой долг перед короной и церковью. Дядя узнает не только то, что было и есть, но и то, что готовится, но сначала нужно выбраться из пропитанного ересью и предательством Алата. Лукача она с собой не возьмет, что она скажет спящей с ним кормилице, да и с ребенком на руках далеко не уйдешь! Ничего, сына она вернет потом, Иоганн сделает его алатским господарем, нет, хватит с нее господарей! Лукач Мекчеи станет агарийским герцогом Лукой-Иммануилом.

Аполка прислушалось, было тихо, только ветер тряс мокрые ветки да гнал через луну облака, обещая оттепель. Ее никто не заметил, это был добрый знак. Женщина, срывая на ходу ставшие отвратительными серьги, бросилась в свои покои. Миклоша не было, а заметь он жену, торчал на пороге с какой-нибудь ложью, но куда там! Он был так занят! Примолкшая было ярость, снова зарычала, но Аполка не дала захлестнуть себя с головой.

Женщина тщательно и тепло оделась, затолкала сброшенное платье в сундук, смяла постель, разложила вышивки, пусть думают, что она ненадолго вышла.

Кошелек с золотом Аполка спрятала под юбками, второй, с серебром и медяками, повесила на пояс. Главное, добраться до постоялого двора на Яблонском тракте, но к утру она там будет. Недалеко от Яблонь есть святая обитель, ее настоятель — достойный и верный человек, как она могла о нем забыть?! А как она могла забыть о родителях, Анне, дяде?! Как же она перед ними виновата, но она все исправит, она и так наказана за свою глупость!

Жена Миклоша Мекчеи натянула меховые рукавицы и второй раз за ночь покинула спальню. Судьба, ударив наотмашь, сменила гнев на милость, ни на дворе, ни у конюшен никого не было, а ворота стерегущиеся нечисти алаты оставили открытыми. И от суеверий бывает польза. Никем не замеченная, Аполка перешла мост и ступила на сплетенную из качающихся теней тропу. Страшно ей не было, чего бояться тому, кто потерял все, кроме мести? Зачем, ну зачем Миклош лгал? Агарийские наследницы знают свой долг, она без лишних слов приняла бы выбранного родными жениха, но алат заставил себя полюбить, а потом швырнул эту любовь в хлев!

Из омута горечи Аполку вырвал тележный скрип и стук копыт. Кто-то ехал в сторону Яблонь. Нужно успеть! И жена Матяша успела. По тракту неспешно ползла повозка с бочками, за которой трусила беспородная собачонка. Пегая, длинногривая кобыла словно спала на ходу, возница, молодой круглолицый парень в щегольской шляпе, тоже клевал носом, рядом примостилась грудастая крестьянка средних лет в вышитом полушубке, а на бочках развалился черноусый здоровяк.

Аполка закричала, и ее услышали. Баба ткнула возницу в бок, тот шевельнул поводьями, лошадка остановилась, уютно поведя ушами, отчаянно завиляла хвостом подбежавшая собачонка. Дочь герцога никогда не ездила на крестьянских телегах, но это было лучше, чем идти пешком. Аполка приняла протянутую руку и в мгновенье ока оказалась наверху рядом с черноусым. Тот равнодушно откинулся на спину, парень лениво шевельнул рукой, кобылка тряхнула гривой и мерно затрусила навстречу выплывшему из туч лунному огрызку.

 

Глава 2

1

— Гици, — донеслось сквозь дверь и сон, — гици, тут… Беда вроде!

Зашевелился, осторожно разжимая объятия, Пал, но Барболка уже проснулась и села, обхватив коленки. Ночь и не думала кончаться, в окна хлестал нешуточный дождь. Зиме — конец, но в эту пору по Алати лучше не ездить, завалит, не заметишь.

Пал уже вставал, Барболка вскочила, принялась помогать. Сперва муж от ее заботы терялся, теперь оба привыкли. Пал вышел первым, Барболка наскоро натянула юбки, косы заплетать не стала — не до того, выбежала из спальни. Сакацкий господарь слушал Иштвана. Рядом стоял Янчи, мокрый, как утопленник.

— … не поверили, думали, перепил Мати-то, но пошли поглядеть. Точно, нет господарки! Оделась да ушла. Мы — в погоню. За мостом следы были, к тракту она бежала, а дальше, как кошка слизала, а тут дождь еще. Вечер ясный был, и вдруг как из ведра.

— Миклош что говорит?

— Да не знал он ничего. Спал, насилу разбудили, а к сынку господарка не ходила. Вица б с Маргит заметили.

Пал потер переносицу, Барболка знала эту его привычку. Сейчас скажет седлать коней.

— Ума не приложу, что на нее накатило, — Миклош Мекчеи, краше в гроб кладут, стоял на пороге, — вечером человек человеком была. Может, Барбола чего приметила.

— Ничего, — Барболка для вящей убедительности тряхнула головой, — про рябину мы говорили, про охотников боговых. Аполка веселая была, домой не хотела.

— Не хотела, а ушла, — пробормотал Пал, — ладно, дождь не дождь, а искать надо. От собак толку мало, но все равно взять придется…

Барболка знала, что это за «все равно». Если Аполку засыпало хоть снегом, хоть камнями, псы почуют. Да и хозяев предупредят, если склон ненадежный или по дороге кто-то не тот встретится. Ледяная Ночка давно миновала, до Березовой — далеко, нечисти удержу нет.

— Барболка, — Пал взял руки жены в свои, — ты иди, досыпай. Нечего зря свечки жечь.

— Хорошо. — Ужасно захотелось зареветь и повиснуть на шее у мужа, но Барбола сдержалась, не до нее. — Я лягу.

— Вот прямо сейчас и ложись, — распорядился Пал и вышел, опираясь на руку Иштвана.

Охотнички Боговы, да разве в эдакой круговерти чего найдешь?! Самим бы не пропасть.

2

Во дворе грохнул колокол, что-то громко проорал Иштван, заскулили недовольные собаки. Барбола тихонько вернулась в спальню, но не легла, а села у окна. Мешать она не станет, но разве тут уснешь?

Внизу метались, сражаясь с дождем и темнотой, факелы, потом выстроились в цепочку, рыжей живой ниткой потянулись во тьму и растаяли, оставив Сакаци во власти дождя и ночи.

— Мяу!

Охотники Боговы, это еще откуда? На кровати, поджав ножки и капризно отставив губку, сидела девчонка с ландышевой поляны.

— Мяу! — сказала она и хихикнула.

— Ты откуда? — нерешительно спросила Барболка.

— Из башни, — заявила голышка, поправляя жемчужное ожерелье, которым можно было дважды обвязать ее вокруг пояса. — Все ушли… скучно… И ты скучная. Давай танцевать!

— Не до танцев нам, — вздохнула Барболка, — Аполка ушла.

— И пусть, — засмеялась девчонка, — глупая она… Как дым… Как сухие листья… Они не летят, их несет. Крыльев нет, жизни нет, ничего нет… Не надо на них смотреть, не надо их ловить…

Почему она так? Она же Аполку не знает! Жена Миклоша такая добрая, так любит мужа и сына…

— Любовь — ветер, нелюбовь — дым, — теперь ведьмочка стояла на подоконнике спиной к ночи, — не летаешь, не любишь, не пускаешь — не любишь, не видишь — не любишь!

О чем она? Почему дым? Аполка пропала, остальное неважно!

— И ты глупая, — девчонка склонила голову на плече, — не хочешь танцевать. А раньше хотела, помнишь?

Ландыши, звезды, темная ель, звон родника и лучший сон в жизни.

— Пал, ты вернулся? Так скоро.

— Вернулся. Зачем гоняться за дымом? — Седой господарь улыбнулся и притянул Барболку к себе. — Мне нужна ты, а не улетевшие листья.

— Ты… ты видишь?!

— Тебя я всегда видел, — Пал подхватил жену на руки, его лицо было близко-близко. Родное, знакомое, любимое, но с шалыми живыми глазами, в которых дрожали голубые огоньки. — Слепых больше, чем зрячих, но я вижу. И ты видишь… И Миклош, хоть и дышит дымом чужого костра.

Почему она забыла, как Пал красив? За делами это стало не так уж и важно. Но когда он прозрел, и где Аполка?!

— Не думай о ней, — горячие губы, сильные руки, дождевые капли в седых волосах, — не забывай о себе — счастье упустишь, не смотри лишь на себя — счастье задушишь. Радуйся, Барбола, радуйся…

— Пал, что с тобой? Это не ты! Не ты! Охотнички Боговы, кто здесь? Покажись! Кто бы ты ни был, покажись, каким есть!

Ветер… Ветер и звезды с острыми синими лучами, смех колокольчиков, запах ландышей и калины. Крылатое создание, спутница, ветропляска, встает на цыпочки, вскидывает тонкие руки, закидывает назад юную голову, смеется весело и призывно. Не скажешь, девушка или парень, а, может, сразу и то, и другое. В черных с просинью локонах голубеют цветы. Нет, не цветы, святые эсперы, только почему они голубые?

— Весна возвращается, — шалые глаза совсем близко, на губах тает поцелуй, легкий, как ветер, и звенят, звенят колокольчики, — запомни, все возвращается, ты вернешься, и к тебе вернутся. Не бойся… У тебя крылья, у твоих двоих крылья… Не ломай их, не жалей дым… Не дыши дымом! Зачем горько, когда сладко? Не пускай дым назад. Дым не возвращается. Возвращается не дым…

— Уходи! Прошу, уходи… Оставь нас в покое, всех оставь, слышишь?!

— Оставлю, — танцуют тени в углах, танцует пламя свечей, танцует дождь за окнами и серый робкий рассвет, — ты не хочешь танцевать, зачем ты мне? Двое бегут за дымом, зачем мне дым? Скоро весна… Новая весна, новый танец… Я тебя вспомню… И двоих вспомню… Может быть…

3

Барбола проснулась с жемчужным ожерельем в руке. Тем самым, из сна, который оказался правдой. Сакацкая господарка кое-как оделась и выглянула в окно. Пал с Миклошем не вернутся, пока не отыщут Аполку или пока не истает последняя надежда. Барбола не понимала, что нашло на подругу, разве что встретилась с крылатой плясуньей да в рассудке помутилась, но чернявый перевертыш не казался ни страшным, ни злым… Так, котенок, хоть и с коготками.

Сакацкая господарка не злилась на спутницу, ведь та ее спасла, привела в Сакаци да и с мармалюцей, видать, помогла, только зря ветропляска перекидывался Палом… Хорошо, муж никогда не узнает о том, с кем спутала его жена, о ком плакала, проснувшись в свадебной постели. Барбола убрала нежданный жемчуг в шкатулку — будет время, отнесет его на ландышевую поляну, пусть на ели висит, лес да небо радует.

Женщина наскоро обкрутила вокруг головы косы и побежала к маленькому Лукачу. Мальчик спокойно спал, знать не зная о том, что остался без матери. А может, с Аполкой все в порядке, и ее везут домой? Барболка перекинулась парой слов с кормилицей, заглянула на поварню. Седая, как лунь, Моника пугала товарок мармалюцей, уцелевшая внучка держалась за бабкину юбку, в печи горел огонь.

Господарка поздоровалась, ухватила горячую горбушку, густо посыпала солью с перцем и плюхнулась в кресло, слушая женскую болтовню. Из поварни все виделось по-другому, казалось глупой сказкой. Барболка блаженно жевала теплый хлеб, когда вбежавший конюшонок заорал: «Едут!»

— Нашли, — провозгласила Моника, подняв палец, — гици б так быстро не вернулся.

— А то ж, — откликнулась Анелька, — господарь он такой, его со следу не собьешь.

Барболка бросилась к воротам, всадники как раз въезжали на мост. Рыжий Пала и вороной Миклоша мерно шагали голова в голову, меж коней провисала ловчая сеть, в которой лежало что-то длинное, закутанное в плащ. Сзади, по трое в ряд, ехали витязи. С башни, хлопая крыльями, взвилась птичья туча, громко и отчаянно взвыла дворовая сука, ей ответили десятки собачьих глоток.

— Не жилица, — простонала Моника. Остальные промолчали. Пал спрыгнул с коня — не знаешь, что слепой, нипочем не скажешь! Барболка не хотела при всех хвататься за мужа, но ноги сами сорвались с места. Женщина повисла на шее своего господаря, откуда-то взявшиеся слезы выплеснулись наружу, потекли по щекам.

— Что ты? — пробормотал Пал и повторил: — Что ты…

— Ты вернулся, — и плевать, что их видят все, — вернулся!

— Конечно, — муж прижал ее к себе, — беды-то… Мы и Аполку нашли… Жива она, хоть и без памяти. Повезло ей, еще два шага, и все!

Подруга была жива, но Барболу отчего-то это не обрадовало. Вцепившись в Пала, сакацкая господарка смотрела, как притихший Миклош несет на руках показавшийся страшным сверток. Собачий вой стал нестерпимым. Псари силком затаскивали ошалевшую свору в замок, в небе толкались, сыпали снежными ошметками серые облака.

— Дым не возвращается, — прошептала Барбола, — возвращается не дым…

 

Глава 3

1

Бывает, человек то ли уснул, то ли в обмороке, сердце бьется, грудь дышит, а не добудишься. Так и Аполка. Жила как во сне, а теперь и вовсе уснула и не просыпается.

Оставалась одна надежда — на столичных лекарей, но до Алати еще нужно было добраться. Миклош почти не сомневался, что толку от них не будет, теперь в Крионе скажут, что сын алатского господаря уморил агарийскую жену. Ничего хорошего в этом не было, да и Аполку было жаль. Виноватым Миклош себя не чувствовал, другой на его месте от опущенных глаз да вышивок давным-давно бы десяток подружек завел, а он терпел, оттого, видать, и снилась ему Барболка. Жаль, больше не снится, как отрезало.

Смотреть на живую Барболку было мучительно, но проститься с ней Миклош не мог. Вот и тянул с отъездом, пока не придумал, как цаплю с кречетом помирить, а заодно и отца успокоить. Надо оставить Лукача на попечение Пала и Барболы. Королю в горы не дотянуться, а спящую Аполку дядюшка Иоганн пускай забирает да лечит, если захочет. Миклош совсем было собрался идти к сакацкому господарю, и тут вбежал слуга. Господарка очнулась и зовет мужа. Миклош бросился в спальню.

В полумраке лицо жены казалось слепленным из снега, только глаза зеленели болотной травой. Агарийка еще никогда не была более красивой и менее желанной. Наоборот, Миклошу мучительно захотелось оказаться подальше от утонувшей в лисьих одеялах ослепительной красавицы.

— Увези меня отсюда, — Аполка рванулась навстречу мужу, огромные глаза заволоклись слезами, — я умру здесь! Меня убьют!

— Глупая, — Миклош мужественно поцеловал белую щеку, — кто тебя убьет? Пал и Барбола?

— Пал и Барбола нет, — затрясла головой Аполка, — я их люблю, они меня любят. Другие. Придут и убьют. Меня, тебя, Лукача, Миклоша…

Заговаривается, хотя чего тут удивляться. В здравом рассудке по ночам в горы не убегают.

— Зачем тебе два Миклоша? — Нужно погладить ее по волосам, но как же не хочется!

— У нас будет сын, — прошептала агарийка, — Миклош. Его Моника отдаст мармалюце…

— Горюшко ты мое! — простонал Мекчеи. От сердца отлегло, от беременных какой только дури не дождешься. — Давно знаешь?

— Нет, — Аполка вскочила в постели, глаза ее блестели, — Миклош, я тут чужая! Моего сына зарежут, чтоб своих не трогали.

— Ты роди сперва, — пошутил Миклош, — может, вообще девочка будет.

— Сын, — упрямо сжала губы жена, — он будет великим господарем. Если его не убьют… Моника меня ненавидит…

Моника? Миклош с трудом понял, о ком речь. Кажется, о стряпухе, у которой давешняя мармалюца утащила двоих внучек. Дернуло же его рассказать об этом Аполке! Наследник господаря вздохнул и погладил жену по голове. Это стало последней каплей, Аполка вцепилась в рубашку мужа и разрыдалась.

2

Грязный, слежавшийся снег, черные деревья, низкие облака, впереди — перевал, сзади — любовь. Аполка звала Барболу с собой, и он тоже звал, но чернокосая гица осталась в Сакаци. Кто знает, когда они свидятся и свидятся ли, а вот на законную жену придется любоваться день и ночь.

Миклош сам не понимал, с чего ему опротивела Аполка, а та, как назло, липла не хуже репья к собачьей шкуре. И ведь хороша до одури, а через порог и то смотреть тошно. Наследник Матяша подкрутил усы и уставился на дорогу. Говорить не хотелось ни с кем, даже с Янчи. Мекчеи не должен бросаться на людей, как цепной пес, но он может не сдержаться.

— Миклош!

— Что такое, милая?

— Миклош, мне… надо съехать с дороги.

Говорил же, незачем лезть в седло. И уезжать незачем, но с беременной спорить, что воду копать. Витязь хмуро послал вороного за соловой кобылкой, жеребец полностью разделял негодование хозяина, но Миклош вынудил упрямца подчиниться. Кони провалились по брюхо, но быстро выбрались на покрытую наледью тропу. Алатский наследник торжественно снял супругу с седла, едва не сплюнув от отвращения, когда маленькие ручки обхватили его шею. Аполка была зеленой, как покойница, и все равно прошептала:

— Не подглядывай!

Агарийка и есть агарийка! Умрет, но блевать на людях не станет. Витязь с удовольствием отвернулся. С еще большим удовольствием он вскочил бы на коня и поскакал в Сакаци. Или в Вешани. Или еще куда-нибудь, где нет зеленоглазой скромницы. Нет, не останется он с Аполкой до родов, пусть хоть изойдет на слезы, приставит к ней десяток лекарей, и бежать. Дело найдется. Хоть крепости приграничные проверять, хоть новых лучников до четвертого пота гонять.

— Миклош, помоги! — порозовевшая Аполка тянула к нему белые пуховые варежки. Рядом топталась лошаденка, на которую столетняя бабка, и та бы без помощи влезла. Не можешь с лошадью управиться, сиди дома.

— Сейчас, любовь моя!

От поцелуя увернуться не удалось, и настроение испортилось окончательно. Супруги выехали на тропу, и тут откуда-то взялась белка. Зверушка громко цокнула и перескочила со ствола на ствол, обрушив вниз снежную шапку. Этого оказалось довольно, Аполкина кобылка испуганно шарахнулась от страшного зверя, наездница, завизжав, выпустила повод, соловая подскочила на всех четырех ногах, и, очертя голову, помчалась по тропе, подгоняемая воплями очумевшей со страху дуры.

Миклош от души выругался и стремительно развернул вороного. Горе-наездницу следовало остановить, пока она не разбила себе голову о какой-нибудь пень. А хорошо бы! Витязь поразился подлой мысли и послал коня за исчезающей в ельнике жениной кобылкой.

3

Ландышей не было, был слежавшийся синий снег, в котором тонула знакомая поляна. Ручей весело скакал по своим валунам, только никто на них не танцевал. А она чего ждала? Барболка сунула руку за пазуху, нащупав приблудное ожерелье. Бросить в воду или на ель повесить?

Хорошо все-таки, что она не поехала с Аполкой, уж больно чудной та стала, когда проснулась. Вроде все как раньше, а муторно как-то и дышать тяжко. Барбола терпела сколько могла, но в последнюю ночь не выдержала, сказала Палу. Тот долго молчал, перебирая косы жены, потом махнул рукой:

— Не хочешь ехать, оставайся. Сердце, оно больше головы знает. Скажу, нельзя тебе.

И сказал. Миклош с Аполкой уехали, и тут сакацкой господарке приспичило ветряное ожерелье отвезти, а Пал с ней поехал. И хорошо.

— Барболка, — рука Пала легла на плечо жены, — родник я слышу, а что здесь еще?

— Ель, — послушно ответила женщина, — посреди поляны. Большая, больше я и не видала. Камни серые, и в ручье и рядом. Летом здесь ландыши растут, а сейчас снег везде, только валуны голые.

— Один на лошадиную голову похож? — спросил Пал странным голосом. — И на нем трещина, словно молния?

— Да, — удивленно кивнула гица.

— Я видел это место. Во сне. И тебя тоже видел. Ты пела, в волосах у тебя были ландыши. Я тебе целовал, а ты смеялась.

Это был Пал, а не ветропляска! Пал! Им приснился один и тот же сон, в котором Пал был здоров, но сны уходят.

— Жизнь бы отдала за твои глаза, — прошептала Барболка.

— Не говори так никогда! Слышишь, не говори! Да еще здесь!

Что с ним? Он еще никогда на нее не кричал. Охотнички Боговы, как же он ее любит! А она? Перевертыш совсем ей голову заморочил.

— Прости, — тихо сказал муж.

Он ее никогда не обидит, а вот она…

— Я, когда на пасеке жила, — торопливо затараторила Барболка, — часто сюда ходила.

— Не только ты, — Пал опустился на камень, — непростая это поляна. Я слепой, а знаю, где валуны, где — елка. На краю бересклет растет?

— Растет… Не осыпался еще.

— Он всегда в таких местах растет. Здесь охотники коней поили да спутники плясали. Где они пляшут, ночь светлее, даже моя…

— Я видела ветропляску, — прошептала Барболка, — здесь, и в Сакаци тоже. Пал, я люблю тебя. Ты даже не знаешь как.

— Знаю. — Черные глаза близко-близко, Охотнички Боговы, ну за что ему эта ночь вечная?!

— Спой, — попросил Пал, — что тогда, на дороге.

Барболка глянула в розовеющее небо и тихонько запела.

В алом небе молния, молния, О тебе всегда помню я. В синем небе радуга, радуга, Ты целуй меня, целуй радостно…

4

Проклятая кобыла оказалась на удивление резвой, Миклош гнал вороного галопом, но единственное, что ему удавалось, это не потерять Аполку из виду. Бросить бы дуру здесь и вернуться, но есть вещи, которые убивают не хуже меча. Жил человек, жил, потом сотворил несотворимое и умер. Вроде ходит, говорит, ест, а на деле — упырь, мармалюца, гость холодный. Нельзя женщину в лесу бросать, даже если она тебе хуже жабы болотной. Нельзя, и все.

Соловая кобыла вскинула задом и снова свернула. Миклош и представить не мог, что в Черной Алати побольше дорог, чем в Агарии. Аполка давно уже не кричала, хотя в седле каким-то чудом держалась, но долго так продолжаться не может. Вороной на пределе, еще немного и упадет, да и смеркается уже. Через час себя не поймаешь, не то что проклятую кобылу. Дорогу перегородил сучковатый ствол, и витязь придержал жеребца, не будучи уверен, что бедняга с ходу перескочит преграду. И как только здесь прошла соловая? Взгляд Миклоша скользнул по дороге, впереди лежал нетронутый снег, на котором отпечаталась цепочка следов, но какая-то странная. Словно у оставившей ее лошади была лишь одна нога. Морок одноногий! День по кругу водил, ночью за горло схватит!

Сын Матяша по праву считался отважным, но сейчас ему стало жутко. Лес стоял стеной, небо темнело, только на западе багровела закатная стена. Куда его занесло, Миклош не знал, а когда теряешь дорогу в дурном месте, доверься коню. Витязь отпустил поводья. Вороной всхрапнул, свернул с тропы и, увязая в рыхлом снегу, бросился прочь от ощетинившегося сучьями бревна и страшного следа.

Погони Миклош не боялся, у него еще есть час, а может, и два. Нечисть боится закатной бездны сильней ночной тьмы и дневного света, но рябиновый час короток, и после него нет человеку защитника, кроме себя самого. Поддашься страху, конец тебе, не струсишь, может, и доживешь до рассвета. Мекчеи был не из робких. Когда проклятая тропа скрылась из глаз, витязь остановил вороного на какой-то прогалине, торопливо содрал подбитую мехом куртку, стащил рубаху, снова оделся, обтер теплым полотном взмыленного коня и вновь вскочил в седло. Жеребец втянул ноздрями странно теплый ветер и уверенно порысил на закат. Судя по всему, ничего страшного рядом не было. Наоборот, было на удивление спокойно, а потом Миклош услышал песню. Кто-то пел прямо в лесу, чистый, звонкий голос сливался с ветром, а может, это пел ветер, обещая весну, птичьи стаи в синем небе, высокую радугу над зеленым юным лесом.

Песня рвалась сквозь сгущающиеся тени, разгоняя страх и одиночество. Замученный жеребец, и тот вскинул голову и радостно и звонко заржал, и ему ответили другие кони. Выбрался! Вечные Охотнички, выбрался!

5

Барболка смотрела на Миклоша Мекчеи и не верила своим глазам. Сын господаря Матяша уехал в полдень с женой, сыном и немалым отрядом, а вернулся один-одинешенек. Конь заморен, сам без плаща, и лицо какое-то странное.

— Кто здесь? — хрипло спросил Пал.

— Я, дядько, — пробормотал Миклош, глядя на Барболу, — заблудился…

— Поезжай вперед, птиченька, — бросил Пал, и Барбола тронула поводья. Недавняя радость сложила крылья, отчего-то стало страшно. Женщина глянула в догорающее небо. Как они задержались там, у ели. И ожерелье она оставить забыла. Барболка тронула теплый жемчуг, стало немного легче. Почему вернулся Миклош? Почему ее отослали? Она не Аполка, всякое повидала.

— Барбола! — крикнул Пал. — Поворачивай! Скачи к ели, нас не жди!

Назад, почему? Звездочка уже повернула, помчалась голова в голову с конем Пала. Вороному Миклоша было не угнаться за свежими лошадьми и муж придержал Кремня. Ему, значит, можно! Барбола натянула повод, переводя кобылку в легкий галоп.

— Барболка, вперед!

— Нет, — дерзко выкрикнула господарка-пасечница, — взял за себя, так не гони.

Пал не ответил. Значит, услышал.

Конские копыта ломали ночную тишину, словно весенний лед, справа выплыл из-за иззубренной еловой стены умирающий месяц, полетел рядом с всадниками. Дурная примета. Как долго они скачут, целую вечность, но вот и поляна. Туманная дымка над неугомонным ручьем, светлые камни, черное дерево рвется в небо диковинной башней.

Пал останавливает Кремня, прыгает на землю.

— Отпустите коней.

Барболка зацепила поводья за седельную луку. Звездочка потянулась к хозяйке мордой и вдруг вскинула голову, захрапела от ужаса и бросилась к ручью. Кремень и вороной Миклоша кинулись следом и замерли посреди текущей воды.

— Где они?

— В ручье.

— Они знают, что делают. Барбола, живо на лошадиный камень. Миклош, подсади ее.

Лошадиный камень? Ах, да… Сильные руки подхватывают женщину, ставят на валун среди ручья. Тот самый! Миклош помогает Палу забраться на соседний камень, ржут и жмутся друг к другу забившиеся в воду кони. Охотнички Боговы, Магна! С ребенком. Опять за свое взялась!

— Миклош, — кричит мельничиха, — где ты, Миклош? Почему ты меня убил? Почему забрал золото? Почему отпустил помощничков? Теперь тебе на меня работать — не переработать…

6

— Миклош, — зовет Аполка, — где ты, Миклош? Почему все время уходишь?

— Миклош, — отец в иссеченном гайифскими саблями доспехе зажимает рану рукой, — где ты, Миклош?

— Миклош, — Янчи со связанными руками опускается на колени, на щеке — рабское клеймо, — где ты, Миклош?

— Миклош, — Барбола тянет к нему обнаженные руки, — где ты, Миклош?

Барбола?! Но вот же она! Рассыпаются, стекают с трех лиц родные черты, три Аполки стоят и смеются, четвертая поднимает над головой белый сверток.

— Возьми сына, Миклош, мне тяжело его держать, я его сейчас уроню…

Весь мир заполняет отчаянный плач. Это не морок. Все, что угодно, только не это!

— Нет! — вскакивает Миклош. — Не смей!

— Я тебя вижу! — кричит первая Аполка.

— Поцелуй меня, — улыбается другая, сбрасывая с плеч сорочку.

— Накорми меня, — просит третья.

— Иди ко мне, — обещает четвертая, — иди, я отдам тебе сына.

— Будь ты проклята, ведьма!

— Ты сам себя проклял!

— Ты меня обманул!

— Ты меня не любишь…

— Твоя клятва на твоей шее, твой грех на твоем сыне!

— Иди ко мне, Миклош… Ты — мой, сын — твой. Отдай себя, возьми его. Смотри, вот он, вот!

— Будь по-твоему, гадина!

— Стой! — хватка у Сакацкого господаря была железной. — Не ходи… Себя погубишь, сына не спасешь!

— Пал, я должен!

— Нет!

7

Это сын Миклоша! Заступнички-мученички, это сын Миклоша!

Пал держал Миклоша за руки, хрипели, роняя клочья пены, ошалевшие от ужаса кони, а на краю поляны смеялась, трясла белым свертком Магна Надь, поправлял шляпу Ферек, супил брови папаша да крутила хвостом довольная Жужа. Отец, бывший жених, убитая ведьма, собака… Они знали Барболку Чекеи и пришли за ней. Охотнички Боговы, почему за нее должны платить Миклош, Аполка, их ребенок? Она сама за себя ответит!

Барбола передернула плечами и перекинула косы на грудь. Жить хотелось отчаянно, до крика, но ничего не поделаешь, сама во всем виновата. Взяла браслет из дури да корысти, отдавай теперь руку с головой.

Жужа шагнула вперед, из открытой пасти высунулся язык, словно в жару, Ферек поправил жилетку, Гашпар Чекеи ругнулся и поскреб голову, будто со сна, Магна улыбнулась, еще выше подняв ребенка. Заступнички-мученички, она всегда всех ненавидела, такие только и умеют, что злобствовать да завидовать. Их хоть в золоте купай, хоть на облако посади, все одно ядом изойдут, все вокруг потравят.

Барболка снова глянула на разряженную мельничиху, слишком подлую, чтоб ее бояться, и рванула гребни, отпуская на свободу волосы. Таких кос у Магны на этом свете не было и на том не выросло.

Теплый водопад окутал плечи, стало легко и весело, словно в танце, и господарка сакацкая соскочила с камня и пошла, потом побежала вперед к упивающейся победой твари.

— Барболка! — Крик Пала резанул по душе и стих.

— Барбола, нет! Не-е-е-ет!!!

Миклошу-то что до нее? Сына б лучше стерег…

Плач Лукача, конское ржанье, шум ветвей, лунные искры в глазах, сзади ничего нет, впереди — ведьма. Глаза зеленые, словно зацветший, становящийся болотом пруд, богатые серьги, даренный знатным полюбовником золотой браслет… А жемчуга ветряного не хочешь, гадина ты ядовитая?!

Как втекло в руки белое ожерелье, Барбола не поняла, но изловчилась захлестнуть им полную белую шею. Мельничиха рванулась, заревела дурным голосом, выронила ребенка, замолотила по воздуху серыми копытами, в нос ударила вонь век не чищенного стойла. Исчезла Магна Надь, ровно никогда не бывала, только седая ослица рвалась с жемчужного повода.

— Мармалюца! — Кто кричит? Миклош? Пал? Она сама?

Чудище из ночных мороков клацает бурыми зубами, из ноздрей валит ледяной пар, руки немеют, но она сдержит мармалюцу, ведь там, сзади, Пал…

Охотнички Боговы, помогите! Как она оказалась на плешивой жирной спине? Как держится? Мармалюца визжит, бьет задом, скачет на четырех ногах, вскидывается на дыбы, но она не выпустит тварь, ни за что не выпустит! Ослица ревет, срывается с места, несется сквозь черный сгнивший лес. Впереди — болото, голодное, страшное. Откуда оно? Рядом с Сакаци — горы, горы и лес… Надо спрыгнуть, но нельзя, ночь не кончилась, мармалюца вернется, второй раз ее не поймать.

Серая, бугристая равнина, жидкие камыши, под нечистым льдом — бездонная прорва, в ней так долго умирать… Трещит, ломается ненадежный весенний лед, чавкает под копытами проснувшаяся топь, всплывают со дна, лопаются черные пузыри, глаза ест зеленый дым, сердце сейчас разорвется… Не сердце — связавшая тварь ветряная нить. Звон лопнувшей струны, разлетаются в стороны белые, теплые искры, наливаются рассветной кровью, падают на лед, в воду, в грязь. Вскрикивают и смолкают колокольчики, растет, приближается бурая полынья, длинная, похожая на сапог, над ней пляшет, кривляется зеленое марево. Мармалюца визжит, рвется вперед и тает, растекается липким гнилостным туманом.

Щетка болотной травы, несытая, холодная жижа, пустота, паденье… Охотнички боговы, как же страшно! Мамочка, Пал!.. Все.

 

Эпилог. 

Brahms J. Hungarian Dance № 5

[27]

Одинокий крик, смерть, тишина и красное небо над черным зубчатым лесом. У любви, у счастья и у боли одно имя — Барбола. Теперь Пал Карои это знает, но почему?! Почему она, а не он…

— Пал! — Матяш, откуда он здесь? Сам молодой, а волосы совсем белые. — Пал, что с Барболой?!

— Умерла…

Она умерла, а он прозрел, когда Барболка на краю пропасти выкрикнула его имя. Прозрел, сквозь горы увидав ее смерть, узнав, что певунья с пасеки была именно такой, какой он видел ее в своих снах. До последней черточки! Старая поляна вернула ему свет и забрала Барболу. Зачем ему свет?

— Нет! — закричал побратим, сжимая кулаки. — Неправда, не верю!

Матяш может не верить. Счастливый, он не видел, как погибает его любовь, а он видел и ничего не мог… Ни остановить, ни прикрыть собой, ни хотя бы умереть.

— Это неправда, — повторял Матяш, — почему она? Почему не я?..

Так ты тоже ее любил, побратим? Что ж, значит, и тебе теперь жить лишь половиной сердца.

— Бери лошадей, Мати, надо идти.

— Дядька Пал, я не Матяш…

Миклош?! Сын Матяша? Конечно…

— Ты похож на отца, только Матяш так и не поседел.

— Поседел. В той битве, когда тебя… Охотники Боговы!

Пал обернулся. Миклош стоял и смотрел туда, где еще вчера зеленело могучее дерево. От вековой ели остался один лишь ствол, лишенный ветвей и коры. Заря заливала белую колонну кровью, острая черная тень казалась клинком, рассекшим поляну и их с Миклошем жизни на две неравные половины. С Барболой и без нее.

Громко и требовательно заплакал ребенок, Миклош бросился к сыну. Не к сыну, у серого валуна заходилась криком крестьянская девчушка. Миклош Мекчеи поднял малышку на руки. Ни одна смерть не станет концом для всего мира. Будут плакать дети, вставать и садиться солнце, ерошить конские гривы ветер, будет скакать по кругу вечная охота. Из весны в осень, из осени в весну.

В синем небе радуга, радуга, Кони пляшут, радуйся, радуйся В синем небе ласточка, ласточка, Ты целуй меня, целуй ласково…

Черные крылья волос, алые зовущие губы, в глазах летят, смеются золотые искры и звенят, звенят дальние колокольчики. Барболка!

* * *

«В 331 году умер господарь наш Матяш Медвежьи Плечи, и по воле Создателя стал над нами сын Матяша доблестный Миклош Белая Ель. В двадцатый день Весенних Молний въехал новый наш господарь на вороном коне в свою столицу, и было с ним множество доблестных витязей, и первым из них следует назвать господаря Сакацкого Пала Карои, разбившего по осени безбожных гайфских разбойников к вящей радости своего господаря и всех добрых людей…»
Хроника монастыря святого Ласло Алатского