Русские святыни

Бенедиктов Николай

Часть III

РУССКАЯ СИСТЕМА СВЯТЫНЬ

 

 

Качеств или ценностных характеристик личности существует великое множество. В обширной литературе о личности отмечается, что слов, отображающих это множество, в русском языке насчитываются тысячи. В других языках, естественно, тоже. Поэтому пытаться выстроить в одной работе полную систему русских святынь невозможно. А потому речь пойдет о наиболее выпуклых, спорных и таких ценностях, в понимании которых бросается в глаза отличие нашего мира от западноевропейского.

 

Глава 1

ПРИРОДА

Как уже говорилось, Якоб Буркхардт в своей книге "Культура Италии в эпоху Возрождения" отмечал, что средневековый европеец не видел пейзажа. Даже в песнях крестоносцев нет и следа от пребывания в чужих краях. А. Гулыга подчеркивает: "В Италии впервые рождается новый вид наслаждения — пребывание на лоне природы. По преданию, Петрарка был первым, кто поднялся на гору (Вента близ Авиньона) с единственной целью — полюбоваться открывающимся видом. (Во всяком случае, он был первым, оставившим красочное описание своего восхождения, охвативших его при этом чувств и мыслей.) Ван Эйки переносят пейзаж на полотно". Напомню, что в средневековом эпосе ("Песнь о Сиде", "Песнь о Роланде", эпос о короле Артуре, Нибелунгах и т. д.) природа упоминается лишь изредка и только в качестве некоего условия, обстоятельства-препятствия. Можно сказать, что известное изречение Базарова в "Отцах и детях" Тургенева: "Природа — не храм, а мастерская, и человек в ней работник", есть совершенно европейское. Природа не храм, а поэтому ценности, отдельной от человека, не представляет. В мастерской я могу ставить станки так или иначе, могу их разобрать, убрать. Храм же носит самоценное значение, и с ним нельзя обращаться как с мастерской. Автору этих строк бросалось в глаза различие русского Нижнего Новгорода и европейского (сравнительно с Нижним) Петербурга. Центр Петербурга как бы поглотил природу, окольцевал ее гранитом и бетоном, в принципе его можно смотреть и зимой, а не только летом. Краски значения особого не имеют, более того — в черно-белой графике Петербург-Ленинград приобретает и более четкие линии, выпуклость и завершенность. Даже земля в этих каменных сооружениях кажется принесенной и привнесенной деталью интерьера, как и вовсе не частые на проспектах деревья. Если же нет красоты архитектурной, то у поэтического художника, как известно, прорывается тоска: "Гробы Васильевского острова". Это выражение Н. В. Гоголя о Васильевском острове Петербурга понятно каждому, кто прожил там хотя бы неделю. Геометрический рисунок может быть красив, но совершенно неприроден, искусственен (конечно, речь не идет о парках). Нижний Новгород рождался как естественное продолжение ландшафта, и Нижегородский кремль не перенесешь на другое место, — он как бы продолжает и завершает Дятловы горы. Строгановско-Рождественская церковь (т. н. нижегородское барокко) в черно-белой графике теряет значительную часть очарования. Нижний тускнеет вместе с природой, и зимой его трудно показывать приезжим. И Нижний расцветает вместе с многоцветием природы летом, и тогда И. Репин напишет о царственном величии Нижнего, вскружившем художнику и его спутникам головы, скажет о том, что эти люди не могли селиться где-нибудь и как-нибудь. Нижний летом производит неизгладимое впечатление. Голландско-европейское отношение к природе как к препятствию носит титанический характер. Природа несет хаос и разрушения, а человек героически ее побеждает, отвоевывает свое у волн, у наводнений, создает рукотворные каналы, почву, моря и т. п. И природа тогда не только не храм, но и не богатство. Ведь все создают люди трудом. И трудовая теория стоимости в противоположность физиократам говорила, что все богатства создает не земля, а труд. Через Смита, Рикардо, Маркса это природоборческое настроение дотекло и до России и частью воплотилось в законодательстве. Известно, что в советское время дух европейской индустриализации проявлялся в желании воспеть дух человека, преобразовавшего природу, — «Цемент» Ф. Гладкова, «Соть» Леонова или: "Человек сказал Днепру: я стеной тебя запру" и т. д. Заканчивается такое отношение к природе экологическим кризисом, ибо, побеждая природу, человек убивал и свое тело. Так, в случае спуска отравленных стоков в озеро или реку можно убить рыбу, всплывут тонны рыбы, а штраф до недавнего времени за это в СССР был — 50 рублей в районе, 100 рублей в области, 150 рублей в республике. И это понятно: рыба не создана трудом человека, на балансе ни у кого не стоит, богатством и ценностью по закону, видимо, не является. Парадокс европейского развития привел экологической логикой к появлению Римского клуба, Гринпис, сильному движению зеленых, природовосстановительной и природоохранной деятельности правительств. Нынешний прозападный курс власти это отношение усугубил — страна быстро превращается в зону экологического бедствия, где все больше работы предстоит министерству по чрезвычайным ситуациям.

Иным является русское отношение к природе. Герои былин, как мы видели, живут вместе с природой, им силу придает мать сыра земля, дивы, птицы, звери, солнце, звезды, ветер, как в сказках Пушкина, — соучастники этой жизни. "Слово о погибели Русской земли" или "Слово о полку Игореве" наполнены жизнью природы вместе с человеком. Даже рассказ о Мамаевом побоище включает обряд слушания земли, которая и дает ответ о будущем исходе сражения. Очень точно русское отношение к природе выразил, может быть, самый философский русский исихастский поэт Ф. Тютчев:

Не то, что мните вы, природа: Не слепок, не бездушный лик — В ней есть душа, в ней есть свобода, В ней есть любовь, в ней есть язык.

И тот, кто не ощущает природу живой, с душой, любовью и языком, для Ф. Тютчева глухонемой и несчастный, обездоленный человек:

Не их вина: пойми, коль может, Органа жизнь глухонемой! Души его, ах! не встревожит И голос матери самой!..

Здесь Ф. Тютчев явно многозначно использует "голос матери" и в значении "голос матери природы". И Тютчева

можно переписывать страницами "Люблю грозу в начале мая…", "Душой весны природа ожила", "Еще в полях белеет снег", "О чем ты воешь, ветр ночной?", "Нет, моего к тебе пристрастья я скрыть не в силах, мать-земля…", "Зима недаром злится", "Неохотно и несмело солнце смотрит на поля" и т. д.

И Тютчев не является исключением, наоборот, он ясно и определенно выразил господствующую струю русской поэзии. Это и рылеевская "Ревела буря, дождь шумел", и пушкинские "Буря мглою небо кроет", и "Я твой — люблю сей темный сад", "Погасло дневное светило". "Ветер, ветер, ты могуч", "Прощай, свободная стихия", "Роняет лес багряный свой убор", "В пустыне чахлой и скупой", "На холмах Грузии лежит ночная мгла", "Мчатся тучи, вьются тучи", лермонтовские "Тучки небесные, вечные странники", "Ночь тиха, пустыня внемлет богу, и звезда с звездою говорит", тургеневское "Утро туманное, утро седое…", некрасовские "Поздняя осень, грачи улетели", "О Волга! Колыбель моя", "Славная осень! Здоровый ядреный воздух усталые силы бодрит", "Плакала Саша, как лес вырубали". И пришлось бы переписывать и Языкова, и Майкова, и Плещеева, и Кольцова, и Никитина, и Сурикова, Минаева, Полонского, Фета, А. Толстого, Горького, Бунина, Блока, Есенина, Маяковского, Тихонова, Луговского, Корнилова, Щипачева, Заболоцкого, Суркова, Исаковского, Твардовского, Симонова, Орлова, Рубцова, Кузнецова. Ясно, что перечислены не все.

Похожее положение и в прозе, где достаточно назвать "Русский лес" Леонова, Чивилихина, Распутина, Белова, Астафьева. Английский писатель Ч. П. Сноу в своих воспоминаниях о встрече с Л. М. Леоновым пишет: "У него, как почти у всех русских писателей, всепоглощающий интерес к миру природы". Со стороны, как говорится, виднее: "У всех русских писателей всепоглощающий интерес к миру природы"! В качестве исключения Ч. П. Сноу назвал творчество Набокова, вытекающее, по словам мемуариста, "из одного краткого изысканно-извращенного периода в русской литературе", однако тут же отметил: его "профессиональные познания во всем, что касается бабочек", подчеркивали те черты, которые связывали его с соплеменниками на родине. В науке и философии русское отношение к природе образовало исключительно плодотворное направление, получившее название "русского космизма" (Н. Федоров, К. Циолковский, А. Чижевский, В. Вернадский и многие другие). Человек в его отношении к природе и космосу глядится как продолжение и выражение природы и должен жить вместе с ней, и повинуясь, и помогая ей. И понять себя мы можем лишь в связи с природой. В. Ключевский увязывал особенности взрывного-штурмового запойного характера великоросса с кратким и неустойчивым летом, когда надо "до смерти" работать, и длинной зимой, когда можно лежать на печи без работы. Автор этих строк на себе испытал психологическую ломку, связанную со сменой природного окружения. Я вырос в Таджикистане, где жизнь идет в долинах рек между высокими горами, и привык к этому, горы как бы защищали меня и создавали комфортное состояние. Переехав в Россию, чувствовал себя не в своей тарелке, словно на страшном ветру ничем не прикрытый, — ведь гор не было. Потом привык к просторам, далям, и когда попал на краткое время вновь в Таджикистан, то чувствовал себя не очень хорошо, потому, что горы сжимали, теснили, мешали, хотелось выйти из теснин и оглянуться вокруг на поля и леса. Все это вместе с пыльной листвой, выжженной травой и палящим солнцем могло доводить до галлюцинаций вроде мечтании Сухова — героя фильма "Белое солнце пустыни". И думается, что дело здесь не только в психологии, но и в физиологии, пище, составе тела, ощущении родного духа, в природе.

Русское отношение к природе все в большей степени осознается и у нас, и на Западе как будущее отношение к природе, как такое отношение, которое позволит выжить человечеству, не погубив окружающего многообразия жизни и многоцветия мира.

 

Глава 2

КРАЙНОСТИ ХАРАКТЕРА И СТРАСТНОСТЬ РУССКИХ

В русском человеке явно бросается в глаза страстность натуры, об этом хорошо написал А. К. Толстой:

Коль любить, так без рассудку, Коль грозить, так не на шутку, Коль ругнуть, так сгоряча, Коль рубнуть, так уж с плеча! Коли спорить, так уж смело, Коль карать, так уж за дело, Коль простить, так всей душой, Коли пир, так пир горой!

В. Ключевский крайности натуры связывал с климатом: "В одном уверен великоросс — что надобно дорожить ясным летним рабочим днем, что природа отпускает ему мало удобного времени для земледельческого труда и что короткое великорусское лето умеет еще укорачиваться безвременным нежданным ненастьем. Это заставляет великорусского крестьянина спешить, усиленно работать, чтобы сделать много в короткое время и в пору убраться с поля, а затем оставаться без дела осень и зиму. Так, великоросс приучался к чрезмерному кратковременному напряжению своих сил, привыкал работать скоро, лихорадочно и споро, а потом отдыхать в продолжение вынужденного осеннего и зимнего безделья. Ни один народ в Европе не способен к такому напряжению труда на короткое время, какое может развить великоросс, но и нигде в Европе, кажется, не найдем такой непривычки к ровному, умеренному и размеренному, постоянному труду, как в той же Великороссии".

Прямо противоположная точка зрения у И. Солоневича: "Ни климат, ни география здесь не играют никакой роли. Ни реки, ни горы, ни моря не играют никакой роли. Но факт существования национальных особенностей не может подлежать никакому добросовестному сомнению". И действительно: немцы, переселившись в Россию, не приобрели русского национального характера, и каждый, кто работал в смешанных русско-немецких бригадах, замечал национальное различие. Русские в работе по сравнению с немцами склонны к штурмовщине, «запойной» работе, и это, к сожалению, сопряжено с «отливом» от работы, спадом, ленью. Немец же работает ровно и постоянно, производя на русского человека впечатление неторопливой машины. Наверно, можно и совместить точки зрения В. Ключевского и И. Солоневича, сказав, что не климат определил черты национального духа, но природные условия как бы огранили, усилили национальные черты: "Своенравие климата и почвы обманывает самые скромные его ожидания, и, привыкнув к этим обманам, расчетливый великоросс любит подчас, очертя голову, выбрать самое что ни на есть безнадежное и нерасчетливое решение, противопоставляя капризу природы каприз собственной отваги. Эта наклонность дразнить счастье, играть в удачу и есть великорусский авось". Н. О. Лосский в своей работе "Характер русского народа" описывает максимализм и экстремизм русских и приводит в пример фанатизм старообрядцев, самоотверженность воинов, страсть и волю народников, эсеров и большевиков, лихость казаков, неистовость Белинского, Стасова, Салтыкова-Щедрина, Аксакова, Л. Толстого. Н. Лосский и обломовщину, и лень объясняет стремлением к совершенству и чрезмерной чуткостью ко всяким недочетам своей и чужой деятельности: "Отсюда часто возникает охлаждение к начатому делу и отвращение к продолжению его, обломовщина есть во многих случаях оборотная сторона высоких свойств русского человека". Он же приводит мнение Грэхама об экстремизме русских: "Русские — вулканы, или потухшие, спокойные, или в состоянии извержения".

Экстремизм русской натуры — из крайности в крайность, все или ничего — имеет колоссальное значение. И негативные крайности натуры могут усугубляться особой верой. По мнению А. Ф. Лосева, религиозные направления могут быть началом своих особенных извращений: "Католицизм извращается в истерию, казуистику, формализм и инквизицию. Православие, развращаясь, дает хулиганство, разбойничество, анархизм и бандитизм". Стало общим местом упоминание о том, что русские не могут быть честными, они или святые, или жуткие грешники, или Алеша Карамазов, или Смердяков, или сверхпорядочный человек, или хулиган. Бывает, что это один и тот же человек. Владимир Соловьев в молодые годы доходил до такого уровня борьбы с религией, что свалил и топтал крест на кладбище, а затем стал очень верующим человеком. Митрофанушка Фонвизина списан с будущего президента Академии художеств А. Оленина, который столь устыдился себя в комедийном образе, что стал одним из образованнейших людей того времени.

Столь же общим местом стало рассуждение о недостатке среднего уровня культуры, что требует необходимости дисциплины русскому человеку. Действительно, когда крепким волевым натурам придается смысл и цель, дисциплинируется и собирается в кулак мощь и воля, то получаются великолепные образцы человека — чудо-богатыри Суворова, петровская дружина, рыцари из кованой стали Александра I, народники и большевики. Чем выше образец совершенства, притягивающий русского, тем сильнее желание и воля к достижению его. И это весьма положительное качество, поскольку русский не останавливается на лестнице ценностей на ступенях нужды, пользы, увлечений, для него важны святыни, да и они выстраиваются в блистательный ряд. Это качество говорит и о молодости-живости нации, и о ее удивительной жизнеспособности — ведь после каждой катастрофы Россия возрождалась еще более крепкой. Ради святынь — родины, веры, друга — русские шли на самопожертвование, терпели невероятные лишения. И здесь стоит вспомнить и ратников Куликова поля, и патриарха Гермогена с нижегородским ополчением, и героев последней Отечественной войны. Интересно, что сами катастрофы прямо связаны с ослаблением ценностей-святынь, их привлекательности. Как только мы перестаем ими «гореть», так Господь или история нас наказывает катастрофой. Поблекшее православие с требодателями-священниками привело к тому неверию и богоборчеству, которое разгромило и церковь, и потрясло страну. Наказание следует за утерей страстности и веры в святыни моментально. Утеря веры в коммунизм, погрязание в «вещизме» привело к краху коммунистического режима и большим страданиям народа Выживают только те народы, которые истово защищают свои святыни, другие пропадают. Страстность по отношению к высшим святыням — гарантия жизни народа.

Страстность по отношению к высшим святыням культуры приводит русский народ к тому, что чужое им легко осваивается и становится своим. Вспомним, что православие пришло из враждебной Руси Византии. Однако сделав выбор религии в пользу православия, русские так основательно делали своей религию, что сегодня сказать «православный» означает вызвать самую непосредственную реакцию «русский». Похоже было и с марксизмом Высший итог развития европеизма, марксизм, рождался в русофобской оболочке. Тем не менее он стал особо русским, и сегодня говорить о судьбах научного коммунизма — значит говорить о его русском варианте. И после освоения каждая идея как бы исследуется на прочность, на разрыв, поскольку русский вариант ее существования подразумевает распространение и углубление идеи до крайних пределов. В этой постоянной экспериментальной обстановке вырабатываются жизнетворные стороны идеи, выясняются границы применения. И нередко жизнеспособная идея доводится до ее высшего воплощения. И Н. Лосский называет такие примеры — чистота в больницах, лучшее полотно, местное самоуправление. Мы можем добавить и космические исследования, и аппараты, авиацию, танки, суда на подводных крыльях, экранопланы, балет и т. п.

И еще два соображения. Первое. Возможности и значение народа измеряются, как известно, не численностью, а тем, что они дают человечеству. Достаточно вспомнить сравнительно немногочисленных греков, понять, какое громадное наследие оставили они человечеству своим искусством и философией, и это наследие в первую очередь включает не просто самобытные черты, но высшие мировые достижения. Честь древних греков составляет Сократ, а не многочисленная толпа «несократов», приговорившая его к смерти. Значение любого народа в науке, допустим, математике, измеряется не тем, что все люди этого народа знают начальную арифметику, оно измеряется тем, на какие высоты математики взлетели высшие и лучшие ученые этого племени. Коли так, то понятно, что русская тяга к максимально высшим образцам дает возможность не только объяснить феномен русской литературы или философии, святых старцев или шахматные достижения, но дает возможность счесть русский народ великим народом и дает надежду, что он и останется великим.

И второе. В начале своего правления М. С. Горбачев неоднократно повторял полюбившееся ему английское выражение: "У Англии нет постоянных друзей, есть постоянные интересы". И к России он пытался приложить этот принцип — нет друзей, есть интересы. И за этим выражением стояла некая историческая реальность — русский народ пытался дружить, а с ним искали близких отношений из выгоды, из интереса, ибо он мог дать нефть, оружие, кредит и т. д., и т. п. Поскольку дружба возможна только взаимная, то русский народ получался обманутым Иванушкой-дурачком. Как известно, болгары со стороны русского народа встречали всемерную дружескую помощь, и все же и в первую, и во вторую войну оказывались в антирусском лагере. Вот слова митрополита Вениамина (Федченкова): "Однажды я в магазине встретил болгарина офицера и говорю ему с откровенным упреком:

— Как же это вы, братушки-славяне, которых Россия освободила своей кровью от турецкого ига, теперь воюете против нас?

— Мы, — совершенно бесстыдно ответил мне по-болгарски упитанный офицер, — реальные политики!

То есть, где выгодно, там и служим. Противно стало на душе от такого бессердечия и огрубелости!" И о других друзьях-славянах пишет митрополит, о чехах-легионерах, воевавших с адмиралом Колчаком в Сибири, воротившихся домой не с пустыми руками, а с русским золотом, и по всем большим городам Чехословакии были торговые магазины легионеров.

Можно предположить, что и Горбачеву показалось умным быть без святынь, но с выгодой, без друзей, но с интересом. Такая политика поневоле вела к вероломству, он стал предавать дружественные страны (Кубу, Ирак), друзей страны (Хоннекера), свою страну (чего стоят его договоры с американцами и передача шельфа на восточных берегах), партию и ближайших сподвижников (Лукьянова). Оказалось, что без принципов и святынь не остается ни интересов, ни выгоды. На Западе давно известна доктрина человеческих отношений, гласящая, что к человеку выгодно (полезно) относиться по-человечески. Если угодно, совесть — выгодна, и крах политической карьеры М. Горбачева прямо связан с тем, что он отошел от русского максимализма, приводящего к ведущей роли святынь, и тогда он стал "лучшим немцем", почти что американцем, лауреатом Нобелевской премии мира, но перестал быть уважаемым русским человеком. В России невыгодно быть человеку без принципов. без максимализма принципов, без самоотвержения в защите святынь. Иногда даже лучше «претерпеть», как это однажды проделал Б. Ельцин своей борьбой за справедливость и против привилегий. Думается, эта сторона вопроса была не последней в поддержке Ельцина на президентских выборах.

Итак, русский максимализм и страстность носят потенциально положительный характер, обеспечивают и показывают жизнеспособность нации, но отбрасывают немалую «тень» недостатков, приводят к катастрофичности истории.

 

Глава 3

ЕДИНСТВО СЛОВА И ДЕЛА

Различие Запада и России заключается и в различных оценках взаимодействия слова и дела. И на самом деле: на Западе, с нашей русской точки зрения, очень легко обнаружить разрыв слова и дела. Они нередко живут как бы сами по себе. Как говорилось ранее, даже исходные христианские принципы выглядят измененными: вместо заповеди делиться с ближним, оказывается, нужно лишь желать ближнему того, что имеешь сам; вместо любви на первое место выплывает воля и желание, почему и возникает инквизиция как механизм принуждения к вере (по-русски же "насильно мил не будешь" и "что сделано насильно, а не по любви и доброй воле, как бы не существует"); протестантизм шагнул далее католицизма, но по той же дороге — отверг священное предание так, будто слова Писания заменяют реальное тело и дело Христа и апостолов. И вне религии мы видим то же самое: известны слова Меттерниха о том, что Австрия еще удивит мир своим вероломством. Англия же, провозгласив равенство всех подданных империи перед законом, реально проводила выгодную ей, но невыгодную, например, Индии политику. О грабежах колоний вообще и Индии в особенности много писал основатель индийского национального движения Дадабхай Наороджи в своей основательной книге "Нищета и небританское правление Индией", подчеркивая двойной счет в английской политике: слова для всех одинаковы в законе, но реально для англичан — британское правление, а для индийцев — небританское правление. О двойном счете, т. е. все о том же вероломном разрыве слова и дела Европы по отношению к России, писал и русский философ Н. Я. Данилевский в своей книге "Россия и Европа". В поведении отдельных граждан мы видим аналогичное несоответствие. Исключительно смелые философы Ф. Бэкон и Р. Декарт в реальной жизни выглядят весьма негероическими суетными фигурами — казнокрадство одного и преклонение перед начальством другого весьма характерны. На фоне западных философов исключением выглядят отстаивавшие своей жизнью убеждения Д. Бруно и Б. Спиноза. И тем более ярко выражено несоответствие хороших слов и плохих дел как сильно выраженной черты западной культуры в США. Христианская страна перебила, как животных, едва ли не всех американских индейцев: их убивали из ружей, из пушек, травили, заражали болезнями, платили за скальп индейца. Как же быть с заповедью любви к ближнему и признанием каждого человека образом и подобием Божьим? Индейцы, видимо, не считались ближними и образом Божьим. Американский социолог А. Янов в точном соответствии с европейско-американской традицией Гоббса, Кальвина, отцов американской конституции пишет, что творцы США и конституции не верили в человека, считали его порочным существом, а потому нейтрализовали порок пороком, т. е. парламентаризмом. И Янов пишет, что философия отцов православной церкви несопоставимо благочестивее и духовнее философии Кальвина и Гоббса, но зато последняя практичнее. Как видим, и здесь святыням (они благочестивее и духовнее) предпочитаются интересы, выгода, польза (они практичнее). И сегодня петербургский философ М. С. Каган отмечает общую рационалистически-гносеологически-сциентистски-техницистскую ориентацию европейской культуры Нового времени, в чем, в частности, видит объяснение предпочтению интереса к теории познания по сравнению с теорией ценности. Логика нам уже знакомая.

Можно ли сказать, что на Западе слово не имеет значения, что это пустышка и обман? Из приведенного выше так и следует, однако ситуация много сложнее. Мы знаем, и это подчеркивают при столкновении с Европой многие, — преклонение Европы перед формой, формулой, механизмом правовым и политическим, законом, а значит, и словом. Известен часто упоминаемый римский рассказ о геройски сражавшемся воине, который был казнен во время децимации после боя, из которого войско бежало. Налицо в рассказе явная противоположность между словом (формой, законом) и сутью (делом). Децимации должны подвергаться бежавшие, но счет выпал на героического бойца. Русский ответ на вопрос ситуации — отпустить, бог с ним, с законом. Римский, а вслед за ним и европейский, закон требуют — пусть погибнет весь мир, но будет выполнен закон! По-русски попытка объяснить в Англии, что какое-то правило является пустой формальностью, не встречает понимания, ибо по-английски правило — это не пустая формальность (бюрократическая блажь — усугубим русскую реакцию), а Закон с большой буквы. Английский писатель Дж. Оруэлл в своем описании английского характера отмечает: "Массы и по сей день в той или иной степени склонны считать, что «противозаконно» есть синоним «плохо». Известно, что уголовное законодательство сурово и полно нелепостей, а судебные тяжбы столь дороги, что богатый всегда получает в них преимущество над бедным, однако существует общее мнение, что закон, какой он ни есть, будет скрупулезно соблюдаться, судьи неподкупны и никто не будет наказан иначе, нежели по приговору суда, иными словами, у англичан действует "всеобщая вера в закон".

Стоит обратить внимание на то, что все эти формулы, формы, правила, законы написаны словами, имеющими множество оттенков и незаконченность очертаний, и все же это Слово пишется с большой буквы в западной жизни, и под него подводится со всем своим бесконечным многообразием жизнь. Вот еще одна точка расхождения между русским и западным восприятием слова — на Западе слово (за, которым, естественно, стоит человек) нередко выглядит как едва ли не равнопорядковый партнер жизни, а за кадром этой ситуации стоит возрожденческий антропоцентризм, который своим героическим титанизмом под себя, человека, переделывает жизнь. Я и мир — выглядит именно, по Фихте, — Я с большой буквы и не-Я — весь мир. Поскольку в период Просвещения «я» стало сводиться к рациональности, то «я» получило возможность заменяться словом (рациональным), и западное взаимоотношение получило возможность выглядеть как в логическом позитивизме: Слово (с большой буквы) и мир (с маленькой). При всей условности приведенной схемы мы можем обнаружить ее — схему — в философии, праве, религии, обыденном восприятии и т. п. Отсюда постоянно в философии, в преподавании, в науке возникающее желание создать законченную систему Слова — маленькими рациональными терминами выразить и обосновать смысл большой законченной рациональности — Слова, Логоса, Системы, ибо слово было Бог, и Бог было Слово. Ветхозаветные ассоциации напрашиваются. И мы видим Спинозу, который мораль выписывает геометрическими схемами, Гегеля и Канта, пытавшихся создать законченные системы знаний. Имя им — легион. И значение слова в таком случае громадно.

А как в России? С одной стороны, бросается в глаза неразрывность слова и дела. Вспомним "Слово о законе и благодати" митрополита Иллариона, в котором высказывается жесткое требование в русской жизни проводить закон (внешнее, форму) только как продолжение благодати (внутреннего содержания). Единство слова-учения и реальности вызвали к жизни особое явление — старчество. И русские философы жили так, как учили. Более того, заразившись какой-либо мыслью-учением-словом, русские старались перевести его в дело, воплотить в жизнь. Вера без дел мертва, по словам апостола Иакова, и важно поэтому показывать веру в делах своих, по словам св. Григория Паламы. Петрашевский, заразившись учением Фурье, тут же устраивает фаланстер в своей деревне. Народник Лизогуб, будучи очень богатым человеком, начинает вести аскетический образ жизни, а все деньги считает принадлежностью революционной организации. Единство этой традиции видно и в том, что старцы, жизнью своей утверждающие слово, Петрашевский, Лизогуб (в очерке о нем в своей книге "Подпольная Россия" С. Степняк-Кравчинский писал: "Для него убеждения были религией, которой он посвящал не только всю свою жизнь, но, что гораздо труднее, каждое свое помышление! он ни о чем не думал, кроме служения делу, был святой", Ленин (кличка Старик его биографом Н. Валентиновым прямо связывается со старчеством) — все они отмечены одной традицией — неразрывного слова и дела. Единство слова и дела видно и в поведении К. Аксакова: "А К. Аксаков оделся так национально, что народ на улицах принимал его за персиянина", — и в поведении Герцена, который за словами Гегеля сразу увидел жизнь

("Диалектика есть алгебра революции"), и в художественном образе Рахметова, который и жизнь перекроил, и себя так, что слова его с делами не расходились.

Однако и в русской традиции нельзя ограничиться указанием на единство слова и дела. Известно, что русское слово отнюдь не точно зафиксированная формула. Легко вспомнить национальную по облику фигуру Хлестакова, который в каждом слове был искренен. Известно, что и Пушкина часто обвиняли в словесных противоречиях, и Достоевский, и Тургенев часто говорили о себе небылицы. А. Григорьев в ответ на замечание, что его нынешние слова противоречат вчерашним, мог заявить, что сам не знает, что он завтра скажет. И даже моралист Л.Толстой, который своим учением не ограничился, но пытался «опроститься» и сам, однако же постоянно пишет противоречивые вещи — "кончил курс первым, поэтому ничего не понимал", или "преступный и привлекательный" и т. п. Можно вспомнить и достаточно нередкие жалобы европейцев на византийское лукавство русских в жизни и политике. Да и у русских можно легко обозначить неверие в слово. Вспомним тютчевское "Silentium":

Как сердцу высказать себя? Другому как понять тебя? Поймет ли он, чем ты живешь? Мысль изреченная есть ложь.

И "нам не дано предугадать, как слово наше отзовется". Здесь налицо исихастское превалирование, преобладание, предпочтение дела, жизни, слову: "Слово — серебро, молчание — золото". Поэтому на Руси появляется и совершенно неожиданная "Философия общего дела" Н. Федорова, которая воскрешение мертвых рассматривает как практическую задачу общего дела, — именно дела, а не слова, обоснования, молитвы, веры. И даже там, где, казалось, искать особо нечего, неожиданно обнаруживается, что слово не играет той ясной и отчетливой роли, как на Западе. Так, в ленинских текстах, где вроде бы идет сплошь марксистско-европейская терминология, при анализе обнаруживается удивительная многозначность понятий, и научная терминология наполняется личностным, волевым, ценностным, оценочным, субъективным отношением. И в этом видно не специфически ленинское, а общерусское понимание слова.

А. М. Горький вспоминал случай, как на Аничковом мосту в Петербурге его опознали двое прохожих, и один из них сказал восхищенно: "Вот сволочь! В резиновых калошах ходит!" Этот штрих чисто русский — «восхищенно» выругаться. Ругань приобретает не оскорбительный, но поощряющий восхитительный оттенок. Подобных примеров в русской жизни можно приводить сколько угодно, ведь каждый касался этого в жизни. На производстве можно ругаться страшными словами, и это часто служит выражением нормальных рабочих и даже уважительных взаимоотношений. Более того, нередки случаи, когда вежливые указания даже не воспринимаются, ибо тогда складывается впечатление, что они говорятся «так», "для порядка", а на самом деле говорящий и сам в это не верит и даже внутренне не требует исполнения. Другое дело, если он говорит то же самое, но настоятельность выражена бранными словами. Вполне понятно, что автор вовсе не склонен восхвалять ругань. Приведенные примеры лишь подчеркивают своей парадоксальностью привязанность слова к жизни, к смыслу в крайней и даже запредельной степени, т. е. доходящей до «восхищенной» ругани.

И самое удивительное — опять переход к вежливым казенным словам на «вы». Дескать, раз вы этого не понимаете, то придется говорить другим языком. Часто это производит тяжелое впечатление страшной ругани: раз до такой лексики дело дошло, значит, дальше штраф, увольнение, суд. Вот тогда и вспоминается крестьянин, который, вытащенный полицейским из полыньи, сетует ему на то, что полицейский ему только кричал, а надо было в морду дать. Иными словами, русское слово вдруг делается столь подвижным, что легко меняет свое значение в зависимости от обстановки, от лица говорящего, от интонации и т. д. "Не хлебом единым сыт человек" в устах аскета звучит как призыв к духовной пище и возвеличению человека, а в устах толстого и богатого, отказывающего с этими словами нищему в подаянии, отражает скупость, пренебрежение к падшему. Последнее напоминает надписи на воротах концлагерей: "Труд делает человека свободным".

Значит ли это, что слова теряют свой смысл и значение в русском языке? Нет, не значит. Они скорее более полно выражают свою суть, смысл и значение. Особенно это заметно в случае освоения иностранных слов. Так, "шер ами" по-французски звучит весьма респектабельно, но «шаромыжник» по-русски явно уничижительно. «Франкмасон» явно что-то значительное, но «фармазон» скорее обозначение мошенника. Аналогичная история с татарским дворцом «сараем», еврейской мудростью «хохмой». В этих случаях сохраняется вроде бы и начальное значение (сарай — строение), однако исчезает момент значительности. И блатная музыка — блатной жаргон, и «Левша» Лескова могут тут дать много примеров. И в самом деле, разве не жалкая попытка своего "мил дружка" называть "дорогим милым другом", если суть шаромыжничества остается столь же понятной и не принятой русской системой ценностей? И попробуйте обозначить другое: разве франкмасон не дурачит, не обманывает людей в собственных интересах, разве не фармазонит он, и тогда по-русски он понятен и ему найдена соответствующая полочка в русской системе оценок. И попробуйте произвести обратную операцию — из фармазона сделать франкмасона. Русский язык не дает этого сделать. Из Атоса, "мастера интриги", легко сделать «интригана», а в обратную сторону операция не идет. Иными словами, великий русский язык дает не просто рациональное обозначение, не только термин, но и оценку, диктует русское отношение к явлению, и тогда слово приобретает еще большее значение, ибо выполняет дополнительные задачи, диктует свое мироощущение и свой мир ценностей.

По контрасту интересно отметить английское отношение к слову, при котором связь слова и логики, слова и миропонимания, мироощущения не так очевидна и нередко кажется вовсе утерянной. Слово для англичанина не кажется каплей, в которой виден весь мир, слово не является микрокосмом, в котором уже видны фундаментальные основы космоса-мироздания. На это заявление автора натолкнули размышления двух известных английских писателей и мыслителей. Так, Дж. Оруэлл в очерке об англичанах неоднократно отмечает английскую "неспособность логически мыслить", "острую нехватку интеллекта", пишет, что "англичане никогда не станут нацией мыслителей. Они всегда будут отдавать предпочтение инстинкту, а не логике, характеру, а не разуму". Можно было бы об этом и не вспоминать, ведь у нас речь идет о русских, а не об англичанах, однако, как уже говорилось, сравнение с Западом есть, в первую очередь, сравнение с англо-американской культурой и ее ценностями. Поэтому важно уточнить систему отсчета. Другой английский писатель Ч. П. Сноу специально подчеркивает свое «английское» удивление непохожестью русских на англичан. Л. М. Леонов при встрече с Ч. П. Сноу втянул англичанина в разговор о космогонических теориях, о тайнах мироздания. И Сноу пишет о себе: "И я, как то часто бывало прежде, вновь не уставал поражаться этой национальной страсти к абстрактному мышлению". "Национальная страсть", "часто бывало прежде", "к абстрактному мышлению", поражающая англичанина, есть и отношение к слову как микрокосму, как капле, в которой уже и весь космос, и весь мир ценностей, и все фундаментальные основы бытия, а значит, и знания.

В России отношение к слову видно по отношению к литературе. "Русская классическая литература, по стечению разных обстоятельств, взяла на себя роль, которую в других европейских странах выполняли философия, социология, политика и иные формы общественного сознания. Сосредоточение духовной жизни нации, в первую очередь, в литературе". Именно у нас родился термин "Литература и другие виды искусства", из которого видно царственное положение литературы и слова. И вместе с этим известна критика русской литературы как не отражающей мир русского человека. Вот резкие слова И. Солоневича: "Психология народа не может быть понята по его литературе… Так, Лев Толстой, разочарованный крепостник, с одной стороны, рисовал быт русской знати, окрашенный в цвета розовой идеализации этого быта, и, с другой, отражал чувство обреченности родного писателю слоя. Ф. Достоевский — быт деклассированного и озлобленного разночинца, окрашенный в тона писательской эпилепсии. А. Чехов — быт мелкой интеллигенции, туберкулезного происхождения. М. Горький — социал-демократического босяка. Л. Андреев — просто свои алкогольные кошмары… Безуховы и Болконские могли быть. Каратаевых и Свидригайловых быть не могло. Плюшкины могли быть, как могли быть и Обломовы, но ни один из этих героев никак не характеризует национальной психологии русского народа. Не Обломовы, а Дежневы, не Плюшкины, а Минины, не Колупаевы, а Строгановы, не "непротивление злу", а Суворовы. Литература всегда является кривым зеркалом народной души". Более того, "русская литературная психология абсолютно несовместима с основными фактами русской истории", "немцы знали русскую литературу, и немцы сделали из нее правильные выводы". И немецкий профессор "иронически развел руками и сказал:

— Мы, следовательно, стоим перед такой дилеммой: или поверить всей русской литературе, и художественной и политической, или поверить герру Золоневичу".

"Вся немецкая концепция завоевания Востока была целиком списана из произведений русских властителей дум. А потом — получилась форменная ерунда. "Унылые тараканьи странствования, которые мы называем русской историей" (формулировка М. Горького), каким-то непонятным образом пока что кончились в Берлине и на Эльбе. "Любовь к страданию", открытая в русской душе Достоевским, как-то не смогла ужиться с режимом оккупационных Шпенглеров. Каратаевы взялись за дубье и Обломовы прошли тысячи две верст на восток и потом почти три тысячи верст на запад", "откуда-то возникли совершенно непредусмотренные литературой люди железной воли. Откуда они взялись? Неужели их раньше и вовсе не было? Неужели сверхчеловеческое упорство обоих лагерей нашей гражданской войны, и белого, и красного, родилось только 25 октября 1917 года? И никакого железа в русском народном характере не смог раньше обнаружить самый тщательный литературный анализ?". Известно, что немецкие профессора были не одиночками в своем мнении. Так, Н. Бухарин в свое время назвал русских "нацией Обломовых", на что писатель Иван Катаев (не путать с Валентином) возразил, сказав, что Обломовы не делают революций. Как видим, спор серьезный и практический. Пластичность русского характера нередко принимают за слабость, за женственность. Однако сравнение русской идеи и германской вряд ли может быть проведено по линии между силой и слабостью. В. Розанов, ссылаясь на Бисмарка, говорившего о женственном русском характере и мужественном германском, добавил: "Муж, положим, «глава»; но — на "шее". Легенду о железном (по сравнению с мягким женским русским характером) и мужественном немецком характере, организовавшем аморфное славянство, развеивает и то обстоятельство, что во Второй мировой войне никакую немецкую голову на советской стороне и на сто верст к фронту не допускали, нашли железо и (голову свою, а не заемную) своя голова, а не чужая, обеспечила победу.

Как же быть с литературой и Словом? Думается, что И. Солоневич, что называется, перегнул палку. Дело в том, что русская литература не столько «зеркало» (это было бы очень по-европейски), как «рупор». Она привносит с собой мир оценок (как и говорилось выше о слове) и старается этим миром заразить читателя: "Русская литература есть сплошной гимн униженному и оскорбленному", она хочет выразить сочувствие и сострадание слабому, младшему, меньшему, призывает к любви: "Есть ли во всей русской литературе хоть одна страница, где была бы сказана насмешка над "оставленной девушкою"? над ребенком? матерью? над бедностью?". И когда Л. Солоневич критикует «зеркало», он, как и немецкие профессора и Н. Бухарин, европейски понимает русское слово и русскую литературу как слово, противоречащее миру и стоящее напротив как зеркало, как отражение. Но это совсем не так: "Укажите «объевропеившегося» русского, который объевропеился бы с пылом к «власти», "захвату", «грабежу», чтобы мы немечились или французились по мотивам к движению, завоеванию, созиданию".

Итак, русская литература не будет воспевать силу и не воспевала силу грабежа, захвата. Этого не было в былинах, не было в христианской русской литературе, этого не было в литературе XIX и XX века. Зачем ее воспевать? Милость к падшим призывать, к униженным и оскорбленным жалость и сострадание вызывать — вот задача слова. Можно воспевать стойкость защитника родины, ибо руководствуется он любовью, можно воспевать силу духа или стойкость в дружбе-товариществе страдающего, но остающегося человеком героя, но не силу драчуна, грабителя, захватчика. И тогда мы увидим в русской словесности (термин, соединяющий слово и литературу) и русских богатырей, и Сергия Радонежского, и Александра Невского, и Стеньку Разина, и Тараса Бульбу, и Григория Мелехова. И слово тогда становится делом, ибо укрепляет жизнь!

Не случайно Томас Манн назвал русскую литературу святой и больше, чем литературой. Можно сказать, что и русское слово больше, чем слово. Оно не противостоит жизни и делу по-европейски. Жизнь, мир, дело выше и значительнее слова. И это ощущение, что любое слово и любая теория менее значительны, нежели мир, жизнь, — очень русское ощущение. Оно пронизывает собой право — от митрополита Илариона до Ленина ("благодать выше закона" у одного и "юридически — значит, фальшиво" у другого), философию и верующих, и неверующих, идеалистов и материалистов, и литературу — "ценности в литературе должны были подняться из действительности". И тогда право не творится "из головы" или из одного или другого факта, но из жизни и ее смысла, но из постоянной корректировки с миром ценностей и вечностью. И тогда философия русская не творит систем, она все время пытается говорить о жизни. Русский философ видит источник философствования не в рациональности и логике, но в жизни, в деле, и в самой философии видит не отвлеченную систему, но учение о смысле жизни, о делании дела и людей. И тогда задача литературы — не остаться литературой (нередко слышишь: "Ну, это литература", т. е. развлекательное чтиво, а в жизни — она ведь выше книг — все по-другому), не остаться чтением для избранных, но дойти до народа и воздействовать на него, став народной литературой. Народный писатель — это не просто акын, а своего рода вечный писатель, человек, которого будут читать всегда и все, например, Пушкин.

Но встает вопрос: тогда русское слово, которое всегда меньше жизни, слабее и менее значимо, чем европейское Слово, претендующее на равностояние с жизнью, не так ли? Нет, не так. Слово и теория, сочинение и произведение, по мнению Шекспира и Гёте, всегда ниже и слабее жизни — "суха теория, мой друг, а древо жизни пышно зеленеет", и "есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам". Высшие европейцы это понимали. Значит, за европейским Словом с большой буквы стоит уважительная, но гордыня и претензия. Иначе в России: слово не претендует на равностояние с жизнью, о равнопорядковости речь не идет. Но оно — слово — теснее связано с жизнью, является продолжением и завершением дела жизни. Слово учения, которое своей жизнью преподал подвижник, приобретает его силу и, становясь исихастским завершением, последним штрихом его жизни и его дела, получает силу жизненного начала, силу, подвигающую других на подвиг, на жизнь. И жизнь преобразуется в житие, и слова перестают быть болтовней или вежливыми знаками, но преобразуются во что-то большее, чем слова, — становятся Началом жизни и Дела. И тогда они действительно воплощают в себе библейское — вначале было Слово, и слово было Бог. И чтобы возвыситься до этого, слово должно помнить свое место в жизни, и тогда ему — слову — суждена жизнь Слова — Логоса. И тогда становится ясно тютчевское:

Нам не дано предугадать, Как слово наше отзовется, И нам сочувствие дается, Как нам дается благодать.

Слово получает силу перчатки, надетой на руку Господню, или меча в руке пророка, и тогда владеющий словом превращается в пророка, — таковы русские писатели и русские философы, чьей рукой и языком руководила не гордыня, не тщеславие, не скудоумие от многочтения, но любовь к миру, России, униженным и оскорбленным, желание им реально помочь. Ч. П. Сноу отмечает: "На западный взгляд, странность — короткие личные отношения политических лидеров с писателями. Горький был близок со Сталиным, Шолохов с Хрущевым. Не уверен, но готов держать пари, что Черчилль никогда не встречался с Т. С. Элиотом, разве что на официальных церемониях. Нам, на Западе, нелегко уяснить, что писатели — и слово письменное (курсив мой. — Н.Б.) — в России имели куда более важное значение. И это одна из причин, по которой Сталин взял на себя роль верховного цензора; если вы считаете, что у людей письменное слово воздействует на поведение, то упускать его из виду не станете. Цена нашей полной литературной свободы на Западе та, что в реальности, коль скоро доходит до дела, никто не верит, будто литература имеет какое-то значение. Русские же со времен Пушкина убеждены, что литература непосредственно сопряжена с делом, поэтому место и функция их писателей в обществе разительно отличаются от того, что выпадает на долю западных коллег. За свое место и за свое значение советским писателям приходится расплачиваться частенько ущемлением гражданских прав, порой — жизнью. Писатель у них — это глас народа до такой степени, какую мы чаще всего абсолютно не способны ни постичь, ни оценить.

В царской России, где не существовало никаких иных легальных средств оппозиции, многие писатели возложили ее функции на себя, сделались средством протеста. Белинский, Чернышевский, Толстой, Горький — все они занялись делом, которое в нашем обществе творилось бы политиками" (курсив мой. — Н. Б.).

К приведенным словам Ч. П. Сноу стоит добавить одно уточнение: не со времен Пушкина русские убеждены, что слово непосредственно сопряжено с делом, а много раньше. Именно такое убеждение вызвало к жизни "Слово о законе и благодати" Илариона, переписку Грозного с Курбским, сочинения Аввакума, сочинения Екатерины П, трагические повороты в жизни Н. Новикова и А. Н Радищева, цензорские функции Николая I, близость к царям В. Жуковского и А. К. Толстого, взаимоотношения Ленина и Горького и т. п.

Другой вариант — западное слово и западная словесность, усугубив свой разрыв с миром, все уменьшают свое значение. Питательные корни подрубив, трудно ждать от дерева плода. И в результате мы имеем элитарную и массовую литературу, о чем сегодня много пишут на Западе. Впрочем, массовая западная культура захлестнула и нас. Что же такое элитарная литература Запада? Вот свидетельство знатока: литературовед, эссеист, эксперт Нобелевского комитета по литературным премиям, эмигрировавший из СССР в 1973 году, Лев Наврозов считает, что правы те, кто утверждает, что история Нобелевских премий — это перечень ошибок, а "лучшие романы", появляющиеся ежегодно во всех столицах Запада, — такая же безнациональная, безличная сверхмакулатура: "Господи! — невольно подумалось мне. — Благодарю тебя, что я вырос в культурной тирании Сталина, а не в тирании этой сверхсталинской пошлости". Романы, которые некогда презирались как "романы для публичных домов" и "романы для горничных и кухарок", ныне роскошно издаются на Западе в миллиардах экземпляров. В Российской империи литература была выгоднее бульварщины. Ныне на Западе бульварщина выгоднее литературы. Теперь передо мной лежали "лучшие романы" начала 80-х годов "лучших американских писателей". Мой кошмар — парадокс заключался в том, что они представляют собой сверхмакулатуру. Это полная культурная энтропия — уровень, когда каждый может написать «роман» в виде сборной солянки из любых пошлостей".

Конечно, это свидетельство одного эксперта, и в первую очередь оно относится к Америке; каждый может сегодня проверить его сам — ограничений сегодня нет. И можно предположить, что в Европе дело обстоит не столь безнадежно. Однако важно понять, что тенденция Л. Наврозовым обозначена верно.

 

Глава 4

СВОБОДА

О свободолюбии и терпеливости, смирении русского человека написано много, и много напутано. Каждый русофоб пытается обвинить русских в изначальном рабстве. Вот классический пример — книга французского путешественника роялиста А. Кюстина о своем путешествии по России в 1839 году. Автор не знал русского языка, но осмеливается давать оценку и русскому языку, и русской литературе. Так, он пишет, что Пушкин не национальный русский поэт, он просто родился среди некультурного и невежественного народа, и подражатель прослыл созидателем. Неприязнь приводит Кюстина к явной несправедливости: он продолжает говорить о невежестве даже тогда, когда в Шлиссельбурге встречает дам, говорящих по-французски и знающих французскую литературу (даже мадам де Жанлис). Это пишет человек из заштатного французского подобия Шлиссельбурга, совершенно не знающий русского языка и русской литературы, не знающий истории своего королевства роялист, ибо французские короли принимали присягу на русском Евангелии Анны Ярославны — королевы Франции! Совершенно невозможно представить ситуацию: в заштатном городке Франции найти компанию, где сразу несколько человек владели бы выученным чужим языком, допустим, английским или испанским, и даже могли бы говорить о чужой литературе, высказывая верные суждения. Поневоле придется согласиться с автором: "Все, чем я восхищался в других странах, я здесь ненавижу".

Поэтому все перетолковывается в гнусном смысле: "Здесь все вежливы: знатные люди — из желания показать свое хорошее воспитание, простые — из постоянного страха" и, конечно, система отсчета — сам автор: "Я невольно с каждым разом все больше убеждаюсь, что между Францией и Россией еще непоколебимо стоит китайская стена: славянский язык и славянский характер". Согласитесь, суждение весьма удивительное: логичнее было бы сказать, что между ним и Россией стоит «еще» (это «еще» блестяще!) французский язык и французский характер. Нет, для Кюстина вся Россия должна подтянуться к нему. Он настолько преднамерен, что даже порядок на самой большой ярмарке мира в Нижнем Новгороде, где сталкиваются жители Тибета, Бухары, Китая, финны, персы, греки, англичане, французы, — для него этот порядок реакционен, ибо "беспорядок был бы прогрессом, потому что он — сын свободы". Цитаты приводятся для того, чтобы ярче оттенить основную мысль автора о рабской сути народа: "Весь русский народ от мала до велика опьянен своим рабством до потери сознания".

Понятно, что Кюстин лишь подтвердил известные слова Пушкина о невежественности и неблагодарности Европы по отношению к России. Однако и сегодня западные и местные апологеты свободы опять же говорят о рабской отсталости русских. Иногда эта же мысль проходит в облегченном варианте как упреки по отношению к православию, которое связало Россию с "дряхлеющей Византией и как труднопреодолимый барьер отделяло ее от развивающихся стран Западной Европы". Суждение совершенно неисторическое, ибо в период принятия православия Византия была самой развитой и мощной страной региона, и в это время не было толком ни Италии, ни Франции, ни Испании, ни Германии, ни Англии, а народы этих будущих стран дрожали от набегов или правления норманнов, были, по сути дела, поголовно неграмотны и т. д.

И все же есть ли за этими нападками какое-либо основание? Конечно. Так, стоит вспомнить указанное в начале работы различие европейского и русского человека в восприятии свободы: свобода у русского всегда находится во втором ряду ценностей, а у европейцев в первом, добавим, справедливость у русских в первом, а у европейцев во втором ряду. Значит ли это, что русские менее свободолюбивы, нежели европейцы, и пассивны из робости?

Легко показать историческими примерами совершенную ложность этих представлений: казачество, землепроходцы, анархисты, партизанское движение, побеги из лагерей. Все эти явления неизвестны в русских масштабах Европе. Россия как бы выбрасывала из себя протуберанцы казачьих походов, а затем и войск — это волжские, донские, терские, кубанские, черноморские, уральские, сибирские, забайкальские, амурские, оренбургские, запорожские казачьи войска. Они в массовом порядке складывались из людей, которые за волей бежали на Дон, Урал, Волгу, в Сибирь, шли на колоссальные лишения, но свобода оправдывала все. Как известно, казаки были такими бойцами, что свободолюбивые европейцы выделили их особо среди русского воинства. Казачьи походы и казачьи восстания заполняют собой столетия.

Активность свободных землепроходцев, как известно, удивительна. Легко сравнить скорость и тяжесть походов — в 1581–1584 — поход Ермака из Нижнего в Сибирь, а в 1648 г. казак Дежнев обогнул мыс, названный впоследствии его именем, а в той же середине XVII в. протопопа Аввакума царь ссылал в Даурию на Дальний Восток. За какие-нибудь 60–70 лет землепроходцы прошли расстояние, сравнимое с расстоянием от океана до океана в США. Только в России это был поход с боями через ханства и в условиях вечной мерзлоты, а в США в мягком поясе и никаких враждебных государств при несравнимости вооружений белых и индейцев. И то — в США около 300 лет прошло! К тому времени русские освоили Аляску и дошли до Калифорнии.

Россия — классическая страна бунтов и анархических движений. Европа не имеет такого количества и такого масштаба крестьянских войн, потрясавших всю страну. И добавим: анархических вождей — Бакунина и Кропоткина. Борьба с властью достигала исполинских размеров, — такие оценки давали западные революционеры и мыслители русским революционерам и в 70-е годы XIX века, и в начале XX века.

Партизанская или массовая народная борьба против захватчиков на Руси сопровождала все войны. Мы знаем народные движения против поляков и шведов в Смутное время, и, по сути дела, столь же самостийно, а не по приказу возникло и нижегородское ополчение Минина и Пожарского. Мы знаем народную войну 1812 года и партизанскую войну в 1914—1920-м, в 1941—1945-м. И если вспомнить, что за многие столетия русской истории "все промелькнули перед нами" — авары, хазары, половцы, печенеги, татары, турки, поляки, шведы, французы, немцы, англичане, американцы, японцы и многие другие, имя которым легион, ибо не раз была "вся Европа", была и "вся Азия", — если все это вспомнить, то придется признать, помимо прочих качеств, за русским народом высочайшей пробы свободолюбие. Вспомним и другое. Нажим и режим могут быть столь велики, что "сила солому ломит", однако найдем ли мы смирение — примирение с этим? Напомним, что и в Первую, и во Вторую мировую войну русские оказывались в самых тяжелых условиях в лагерях военнопленных, и они же оказывались безусловными рекордсменами по побегам из этих лагерей. А разве самопожертвование в бою не свидетельство свободолюбия? Матросов и Гастелло — лишь два имени из сотен и сотен. И символично, что первый таран — акт самопожертвования в войне 1941–1945 гг. совершил Иван Иванович Иванов, памятник которому стоит на стыке г. Фрязино и с. Гребнево в Московской области.

Факт сам по себе мало о чем говорит, все познается в сравнении. Попытайтесь в Европе найти массовое казачье вольное движение, партизанское движение, самопожертвование в бою русских масштабов или аналогичное сопротивление Гитлеру, и вы убедитесь, что в «свободолюбивой» Европе нет ничего похожего. И Вена, и Париж, и многие другие столицы сдавались без боя. Иными словами, мера свободолюбия в русском народе была много выше европейской. В результате сравнительно-исторического анализа этот факт неоспорим.

Откуда же такое постоянство в стремлении обвинить русских в отсутствии свободолюбия и рабских наклонностях? Вот главный вопрос. И речь явно идет о различных пониманиях свободы в русском и европейском смысле. По-европейски это так: свобода и воля понимаются "как вполне реальная способность человеческого тела активно двигаться в мире других тел природы, активно воздействуя на них и подвергаясь их активному противодействию, т. е. испытывая «страдательные», пассивные состояния. Но в таком понимании воля ничем не отличается от мышления, от разума. Это просто лишнее название для мышления, для способности строить свой действия, считаясь с природой (с формой и расположением) всех внешних тел, а не со своими собственными внутренними содержаниями". Наивысшая свобода возможна только в сознании, в "чистом элементе самодеятельного мышления" (Гегель), который единственно свободен от чувственной стихии. Помыслить это и означает освободить. «Феноменология» Гегеля на место всей человеческой деятельности ставит "абсолютное знание", знание потому, что это есть единственный способ существования самосознания, а самосознание рассматривается как единственный способ существования".

Субъект, как представитель единичного самосознания, резко выделяется и противостоит окружающей его косной, темной, враждебной эмпирической стихии, которая давит на него со всех сторон и стремится подчинить своему неразумному влиянию. Он вынужден вести жестокую борьбу с влиянием враждебного окружения, отстаивая собственное пространство, необходимое для его элементарного существования, и одновременно старается расширить границы своего личного влияния. Процесс освобождения от внешних ограничений рассматривается как осуществление накопленного знания, направленного на завоевание природного и социального пространства. Именно знание и сила, проистекающие из него, гарантируют индивиду победу над враждебным инобытием. Вполне закономерно, что философское научное сознание представляет собой высшее осуществление свободы. Однако мир, объективная реальность, не может без остатка превратиться в чистую мысль, так как в этом случае он перестанет быть самим собой, следовательно, свобода знания или самосознания рано или поздно придет в противоречие с действительностью. И здесь возможны два варианта, ведущих фактически к одному итоговому результату. В первом случае субъект рассматривает мир только в меру его соответственности понятию или идее; все то, что не укладывается в рамки логической схемы, или не принимается в расчет, или объявляется ничтожным, ничего не значащим, не имеющим ценности предметом. Если же наличная действительность отвечает требованиям рассудка или господствующей идеи, она объявляется разумной и принимается полностью и безоговорочно. В этом случае велика вероятность принятия временного, случайного, относительного за вечное, существенное и абсолютное. "Наличные — исторически сложившиеся, а потому и исторически преходящие — силы и способности людей при этом неизбежно начинают представляться лишь с их «позитивной» стороны, со стороны одних лишь «плюсов», одних лишь «достижений» и «завоеваний», а все необходимо связанные с ними «минусы» начинают казаться более или менее случайными и несущественными деталями, лишь досадными «недоделками», "отдельными недостатками", не заслуживающими особого внимания…". Живой пример Гегеля с его абсолютизацией прусской государственности прекрасно подтверждает реальность существующей опасности. Последнее, в свою очередь, приводит к искажению представлений о свободе и в конечном счете превращению ее в свою собственную противоположность. Индивид начинает отождествлять себя с громадной мощью всеобщего, становится медиумом этой безумной силы, растворяется как личность в разумной системности целого.

Во втором случае, обнаружив, что идея не в состоянии победить эмпирическое многообразие, субъект разочарованно непреклонно отвергает «гнусную» действительность я горделиво замыкается в границах самосознания. Достижение истинного состояния свободы провозглашается уделом избранного меньшинства, мудрецов, стоящих выше косной и слепой существующей реальности и не нуждающихся ни в ком и ни в чем.

Здесь наблюдается предельно выраженная космополитизация сознания, отрицание всего существующего, в том числе государства и Родины, надменность, высокомерие и полнейшее презрение к человеку и обществу, принципиальный отказ от любых форм гражданской активности. Конечно, если в хаосе эмпирии не существует никаких признаков разумности, то не существует и реальной возможности вести рациональные, целеполагающие действия, тем более в общественно-политической сфере жизни. От презрения к невежественной человеческой толпе, «черни» до идеи "правящих элит", тирании и деспотизма расстояние невелико.

Процесс самоосвобождения человека есть в то же время процесс самоутверждения и самоактуализации. Состояние свободы и независимости достигается в результате жестокой, героической борьбы, с помощью собственных неимоверных усилий, благодаря личным способностям, знаниям и силе. Состояние личной свободы есть "результат трудной работы самого человеческого тела внутри телесного же мира — способность, которая и рождается и развивается только его собственной активностью". Приобретение свободы есть исключительно личное достижение индивида. Он никому не обязан ничем, кроме самого себя, ему некого благодарить за обретенную волю и самостоятельность. Естественно, что процесс достижения свободы культивирует чувство собственного достоинства, самоуверенности и самоценности личности, постепенно переходящее в откровенный, торжествующий культ индивидуализма со всеми вытекающими из него последствиями. Чем шире пространство собственного влияния, тем свободнее чувствует себя индивид, тем острее чувство собственного достоинства, тем сильнее горделивое самолюбование достигнутыми успехами. Состояние обретенной независимости ставится в прямую зависимость от размера завоеванной территории. Причем этот отвоеванный участок действительности рассматривается как плацдарм для последующих наступательных действий, временно нуждающийся в четком отграничении и твердой защите от влияния окружающей враждебной эмпирической стихии. Конкретный, покоренный участок территории есть не что иное, как частная собственность героя-победителя. В данном случае не берутся политэкономические характеристики института частной собственности. Здесь частная собственность — это, скорее, определенное качество жизни. Кстати, в английском языке слово privacy несет как раз соответствующую смысловую нагрузку и "обозначает некое качество жизни, определяемое реальной возможностью человека осуществить автономию и свободу в той сфере жизни, которая может быть названа «частной». Это слово-термин употребляется и для выражения права человека на автономию и свободу в частной жизни, права на защиту от вторжения в нее других людей, органов власти или каких-либо общественных организаций и государственных институтов. И вот что примечательно. Если в английском языке существует слово-термин, емко обозначающее это право человека, то в русском языке сколько-нибудь адекватного по содержанию и смыслу слова нет". Одной из основных черт качества жизни, базирующегося на принципе частной собственности, несомненно, является "отгороженность от целого — от народа, от нации, от государства, от человечества и от своего ближайшего соседа. Каждый норовил обрубиться в свой собственный феод, отгородиться стенами замков и от побежденных, и от соплеменников, утвердить на своей территории свою волю и свою выгоду. Вследствие этого и немецкий бауэр живет гордо и замкнуто, хищно и скучно. Каждый двор — это маленький феодальный замок, отгороженный от всего остального". Отгороженность реально осуществляется с помощью развитой системы экономических и политических прав, гарантирующих и обеспечивающих определенный минимум индивидуальной свободы. Отгороженность и создает пресловутую четкость: я отгораживаю и самого себя, и все свои права с той степенью точности, какая только возможна при современном состоянии юридической техники. Отец, тратя деньги на обучение сына, записывает в свой гроссбух все расходы — до последнего пфеннига. Вы садитесь в автомобиль вашего лучшего друга, и перед вашим носом прибита табличка, на которой написано, что в случае катастрофы приятель никакой финансовой ответственности не несет: если этой таблички не будет, то он рискует, что в случае какой-нибудь автомобильной неприятности вы всю жизнь будете сосать у него деньги в возмещение за пережитое вами нервное волнение". Все это факты повседневной жизни современного западного человека. В самом принципе частной собственности заложена тенденция к бесконечному увеличению и расширению. Весь мир, вся Вселенная рассматриваются в качестве объекта освоения и обладания, как потенциальная частная собственность, но пока временно остающаяся вне влияния человека, непознанная, а потому чужая и опасно враждебная. Но подчинить себе всю Вселенную земной человек не в силах, поэтому абсолютный идеал свободы явно недостижим, но направление, двигаясь по которому он может достигать все большей и большей свободы, задано совершенно точно и однозначно. Движение к абсолютному состоянию свободы не имеет внутренней меры и представляет собой типичную «дурную» бесконечность — бесконечный ряд конечных содержаний. Движение к свободе есть бесконечное множество абсолютно дискретных, статических друг в отношении друга участков, четко разграниченных между собой всякий раз: на окраине покоренной территории ставится граница, потом снимается и переносится немного подальше (немного — в смысле некоторой единицы длины, вполне конечного числа) и так далее до бесконечности. Но именно поэтому содержание свободы адекватно передается с помощью рациональных средств — переводится целиком и полностью на язык логики, строгих логических определений ("осознанная возможность", "познанная необходимость" и т. п.). Процесс достижения свободы идет в плоскости чисто количественной, а любое количество живет числом, потому наличное состояние достигнутой свободы вполне измеряемо, счисляемо и фиксируемо. Западные исследователи, особенно социологи, насчитывают свыше тридцати видов свобод личности и используют в процессе работы таблицы, графики, системники, тесты и т. п., призванные показать реальную степень существующей свободы. Так как абсолютный идеал свободы абстрактен, а стремление к нему, процесс его достижения, напротив, жизнен и напряжен, но принципиально ограничен, и потому идеал принципиально недостижим, возникает бесплодное, «злое», возбужденное желание все большей и большей свободы, переходящее в необузданную жажду свободы, необузданную страсть к независимости. Наличной свободы постоянно не хватает, и это обстоятельство способствует тому, что свобода становится одной из наивысших ценностей гражданского общества и всегда находилась и находится в первом ряду ценностей.

Индивид, как отвлеченная единичность, находится во враждебном отношении не только к окружающему миру, природе, но и обществу, к себе подобным, которые также стремятся расширить степень своего влияния, а значит, и собственной свободы. Здесь каждый рассматривает другого в качестве опасного конкурента, желающего ущемить противника и занять его место, индивид представляет собой не условие, позволяющее личности раскрыть свои собственные способности, выявить собственную свободу, а препятствие для осуществления личной свободы.

А определяемая частной собственностью индивидуальная свобода "ставит всякого человека в такое положение, при котором он рассматривает другого человека не как осуществление своей свободы, а, наоборот, как ее предел". Активные действия, направленные на другого индивида, отражаются от него, как от своеобразного препятствия, и возвращаются бумерангом обратно, превращаясь из действия, направленного на другого, в действие, направленное на самого себя. И это индивид должен всегда помнить. В целях собственного самосохранения, в процессе взаимодействия с себе подобным, человек вынужден делать добро ближнему, но внутри себя он вовсе не намерен искренне и бескорыстно доставить радость другому, но именно от вынужденности, принудительности и возникает, тлеет под спудом ненависть и отвращение к этим видимым проявлениям «любви» и «согласия». Общество состоит из "толпы одиноких", чуждых друг другу, замкнутых, независимых «атомов». Все живут своей личной «частной» жизнью и соприкасаются в процессе общения лишь внешними сторонами, координируют по необходимости свои действия.

Основу социальных отношений составляет право, а не совесть, которая свободна от всякой принудительности. Господство закона снимает чувство личной вины, обезличивает акты совести и постепенно выхолащивает, формализует межчеловеческие отношения. Самоограничение в действиях индивидов происходит не столько из внутренних религиозно-нравственных императивов, а значит — свободно, сколько в силу принудительной системы ограничения, существующей в форме юридических норм, правил и постановлений. Внутренний, духовный мир человека не включается в систему межчеловеческих отношений, которая ограничивается исключительно внешним контактом. Никто друг за друга никакой ответственности не несет, заботы и помыслы, надежды и верования остаются сугубо личным делом каждого, что абсолютно не мешает сохранению общих принципов сожительства. Здесь нет и вряд ли может возникнуть чувство глубокой благодарности к другому человеку, но неизменно существует себялюбивое чувство безопасности, т. к. есть известное ручательство (право, закон), в силу которого ближний, рядом живущий принужден помнить свои общественные обязательства поступать так, а не иначе. Для сограждан не особенно важно, каково мое внутреннее настроение (идеалы, ценности, намерения, побудительные мотивы), для них существенно лишь внешнее поведение, потому что только последнее касается их благополучия, выражает мое отношение к ним. Это дает совершенный произвол в душевной жизни. Выражением и вместе с тем оправданием состояния внутреннего духовного произвола является принцип плюрализма, принцип равноценности идей, мнений, представлений, существующих в обществе. Суждения по каким-либо вопросам не имеют здесь объективно-истинного содержания, выражают лишь субъективные установки тех, кто их высказывает, следовательно, каждый имеет право придерживаться тех принципов, которые ему по тем или иным причинам наиболее предпочтительны. В одном ряду уважаемых граждан государства, если, конечно, не нарушил правила "не пойман, не вор", оказываются и ростовщики, шулера, проститутки и т. п. Все внимание сосредоточивается на внешних формах существования (правила поведения, этикет, церемонии и т. п.). Бесспорно, что упор на внешние нормы общежития оказывает благотворное влияние на общую культуру поведения. Вежливость, благопристойность, сдержанность, любезность были и остаются своеобразной визитной карточкой европейца. Но напрасно искать здесь задушевности, сердечной теплоты и ласки, добродушной искренности. Для «юридического» мироощущения это уже излишество и необязательная роскошь. "Поверхностная вежливость заменила глубокое почтение". За личиной вежливой корректности скрывается холодный оттенок равнодушия, подозрительной осторожности и, порой, откровенной враждебности. Отлаженные приемы общежития, отточенные манеры и выражения, изящные жесты и движения отдают мертвенным холодом, т. к. люди "не участвуют в этих формах ни своею инициативою, ни душою, ни сердцем. Сами собой, они могут быть пустее пустейшего и подлее подлейшего". Порой за броским видом благополучия скрывается последняя нужда, горе и боль, что так поражает русских людей в Европе и Америке. Спервоначала очень казалось необыкновенно и даже так, словно совсем не знают нужды и нет людей, чтобы голодали. А потом уж на своей шкуре узнали, что и здесь нужда, а если не больше, то, пожалуй, нашей и потужее, потому — на последний конец не пойдешь, как у нас, просить с протянутой рукой, а если прихватит безысходность, конец один: ложись, как собака, под куст.

"Казалось нам сперва, что совсем нет в этой стране нищих, а потом разглядели, что нищих, пожалуй, и больше, только тут они по-особому: при воротничках и обязательно иметь вид бодрый и веселый, чтобы не оскорблять всеобщего благообразия. Узнал я впоследствии, что запрещает здешний закон (дело происходило в Англии времен Первой мировой войны) собирать милостыню и каждый обязан заниматься работой, потому и ходят по улицам люди с трубами, бьют изо всех сил в барабаны или сидят на панели и рисуют по асфальту мелом картинки. Теперь я хорошо понимаю, что тут, ежели по-нашему, ради Христа да на глазах слезы, хоть год торчи на углу — ни единая душа не подаст!" Именно из сохранения "всеобщего благообразия", этакого священного негласного закона европейской жизни, европеец, по наблюдению русских путешественников и эмигрантов, легко переносит самые язвительные оскорбления, но совершенно не терпит малейшего публичного конфликта, тем более скандала, ибо в этом случае рушатся незыблемые устои жизни.

Право отрывается от нравственного, тем более религиозного источника и становится самодовлеющей абсолютной ценностью, гарантом безопасности существования независимого индивида гражданского общества. Весь объем, все глубинное содержание свободы полностью отождествляется с наличием определенного минимума неотъемлемых прав личности, которые выступают как посредник между человеком и его свободой, посредник, в которого он вкладывает всю свою человеческую свободу, тем самым происходит процесс овеществления, материализации внутренней, духовной свободы личности.

Причем принцип равноценности существующих в обществе взглядов, идеалов, теорий последовательно приводит к обесцениванию ценностей, ценность понимается как потребность, а это, в свою очередь, в конечном счете означает господство инстинктов, укорененных в биологической природе человека, как наиболее сильных по степени влечения. Содержание свободы теряет духовное намерение и понимается прежде всего как неограниченная возможность для удовлетворения индивидуальных потребностей. "Свобода индивидуумов реализуется в выборе того, что они предпочитают для удовлетворения своих потребностей". Данное понимание свободы целиком совпадает с бесконечным движением и абсолютной освобожденностью, т. к. потребность не содержит в самой себе предела своего возрастания, не имеет в самой себе сдерживающей меры и потому стремится к безграничному возрастанию. "Чем больше есть, тем больше хочется!" Потребление из естественной функции человеческого организма превращается в своего рода "священную обязанность", исполнение которой прямо зависит от меры индивидуальной свободы потребителя. Соответственно первоочередными ценностями становятся базисные явления гражданского общества — частная собственность, прибыль, власть, предоставляющие широкие возможности для наиболее полного удовлетворения собственных потребностей, а значит, и свободы.

Современному потребительскому обществу присуща негативная концепция свободы, где свобода есть прежде всего процесс освобождения от посторонних сковывающих ограничений, препятствий, мешающих процессу удовлетворения потребностей. Негативная концепция свободы, при всех ее достоинствах предполагающая прежде всего активного, инициативного, смекалистого человека, имеет серьезную опасность. "Отрицательная свобода, будучи доведена до своего предела и продумана до конца, делает нас рабами собственного «я», собственных иррациональных капризов". Теория абсолютной независимости оборачивается своей полной противоположностью — законченным рабством. "Выходя из безграничной свободы, я заключаю безграничным деспотизмом", — подводит итог один из героев Достоевского.

Качество жизни, базирующейся на частной собственности, тесно связано с вполне конкретным типом экономических отношений — так называемым «рыночным». Автономия индивидуума впрямую зависит от особого уклада экономической и социальной деятельности — предпринимательства, понимаемого, в данном случае, в предельно широком смысле, как деятельность человека, ставящего перед собой конкретные цели, достижение которых осуществляется при помощи наиболее эффективных средств.

Предпринимательство может существовать только в условиях свободного пространства, необходимого для развития частной инициативы, т. е. работает в рамках той же самой негативной концепции свободы. Становлению рыночных отношений предшествует "процесс освобождения личности от пут, которые приковывали ее к привычным или предписанным способам повседневной действительности", т. к. для организации массового производства надобно наличие свободной рабочей силы. Процесс освобождения от традиционных идеалов, норм, ценностей объявляется неоспоримым благом. "В этой расширяющейся способности действовать без препятствий со стороны других и заключается наиболее ощутимая ценность, благо человека". В пределах свободного пространства каждый стремится захватить побольше свободы, достичь максимально возможного, естественно, потеснив при этом конкурента. Стремление к постоянно возрастающему объему личной свободы приводит к следующему результату: "Основу отношений между индивидами составляют соперничество, страх и антагонизм", ибо никто не желает быть аутсайдером, неудачником, отверженным.

Общее состояние межчеловеческих отношений в гражданском обществе наиболее точно и емко выражено в известной формулировке Т. Гоббса "война всех против всех". Последовательное развитие событий завершается установлением диктатуры сильнейшего меньшинства, диктатуры "самых дельных людей" (Ясперс), и крахом свобод других, менее удачливых и менее приспособленных к «рыночным» условиям сограждан.

В целях самосохранения и безопасности, из жгучей потребности ужиться всем вместе, граждане вынуждены пойти на создание государства и добровольный отказ от части личных «неотчуждаемых» прав. Демократическое государство "необходимо лишь постольку, поскольку нужно оградить общее достояние от полной катастрофы". "Они объединяются ради того, чтобы существовать предоставленными самим себе и защищать «естественные» права, которые не могли защитить ранее. А далее они используют введенное перемирие для того, чтобы заняться реальным делом жизни: достижением частного материального благополучия для себя и своих семей". Государство воспринимается как неизбежное, но полезное «зло», т. к., с одной стороны, оно ущемляет, ограничивает личные интересы и волю индивида, с другой — выполняет функции «стража» и «арбитра» действий граждан, преследующих свои личные цели. От двойственности восприятия и происходит жесткое, строгое и четкое разграничение на сферу частно-личного интереса и государственно-общественного. "Здесь государственная обязанность принимается как уступка некой необходимой силе, хотя бы не зловредной, но все-таки чужой. Уступка эта делается для сохранения той доли своей свободы, которая окажется возможной, а следовательно, охотное согласие принять обязанность обусловливается в личности тем, сколько за это дадут прав". За гражданином признается законное право отстаивать своекорыстный интерес, но требование любить государство, страну совершенно не обязательно и даже нелепо. Вероятно, именно поэтому европейская история не знает народных войн (движение французского Сопротивления в годы Второй мировой войны несопоставимо по масштабу и накалу борьбы с партизанским движением на оккупированной территории Советского Союза). Действительно, если не сильно затронут личный интерес и частная жизнь, то идти воевать за неудачников, за пострадавших и подвергать смертельной опасности высшую ценность — собственную жизнь, без которой не будет и материального благополучия и свободы, не имеет ни малейшего смысла.

Другая характерная черта, присущая и европейцу, и американцу — то постоянное недоверие к власти, критическое отношение к власти и жажда власти, воля к власти. Отчужденное восприятие государства как внешнего, враждебного начала, старающегося поглотить независимого субъекта и включить его в качестве «послушного» винтика в состав единого, всепоглощающего механизма политической системы, и порождает критическое, «свободолюбивое» отношение к властным структурам, стремление ослабить влияние государства и поставить его под строгий контроль. Принцип разделения властей на судебную, исполнительную и законодательную и должен исполнять это требование. Аполитичность (я преследую личные цели, занимаюсь частным делом и мне нет дела до политических игр) сменяется явной заинтересованностью и политической активностью, т. к. "политика и есть конституирование публичного правительства для свободного действия". Вместе с тем, сам принцип власти дает максимальную возможность осуществления своих прав, своей воли, поэтому естественно и стремление к обладанию властью, абсолютной властью. Власть понимается как господство, безграничное могущество, а ведь свобода и приобретается здесь силой и могуществом. "Мне не нужно денег, или, лучше, мне не деньги нужны; даже и не могущество; мне нужно лишь то, что приобретается могуществом и чего нельзя приобрести без могущества: это уединение и спокойное сознание силы! Вот полное определение свободы, над которым так бьется мир!" Сила родит право, а право требует власти. «Правовое» мировоззрение предполагает юридическую основу власти, но никогда не предполагает моральной. Ограждение собственного жизненного пространства от чужого влияния осуществляется с помощью развитой системы экономических, политических и прочих «неотъемлемых» и «неотчуждаемых» прав и свобод личности. Право, количество прав является критерием свободы индивида, "права выражают высшую степень свободы, возможную в данное время". Потому и свойственно западному человеку щекотливо-трепетное, страстное отношение к «священным» "врожденным" правам личности. Именно политической свободе придается основополагающий, базисный, «онтологический» статус, что, в свою очередь, означает отождествление свободы с конкретной формой государственного устройства, а точнее с «правовым» государством, с демократией. "Политическая свобода должна создавать возможность для всех остальных свобод человека. Политическая свобода есть демократия".

"Человек становится свободным при определенной организации власти и политических институтов, гарантирующих политическую свободу". Отсюда вытекает типичная установка либерально-гуманистического мировоззрения: любая форма государственного устройства, не совпадающая с либеральной демократией, с «правовым» государством, объявляется заведомо тоталитарной. Демократ — это свободная, независимая, самодеятельная личность, монархист — раб по своей духовной сути.

Либерально-демократическая концепция государственного устройства признается наиболее эффективной в деле организации и сохранения индивидуальной свободы и торжественно провозглашается венцом и окончательным итогом политической истории человечества (Фукуяма). Однако, по справедливому замечанию русских философов, в частности Карсавина, демократия (в ее западноевропейском варианте) является переходным периодом между анархией (абсолютной свободой, произволом) и тоталитаризмом (абсолютным рабством). Дело в том, что в «правовом» государстве исходное состояние войны всех против всех сохраняется, но в более благообразной форме — юридического сутяжничества. Оные действия индивидом регулируются жесткими правилами, нормами, законами, нарушение которых воспринимается как дерзостный вызов всему общественному строю. Индивидуальная свобода находится по-прежнему в состоянии постоянной опасности. "Демократия — это область беспрецедентных экспериментов, где исчезают последние вехи уверенности". Зыбкость, шаткость, неопределенность ситуации, анонимность угрозы индивидуальной свободе, страх за окончательную и полную потерю личной независимости порождают стремление к универсальному миропорядку, рационализирующему все стороны социальной жизни, но гарантирующему вполне определенный твердый минимум личной свободы, средств к существованию и достаточно стабильный уровень удовлетворения материальных и духовных потребностей. Для европейской философской мысли всех времен характерен напряженный поиск социальной формулы, позволяющей на научной основе конструировать, просчитывать и контролировать общественную реальность. Свидетельством тому — различные утопические проекты государственного устройства от пифагорейцев и Платона до современных концепций технократических элит. Философская мысль стремится к созданию такого социального тела, которое находилось бы под непрерывным действенным управлением, наблюдением и контролем со стороны компетентного центра, превращающего все существующее в хорошо отлаженный механизм. Но абсолютная регламентация всех сторон человеческой жизни и есть пресловутый тоталитаризм. Так, "…либеральная демократия, с ее культом внеэтнического индивидуализма, готовит себе погибель в своих собственных пределах. Эмбрионы тоталитаризма таятся в подполье либеральной демократии и эмбрионы эти, питаясь всеми пороками непросветленной свободы, быстро обрастают агрессивным телом. Так в недрах свободы имманентно порождаются силы рабства, ждущие лишь своего часа…", часа, когда граждане сами, в силу различных обстоятельств, откажутся от собственной свободы в пользу твердых гарантий социальной обеспеченности и материального благополучия, в пользу сытого рабства.

Итак, в европейском самосознании представление о свободе развивается в русле негативной концепции свободы и понимается прежде всего как освобождение от любого рода ограничений, принуждения и привязанностей. Содержание свободы отождествляется со следующим набором признаков: независимость, нестесненность, безбрежность, безграничность и т. п. Данный ряд признаков характеризует, в основном, наружность, внешнюю сторону свободы, оставляя в стороне глубинную сущность содержания свободы, ее внутреннюю ценностную наполненность и необходимость.

Положительный аспект содержания свободы подразумевается сам собой: освобождение выступает как необходимое условие для развертывания сущностных основ человека, максимально возможного самоутверждения и самоактуализации личности, что, в свою очередь, предполагает пространственную агрессию. Свобода есть расширение жизненного пространства. Именно расширение собственной сферы влияния, выраженное в существующей системе экономических, политических и гражданских прав индивида, и является критерием прогресса, свободы, меры личной развитости и независимости. Процесс развития свободы осуществляется в ходе поступательного движения к абсолютному идеалу свободы, где каждый последующий шаг есть еще одна, очередная ступенька к совершенному царству свободы. Категория свободы в либерально-гуманистическом мировоззрении имеет одноплоскостное, горизонтальное измерение «длины» и «ширины», но лишена основного качества — «глубины», т. е. надындивидуального ценностного содержания, а потому смысл свободы однозначен, в сердцевине своей неподвижен и статичен. Свобода никогда не может завершиться, ее вечно не хватает, и потому она стремится к постоянному количественному росту, к постоянному расширению. Естественно, что в иерархии ценностей европейского общества свобода занимала и занимает одно из самых почетных и высоких мест и провозглашается одной из главных человеческих ценностей.

В русском национальном сознании, воспитании и созревшем лоне православия определение свободы имеет свои особенности. Свобода — это "образ существования необходимости" (Л. П. Карсавин), проявление священной необходимости. Необходимость здесь понимается не как что-то чуждое, высшее, противостоящее свободе, напротив — как близкое, родное, драгоценное, как та высшая ценность — Святыня, Главный предмет (И. А. Ильин), "которым только и стоит жить и за который следует умереть". Самодовлеющее значение свободы сразу же уходит на задний план, а основное внимание уделяется тому высшему, всеопределяющему началу, от которого и зависит содержание и значение свободы. Сама по себе проблема свободы, как самозамкнутого, не выходящего из собственных границ начала, по-видимому, не столь важна для русской философской мысли по сравнению с европейской философской традицией. Уже на уровне обыденного сознания существует твердое убеждение, что свобода, вне связи со священным предметом, не представляет из себя особой ценности. "Свобода есть просто пустота, простор.

— Двор пуст, въезжай кто угодно. Он не занят. Свободен.

— Эта квартира пустует. Она свободна.

— Эта женщина свободна. У нее нет мужа, и можете ухаживать.

— Этот человек свободен. Он без должности. Ряд отрицательных определений, и «свобода» их все объединяет. Я свободен, не занят.

От «свободы» все бегут: работник к занятости, человек — к должности, женщина — к мужу. Всякий — к чему-нибудь.

Все лучше свободы, «кой-что» лучше свободы, хуже «свободы» вообще ничего нет, и она нужна хулигану, лоботрясу и сутенеру". Такое пренебрежительное" отношение к свободе со стороны европейца или представителя «свободолюбивой» российской интеллигенции всегда казалось кощунственным, диким и варварским. Не говоря уж о личных правах и свободах граждан, к наличию которых у обычного российского обывателя явно прохладное отношение. Личная свобода крестьян никак не основа, а скорее несколько противоестественное состояние. Все, что усиливает личную свободу большинства, не есть основа, а большее или меньшее расшатывание основ. Перенести кой-как свободу — можно, считать ее основой — нельзя.

Мало этого. Из глубины веков доносится прямое предупреждение явно тоталитарного духа: "Остерегайся собственной свободы, предшествующей порочному рабству" (Исаак Сирин).

Последовательно проведенная освобожденность, отрицательная свобода есть не что иное, как пустота, бессодержательность, безобразность. Она свободна даже от самой себя, равно ни от чего не получает ограничения, различенности и определенности, а потому о ней и нет возможности что-либо высказать, кроме как — ничто.

Именно в православии свобода имеет непреходящее значение, и ценность, и духовное достоинство. Свобода есть существенно необходимое свойство человеческой природы, отличающее его от животных. Апостол Павел прямо возглашает: к свободе призваны вы, братие, только бы свобода ваша не была поводом к угождению плоти, но любовию служите друг другу (Галатам Б: 13). Чувство же Любви принципиально невынудимо и проистекает из "свободно-поющего сердца". Само православие есть религия милости и любви и помимо их существовать не может. "Отличие православия от всех остальных религий мира заключается (помимо догматической стороны этого вопроса) в признании личной духовной свободы человека, дарованной Искуплением, и личной духовной связи человека с Творцом. Это есть принципиальный отказ от автоматизма и насилия, а также принципиальное признание свободы человеческого духа, долженствующего сделать свой свободный выбор между добром и злом".

Православие, по слову Григория Богослова, ищет "не победить, а приобрести братьев по вере". При определении свободы как проявления священной необходимости, синтезом взаимодействия двух сопряженных (а не противоположных, как в первом случае) философских категорий является не знание, а любовь. Объективация любви представляет собой святость. "Святость и есть объективация Любви, подобно тому как внутреннее содержание и смысл Любви есть Святость". Святость, в свою очередь, предполагает свободу, т. к. стремление к святости, к обожению, проистекает из свободного самоопределения личности, возжелавшей всем сердцем, всем помышлением встать на путь совершенства, а свобода обязательно сопутствует святости.

Свобода в данном случае традиционно рассматривалась как свобода от греха, смерти и тления, от порабощения вещественным началом мира. Русскому миропониманию присущ принципиальный онтологизм, т. е. мир воспринимается и рассматривается в его объективно-сущем значении, в его самоценности, а так как мир бесконечен, несоизмерим с отдельным индивидом, который является всего лишь частью этого всеединства, становится совершенно ясно, что постичь и объять откровенную истину во всей ее полноте, ценности, многообразии связей и отношений человек просто не в состоянии, и это порождает здоровое чувство смирения, сознание своего недостоинства и несовершенства и почтительно-благоговейное отношение к миру в целом. Тогда как характерной чертой новоевропейского мировосприятия является утонченный субъективизм и психологизм, где явления и предметы мира имеют значение не сами по себе, вне зависимости от познающего, а только в том случае, если представляют собой какую-либо ценность, которая отождествляется с индивидуальной потребностью. Здесь в самом гносеологическом акте уже заложен элемент утилитаризма и героизма. Европейское мировосприятие Нового времени выдвигает на первый план отдельные, дифференцированные субъективные способности или всего субъекта, напрягая это до противоестественных размеров; все же прочее превращается в некое аморфное чудище, в безглазую тьму, в бесконечно расплывшийся, черный и бессмысленный, механический мир ньютоновского естествознания. Отсюда такие лозунги, как знание без веры, такие вероучение и мифология, как о всемогуществе знания, это постоянное упование на науку, на просвещение, этот слепой догмат "в знании — сила".

Чем больше человек знает, тем он свободнее по отношению к действующим законам природы, а знание он получает в результате собственных усилий, что и служит все возрастающему самомнению о собственных способностях, возможностях, чувству собственного достоинства, незаметно переходящих в горделивое самодовольство собой. В православии же, как известно, гордость и тщеславие являются базисным, основным грехом, на почве которого произрастают остальные разновидности пороков, а потому требуется особенное внимание (самый незаметный, а потому опасный!) к преодолению его. "Особенное внимание должно обратить на действие в нас тщеславия, которого действие на кровь очень трудно усмотреть и понять. Тщеславие почти всегда действует вместе с утонченным сладострастием и доставляет человеку самое тонкое греховное наслаждение. Яд этого наслаждения так тонок, что многие признают наслаждение тщеславием за утешение совести, даже за действие Божественной благодати. Обольщенный этим наслаждением подвижник мало-помалу приходит в состояние самообольщения; признавая самообольщение состоянием благодатным, он постепенно поступает в полную власть падшего ангела, постоянно принимающего вид Ангела светлого, — делается орудием, апостолом отверженных духов. Тщеславие растлевает душу точно так же, как блудная страсть растлевает душу и тело".

Да и обыденное сознание русского человека, по тонкому наблюдению Л. Карсавина, весьма скептически и иронично относится к горделивому чувству "собственного достоинства": слово «персона» всегда отождествляется с наружным, с необоснованно важно надутым видом человека и несет явно негативный смысловой оттенок.

В процессе познания сам мир открывается познающему своими энергиями и требует соответствующего отклика в человеке, т. е. ответного открыто-бескорыстного, "наивно-целомудренного" восприятия открывающейся реальности. Здесь, для объективного и подлинного постижения истины процесс самоочищения и самосовершенствования субъекта есть настоятельная необходимость. С острого осознания собственной недостаточности, а коли так, то и порочности, и начинается трудный путь восхождения к святости.

Освобождение от греха, т. е. от рабства собственных страстей — бесстрастие, достигается в процессе всестороннего, строжайшего подвижнического делания — аскезы. "Аскеза — средство, причем негативное, воздержание и недопускание низших психофизических потребностей". Казалось бы, это та же самая, несколько видоизмененная отрицательная концепция свободы — освобождения, характерна новоевропейскому миропониманию. На деле же, аскеза есть не чисто отрицательный путь подавления страстей и пороков, но в самой себе содержит положительный аспект содержания свободы. По-настоящему свободен не тот, кто занимается постоянным обуздыванием страстей, "так, что они всю жизнь бушуют в нем, а он занят тем, чтобы не дать им хода, но тот, кто их духовно облагородил и преобразовал. Свобода от страстей состоит не в том, что человек задушил их в себе, а сам предался бесстрастному равнодушию, но в том, что страсти человека сами, добровольно и целостно, служат духу и несут его к цели". "Воздержание, в своем полном осуществлении, при условии правильного, целесообразного пользования им, обеспечивает достижение не только отрицательной цели искоренения пороков, освобождения от страстей, но вместе с тем, необходимо предполагает и положительное совершенствование христианина путем приобретения добродетелей, противоположных порокам". Добродетели, постепенно переходящие в навык, в привычку, в повседневный образ жизни, составляют некое положительное, ценностное содержание свободы. Строгие аскетические упражнения выполняют только служебную функцию; главное внимание отдается духовному устроению внутреннего мира личности. В святоотеческой традиции разработана стройная и гибкая система постепенного и последовательного восшествия к стяжанию Духа Святого — основной цели каждого христианина — путем "невидимой брани", т. е. борьбы на тончайшем душевно-духовном уровне, уровне помыслов и "движений сердечных". Сосредоточенность человека на "трезвении сердечном" и "умном делании" позволяет одним, наиболее «совершенным» достичь вершин святости, другим — рядовому большинству, руководствоваться в своем поведении, поступках, общественных отношениях прежде всего голосом совести, действие которой свободно по определению. "Она действует вопреки слепым зоологическим побуждениям собственного естества, обуздывает их. Она руководствуется не навязанными мне юридическими нормами и приказом начальства, но только собственным нравственным убеждением — собственным веросознанием. Совесть — это бунт против естественно-биологической и принудительно социальной детерминации поведения и в этом смысле прорыв от рефлекторного автоматизма к свободе". Потому выражение "свобода совести", как и "свободная любовь", как говорится, "режет слух" нормальному среднему русскому человеку, вызывает недоумение, непонимание и подозрение. В совести нет уже ни долга, ни обязанности, все утонуло во вдохновенном порыве — свободы и любви. "То, что указывает нам совесть, к чему она нас зовет, о чем она нам вещает, есть нравственно-совершенное, не "самое приятное", не "самое полезное", не "самое целесообразное" и т. п., но нравственно лучшее, совершенное, согласно тому, как указано в Евангелии: будьте совершенны, как совершенен Отец ваш Небесный". Основным регулятором межчеловеческих отношений здесь является не столько право, сколько совестное начало в человеке. Даже торговые сделки и договора в России строились на основе взаимоуважения и добровольного согласия. Своеобразным эквивалентом западноевропейского векселя для русского купца, крестьянина являлся обряд целования креста. Естественно, что трепетно-щепетильного отношения к личным политическим правам и свободам у русских не наблюдалось и не наблюдается. Русскому человеку присуще осознание того, что если "совестный акт исчезает, внешняя свобода теряет свой смысл, а политическая свобода начинает извращаться. Человеку остаются только две возможности в жизни: или повиноваться законам из корысти и страха, уподобляясь лукавому и неверному рабу, или не повиноваться законам, всячески изощряясь в безнаказанном правонарушении и уподобляясь непойманному преступнику". В православии давно подмечена существующая прямая взаимосвязь между духовным достоянием личности и требованием политических прав и свобод: чем порочнее духовное состояние человека, тем настойчивее, требовательнее и упорнее стремление к приобретению максимально возможного количества прав, позволяющих удовлетворять требования и желания собственной порочной воли, своекорыстных потребностей и интересов. Поэтому политическая активность по стяжанию личных прав и свобод явно не находила должного понимания у русского человека. Напротив, существует мощная и искренняя установка к отречению, самоограничению собственного своеволия, к преображению «злой» воли в духовно-просветленную. Самоограничение собственной воли, преображение в качественно лучшее состояние совершается путем самопожертвования, вплоть до полного самоотречения, а самопожертвование всегда, в той или иной степени, — подвиг. Именно поэтому подлинная "свобода возможна только через подвиг, осуществляется и закрепляется именно в подвиге" (Исаак Сирин). Высшая, всеопределяющая ценность — святыня — имеет надындивидуальную и надчеловеческую природу и вследствие этого зовет ввысь к восхождению и воспарению.

Подвиг — это и есть подвижение к священному Предмету, стремление к уподоблению его содержанию, выход из состояния эгоистического существования. От соприкосновения с "мирами иными" рождается неописуемый восторг и удивление, которое всегда бескорыстно. Удивление перед открывшейся взору священной реальностью — это не временная загадка, но сокровенное и цельное дивование: смиренное осознание ограниченности собственных познавательных возможностей, особенно рассудка, и одновременно стремление узнать, понять подробнее и основательнее еще неизведанно-таинственное, неисчерпаемо-безграничное и вместе с тем схожее, родное и дорогое. Радостная сопричастность вечному, премирному дает живое чувство безграничной мощи, почета и свободы: знаменитое суворовское: "Господа офицеры! Какой восторг!", брошенное в пылу жесточайшего сражения, именно и передает сопричастность абсолютной свободе. В подвиге человек обретает свободу сразу в нескольких существенных отношениях. Подвижник попирает сильнейшие биологические инстинкты природного естества, такие, как инстинкт самосохранения. Общеизвестно, что подвижники христианства могли долгое время обходиться без пищи, жить и творить в неимоверно сложнейших условиях, обладали сверхъестественными возможностями, позволяющими преодолевать непреложные законы природы. Так, ранее приводились свидетельства о подобных возможностях Сергия Радонежского. Но те же или другого рода возможности показывали герои народных войн и труженики тыла, выдерживая и преодолевая смертельные физические и духовные нагрузки. Но, может быть, самое важное — все они обретают свободу от высшей разновидности отчуждения, смерти; становятся бессмертными. И здесь не столь существенно само понимание бессмертия: в православии его личное живое бессмертие, вечная жизнь в Царствии Небесном; в диалектическом материализме — это благодарная память по-томков и последующих поколений, вечная память! От уподобления и конкретного соединения со священным Предметом индивидуальная свобода и получает соответствующее ценностное содержание, смысл и направление. Свободное приятие священной необходимости означает снятие отчуждения и введение ее глубинного содержания в состав внутреннего мира личности. Необходимость становится органическим достоянием личности, а также она объективно содержательнее, несоизмеримо богаче самого индивида, следовательно, и индивид становится уже больше самого себя и выступает не столько от самого себя, сколько как представитель высшей ценности — святыни. Его личная воля совпала с высшей, универсальной «волей», но не растворилась в ней (в этом случае личность утратила бы саму себя и человек превратился в медиума, зомби, в послушное орудие слепого рока, лишился пусть слабой, ничтожной, но собственной воли и свободы), а соприкоснулась, срасталась, сплелась с другим более содержательным высшим началом и от этого-то совместного движения обретает невероятную силу и мощь, позволяющую преодолевать любые заграждения и препятствия. Лишить человека его собственной свободы можно, только физически уничтожив его. Индивидуальная воля входит в состав универсальной, а универсальная выражена посредством индивидуальной. "Высший закон совпал с желанием его сердца. Он сам и некая таинственно-священная Высшая Сила, дыхание которой он мысленно осязал в глубине своего сердца, хотели одного и того же: именно того, что он совершил. Так что он, совершая, был прав перед законом этой Божественной силы, с коей он стал тогда в некое трепетное и блаженное уединение".

Подвиг как самоочищение, самообновление личности и стремление к уподоблению священного содержания представляет собой пока еще первоначальную ступень святости и, следовательно, ступень к действительно свободному человеку. Это и есть русское понимание свободы — движение к совершенству и святости на святой Руси.

 

Глава 5

ОТЗЫВЧИВОСТЬ И УЖИВЧИВОСТЬ

При редкостном своеволии русский человек является очень уживчивым, миролюбивым и отзывчивым. Там, где он не подвергается нападению, русский весьма добрый сосед. Стоит вспомнить границу с Норвегией. Норвежцы — мирные соседи, а коли так, то и граница здесь мирная тысячу лет. Русские одинаково русские и на границе с Польшей, и на границе с Норвегией. С Польшей воевали в силу польской агрессии. Мир как отсутствие войны всегда ценится русскими по высшему разряду первоочередных ценностей.

Русские вели много и очень много войн, но анализ этих войн показывает, что они все за редчайшими исключениями со времен богатырей носили справедливый и освободительный характер, идет ли речь о войне в глубине древностей с аварами, когда "обры примучивали дулебов", а в результате пропали сами, оставив поговорку "погибоша аки обре", или идет речь о последней войне с нацизмом, закончившейся взятием Берлина русскими войсками. Вряд ли есть надобность перебирать все бесконечные войны в истории российской, чтобы убедиться в этом. Слишком страшные войны вела Россия, чтобы русские захотели воевать. Нет, как уже говорилось, и богатыри древнерусские, и нынешние воюют, защищая родину, сирот, детей, стариков, жен.

За последние перестроечные годы русским пришлось выслушать много злых слов об извечной агрессивности русского народа. Развалился Союз, и начались межнациональные войны, столкновения и трения. И тогда обнаружилось, что войны идут или шли в Таджикистане, Азербайджане, Армении, Грузии, Абхазии, Осетии, Чечне, Ингушетии, Молдавии, налицо национальные трения или столкновения в Киргизии, Казахстане, Узбекистане, Украине, Литве, Латвии, Эстонии, начались осложнения в ряде национальных образований РСФСР, и только чисто русские области не отмечены национальными трениями. Причем отсутствие национальных осложнений настолько ясно всем, что под аккомпанемент русофобских речей как живое опровержение всей этой клеветы бегут на русскую территорию люди всех национальностей, и в Нижнем Новгороде можно видеть турок-месхетинцев, армян, азербайджанцев, грузин, осетин, чеченцев, таджиков, украинцев и т. д.

Уживчивость и отзывчивость русских развита в удивительной степени. Вот впервые опубликованы обобщенные данные о потерях в войнах, о пленных, и согласно этим данным общие прямые людские потери страны за все годы Отечественной войны оцениваются почти в 27 млн. человек, а Вооруженные силы из них потеряли 11,4 млн. Разница страшная — около 20 млн. гражданского населения убито немцами и их союзниками (всей цивилизованной Европой). Вооруженные силы Германии и ее союзников потеряли 8,6 млн., и если бы русские советские войска вели такую же варварскую войну, то Германия и ее союзники должны потерять мирного населения по схеме 27: 11,4 = х: 9,6, и этот х означал бы около 20 млн., а гражданского населения, следовательно, более 11 млн. Но ведь этого нет. Можно высказать возражения — это-де воевали государства, а не народы. Можно сравнить пленных: советских в плену — 4 млн. 59 тыс., вернулось 1 368 3491, Германии и ее союзников — 3 млн., из них свыше 600 тыс. освобождено непосредственно на фронте, и вернулись из плена после войны 1939 тыс., т. е. вернулось около 2,5 млн.. Из русского плена, как видим, вернулось вдвое больше, и опять же можно сказать, что это политика режимов, а не поведение народа. А так ли?

Вот свидетельство очевидца. И. Солоневич пишет о том, что видел летом 1945-го в Германии: "…бауэр ел вовсю. Но своему разбитому солдату — он не давал ничего", а в сибирских деревнях люди давали хлеб даже преступникам, "несчастненьким". Н. Лосский приводит документальные свидетельства, что во время Крымской войны русские солдаты раненых французов на перевязку уносили прежде русских, поскольку-де «чужие», пожалеть надо, "своим"-то всякий поможет, а немец Отто Бергер, вспоминая о плене, говорит об отношении к пленным как к несчастным, которым и при страшной послевоенной нужде старались всячески помочь. Как видим, по отзывчивости и человеческой доброте есть различия между немцем и русским с безусловным превосходством русского.

Думается, отзывчивость и миролюбие русского народа были не последним доводом в пользу добровольного присоединения к России. Каждый может взять сборник архивных документов, изданный в 1992 г., т. е. в период большого шума о русской «тюрьме» народов, и увидит документы, просьбы и ходатайства о русском подданстве ненцев, алтайцев, украинцев, молдаван, курляндских и семигальских, литовских жителей, кабардинцев, осетин, лезгин, мегрельцев, кахетинцев, имеретинцев, тушин, хевсуров, пшавов. армян, грузин, бакинцев, шушинцев, карабахцев, шакинцев, шагагцев, шурагельцев, абхазов, ахтинских, алтыпаринских, докузпаринских, мескенжалинских, цебельдинских народов, казахов и каракалпакцев, туркмен, ташкентцев, киргизов байжигитовского рода и дикокаменных, и прочая, и прочая. Конечно, перечислены не все, однако стоит помнить, что Россия сохранила все — и неперечисленные здесь большие, и малые народы. Сравнение с Европой — в ее пользу. Англичане, немцы, голландцы вырезали, убивали и травили целые народы — тасманийцев, гереро, коса, зулу, банту, индонезийцев. История Африки, Азии и Америки полна таких страшных страниц. Любой грамотный человек должен знать страшные избиения народов, устроенные цивилизованными англичанами на Тасмании, где они перебили всех до одного, в Индии (см. картины Верещагина), в Судане, Южной Африке, Китае, избиения немцами гереро, а французами — берберов, туарегов, арабов, итальянцами — эфиопов.

И уживчивость русских удивительна. Так, русская эмиграция в XX веке сравнительно с другими эмиграциями дала наименьшее число преступлений, оказалась самой законопослушной. Мэры Парижа, Чикаго, Питтсбурга — городов с большой русской общиной — отмечают эту законопослушную уживчивость русских людей. "Со своим уставом в чужой монастырь не ходят", — гласит русская поговорка. Г. И. Литвинова пишет: "Когда эмигранты 80-х годов создали мафиозные группы и их стали называть «русской» мафией, то Конгресс русских американцев заявил решительный протест и добился успеха: под страхом штрафных санкций мафию теперь не называют русской. Еврейской ее тоже не называют. Именуют советской".

Бывает нередко, когда эту черту миролюбия, уживчивости, отзывчивости, "всемирного болельщика", по словам Ф. Достоевского, называют женской, и отсюда делают вывод о женской сути народа: "Это неверно: русский народ, особенно великорусская ветвь его, народ, создавший в суровых исторических условиях великое государство, в высшей степени мужествен; но в нем особенно примечательно сочетание мужественной природы с женственной мягкостью". И в самом деле отзывчивость и уживчивость бросаются в глаза, однако для Европы символом России все же служит медведь. Представьте Святослава, Владимира Мономаха, Александра Невского, Дмитрия Донского, Ивана Грозного, Минина и Пожарского, Петра I, Румянцева, Суворова, Кутузова, Скобелева, Брусилова, Жукова и попытайтесь назвать их женственными. Названы только воины, но разве отличны от них по степени суровости и мужественной государственности Иван Ш, Александр II, Александр III, Ленин? Назовите женственными Ломоносова или Менделеева, Павлова или Королева, и вы почувствуете всю ложь определения. Нет, о женственности речь не идет, отзывчивость, сочувствие, даже мягкость, но не женственность. Царям с улыбкой правду говорить русский человек мог, но при этом милость к падшим призывал. И эта милость — жалость иногда даже излишняя, ибо и к преступникам, и к иностранцам относятся по-русски нередко чрезмерно предупредительно как к «несчастным», или как к «чужим», которых пожалеть нужно. Идет это от силы и от доброты, однако, как говорилось, находятся иные, видящие в этом слабость.

 

Глава 6

СПРАВЕДЛИВОСТЬ — ПРАВДА — СОВЕСТЬ

В русском языке «справедливость» означает и "жизнь по правде", и "жизнь по совести". Известно, что правда соединяет в себе оттенки истины и справедливости. В XIX веке о «правде-истине» и "правде-справедливости" писал Н. К. Михайловский. Совесть есть личное чувство ответственности за правду и справедливость. Правда отличается от истины чувством справедливости и возвышения человека, любви к нему. Можно человека считать сосудом греха, и вряд ли найдется человек без греха, — один Бог безгрешен. Даже апостолы — люди. Вспомните тройное отречение Петра от Иисуса, или неверие Фомы, или преследование христиан Савлом, вспомните слабости вселенского отца церкви Григория Богослова, и вроде бы легко сделать вывод о греховности любого человека. Однако это лишь часть правды, а значит, не вся правда, и коли так, то и большая неправда. Ведь назови человека свиньей раз, другой, третий, и он в конце концов захрюкает. Так гласит русская поговорка, и на недоверии к человеку, принижении человека к греховному существу строит свое отношение западный мир — напомню хотя бы А. Якова сегодня, отцов американской конституции и Т. Гоббса вчера. И подобное западное понимание человека логично и последовательно соединяет впечатление о человеке как греховном и злом существе, с человеческой гордыней, с антропоцентризмом. Мир человеческий, построенный на недоверии и злом человеке, как бы противостоит миру добра, истины, правды и красоты, отодвинутому в заоблачные выси. И один мир — реальный человеческий мир — построен на недоверии, и "он практичен", что постоянно подчеркивает А. Янов, но в нем нет места правде, совести, справедливости, и в нем нет источника этих святынь. В лучшем случае можно говорить о механическом, животном, рациональном, рыночном равенстве. Другой мир построен на доверии к человеку. Митрополит Вениамин (Федченков) оправдывает доверчивость местоблюстителя патриарха митрополита Сергия (Страгородского) "по простому психологическому закону, выраженному св. Григорием Богословом после его ошибки "в дружбе" Максима Циника: "Кто сам верен, тот всех доверчивее. Всякий судит о других по самому себе". А по мнению митр. Вениамина, который знал митрополита Сергия десятки лет: "Митрополит Сергий сам совершенно честный человек и добросовестный христианин". Отличие русского человекоощущения от западного бросается в глаза, и доверие его к другим людям и вчера, и сегодня отмечается всеми исследователями. Вот мнение И. Солоневича: "Французский моралист Вовенар, современник Вольтера, сказал: "Тот, кто боится людей, любит законы". Русское мировоззрение отличается от всех прочих большим доверием к людям и меньшей любовью к законам. Доверие к людям сплетается из того русского оптимизма, о котором писал профессор Шубарт, по моей формулировке — из православного мироощущения. Напомню еще раз: православие отличается от остальных христианских религий, даже и догматически, тем, что оно "приемлет мир", который, хотя и "во зле лежит", но вследствие нашего греха, нашей ошибки, которую мы по мере нашей возможности, должны исправлять. Или, иначе, заботясь о "будущей жизни", мы не должны забывать и эту, ибо и эта создана Творцом. Отсюда идет доверие к человеку как к той частице бесконечной любви и бесконечного добра, которая вложена Творцом в каждую человеческую душу. Православие предполагает, что человек по природе своей добр".

Эта доверчивость может казаться западному человеку «непрактичным» чувством, но он признает ее благочестивость (см. Янова), святость, а о жизненности такой установки в начале нашей работы речь уже шла. И речь в данном случае идет не только об отличии русского от западного мироощущения, но и об истинности, и о «практичности», о справедливости и точности ощущения мира. Вспомним приведенные выше примеры с апостолами и святыми. Разве апостол Петр потому известен как апостол, что отрекся от Христа трижды? Разве апостол Фома потому апостол, что не сразу поверил в Христа? Разве несдержанность с людьми сделала Григория Богослова вселенским отцом церкви? Ясно, что вовсе не потому, а вопреки этому качеству. Несмотря на свои слабости и преодолевая их, укрепляясь в вере и проповедуя учение Христа как то, во что они поверили всем существом своим, Петр и Фома стали апостолами, и они не отрекались и верили. Их же человеческие слабости лишь подчеркивают зрелую духовную мощь учителей человечества, дают масштаб восхождения от самых слабых отрекающихся и неверующих (как большинство людей тогда, да, видимо, и сегодня) до высоты, на которую большинство не способно. Так же обстоит дело и с Григорием Богословом. Не слабости, объединяющие его со многими людьми, но та сила духа, веры, размышления и слова, свойственная ему одному и не присущая большинству, — вот что делает его вселенским отцом церкви. Иными словами, доверие к человеку есть и любовное отношение к нему, но и истинно верное отношение, правда жизни, позволяющая видеть в человеке образ и подобие Божие, а следовательно, не лживое существо, не злобное и трусливое животное, но сильную в своих проявлениях и постижениях истины, добра и красоты личность. Нельзя сказать, что главным качеством многих великих русских людей было пьянство, ибо пьяниц много, а великих мало, и велики они не потому, что пили. Тем более смешно противоположное рассуждение, поскольку трезвых и глупых очень много, и от одной трезвости никто еще великим не стал. Значит, русский взгляд на человека справедлив и правдой своей, ибо он точнее говорит истину о человеке, дает ему уроки и опыт. Конечно, доверчивость может оборачиваться и слабостью. Сегодня это видно особенно ясно. Очень многие поверили демагогам и их посулам, голосовали за них, но вечно обманывать нельзя и общее отрезвление пойдет не на пользу этим обманщикам, хотя не избавит от новых.

Как уже говорилось, социологические исследования показывают постоянное различие блоков ценностей и их иерархии у русского и западного человека. Высший блок наиболее значимых для русского человека ценностей назван блоком справедливости. Для западного человека личная индивидуальная свобода определяет понятие справедливости. Если что-то или кто-то мешает личной свободе, то западное соображение говорит о несправедливости. Добиваясь восстановления личного удобства как проявления личной свободы и своеволия, западный человек сочтет справедливым навязывание его миропорядка другим людям и, как правило, об этом не очень и задумывается. Отсюда и двойной счет во взаимоотношениях, в политике и т. п.

Для русского человека двойной счет во взаимоотношениях исключен. Братание народов будет с его стороны воспринято как акт предельно взаимный. И свобода может быть понята лишь как жизнь по правде и справедливости. Собственно, по-русски "жить по справедливости" означает "жить по правде" или "жить по совести". Это вовсе не означает равенства, потому что люди не равны — они могут быть слабы, малы, больны, бездомны, несчастны, а дело настоящего человека — пожалеть их и помочь им. Более того, другие — не русские — весьма часто, если не как правило, вызывают у нас пластичное желание понять их и почувствовать, ибо им может быть в чужой обстановке неуютно. Отсюда повышенная до чрезмерности внимательность к иностранцам. И уж совсем не идет речь о механическом равенстве людей, формул, законов и т. п.

Идеал высшей правды, справедливости есть принцип соединения истины и добра, превращение идеала в святыню. Отсюда особый национальный идеал — Святая Русь в отличие от Прекрасной Франции, доброй Старой Англии и т. п. Отсюда и сохранение, по мнению Н. А. Бердяева, идеала Святой Руси в парадоксальной форме Третьего Интернационала. Нелишним будет отметить, что "XIV–XV века — это, как давно уяснено, время расцвета святости; именно в эту пору родился образ и понятие "Святая Русь". Поиск и нахождение смысла жизни человека — жить по правде, по справедливости, по совести — приводили к восстановлению идеала Святой Руси и выводили тем самым народ из тупика. В период удельной Руси русские вместо единства и мира поделились на уделы и мелкие княжества, постоянно дрались между собой из-за мирских благ, корысти, власти, из-за имущества и гордыни убивали друг друга. Несовместимость жизни по совести с таким поведением подчеркнута историей первых русских святых Бориса и Глеба, невинно погибших в братоубийственных столкновениях. Отсутствие единства привело к жуткому монголо-татарскому игу, своеобразному наказанию за грехи стяжательства, гордыни, несправедливости, неправды предшествующего периода. И выход из тяжелой ситуации — освобождение и восстановление Руси — обозначился через нахождение смысла жизни, идеала Святой Руси (Сергий Радонежский и Дмитрий Донской, Нил Сорский и Иосиф Волоцкий и другие), что привело к объединению русского народа.

И в другой раз — в период капитализма — соблазнившиеся властью и сытостью генералы и масоны привели Россию к февралю 1917 года, взорвавшему страну. Как уже говорилось, Н. Бердяев прав, говоря о восстановлении страны через новый образ "жизни по справедливости" (Святой Руси) в виде Третьего Интернационала.

И современная ситуация напоминает приведенные примеры. Желание "догнать и перегнать" Америку по количеству потребленного, призыв жить сегодня, а не ради будущих поколений, жить интересами, а не справедливостью (известное заявление М. С. Горбачева о том, что нет постоянных друзей, а есть постоянные интересы) — все это привело к разрушению страны, войнам на постсоветской территории, развалу экономики, страданиям людей. И выход из этой ситуации должен быть обозначен в новой форме и в том вечном человеческом смысле — жить по справедливости, жить по совести, жить по правде. Как эта форма будет выражена в словах: Святая Русь, Третий Интернационал, русский социализм — ответ даст история. Но выход — в этом направлении. В свое время отошедшие от церкви образованные люди утратили христианскую идею Царства Божия, однако мучились неправдами реальной жизни и были настроены на поиск социальной справедливости на земле. Англичанин Стивен Грэхем много лет изучал Россию, великолепно владел русским языком. В своей книге "Путь Марфы и путь Марии" он пишет, что с англичанином разговор кончается беседой о спорте, с французом — беседой о женщине, с русским интеллигентом — беседой о России, а с крестьянином — беседой о Боге и религии. Русская идея, по мнению Грэхема, — христианская, на первом плане в ней любовь к страдающим, внимание к личности, страстное искание социальной справедливости как проявления высшей гармонии. Вне высшей справедливости как жалости к униженным, укрощением грубого, вне высшего добра и покровительства малым мира сего русский человек не видит света. Вариант размышлений, к сожалению, встречающийся в мире, — "права или не права, но это моя страна" — для русского человека исключен. Выбора здесь нет никакого, ибо святыня высшей правды всегда будет выше даже горячо любимой родины и народа. Отсюда идеал справедливости для русского выше ценности родины, выше ценности труда, а уж тем более выше свободы, и сам определяет собой ее суть. Например, свободой человек пожертвует ради спасения своей жизни, или жизни другого человека, или ради спасения отчизны. Уже потому свобода личная для русского сама по себе не будет стоять на высшем пьедестале. Откинуть совесть как чувство справедливости и справедливость как принцип совести и выбрать неправую жизнь, неправдивую и неправую державу — вряд ли удастся в России сделать такую схему принципом жизни.

Именно в этом пункте наступает смычка общечеловеческого и национального, и исходная точка ценностей аргументации любого рассуждения — о религии или о культуре, о государственном устройстве или о партийных программах, о ценах или о форме собственности, об умственном или физическом труде — в конечном счете речь идет о святости справедливости, правды как единства добра и истины, о совести как чувстве справедливости, о социальном порядке как воплощении социальной справедливости.

Справедливость как принципиальный исходный стержень жизни был в России понят и освоен народной жизнью давно. И. Солоневич пишет: "Был найден детски простой секрет сожительства полутораста народов и племен под единой государственной крышей, был найден — после Петра утерянный — секрет социальной справедливости. Но и он был утерян только верхами народа". Это позволило мирно строить государство и братство народов. В национальном плане горе и радости были общими. Назовем ли мы Россию братством народов или тюрьмой народов, все равно должны будем признать, что привилегированного русского народа не было. Царей присоединенной Грузии не обидели, Багратидов назвали князьями Грузинскими и дали на кормление село (ныне город) Лысково Нижегородской губернии. Шамиля, захватив, не уничтожили, а также дали ему русских крестьян на кормление в Костроме. Барин мог быть из грузин, чечен, крымских Гиреев, французов, немцев, молдаван (Кантемир), но крестьяне были русскими. Элитарного чувства превосходства у русских не было и не могло выработаться потом. При советской власти сохранялись те же отношения. Горьковская область давала валовой национальный продукт на 21 млрд. тогдашних рублей (тех же долларов), а расходная часть бюджета области была 900 млн. рублей., т. е. меньше 4 % от заработанного. В это же время Таджикистан тратил в два раза больше, чем зарабатывал. И это касалось всех республик. Режим царский и советский эксплуатировали русское чувство братства и жалости к малым народам. Именно не только советский, но и царский режим: Польша вошла в состав империи анархической и отсталой развалиной, а к 1913 году была одной из наиболее развитых частей империи. А самостоятельная Польша без русского донора к 1939 году давала 85 % того, что производила в 1913 году. Русское море утихомиривало местные водовороты, жертвуя собой.

Как говорилось выше, богатырский эпос рисует нам дохристианское мироощущение русских людей — трудиться, не грабить, защитить слабого и помочь ему, не кланяться начальству и т. п. И это мироощущение живет с нами — иначе былины и сказки остались бы только в архивах. Нет, мы видим, как с чувством собственного достоинства говорит Илья Муромец с князем, по рассказу Пушкина мы знаем, что так же говорит крестьянин и с императрицей. Характерна историческая легенда о том, как уволенный после 25-летней армейской службы нижегородец солдат Орешкин «громко» пропивал в трактире выходное пособие. Пытаясь успокоить солдата, трактирщик сказал, что, дескать, негоже буянить перед лицом его императорского величества (в трактире висел портрет императора). Орешкин заявил, что ему плевать на его величество, за что буян и был посажен в «холодную». Обо всем, касавшемся лично царя, докладывали ему. Николай I на доносе о случае в трактире написал резолюцию: "Орешкина отпустить. Впредь моих портретов в трактирах не вешать. А Орешкину передать, что я на него тоже плевал. Николай".

А вот другая сказка, показывающая, что русское восприятие и XX век мало изменил. В сказке Б. Шергина (1896–1973) "Золоченые лбы" рассказывается, как "царь да ише другой мужичонко исполу промышляли… Царь за рюмку, мужик за стокан". И явился мужик Капитонко пьяный и незваный на придворный банкет: "Это царю неприлично:

Кисла ты шерсть, ну куда ты мостиссе? Какая те, пьянице, пара? Поди выспись.

Капитонку это не обидно ли?

— Не ты, тиран, напоил! Не тебя, вампира, и слушаю! Возьму батог потяжелее, всех разбросаю, кого не залюблю.

Брани — дак хоть потолком полезай. Царь с Капитонком драцца снялись. Одежонку прирвали, корону под комод закатили. Дале полиция их розняла, протокол составили.

С той поры Капитона да амператора и совет не забрал. И дружба врозь. Мужичонка где царя не увидит, все стращает:

— Погоди, навернессе ты на меня. Тогда увидам, которой которого наиграт".

Похожую историю из XV века читал я в материалах Нижегородского Печерского монастыря. И напрашивается сравнение: если отвлечься от особенностей жанра, то вся жизненная картина отстаивания чувства достоинства — отношение к начальству в Киеве у Ильи Муромца, на Севере у мужичонки Капитона, в Нижнем Новгороде — одинакова, и неважно, происходит и рассказывается это в X, XV, XIX или XX веке. Все равно, это очень русская история, где социальная несправедливость обидна и осуждается. И ругается тогда мужик, как говорилось в документе Печерского монастыря, бранными словами на власть имущих.

И православие также несло с собой идеал социальной справедливости. Г. Федотов специально разбирает этот вопрос: "Святость, недостижимая в общественной жизни, возможна лишь в личном совершенстве — в подвижничестве немногих героев духовной жизни. Из этой бесспорной истины делают ошибочный вывод: социальная жизнь безразлична для христианина, и даже больше — он должен искать своего собственного спасения и не ставить своей задачей спасение других людей. Но знаменитый епископ и проповедник конца IV в. св. Иоанн Златоуст прекрасно показывает несостоятельность этого религиозного эгоизма: "Не будем довольствоваться исканием собственного спасения; это означало бы погубить его. На войне и в строю, если солдат думает только о том, как бы спастись бегством, он губит себя и своих товарищей. Доблестный солдат, который сражается за других вместе с другими, спасает и самого себя. Раз наша жизнь есть война, самая жестокая из войн, сражение, битва в строю, будем оставаться в рядах, как приказал нам Царь, готовые разить, проливать кровь и убить, думая об общем спасении, ободряя стоящих, поднимая лежащих на земле. В этой битве много наших братьев опрокинуты, ранены, залиты кровью, и никто не печется о них — ни мирянин, ни священник, никто из товарищей по оружию, друзей и братьев; каждый из нас преследует собственные интересы" (I–IX слово на Мф. гл. 5).

Трудно сильнее выразить начало солидарности, товарищества, братства в христианском идеале жизни. Так как общественный строй не безразличен для духовного и морального благополучия людей, так как он может или развращать, соблазнять их, или воспитывать к добру, то отсюда ясно: социальный строй не может быть безразличен для христианина. К какому же строю он должен стремиться? К такому, где более всего воплощена справедливость и братские начала жизни, где легче всего борьба со злом и где личность поставлена в наиболее благоприятные условия для своего духовного развития".

Г. П. Федотов справедливо пишет, что христианская любовь должна быть направлена к душе человека, но и к его телу, и пишет, что с идеалом братства несовместимо сосуществование разных социальных противоречий — богатства и бедности, так как оно свидетельствует о небратском, черством отношении к ближнему, а "совершенный идеал братской христианской жизни есть коммунизм любви. Впоследствии общежительный монастырь повторит, но на основе внешней дисциплины и хозяйственной предусмотрительности, идеал коммунистической христианской жизни".

В своей статье "Социальное значение христианства" Г. П. Федотов приводит много текстов Нового Завета, проповедей Иоанна Златоуста и Василия Великого, трактующих социальный идеал христианства: "В обличении социального зла социалисты и даже коммунисты нашего времени не могли превзойти отцов IV века. Даже прудоновское "собственность есть воровство" мы слышим из уст Златоуста и Василия Великого". И в социализме и коммунизме "без труда вскрывается их христианское происхождение".

Конечно, атеизм, излишние надежды на материальное изживание духовных корней, вера в предельную производность морали от условий жизни — все это мешало обнаружить единство православия и коммунизма. Борьба с церковью усугубляла этот раскол. Однако идея социальной справедливости есть то главное социальное содержание, которое объединяет православие и коммунизм. Разве не призыв к объединению трудящихся и жалость к униженным и угнетенным составляли суть массовой идеологии XX века? Разве не читали в школьных хрестоматиях текст:

От ликующих, праздно болтающих, Обагряющих руки в крови, Уведи меня в стан погибающих За великое дело любви.

Конечно, справедливость вовсе не подразумевает равенства. Но как раз по этой части и не могло быть раскола православного и коммунистического мироощущения. Люди не равны между собой — сильные и слабые, сытые и голодные, талантливые и не очень, зрячие и слепые, музыкальные и глухие. Уже поэтому русская православная философия для социальной и политической сфер разрабатывает понятие ранга (И. А. Ильин), а Маркс клеймит приложение одной мерки к разным людям как буржуазное право и реальную несправедливость. К разным людям мы обязаны прикладывать разные мерки, для мужчины и женщины позволительный разовый подъем тяжестей до сего времени в законодательстве различен: 60 кг для мужчины и 20 кг для женщины. Думается, что не проблема равенства или справедливости сегодня разводит две идеологии — православие и коммунизм. Разводит достаточно второстепенный вопрос об атеизме. Вчера он имел некоторые основания и был воинствующим и силовым, и сегодня многие путают коммунизм с атеизмом. И если можно объяснить коммунисту, что атеизм не самое главное в учении, то сегодня столь же трудно бывает объяснить это православному. С их стороны также встречаются забывшие заповедь: "Не любящий брата своего, которого видит, как может любить Бога, которого не видит?" (I Иоанн. 4. 29). И конечно, приходится признать вместе с представителями религиозного социализма, что цель и смысл жизни человеческой в осуществлении и служении вечным святыням, что позволяет логически точно истолковывать идею социальной справедливости, объединяющую и русскую идею, и ее социальный идеал.

 

Глава

7

КРАСОТА

Как известно, "место религии в Японии в значительной мере занято культом красоты". Академик В. М. Алексеев пишет в своих воспоминаниях о Китае: "Нет такого китайца, который не любил бы свой театр", а поэтому когда он спрашивал китайского возчика: "Что поешь?" — улыбается и частенько называет какую-нибудь оперу. Это потрясает: я что-то никогда не слышал, чтобы наш русский мужичок пел арию Ивана Сусанина…". Сравнения с Востоком показывают, что по части восприятия искусства и его значения для нас мы можем не оказаться, как пели когда-то, впереди планеты всей. Однако в современном евро- и даже американоцентристском мире приходится отсчет вести от западного восприятия мира.

Художественное восприятие мира для западного человека явно не принадлежит к числу первоочередных мотивов жизни. Можно сказать и так: Запад скорее Рим, нежели Греция и Византия. Так, в западно-католическом богослужении, как известно, нет икон, и уже это уменьшает возможности укрепления и усиления художественной стороны мировосприятия. Западно-католическое богослужение идет на непонятном для большинства латинском языке, и, следовательно, художественно-словесный и художественно-литературный ряды воздействия на прихожанина сотни и тысячи лет были исключены как форма эстетического воздействия и воспитания. У основателя официальной идеологии и философии католической церкви Фомы Аквинского в "Сумме теологии" в ликах бытия Божьего нет прекрасного, а есть единое, благое, истинное. Фома Аквинский полагает, что "красота тождественна с благом", но видит их различия в понятии: "Красота прибавляет к благу некую соотнесенность с познавательной способностью, и потому благом следует называть то, что просто удовлетворяет желание, а о красоте говорить там, где и самое восприятие предмета доставляет удовольствие".

Как видим, прекрасное у Фомы стоит не на первом месте в ряду высших ценностей, и, кроме того, связано и не разведено с познавательной способностью и удовольствием, а коли так, то эта позиция не исключает формалистического рационализма или рационалистического формализма и утилитаризма. Стоит вспомнить, что в доказательствах бытия Божьего по Фоме господствует формальный рационализм и полностью отсутствует эстетическое основание. Неотомисты лишь последние сто лет были вынуждены заговорить о красоте как важнейшем проявлении Божьего бытия.

Как выше упоминалось, в русле этого же мировоззрения стоит и тот факт, что лишь в XIV веке в Европе зафиксирован человек, для которого восприятие прекрасного стало реальным мотивом деятельности. Это Петрарка, который взошел на гору только для того, чтобы полюбоваться прекрасным видом.

И стоит вспомнить, что протестантские церкви усугубили это западное восприятие, рационализировав молитвенные дома и богослужения. Каждый, кто бывал в молитвенных домах сект западного происхождения, отмечал отсутствие икон, украшений, росписи на стенах, упрощенную архитектуру и т. д., и т. п., что резко обедняло художественную сторону жизни верующих. Позитивизм, прагматизм, утилитаризм, сциентизм, буржуазный рационализм и сегодня основательно сужают сферу прекрасного в жизни западного человека.

Писатель Дж. Оруэлл в своем очерке об англичанах неоднократно подчеркивает в качестве их основной черты "глухоту к прекрасному": "Обсуждая жилищную проблему Англии, средний человек даже и не берет в голову эстетический ее аспект. Не существует никакого мало-мальски широкого интереса к искусствам, не считая разве что музыки". По его мнению, в Англии господствует почти "всеобщая глухота к эстетическим ценностям".

Нас, русских, это может удивлять, и мы можем предположить, что Дж. Оруэлл слишком строго судит своих соплеменников. Однако его мнение поддерживает и Ч. П. Сноу в своих воспоминаниях о Л. М. Леонове, сравнивая западное и русское отношение к искусству. Л. М. Леонов рассказал о застолье у Сталина, на котором присутствовал А. М. Горький и еще несколько человек. Речь шла о литературе. Ч. П. Сноу пишет: "В леоновском рассказе, часто думал я с тех пор, кое-что необычно и непонятно. Для американского президента или британского премьер-министра было бы необычно, если не сказать большего, тратить время на то, что по сути было литературным обедом. Одно из множества любопытных обстоятельств, имеющих отношение к Сталину: он был куда более образован в литературном смысле, чем любой из современных ему государственных деятелей. В сравнении с ним Ллойд Джордж и Черчилль на диво плохо начитанные люди. Как, впрочем, и Рузвельт. Черчилль в унынии старости впервые в жизни раскрыл книги Джейн Остин и Троллопа. Сталин же — а в этом плане и все следовавшие за ним советские лидеры до сегодняшнего дня — изучал классическую литературу еще школьником. Западникам трудно представить, что, общаясь с советскими политиками и учеными, они попадают в общество, лучше образованное в литературном (но не в зрелищном) смысле, чем их собственное". И далее Ч. П. Сноу добавляет: "Театральные вкусы Сталина были еще основательней". "Сталин возложил на себя обязанности Верховного Литературного Критика". "Подозреваю, он чувствовал, как никто на Западе чувствовать не способен, волшебную силу художественной литературы" (курсив мой. — Н. Б.).

К сказанному стоит добавить, что преувеличений в этих словах нет. Ведь Черчилль числится и сегодня на Западе не только политиком, но и мастером литературы, автором целого ряда сочинений, получил Нобелевскую премию по литературе. И все же так и он "чувствовать не способен". Добавим, что Сталин был верховным оценщиком (и весьма профессиональным) не только литературы и театра, но и кино, музыки, скульптуры, архитектуры, изобразительного искусства, поэзии и даже карикатуры. Об этом сегодня существует масса свидетельств людей, которым можно доверять. Речь идет не о восхвалении Сталина. Этим в еще большей степени отличались и Ленин, и Плеханов. И это свойство не одних правящих большевиков.

Вспомним русских императоров, их отношение к музыке и картинам, архитектуре и скульптуре, театру, балету, литературе. Екатерина II, Николай I, Александр II могут быть описаны по отношению к искусству как «Сталины» своего времени. Например, Николай I и его отношения с Пушкиным и Жуковским, Гоголем и Глинкой, или Александр II и его отношения с А. К. Толстым и Н. Г. Чернышевским. Если Сталин добивается постановки "Дней Турбиных" М. А. Булгакова, то Николай I — «Ревизора» Гоголя. Вне такого отношения к искусству нет русской жизни, и правители старались этому соответствовать. Суть именно в этом. Если же у них не хватало собственных способностей и образования, то их старались «загримировать» под требуемое соответствие «трона» и русской жизни, примерно так, как это проделали с Л. И. Брежневым и его литературными сочинениями или с Ельциным и его опусами.

Дж. Оруэлл и Ч. П. Сноу правы — на Западе отношение к искусству отлично от нашего. Если приходится слышать от руководителя политического отдела британского посольства, т. е. от британской элиты, слова о том, что он Диккенса не читал, то у каждого русского, как и у автора этих строк, не может не возникнуть недоумения. А затем размышление приводит к выводу, что у них образование хуже, а не знают и не образовывают в этой части потому, что эта часть — искусство, отношение к прекрасному — не кажется им чем-то значительным и важным.

Иное мы видим в русской культуре, в которой "мы по природе своей стремимся к прекрасному", как говорил Василий Великий. Можно условно сказать, что по мировосприятию мы скорее Греция и Византия, нежели Рим. Условность и неточность сравнения состоят в том, что и до принятия христианства художественное восприятие мира было важнейшим мотивом поступков русского человека. Стоит вспомнить, что само принятие христианства по византийскому образцу было обусловлено этим мотивом: как известно, послы-эксперты князя Владимира склонились в сторону православия, которое произвело на них глубокое впечатление красотой богослужения в Софийском соборе Константинополя.

И в дальнейшем этот мотив не исчезает, проявляясь в неожиданных образах в поворотные и трагические времена. Так, "Слово о погибели земли русской" есть плач не только по утраченному богатству и погубленной стране, но и скорбь по утраченной и опоганенной красоте. Православие иконами, языком богослужения, храмами и облачением священников усиливало художественную сторону жизни. В XIX веке произошел спор, в котором художественное восприятие мира явно продемонстрировало свое преимущество перед научными подходами. Когда Чаадаев говорил, что наша история ничего не дала миру, то достаточно было сослаться на "Слово о полку Игореве". Научное размышление легко может пренебречь одним фактом, записав его в исключение или даже в фальсификацию. Художественное восприятие мира ближе к истине, ибо художественная гениальность "Слова о полку Игореве" исключает единичность и предполагает уровень, почву, культуру и множество художественных памятников. И сегодня мы знаем, что наша история вовсе не культурная пустыня, а множество высших образцов искусства.

Само единство философии и искусства в России уже поразительно. Многие философы — сами поэты и писатели (Хомяков, Соловьев, Герцен, Чернышевский, Достоевский, Одоевский, Толстой и т. д.), для других художественная сторона мировоззрения есть определяющий мотив. Чего стоит С. Трубецкой с его "Умозрением в красках", К. Леонтьев с его эстетизмом или П. Флоренский с его доказательством бытия Божьего: "Есть «Троица» Рублева — есть Бог!"

И золотой, и серебряный век нашей литературы явно свидетельствуют в пользу громаднейшего значения художественной стороны нашего мировосприятия и исключительной связи этой грани со словом и речью. Не случайно Томас Манн говорил, что в России литература — больше, чем литература. И действительно, литература в России не только литература, но продолжение и выражение жизни, отстаивание прекрасного и начало дела.

Каков первоочередной круг ценностей, в который включена красота в русской системе ценностей-святынь? Уже из сказанного напрашиваются ближайшие понятия: Бог и слово. Русская религиозная традиция и философия наполнены эстетическим отношением к миру. Что касается слова, то его значение видно уже из привычного нам и вовсе не трюизма для Запада словосочетания: "литература и другие виды искусства". В этом выражении литература как бы вынесена в особый ряд в силу своей господствующей роли из ряда других искусств.

Понятия «добро» и «правда» (как «истина» и как "справедливость") также попадут в круг ближайших, и это, думается, не требует объяснений. А вот о понятиях «жизнь», "природа", «родина» надо сказать больше. Уже говорилось о том, что русский человек в "Слове о погибели земли русской" соединил родину с природой отношениями красоты: земля русская "красно украшена" озерами, реками, лесами и т. п. В "Слове о полку Игореве" мы видим то же самое единство красоты родины и окружающей природы. Окружающий человека мир воспринимается как упорядоченный свод и гармония, которую могут разрушить античеловеческие и антирусские силы. Выше уже писалось о родине и прекрасном в споре Пушкина и Чаадаева. Легко заметить, что великие писатели земли русской выступали защитниками и любителями природы ("красоты божьего мира") — и Пушкин, и Тютчев, и Лермонтов, и Некрасов, и Есенин, и Леонов, и Рубцов, и Распутин, и т. п. И на этом же основании стоит здание русского философского и научного космизма. Отрешение от родины и от природы резко сужает сферу прекрасного. Не случайно позиция "жизнь — источник прекрасного" объединяет самых разноплановых русских философов — от Чернышевского до Соловьева.

И последнее. Отношение к прекрасному всегда носит бескорыстный характер и показывает наличие развитой системы ценностей. Если нужда-потребность, полезность, благо, ценность и, наконец, святыня есть ступеньки от жизни к житию, от мертвого к живому, от червя к человеку и святому, то отсутствие какого-либо звена-ступеньки показывает ущербность и недоразвитость человека или нации. Если вместо самоценности и бескорыстия красоты речь идет лишь о полезности, удовольствии, то любовь возвышающая и объединяющая заменяется сексом и животным началом, проституцией и блудом. В этом смысле святыня как высший этап развития ценностей всегда бескорыстна как побудительный мотив, и образцово-показательная святыня — красота. Поэтому по значению красоты в системе ценностей можно судить и о развитии человеческого в человеке, в народе, его зрелости, его восприятии слова, Бога, добра, правды, природы, истины, других людей. В этом одна из сторон известного выражения о красоте, которая спасет мир и даст ему гармонию добра, правды, природы, родины, мира.

 

Глава 8

ЛЮБОВЬ К РОДИНЕ

То, что любовь к родине есть безусловное и сильнейшее выражение народного духа, доказывать не надо. То, что идея защиты родины пронизывает весь героический эпос и всю нашу литературу, философию, описано неоднократно. Много раз описано и различие в патриотизме и его значении на Западе и в России. Там слишком часто души волновала слава, отчаяние было здесь. Там слишком часто защищали родину, чтобы защитить семью и дом, здесь жертвовали жизнью, семьей и домом, чтобы спасти родину". Можно было бы лишь упомянуть о любви к родине как само собой разумеющейся, однако, к сожалению, это не так. И слово «патриот» не потеряло сегодня в иных устах ругательного оттенка, и слишком много «непатриотов» имеют возможность влиять на положение народа и страны, чтобы не уделить этому внимания. И перебирать мнения нынешних щелкоперов нет надобности, ибо они даже не вторичны, а, по крайней мере, третичны. Важно обратиться к одному из первых, кто попытался притушить значение патриотизма — П. Чаадаеву. Лицо во многих отношениях неприятное — "возвел искусство одеваться почти в степень исторического значения", а бытовой комфорт и внешняя нарядность были для него условиями, располагающими к сосредоточенному самоуглублению. Чаадаев преисполнен гордыни и претензий, отчего часто просто неловко читать его отзывы о людях — столь занижена их оценка и проступает невероятное ощущение самоизбранности. Возьмите его оценку Гоголя: "Он слишком спесив, слишком бескорыстен, слишком откровенен, откровенен иногда даже до цинизма, одним словом, он слишком неловок, чтобы быть иезуитом. Он больше ничего не может, как даровитый писатель, которого чрез меру возвеличили, который попал на новый путь и не знает, как с ним сладить" (курсив мой. — Н. Б.)". Чаадаев склонностью к бытовому комфорту и претензией на историческую избранность как бы диктует характерные черты нынешних «непатриотов», но в одном отношении отличается — был, безусловно, лучше эпигонов, и все споры с ним опубликованы. Он более интересен.

Что говорил Чаадаев о недостатках любви к родине, ибо ее саму он не осмеливался отрицать? Вот его слова: "Есть разные способы любить свое отечество. Например, самоед, любящий свои родные снега, которые сделали его близоруким, закоптелую юрту, где он, скорчившись, проводит половину своей жизни, и прогорклый олений жир, заражающий вокруг него воздух зловонием, любит свою страну, конечно, иначе, нежели английский гражданин, гордый учреждениями и высокой цивилизацией своего славного острова; и, без сомнения, было бы прискорбно для нас, если бы нам все еще приходилось любить места, где мы родились, на манер самоедов. Прекрасная вещь — любовь к отечеству, но есть еще нечто более прекрасное — это любовь к истине. Любовь к отечеству рождает героев, любовь к истине создает мудрецов, благодетелей человечества. Любовь к родине разделяет народы, питает национальную ненависть и подчас одевает землю в траур; любовь к истине распространяет свет знания, создает духовные наслаждения, приближает людей к Божеству. Не чрез родину, а чрез истину ведет путь на небо".

Сразу хочется привести текст современного философа: "Попробуйте объяснить человеку, живущему атмосферой биржи и городского комфорта, блоковские строки:

Россия, нищая Россия, Мне избы серые твои, Твои мне песни ветровые, Как слезы первые любви.

Он скорее предпочтет пошлый анекдотец о Червячихе, увещевающей Червячонка не покидать навозную кучу:

"Ведь это твоя родина". Ему такая символика ближе". Злость и сравнения, направленные против любви к родине, стали более пошлыми, но суть их осталась. Ведь сравнение с англичанином, фактически, есть сравнение удобств, комфорта и престижа, и из этого сравнения видно, что любовью к родине здесь не пахнет: через любовь к родине не лежит путь на небо, этакая любовь разделяет народы, вызывает ненависть, одевает в траур и т. д. "Прекрасная вещь — любовь к отечеству" — слова в таком контексте явно несут нагрузку просто вежливого оборота. Любовь к родине — это любовь к высокой цивилизации с учреждениями и комфортом, вот это и есть истина, ведущая к небу. По полному тексту видно, что Чаадаев именно так говорит о любви. Не случайно именно эта сторона всколыхнула его оппонентов. Однако не это главное для нас здесь.

Важно, что противопоставлена любовь к родине и любовь к истине, и истина выше патриотизма. С последним положением в России вряд ли кто и спорить возьмется. Однако, отрекаясь от родины, сохраним ли мы истину? Ведь родина нам дана не только в мыслях, но и непосредственно. И наша любовь к родине не делает нас слепыми по отношению к ее недостаткам. Любовь не сводится к интересу, не сводится к достоинствам предмета любви. Разве мы женщину любим за то, что она самая красивая, умная, домовитая и т. д.? Всегда есть более красивые, более умные, лучшие хозяйки и т. д., и мы можем это видеть, но "не по хорошу мил, а по милу — хорош". И отрекаясь от любви или принижая ее как непосредственно данное чувство в пользу абстракции, которая может субъективно лишь казаться истиной, сохраняем ли мы правильную иерархию чувств: "Не любящий брата своего (родину), которого видит, как может любить Бога (истину), которого не видит?" И любви к истине на самом-то деле в данном случае нет. И на это Чаадаеву весьма аргументированно указывали в своих возражениях А. С. Пушкин, Н. И. Надеждин, Д. П. Татищев, П. А. Вяземский, С. С. Уваров и многие другие. Общее мнение большинства современников: "Опровергнуть это писание было бы нетрудно, потому что его заключения выведены из противоречивых фактов", и неоднократно показывались не только противоречия, но и построенные на незнании истории выводы. Главное высказал А. Пушкин: не хотел бы переменить отечество или историю своих предков — этот ответ известен. Интересно заключение П. А. Вяземского: "Тут вышел бы спор не об отвлеченном предмете, а бой рукопашный за свою кровь, за прах отцов, за все свое и за всех своих".

К сожалению, и сегодня хлынула волна смердяковых, желающих, чтобы "умная нация победила глупую нацию", чтобы самоед-Червячонок осознал свою родину как навозную кучу и потянулся бы к благословенным английским или американским островам. Ненависть или равнодушие к своим предкам, однако, как всегда, искажает взгляд, и к богу-истине не ведет. Нетрудно заметить, что все «непатриоты-пророки» недавней реформы оказались профессионально несостоятельны. И неважно, кто и что из них обещал — рай через полгода, как Гайдар, или взлет цен всего в 2–3 раза, как Пияшева — и тот и другой оказались далеки от истины. И как министры, и как экономисты. Желая в чаадаевском духе увидеть Россию белым листом бумаги, они попытались начертить свои письмена, но вместо созидания истины-Бога произвели лишь адские разрушения. Мудрец и не может не любить родину, и путь на небо ведет через родину — и герои, положившие душу за други своя и за родину, первые попадают на небо. Мудрецы, утерявшие родину, теряют любовь и теряют истину. Любящее родину сердце вдвойне болезненно переживает ее недостатки, несчастья, и уж вовсе любовь не противоположна истине. Русь тогда только может быть идеалом Святой Руси, когда не противоречит истине. А в вопросе любви к родине и истине лучше остаться с родиной, истиной, А. Пушкиным, П. Вяземским, Ф. Тютчевым, нежели с Червячихой.

 

Глава 9

СОБОРНОСТЬ И ЛИЧНОСТЬ

О соборности сегодня много пишут. И понятно, почему пишут: "Соборность — этим словом можно предельно кратко выразить сущность русской идеи, ее неповторимого вклада в сокровищницу мировоззренческих ценностей становящегося единого человечества".

В свое время первоучители Кирилл и Мефодий ввели это слово в символ веры для перевода греческого слова «кафолический». Философский смысл этого понятия был четко выделен А. С. Хомяковым, и им же было показано, что речь идет не о числе собравшихся, не о географии или этнографии: "Одно это слово содержит в себе целое исповедание веры". "Собор выражает идею собрания не только в смысле проявленного, видимого соединения многих в каком-либо месте, но и в более общем смысле всегдашней возможности такого соединения, иными словами: выражает идею единства во множестве. Церковь свободного единодушия, единодушия полного". И как в XIX веке западные иезуиты не могли толком понять этого слова, так и сегодня, неверно, его переводят на Западе терминами вроде «тоталитаризма», "системы", «машины» и проч.

Возьмите, к примеру, термин «тоталитаризм». Это термин, в первую очередь, западной социологии, обозначающий принцип построения тоталитарного режима, т. е. режима, подчиняющего все в обществе какому-либо механическому порядку. Поскольку принципом жизни западно-демократических государств является индивидуализм, то все ему мешающее — нехорошо. Тоталитаризм, конечно же, будет ограничивать индивида, вписывать его в механический порядок, а значит, мешать исходному принципу жизни. Отсюда западный страх перед тоталитаризмом, и Гитлер усилил этот страх.

Однако главная ошибка западных теоретиков и наших западников состоит в буквальном переносе западных механических терминов на условия русской жизни. Ведь согласно этой терминологии тоталитарным порядком можно назвать и рабов, скованных одной цепью, и двадцать восемь панфиловцев, объединенных долгом, этим термином можно назвать мафию, скрепленную преступлениями, и монастырь во главе с Сергием Радонежским. Можно ли вместо соборности или всеединства употреблять термин «тоталитаризм»? Это все равно как вместо человека — образа и подобия Божия, и значит, по сути своей, образа любви, добра и красоты, употреблять термины «механизм» или «машина». В этом случае всегда вспоминается "Атомная сказка" Ю. Кузнецова, описывающая Ивана-дурака, зарезавшего царевну-лягушку (ведь машину или механизм можно разбирать и собирать заново), из нее ушла жизнь и волшебство, а в это время "улыбка познанья играла на счастливом лице дурака".

Единый порядок стоит выше личности, и он всегда имеет какую-то определенную идею. Высокий смысл и античеловеческий смысл несут разное отношение к человеку — один его возвышает, а другой подавляет. Высокий и высший смысл единого порядка делает человека сопричастным этой идее и может потребовать самоотвержения и даже самопожертвования. Индивидуализм же никогда не совмещается с самопожертвованием.

Именно поэтому русские «тоталитарные» режимы, подчиняя личность высокой идее, возвышали ее и возвышались с ней. «Тоталитарный» православный порядок ввел Владимир Равноапостольный, приняв христианство. И мы получили великую Киевскую Русь — наследницу Византии, первых святых, Нестора и Иллариона, Анну, русскую королеву Франции, и т. д. Жесткий «тоталитарный» порядок на Руси, объединив ее, ввел Дмитрий Донской, и тогда мы видим Московскую Русь, святых митрополита Алексия, Сергия Радонежского, Андрея Рублева, Пересвета и Ослябю. Аналогичные размышления приходят на ум и по поводу Петра I и Ленина. Высокая задача — святая Русь, спасение Отечества, Великая Россия — объясняет и появление великих людей, предельно самоотверженно строивших Россию и творивших подвиги духа в науке, искусстве и религии. Эта великая задача, оправдывавшая единый порядок, придает смысл жизни каждому и чувство всемирной связи и отзывчивости, чувство боления и ответственности за всех живущих, ушедших и будущих. Приняв великую идею, мы будем вынуждены принять и ее право требовать от любого человека подчинения этой идее, объединения и возвышения во имя этой идеи.

Категориальная путаница, стоящая за «тоталитарным» словоупотреблением, должна разъясниться. И дело здесь, видимо, в следующем. «Тоталитаризм» как понятие заменяется постоянно «системой», и ее нередко пишут с большой буквы, подчеркивая громадность и бесчеловечность машины, механизма. Тоталитарность, система, машина, механизм — понятия одного круга и всегда связанные с подчеркиванием мертвого, неживого и нечеловеческого начала. И на самом деле уровни развития и уровни взаимосвязи в мире всегда располагаются соответственно уровням неживого, живого, социального. Соответственно располагаются и термины, подчеркивающие внутренние взаимосвязи каждого уровня: для неживого будут достаточны термины "система и элемент", для живого "целое и часть", а для социального "единство и многообразие (множество своеобразного)".

Между категориальными парами есть серьезное различие. Любое целое есть система, но не всякая система есть целое, ибо в элементе может не отражаться система (множество), как в кирпиче не отражается дом, в веревке сеть, и т. п. Целое же всегда отражается в частях, части подчинены целому и могут воспроизводиться целым. На этом принципе построены многие идеи палеонтологии, антропологии и других наук о живом и о восстановлении целого по частям (по челюсти — человека, например). Целое всегда завершенное и законченное, а вот единство может быть не законченным. Целое стремится к консервации и «сообразованию» с собой всех частей, а единое не стремится к этому. Если часть целому не подобна (рука или челюсть не подобны целому организму), то своеобразное общество подобно целому миру, и то единое, что есть в каждом обществе, уже есть и в этом обществе.

Отсюда: попытки приложить к обществу понятия "система и элемент" предполагают понимание общества как античеловеческого механизма, где человек является только легко заменяемым винтиком (должностью, чином), если мы прилагаем к обществу понятия "целое и часть", то получаем философию холизма Я. X. Смэтса, британского фельдмаршала, который в своем рассмотрении целого (Британской империи) считал возможным эксплуатировать и приносить народы колоний (части) в жертву метрополии. И только в случае с единством — человечеством и своеобразным народом — мы можем исключить этот момент, ибо каждый народ есть уже целый мир, и его сохранение есть умножение и увеличение единого человечества. Нарастание единства есть и нарастание различий, которые и являются условием развития единого и появления нового. Нарастание единства есть нарастание многоцветия, многообразия. Поэтому «тоталитарная» русская философия всегда писала о всеединстве, видела в единстве идеал развития человечества, позволяющий каждому народу не только сохранить, но и умножить свою культуру и своеобразие. Все это, по мысли русских философов, только увеличивало единство. С этим были согласны в русской философии и материалисты, и идеалисты, и верующие, и атеисты, и поэты, и ученые. Категориальная путаница понятий тоталитарного, целого и единого не должна мешать раскрытию смысла, выраженного в иерархии русских ценностей на всех уровнях. Это и всечеловечность, боление за всех, по Достоевскому, и уживчивость, по Солоневичу.

Когда говорят «соборность», то подразумевают не просто объединение людей и не просто свободное объединение ради какой-то цели. Ведь объединяются в шайку и преступники нередко ради ограбления, и футболисты ради того, чтобы выиграть игру. Речь идет о свободном объединении и согласии людей ради «обожения» всех и каждого, т. е. согласие людей ради воплощения высших святынь любви, истины, красоты. При этом объединении действует закон "неслиянно и нераздельно", т. е. личности остаются сами собой, не сливаются друг с другом, они свободны в своей воле, выборе и поступках, но единый настрой не позволяет их разделить на отдельные составляющие. П. Флоренский дал хороший образ соборности: когда люди, внешне объединившись, преследуют свои цели, и каждый выводит свою мелодию, то это какофония, а не соборность; когда люди, объединившись в симфонический оркестр, исполняют каждый свою партию согласно партитуре, то это симфония, но не соборность, ибо нет свободы оркестрантов. Иному участнику оркестра за весь концерт надо в тарелки стукнуть два-три раза, и если вынуть его из оркестра, то музыка его бессмысленна вне целого. Это механический порядок. Соборность — это русский хор, где каждый ведет свою мелодию, но чувствуя других и сливаясь с ними душой в одном порыве, творит одну общую мелодию. Эта гармония русского хора и есть соборность. Соборность, как органическое жизненное единство, как живое целое содержит в себе идею всеобщей солидарности человечества, всеобщей ответственности всех перед всеми, общей вины всех и каждого, которая столь высокохудожественно выражена в православном обряде взаимного отпущения грехов, проводимом в Прощеное Воскресение перед началом покаянных дней Великого Поста.

Внутреннее духовное единство всех обязывает, на всех налагает взаимную ответственность друг за друга. "Отцы ответственны за детей, ибо все их дела — добрые и худые — продолжаются в следующих поколениях; все их грехи увеличивают лежащую на потомстве тяжесть. А потомки ответственны перед предками, ибо, будучи свободны во Христе, они, в свою очередь, могут или облегчить, или увеличить эту тяжесть, продолжить дело предков в хорошем или худом и тем самым облегчить или увеличить их ответственность.

И рядом с этой преемственной связью, объединяющей поколения в одно солидарное целое, есть такие же узы солидарноети, сплачивающие воедино современников. Никто не спасается и никто не осуждается отдельно от других, ибо суд Божий видит всех связанными во единое общечеловеческое и мировое целое; в этом целом все друг на друга влияют и воздействуют, а потому и все друг за друга отвечают — и за предков, и за потомков, и за современников, и за всю тварь поднебесную.

Величайшая и глубочайшая ответственность друг за друга, бескорыстная преданность общему делу, сказывается практически во всех сферах жизнедеятельности русского человека. Этим живет и сельская община, действенная и практическая школа общегосударственного патриотизма, и монастырь, и городская артель, и военные соединения, "объединенные в батальоны массы русских почти невозможно разорвать; чем серьезнее опасность, тем плотнее смыкаются они в единое компактное целое". Именно эта черта позволяла преодолевать невероятные трудности и испытания, с лихвой выпавшие на долю русского народа.

В само понятие соборного общения органически входит представление об общественном согласии, сотрудничестве и гармонии. Естественно, что частная собственность, как своеобразное качество жизни, начало обособляющее и разделяющее, противоположно идее соборности. Экономическая жизнь, основанная на принципе частной собственности — капитализм, — "есть организованный эгоизм, который сознательно и принципиально отрицает подчиненность хозяйства высшим началам нравственности и религии; он есть служение маммону, маммонизм…". Частная собственность, не только не "является условием свободы, как это признано на Западе, но прямо порабощает человека вещественным началам мира. Процесс самоутверждения, связанный с приобретением материального богатства, есть в то же время процесс саморастраты, самораспыления и самоутраты личности, отдающей себя во власть вещей. Чем ничтожнее твое бытие, тем меньше ты проявляешь свою жизнь, тем больше твое имущество, тем больше твоя отчужденность жизни…Всю ту долю жизни и человечности, которую отнимает у тебя политэконом, он возмещает тебе в виде денег и богатства". Это изречение атеиста Маркса вполне в духе православия и перекликается с высказыванием известного богослова Н. Лосского: "Личность, утверждающая себя как индивид и заключающая себя в пределах своей частной природы, не может в полноте себя осуществлять — она оскудевает. Но, отказываясь от своего содержимого, свободно отдавая его, переставая существовать для себя самой, личность полностью выражает себя в единой природе всех. Отказываясь от своей частной собственности, она бесконечно раскрывается и обогащается всем тем, что принадлежит всем".

Православная идея общежития, как совместного жития в любви, единомыслии и экономическом единстве, по-гречески «киновия», по латыни «коммунизм» (Флоренский П.), всегда жила в русской душе. Монастыри, как центр экономической, художественной, просветительской деятельности, представляют собой, по мнению монаха К. Н. Леонтьева и священника П. Флоренского, действительное воплощение и осуществление коммунистических идей. "Там не говорят: это мое, это твое; оттуда изгнаны слова сии, служащие причиною бесчисленного множества распрей. И заметь, что касательно того, что принадлежит вообще всем, не бывает ни малейшей распри, но все совершается мирно. Если же кто-нибудь покушается отнять что-либо и обратить в свою собственность, то происходят распри, как будто вследствие того, что сама природа негодует, что в то время как бы отовсюду собирает нас, мы с особым усердием стараемся разъединиться между собою, отделиться друг от друга, образуя частные владения, и говорим эти холодные слова: "то твое, а это мое". Тогда возникают споры, тогда огорчения. А где нет ничего подобного, там ни споры, ни распри не возникают. Следовательно, для нас предназначено скорее общее, чем отдельное владение вещами, и оно более согласно с самой природой".

Социализм или коммунизм, как служение общему делу, сверхличным ценностям, вполне органичен православию. Это вовсе не значит, что социализм возможен только религиозный. Но как только социализм перестает пониматься как выявление и условие коренных начал человека ("возлюби ближнего своего как самого себя" или "всестороннее и всемерное развитие каждого как условие развития всех") и рассматривается как удобный вариант сожительства, то он начинает вырождаться и выхолащиваться. Не случайно В. И. Ленин критиковал понимание социализма как организации "для удовлетворения нужд": "Этого мало. Этакую-то организацию, пожалуй, еще и тресты дадут". И добавлял, что социалистическая организация нужна "не только для удовлетворения нужд членов, а для обеспечения полного благосостояния и свободного всестороннего развития всех членов общества". Не для удовлетворения нужд, но для выявления в каждом и для каждого всей системы ценностей вплоть до высших и глубинных святынь — любви, добра, истины и красоты во всем их многообразии. Если же "удовлетворение нужд" становится главной целью общества, тогда оно вырождается в весьма прозаичное буржуазное мещанство (шведская модель "социализма"), вульгаризуется и отождествляется с самыми элементарными житейскими требованиями. Потому очень важен и отраден поворот компартии России к православию как союзнику в деле возрождения России, ибо только на путях взаимного диалога и сотрудничества возможно действительное преодоление тяжелейшего кризиса, охватившего все сферы национальной и государственной жизни. "Христианство дает для социализма недостающую ему духовную основу, освобождая его от мещанства, а социализм является средством для выполнения велений христианской любви, он исполняет правду христианства в хозяйственной жизни". Понятна существующая у русских склонность к общинным формам собственности (монастырь, приход, братства, община, артель и т. п.) и здоровое, трезвое отношение к собственности как таковой. "Ни золото, ни имения сами по себе не приносят вреда, но вредно пристрастное их злоупотребление" (Марк Подвижник).

"У русского нет уверенности в том, что его собственность свята (в отличие от европейца, добропорядочный бюргер не способен бросить своего имущества, не сожжет дом, не пожертвует всей собственностью, если это необходимо в ходе военных действий подобно русским людям практически всех слоев общества), что пользование жизненными благами оправдано и что оно может быть согласовано с совершенною жизнью".

Напротив, всякая деятельность, направленная на обогащение, сопровождается чувством неправоты и стыда. Состояние богатства достигается обманом, хитростию, преступлением, всегда коренится в какой-либо несправедливости, а потому воспринимается как грех, как наказание.

Отсюда типично русское явление — полностью потратить накопленное состояние на милостыню и социальное служение (строительство храмов, больниц, школ, музеев и т. п.), раздарить все до последней копейки и пойти спасать свою грешную душу:

Роздал Влас свое именье, Сам остался бос и гол И сбирать на построенье Храма божьего пошел.

Конечно, все это еще не означает, что русская действительность не знала самого института частной собственности. Кулак и «мироед» — тоже одно из явлений русской жизни, но никогда ни кулак, ни мироед, ни вообще частный собственник не привлекали трудового человека, никогда не выступали в качестве желанного примера, а порой открыто вызывали сложное чувство неприязни, сожаления и отвращения. Потому всякие попытки введения в России европейской системы парцеллярного раздела земель и частной собственности на землю полностью проваливались и обыкновенно заканчивались или убийством новоявленных «буржуев», или поджогами их домов и имений.

Западные критики постоянно видят в социальном, а значит, соборном русском начале цепи, сдерживающие развитие личности. Думается, что воспитание человека прямо зависит от того, как много воспринятого от других людей человеческого он сделает своим — это и речь, и поступки, и чувства. Никогда дети, воспитанные волками, не становятся полноценными людьми. Если же человеку предоставлена свободная воля, то социализация проходит таким образом, что в нем в высшей степени сильно развивается личностное начало. Это и есть русский путь. Не случайно от Ю. Крижанича до В. Шульгина, Н. Лосского и любого, видящего нынешнее неустроение, всеми отмечается, что "вследствие свободного искания правды и смелой критики ценностей, русским людям трудно столковаться друг с другом для общего дела. Шутники говорят, что когда трое русских заспорят о каком-либо вопросе, в результате окажется даже и не три, а четыре мнения, потому что кто-либо из участников спора будет колебаться между двумя мнениями".

Христианство учит, что совершенство личности заключается в ее нравственной отдаче. Достоевский с его, по словам Н. Бердяева, "исступленным чувством личности", истолковал этот акт-отдачу. Это не безличное служение раба, это свободный выбор человека: "Разве в безличности спасение? Напротив, напротив, говорю я, не только не надо быть безличностью, но именно надо стать личностью, даже в гораздо высочайшей степени, чем та, которая определилась на Западе. Поймите меня: самовольное, совершенно сознательное и ничем не принужденное самопожертвование всего себя в пользу всех есть, по-моему, признак высочайшего развития личности, высочайшего ее могущества, высочайшего самообладания, высочайшей свободы собственной воли. Добровольно положить собственный живот за всех, пойти на костер можно только сделать при самом сильном развитии личности. Сильно развитая личность, вполне уверенная в своем праве быть личностью, уже не имеющая за себя никакого страха, ничего не может сделать другого из своей личности, то есть никакого более употребления, как отдать ее всю всем, чтобы и другие были такими же самоправными и счастливыми личностями".

И русская литература, и философия, и война рассматривались в России как общественное служение, долг перед людьми бывшими, живущими и будущими. Самопожертвование в бою — самое наглядное проявление подвига как выражения личной воли. И все же наиболее интересная вариация личного выбора, личной воли, личного подвига — это русские святые.

Мир без святынь есть то, что Пушкин обозначил как "жизни мышья беготня". Святость же есть практическое созидание узренного смысла и святыни в земной действительности. Достигнутое состояние освобожденности, полноты бытия и совершенства, радости и блаженства, свободно и непринужденно изливает поток любви, добра и света на всех и на вся. От любви к Святыне, любви восходящей рождается и любовь нисходящая, сострадающая и ликующая, желающая помочь всем остальным выйти из-под рабства греха и стать соучастниками общей радости. Святость в православии понимается не только как индивидуальное спасение (своего рода "трансцендентальный эгоизм") и бегство от грешного мира. Но обязательно спасение всего мира, как людей, так и природы, что и отражено в известном изречении: "Спасающий — спасется!" Святость вне мира ("святой действительно стоит над миром, святость в своем этимологическом изначальном смысле и означает состояние «надмирности» и «премирности», не зависит от мира и собственно лично ни в чем не нуждается) есть совершенство, праведность, моральная чистота, но как только они начинают приобретать самодовлеющее значение, то мгновенно вырождаются в самозамкнутость, т. е. самомнение, высокомерие и горделивое чувство превосходства, что приводит к ниспадению, полной утрате святости. Святость есть явленный смысл бытия, наглядный пример качественно иного состояния, указывающий на возможность другой, лучшей жизни. Святой добровольно идет и не может не идти, ибо погибающих жалко (невозможно смотреть, как гибнут другие, и оставаться в покойном самодовлеющем созерцании), на вольную жертву, на служение заблудшим, а это всегда самопожертвование, т. к. происходит столкновение качественно различных состояний: "мир во зле лежит" и, естественно, со всею ненавистью обращается против света святости. В акте вольной жертвы происходит самоотдача несовершенному и тем самым преодоление косной необходимости и восполнение существующего несовершенства. В жертве центр тяжести полагается не в себе, а в другом (чтобы сами гасильники возгорелись) и не просто в наличном другом, в том, который есть, но в подлинной сущности другого, которое составляет его духовный потенциал и, следовательно, может реально осуществляться в действительности.

Святой, находясь в состоянии "несовершенного совершенства" (чем выше духовное состояние подвижника, тем сильнее развито чувство собственного недостоинства перед открывающейся священной реальностью, только и только при этом условии и возможно сохранение и преумножение духовного богатства личности), не может не сочувствовать и сопереживать несовершенному как родственному в сокровенной глубине, так как, по слову Иоанна Златоуста, "нет праведника без греха, нет и грешника без всякого добра", а коли так, то «падшее» состояние несущественное, наносное, а значит, вполне преодолимое. Надо только помочь ему увидеть в себе подлинное содержание и встать на путь его дальнейшего развития. Но здесь возникает неожиданный поворот, связанный со свободой человека. Святой, отдавая себя в жертву, идет на риск, т. к. его дар, его искреннее стремление помочь могут быть отвергнуты, и пропадут впустую. Подвижник не имеет права, да и не может лишить другого его порочной, но собственной воли, не может заставить его стать чище и выше, ведь в этом случае помощь ничем не будет отличаться от изощренного насилия над человеком. Он должен помочь таким образом, чтобы ничуть не нарушить внутренней свободы другого человека. Это требует очень тонкого, искусного, вдумчивого подхода. "Если обрушиться на первый запрос проснувшейся слабой совести и развращенной воли целым потоком советов и требований, то она почувствует себя совершенно подавленной, и человек с безнадежностью отступит от раскрывшегося перед ним тернового пути".

Нужно попытаться разбудить скрытые в человеке духовные возможности для того, чтобы тот на собственном опыте пережил ужасающее состояние порочности и, главное, невозможности оставаться в прежнем положении. В русском мировосприятии издавна подмечена следующая особенность: явная, пусть и совершенно искренняя, оказанная помощь невольно ставит этого ближнего в тайную, внутреннюю зависимость от благодетеля, т. к. он, по совести, а только так в дальнейшем он и собирается поступать, должен отблагодарить (должен и уже не свободен) тем же, а это далеко не всегда по разным причинам и обстоятельствам бывает возможно. Таким образом «должник» оказывается в наихудшей кабале: рабство в духовном плане воспринимается русскими несравненно тяжелее и несноснее, чем рабство внешнее. Радетель становится не только не любим, но и прямо ненавистен, ненавистен тем, что он необходим в силу совестной обязанности ему. Никакого преображения личности не совершается, напротив, человек озлобляется и уходит в откровенный цинизм, кощунство и святотатство. Вот оттого русский человек добро делает смущаясь и краснея. Избежать этого пагубного последствия возможно посредством смиренного делания тайного добра, что абсолютно не нарушает драгоценную свободу личности. В этом случае жертва "спасает человека не как действующее извне колдовство, а как духовное воздействие, освобождающее его изнутри и преображающее его природу лишь при условии самостоятельного определения его воли". В этом-то и выявляется неуловимое притягательное воздействие красоты. Потому красота спасет мир! Весьма примечательно, что самым почитаемым на Руси святым является Николай Мирликийский, житие которого насыщено примерами тайного благодеяния. Отсюда и желание тайного, никому не ведомого подвига: взять на себя грех другого и нести наказание чужое, и справедливое для этого чужого, как свое, глубоко личностное. Отсюда же и принципиальная скромность, неказистость, неизвестность многочисленного сонма святых подвижников, которые, творя добро, продолжали искренне считать себя самыми последними грешниками, исполнившими только то, что обязаны были совершить. Подвиг бескорыстного самопожертвования является живым примером для современников и будущих поколений. Притягательная сила воздействия подвига заключается в призыве к свободному произволению человека, его самостоятельному самоопределению. Подвиг будит, тревожит совесть, вскрывает ее внутреннюю динамику, что, собственно, и дает возможность духовного возрождения.

Однако существует возможность, что зов этот может быть не услышан, может быть сознательно отвергнут, что в том-то и заключается сердцевина понятия самопожертвования, что "надо жертвовать именно так, чтобы отдавать все и даже желать, чтоб тебе ничего не было воздано за это обратно, чтоб на тебя никто ни в чем не изубыточился".

Высшая степень подвига — это предельное самопожертвование во имя спасения, точнее возможности спасения, ибо никаких гарантий не предполагается в принципе, ибо гарантия уничтожает свободу другого, пусть и преступного, отверженного, падшего. Апостол Павел желал сам быть отлученным от Христа (а значит, добровольно осуждал себя на вечные мучения) за израильтян, за пребеззаконный еврейский люд (см.: К Римлянам. 9:3), только бы они сами пришли ко Христу. У людей, исповедующих атеистическое мировоззрение, таким пределом является самопожертвование собственной жизнью. И это само по себе не менее свято, ибо если у верующего есть убеждение в бессмертии души, воскресении и вечной жизни, то ему и смерть не страшна, да это уже и не смерть, а успение, — временное состояние до срока (воскресение), то у атеиста утрата жизни означает окончательную и Бесконечную гибель. В любом случае, "в жертве сразу дано и наше человеческое ничтожество, и слабость, и наше человеческое достоинство, и сила, действительно несокрушимое самоутверждение, самое сокровенное самопорождение". Подвижник погибает по видимости, по факту существования, т. к. он, как и все прочие, биологически смертен, но уже в этих определенных границах конечности начинает светиться и мерцать вечное священное, неотмирное содержание, чистая качественность и истинный смысл бытия. Именно в подвиге происходит максимум выявления подлинной сущности личности, предел ее индивидуализации, лицо преображается в лик, бесконечное живет в конечном, жизнь преображается в житие. Этот лик явлен, вставлен и запечатлен для всех последующих поколений, и он содержит в себе все моменты предшествующего процесса становления.

Серафима Саровского невозможно представить себе иначе, чем он изображен на иконе: в епитрахили, чуть согбенный, с большим нагрудным крестом (благословение матери на подвиг), являющий всем своим обликом неизъяснимое духовное благородство, источающий неуловимое, но действенное сияние света, ласки и любви. Но то же самое относится и к другим народным героям, подвижникам и праведникам (Дм. Донской, Суворов, Матросов, Жуков и т. д.).

Добровольная сочетаемость бесконечного с конечным, совершенного с несовершенным, свободного с несвободным незаметно, но верно делает просто сущее бытие — потенциально насыщенным бытием, неким зарядом, пока еще не разрешенным и не выявившимся наружу обликом бытия, но уже смутно чающим своего выявления. Человек смотрится в лик святого, и соприкосновение с совершенным, священным и дорогим рождает ответный, безотчетный порыв совести, откликающейся на зов священного и дающей начало покаянию, исповеданию и восхождению. Таким образом, в акте самопожертвования, в подвиге происходит взаимоутверждение обеих сторон — и святой, и порочной — значит, он есть не простое самоопределение и самоутверждение, но выливается в целостное торжествующее жизнеутверждение. Святость есть предельно возможная индивидуализация личности.

Но та же самая индивидуализация есть в то же время и максимальная социализация личности. Святой, выполняя дело своего спасения, спасает и других, потому его подвижничество важно для всех, всего народа, всего общества. Спасаясь лично, он тем самым повышает духовный уровень всего общества, подвигает и других ко спасению. В данном случае православная терминология подразумевает общее повышение роли святынь, святости, а следовательно, большей общественной и личной ориентации в сторону «обожения» человека.

 

Глава 10

О РУССКОМ ОБРАЗОВАНИИ

Все сказанное выше не пропало, а продолжает существовать в народном сознании, в пластах различной глубины. В России все есть для того, чтобы нормально жить: громадная территория, уникальные запасы природных богатств, полезных ископаемых, громадные по масштабам производительные силы, высокий уровень просвещения и профессиональной культуры кадров, талантливый и миролюбивый, трудолюбивый и терпеливый народ. Нужно только хорошо понять себя, стать русскими, а тогда в раствор будет внесен кристаллизатор, как квасцы в тесто. Тогда продолжится русская история, когда в ней найден будет смысл, вытекающий (но не сводящийся, конечно) из прошлого.

И на сегодня точка прорыва — наукоемкие технологии, поэтому приобретает особый смысл разговор о принципах русского образования. П. Сорокин, знающий русское образование и десятки лет проработавший в США, писал, что экзамен на степень магистра в Петербургском университете он сдал в октябре-ноябре 1916 года и "такой экзамен был сложнее, чем испытание на степень доктора философии в американских университетах". Защита магистерской диссертации в русском университете "была чудесная баталия зрелых и компетентных умов, столкнувшихся в совместном поиске истины и достоверных знаний. Как для участников диспута, так и для всех присутствующих на нем это было ярчайшей демонстрацией интеллектуальных возможностей и настоящим академическим наслаждением. Понятно, что каждый такой диспут подробно освещался в прессе и служил темой для дискуссий в интеллектуальных кругах еще некоторое время после диспута. Я могу только глубоко сожалеть, что в американских университетах не бывает таких праздников мысли". Видимо, значение истины и ее поиска, а также несовместимые с этим превалирование престижа и его получения другими способами, нежели описанный, и есть различие, основанное на разнице святыни и интереса или пользы. Однако и сегодня у многих сомнение в ценности русского образования. Идущий в нашей сумятице поиск новых путей и сомнение во всех основах коснулись и образования. Появились бесчисленные гимназии, лицеи, академии и университеты, институты и колледжи. Объявилась мода на зарубежную педагогику, и жизненной установкой многих родителей стало образование за границей. Но одновременно большое количество студентов из-за рубежа стало обучаться в наших вузах. Видимо, есть необходимость разобраться в сути проблем нашей школы, в ее особенностях, обдумать ее достоинства и недостатки.

Вот, например, первый факт для осмысления. Сошлемся на доклад доктора Джека Гурмана (США) о рейтинге образования в американских и мировых университетах последнего, пятого издания его доклада. В докладе есть таблица, в которой соответственно расположены 74 ведущих университета мира из 3,5 тысячи существующих. Из них — 24 советских: Московский (2-е место), Ленинградский (5), Киевский (17), Львовский (19), Харьковский (22), Казахстанский (5), Кишиневский (30), Тбилисский (31), Тартуский (33), Иркутский (38), Белорусский (39), Ростовский (40), Казанский (43), Горьковский (46), Одесский (48), Ереванский (49), Пермский (50), Самаркандский (51), Ташкентский (52), Томский (54), Калининский (55), Уральский (56), Башкирский (58), Саратовский (59) (так даны названия университетов).

То, что система оценок может быть не абсолютна и, допустим, Уральский или Томский университет на самом деле выше по уровню, нежели Кишиневский, в данном случае не занимает нашего внимания, интересно другое. Следующее место по количеству признанных лучшими и включенных в список университетов принадлежит Франции: 19 из 74, лучший университет мира — в Париже. Затем идет Германия — 12 университетов, потом Англия — 3 (Оксфорд, Кембридж, Эдинбург). Далее по 2 университета имеют в списке Швейцария, Бельгия, Канада, по одному — Австралия, Израиль, Швеция, Дания, Япония, Италия, Испания, Чехия. Американских университетов в этом списке нет. Еще раз подчеркнем: в списке лучших университетов мира есть явные лидеры по уровню национального образования — Россия (не считать же университет в Алма-Ате чем-то отдельным от русской школы образования, ведь не из кочевья казахского он вырос), Франция, Германия. Уже Англия выглядит в сравнении с ними весьма скромно. Налицо явный перепад уровней. И еще одно замечание сразу же приходит в голову. В период появления университетов в России главное влияние на систему образования, как известно, оказали французская и немецкая традиции, а значит, ведущие национальные школы мира. Английская совершенно явно оказала меньшее влияние, и можно предположить, что британская система образования стоит от нас дальше по самому типу организации и содержания образования.

Размышляя о нашем образовании и культуре, не стоит забывать и о следующем. В мире всегда был высок престиж русской школы. Как писала Г. И. Литвинова в своей последней книге о русских в США, там технические фирмы в рекламе подчеркивают, что у них работают русские инженеры. Это служит гарантией высокого уровня технической мысли. Лев Любимов в своих воспоминаниях "На чужбине" рассказывает о высочайшем престиже русской культуры во Франции. То же самое можно сказать о Германии. Вспомним изобретателя телевидения русского инженера В. К. Зворыкина, химика В. Ипатьева (кстати, нобелевский лауреат Р. М. Вильштеттер считал его самым великим человеком в истории химии), авиаконструктора И. Сикорского, лингвиста Р. Якобсона, физика Г. Гамова, генетика Н. В. Тимофеева-Ресовского, столпов американской и французской социологии П. Сорокина и Г. Гурвича, историков Г. Вернадского и М. Ростовцева, экономиста В. Леонтьева. А разве требуется доказывать высочайший авторитет в мире биологов И. Павлова, Н. Вавилова, В. Вернадского, авиаконструктора А. Туполева, физиков С. Вавилова и П. Капицы, математиков Н. Боголюбова и А. Колмогорова, историков Б. Рыбакова и М. Тихомирова, генетиков Н. Дубинина, Б. Астаурова, философов А. Лосева, И. Луппола, философа и творца первого в мире прототипа компьютера — аналогового интегратора — П. Флоренского, минералога А. Ферсмана, историка и антрополога М. Герасимова, химика А. Несмеянова, географа Н. Баранского и многих других. Вспомним только лучшее и первое в мире: автомат И. Калашникова, космические корабли С. Королева, истребитель МиГ-31, суда на подводных крыльях Р. Алексеева, подводные лодки с титановым корпусом, пушки В. Грабина, танки, экранопланы, треть мировых фундаментальных открытий, непрерывную разливку стали и кислородно-конверторный процесс И. Бардина, метод автоматической сварки под флюсом Е. Патона, лазеры и мазеры Н. Басова — А. Прохорова и многое другое. Подчеркнем, что речь идет не только об отдельных ученых, но и об уровне и авторитете нашей отечественной школы. Так, Питирим Сорокин, получивший почетное звание "отца американской социологии", работавший сначала в Петербургском, а затем десятки лет в Гарвардском университете, на склоне своей жизни в воспоминаниях пишет, что уровень подготовки в Петербургском университете был, безусловно, выше Гарвардского. А ведь Гарвард — это гуманитарная элита США, ее высший уровень.

По-видимому, вряд ли справедливо красить только черной краской следующий этап в развитии нашей школы — советский. Сорокин не мог дать ему оценки. Но достаточно вспомнить, например, такой факт, говорящий об уровне нашей школы, о системе подготовки в ней: когда в 1957 году был запущен первый советский спутник, США прислали в Союз комиссию для выяснения причин успеха. Руководитель группы адмирал Риковер по возвращении сделал в Конгрессе США знаменитый доклад под весьма примечательным названием: "Что знает Ваня и чего не знает Джонни". Были показаны достоинства советской системы образования и недостатки американской. Об этом же писал в то время и известный профессор Гарварда, председатель "Комиссии 2000 года" социолог Д. Белл в своей книге о реформе образования. Были приняты серьезные решения о реформе американской системы образования и подтягивании ее к высшему — советскому — образцу. Финансирование образования и внимание к школе в Америке резко изменились к лучшему, а у нас, к сожалению, явно к худшему. Система, правда, пока работает. Однако приходится помнить и о симптомах опасных. Так, в газете "Московский комсомолец" от 1–8 октября 1998 года напечатана заметка под примечательным названием "На математических олимпиадах нас стали побеждать школьники из Ирана и Китая". На двух последних международных олимпиадах по математике призовые места заняли 12 российских школьников, еще 10 призовых мест удалось завоевать отечественным вундеркиндам на олимпиадах по физике. В то же время на последней математической олимпиаде на Тайване в командном зачете победила команда Ирана (КНР команды по политическим мотивам не прислала). Наши школьники заняли второе место. На физической олимпиаде в Исландии первенство принадлежало китайцам (наши заняли второе место, третье — Иран). Важно отметить, что методику подготовки китайцы заимствовали у нас. Даже подготовка к международным соревнованиям проводится по нашим учебникам и задачам всероссийских олимпиад. Иранцы 4 года назад тоже начали преподавать математику по русским учебникам, естественно, переведенным. Уже в период перестройки Г. Литвинова с внучкой попадает в США и с удивлением узнает о том, что ее внучка — лучший «математик» в американском классе, хотя в обычной московской школе из троек по математике не выбиралась. Академик Н. Н. Моисеев пишет: "Я думаю, что в России была создана лучшая в мире система образования… В 70-е годы меня дважды приглашали с циклами лекций для аспирантов в США… Мои американские слушатели меня просто не понимали, и мне приходилось рассказывать об азах, которым мы учили наших студентов на 3-м или 4-м курсах… Резюмирую: сохранение и развитие нашего образования — основная опора в формировании российского будущего". Весьма прозападно настроенные филологи Л. Сараскина и Т. Толстая, поработав в США, отмечают несравненно лучшие материальные и финансовые условия и столь же контрастирующее худшее качество образования в американских школах по сравнению с русскими. И речь, как все понимают, идет не о генетике, не о природной расположенности русских к знаниям. Речь идет о системе образования, о принципах построения школы.

В чем же особенности нашей школы и в чем ее отличия от британской и американской? Первая и привычная для нас черта — единство и согласованность всех звеньев образования. У нас в образовании были более-менее четко согласованы все ступени — начальная, средняя школа, техникум, вуз, аспирантура, высшие ступени квалификации. Для каждой ступени по вертикали были выработаны требования и единые программы. Учащиеся могли перемещаться по всей стране и все же существовать как бы в одной и той же школе примерно с одними требованиями. Были согласованы и звенья по горизонтали. Мы знали, как соотносится ПТУ со школой, техникум — со школой и вузом.

Для них разрабатывались особые программы, особая сетка часов, однако в рамках единых требований, позволяющих оставаться в единой системе образования. Учащийся мог поступать в вуз из школы, или из школы в ПТУ и техникум, а затем в вуз, и в принципе система позволяла предъявлять к абитуриентам одинаковые требования. Такого единства мы не находим в англо-американской системе образования. Колледж там может быть «равен» нашему ПТУ, а также нашему техникуму, училищу, а может давать и университетский уровень образования. Даже вертикаль дробится на разные ветви — для сильных и для слабых. Тот факт, что человек закончил колледж, вовсе не означает тождественного уровня образования: надо знать, что это за учебное заведение, его программу, наличие или отсутствие в нем общеобразовательных звеньев. Соответственно и высшие учебные заведения не представляют собой какого-то единого типа образовательного учреждения с нашей точки зрения. Вторая характерная черта нашей школы — фундаментальность подготовки. Каждое звено нашего образования должно было давать определенную общеобразовательную и специальную базу. Общеобразовательный уровень всегда предполагал и довольно широкий культурный кругозор. Представить, что человек с высшим образованием в России не читал Пушкина, совершенно невозможно. Но автору доводилось в жизни сталкиваться с англичанами и американцами, не читавшими Диккенса, Дефо и т. п., а ведь в нашу страну приезжают отнюдь не «маргиналы», В нашей школе каждый может получить определенный уровень знаний физических, математических, химических, но этот же уровень совершенно не обязателен для британцев и американцев, которые в колледжах типа нашего ПТУ или техникума нередко получают специальные знания без их фундаментальной основы. Этим, видимо, и объясняется удивляющая нас немногочисленность в списке лучших университетов английских и американских учебных заведений. Самостоятельно осваивать фундаментальные знания весьма непросто, и отнюдь не каждый может это проделать. Чаще всего это путь одиночек.

И третья черта нашей системы — обязательность знаний и требований. У нас было невозможно легально закончить школу или другое учебное заведение без обязательной сдачи контрольных работ, экзаменов по большинству предметов. Иногда это принимало даже чрезмерные масштабы: например, поступающий на математический факультет университета сдавал все школьные предметы на вступительных экзаменах. Так было в 40-х годах. Конечно, были спортсмены, артисты, всякого рода общественные работники, для которых эта обязательность могла оказаться фикцией. Но все знали, что это нарушение, а не правило. В то же время в США студенты могут учиться, обходясь без большинства считающихся у нас обязательными предметов, ограничиваясь набором совершенно второстепенных с точки зрения получения конкретной специальности курсов. Допустим, будущий инженер заменяет некоторые математические курсы прослушиванием курса по эстетике античных статуй V века до нашей эры. А вот английская ситуация, совершенно немыслимая у нас: специалист по Шекспиру может не читать Л. Толстого! У нас для филолога обязательны и Шекспир, и Толстой, там же такой обязательности нет. Отсутствие обязательности означает и отсутствие целевого назначения знаний. И тогда предельно узкая специализация (специалист по Шекспиру, не читавший Толстого) существует вместе с образованием вообще, для общей культуры, а не для профессии и специальности. Это своего рода необязательное образование.

Отмеченные различия русского и англо-американского образования сегодня приобретают практическое значение. Французско-немецкие влияния, привитые на ствол греко-православной культуры, дали нам особую русскую школу. Октябрьская революция и социальные бури ударили шквалом по образованию, начался период разброда, шатаний. Были педологи, было бригадное обучение, были А. Макаренко с его "Педагогической поэмой" и школа дефективных детей "Республика ШКИД" имени Достоевского с В. Сорокиным, много было новинок и много было «мусора». Школа стала светской, религиозное образование было отменено, однако она стала достаточно идеологизированной организацией. И все же особенности русской школы при советской власти сохранились и приобрели более твердые очертания. Из этих особенностей главные, по нашему мнению, уже названные — единство и согласованность всех звеньев, фундаментальность, обязательность знаний и требований.

Сегодня наша школа опять переживает тяжелый период поисков и реформ. Видимо, она останется светской и потеряет или должна потерять свою идеологичность. Она должна, судя по логике развития, усилить и укрепить свои национальные особенности и найти новые способы организации учения, то есть укрепить единство и согласованность всех звеньев образования. Для нормального существования школе нужны необходимые условия — материальные и духовные. Материальные требования всем понятны, и недостаток финансово-материального обеспечения ощущают все. Это не требует комментариев. Но не менее важны и духовные условия и в первую очередь те духовные принципы, основы, которыми должна руководствоваться школа. До революции это была формула Уварова: "Самодержавие, православие, народность". После революции — советская власть, коммунизм, дружба народов. Сегодня подобная государственная идея не выработана, потому отсутствует и единый принцип гуманитарного образования. Пока нет возможности выстроить гражданское образование вокруг единого стержня. Попыткой подобного рода выглядит стремление разработать и ввести курс граждановедения. Работа над ним идет весьма неровно именно из-за неясности представлений о смысле государства и общества.

На этом фоне вдвойне показательны процессы, идущие в российской высшей школе. Выборность ректоров и активная роль ученых советов вдруг потеряли свою недавнюю привлекательность, а так как многие из ректоров с пиететом смотрят на США, то там и увидели образцы для подражания, и началось внедрение англо-американского типа образования в высшей школе. Вместо целостного высшего образования с выпуском специалистов вводится двухуровневая система подготовки: четыре года — бакалавриат, а затем еще два года — магистратура. Удивительность этого нововведения состоит в том, что бакалавр по нашим законам и схеме подготовки не является специалистом. Специальные курсы ему не читаются, идет образование «вообще». После четырех лет обучения лишь пятая часть бакалавров может попасть на обучение в магистратуру, после чего студент, наконец, станет специалистом. Так и хочется задать знаменитый вопрос П. Милюкова: "Что это — глупость или измена?" Ведь при нашей жуткой бедности, нехватке всего и вся, 80 % высшей школы будет работать вхолостую, давая образование «вообще» и не выпуская специалистов. По этой части мы действительно "догоним и перегоним" США, а уровень и качество подготовки быстро сведут преимущества нашей системы образования к нулю. Но ведь, может быть, главный и последний наш шанс достойно выжить в этом мире — сохранение и укрепление преимуществ отечественной системы образования, достоинств русской школы. Нашей стране удается сохранить позиции в основном за счет хороших традиций, которые, естественно, хорошо бы сохранить.

И последнее. В сентябре 1993 года вышел 442-й номер журнала «Америка» — специальный выпуск об американских университетах. Вот некоторые факты из этого журнала: "Не было ни одного случая, чтобы американский преподаватель пожаловался на уровень подготовки российских студентов" (с. 48), "один год обучения в престижном частном колледже стоит 23 000 долларов", "к 2000 году плата за обучение может подняться до 40 000 долларов" (с. 14), "количество дней, которые должен был проработать средний американец, чтобы оплатить один год учебы в хорошем частном университете в 1992 г.: 251,4", "процентный рост платы за обучение в Беркли за 3 года: 85" (с. 56). Задумаемся же над этим!