Как горный ландшафт, раскинулась русская поэзия. Она содержит и высокие хребты, и небольшие горы, и холмы. В ней сильно выражено и начало хоровое, я бы сказал — «соборное», и начало личное, индивидуальное. Русская поэзия — это спор, это общий разговор. Прислушайтесь, и вы услышите стройное многоголосье.

Впереди всех русских поэтов, «как предисловие» (по выражению Гоголя), стоит Ломоносов. Идущие за ним Державин, Радищев и Карамзин — родоначальники трех главных хребтов русской поэзии, трех ее линий: философской поэзии бытия, гражданской, социальной поэзии и лирики интимной, лирики нежного сердца и тонко чувствующей души. Эти три больших поэта XVIII века обозначили то, что столь мощно развилось в дальнейшем.

Вот Державин — с глубочайшими в своей беспощадности раздумьями о смерти и с удесятеренным в своей яркости ощущением жизни, ее красок, ее радости. Он упоен бытом, но вовсе не замкнут в нем. Он прорывается в космическую жизнь, в глубины человеческого бытия. Русской поэзии стали бесконечно дороги и державинская вещность, и державинское здоровье, и неторопливое, неопрометчивое суждение обо всем земном.

Вот Радищев — со своей социальной болью, со своим воплем о младшем брате. Он беспощаден в правде, тяжел, угловат, неизящен. В нем нет поэтической легкости, быстрокрылого парения. На замечание, что в его оде «Вольность» строка «Во свет рабства тьму претвори» тяжела, он не без горького остроумия заметил, что напрасно думать, будто творить тьму в свет дело легкое. С Радищева прочно закрепляется в русской поэзии высокая и напряженная социальная тема нескончаемых страданий трудового народа.

Вот Карамзин с его «чувствительностью» и прозрачностью, изящной элегичностью, сумевший сохранить земную, дружески простую интимность в утонченно-возвышенных раздумьях.

Эти три линии в русской поэзии живут сопряженно, переплетаясь и споря. Они одушевлены вниманием к человеку, который для наших поэтов всегда был венцом природы, мерой всех вещей. Мечта об идеальном, гармоническом человеке составила содержание поэтических раздумий не только первостепенных, но и третьестепенных талантов. Всем русским поэтам была необычайно близка внутренняя независимость человека от уродующей официальной государственности старого строя. Денис Давыдов находил эту независимость в бесшабашной удали, в молодецком упоении боем и гусарскими пирушками, в лихом патриотизме партизанской души. Языков обретал ее в студенческом разгуле, в неистребимой жажде вольности. А совсем уже полузабытый Мерзляков вместе с Дельвигом — в щемящей тоске русских песен, создавая проникнутые тихой грустью чувствительные романсы. Родившийся для высокого орлиного полета, для радостного земного труда, герой Кольцова томится думой по простому и бесхитростному человеческому счастью. И рядом с ними об утонченной идеальности человека, об его индивидуальном — интеллектуальном и чувственном — могуществе пишут Вяземский и Козлов, один — воскрешая изощренную рационалистичность «сияющих умов» французского Просвещения, другой — опьяняя роскошью звуковой гаммы, передавая богатство психологических оттенков.

Мечта о совершенном человеке в русской поэзии — отличительная примета ее безусловного духовного максимализма. Безмерны не только требования для человека, но и требования к человеку, который мыслится центром всего мироздания. Тяжелой поступью движется стиховая речь Шевырева, возложившего на человека трудную задачу познания «мирового разума», торжественная философичность наполняет стихотворения Хомякова, проникнутые пафосом слияния человека с природой и космосом. Баратынский, один из самых глубоких и горьких мыслителей в русской поэзии, испытывал недовольство веком, презирал «толпу», погрязшую в мелочных заботах, в погоне за наживой. Но, может быть, нигде с такой полнотой не отразилось единство гуманистических и социальных устремлений русской поэзии, как в гражданской ее линии.

Русская поэзия неотделима от истории общественно-политической мысли XIX столетия. И на примере одной только темы «поэта и гражданина» явственно обнаруживается святая миссия русской музы, осознавшей себя народной заступницей, истекающей кровью, но отчаянно жертвующей собой ради блага породившей ее матери-родины, осознающей себя голосом народа, гневным и страстным в обличении «свинцовых мерзостей», чутким и нежным к страждущим. Звание Поэта для нас всегда оказывалось званием самым почетным, самым великим из всех человеческих званий, но как часто русские поэты предпочитали ему звание Гражданина. И вовсе не потому, что дела поэтические ниже дел гражданских, — само служение поэзии — дело в высшей степени гражданское, — а только потому, что гражданственность была для русской жизни первоочередной, затмевающей все другие доблести человеческой задачей. Любовь к России заставила Рылеева произнести слова: «Я не Поэт, а Гражданин», а Некрасова поправить эту исполненную суровой односторонности формулу: «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан». В эти раздумья, начало которым положил Радищев, вливаются голоса и Федора Глинки, и Вильгельма Кюхельбекера. В стихотворении «В защиту поэта» Ф. Глинка говорит: «…два я боролися во мне». Он становится на сторону одного из них — гражданина. Ему вторит Кюхельбекер блестящим публицистическим стихотворением «Участь русских поэтов».

Тема «поэта и гражданина» прошла через всю гражданскую поэзию 40-60-х годов как одна из самых актуальных тем века, завершившись в жертвенном подвиге поэтов-народовольцев, в революционных призывных гимнах. Она приобрела такую обобщенность и глубину, такую классическую определенность, что навсегда вошла в самое существо наших суждений об искусстве и его отношении к действительности, о поэте и его жизненной позиции.

О поэте и гражданине судили по наивысшим вершинам творчества. Имена Пушкина, Лермонтова, Некрасова в этом смысле стали чуть ли не нарицательными. И дело здесь не в отвлеченном выборе или в противопоставлении тех или иных творческих принципов, а в поисках решения глубоких противоречий народной жизни.

«Золотой век» русской поэзии весь вдохновлен гражданской, публицистической страстностью, гуманным представлением о человеке и верой в его великое предназначение. Поэт в России бил во все вечевые колокола, чтобы видеть человека умным, добрым, активным, а его душу открытой всем впечатлениям бытия, всем радостям родного ему земного мира. Эти общие стремления — конечно, с разной степенью полноты, с разной мерой таланта — открывались русскими поэтами. Каждый из них тяготел к той или иной линии русской поэзии, означенной именами Державина, Карамзина и Радищева. Но все эти три линии пересекались в гениальном творчестве Пушкина, затем, обогащенные и обновленные его животворным талантом, снова разошлись, чтобы явить миру необозримые просторы духа, интеллектуального и гражданского героизма, нравственной честности и пылкого благородства русского человека в сочинениях поэтов «серебряного века», в детски наивных и удивительно простодушных стихотворениях А. Майкова, в психологически тонких фантазиях А. Фета, в «поэзии намеков» Ф. Тютчева, в суровых социальных прозрениях Некрасова, в язвительных сатирах, широком раздолье песен и завораживающей музыке романсов А. Толстого, в мягкой и сдержанной лиричности Я. Полонского, в жреческом служении красоте Н. Щербины, в бытовых зарисовках И. Никитина. К Пушкину сходятся и от него расходятся все линии русской поэзии. Все вошло в него: не только Державин, Карамзин и Радищев, но и Жуковский с его «пленительной сладостью», и Д. Давыдов с его «гусарским» стихом, и Батюшков с его «домашностью» и классической ясностью, и Крылов с его меткой, афористической речью, народной мудростью. Пушкин поставил все вопросы. Русская поэзия — это большой и неумолкающий разговор с Пушкиным.

Пушкин дал русской поэзии начало всех начал. Пушкин — это тот фон, на котором рассматриваются все культурные явления России.

Русская поэзия после Пушкина не только развивает пушкинские идеи и поэтические принципы, но и вступает в спор с Пушкиным. Если Пушкин — это мера, гармония, то Лермонтов — безмерность, диссонанс. Если Демон пытается только смущать Пушкина, то у Лермонтова «дух отрицанья» — ведущая, господствующая сила. Если Пророк Пушкина готов глаголом жечь сердца людей», если он мощен и одухотворен, то лермонтовский пророк, побитый камнями, «торопливо пробирается» через «шумный град». Пророк — символ веры, Демон — символ неверия. Лермонтов полемизировал с Пушкиным, со своим учителем, — на каждый тезис Пушкина он находил антитезис. Пушкин ввел очарование, Лермонтов — разочарование.

От Пушкина через Лермонтова поэзия устремилась к психологическому анализу сложного внутреннего мира человека. Здесь видны уже трагический пафос Ф. Тютчева, меланхолические резиньяции Н. Огарева, надрыв А. Григорьева, холодноватая романтичность К. Павловой, скорбная рефлексия К. Случевского, элегическая музыкальность А. Апухтина. От Пушкина через Некрасова идет в русской поэзии реалистическая лирика с точным и детальным изображением народного быта (И. Никитин, И. Суриков, С. Дрожжин). От Лермонтова и Некрасова развивается гражданская тема с ее беспощадной критикой современности и со всей внутренней безнадежностью, тяжелой усталостью, звучащей в строках С. Надсона, в неторопливых суховатых размышлениях А. Жемчужникова или прорывающаяся порой в призывных интонациях П. Якубовича, В. Фигнер, Л. Радина.

Русская поэзия XIX века богата первостепенными талантами — Жуковский, Батюшков, Крылов, Баратынский, Тютчев, Фет, А. К. Толстой… Каждый из них в отдельности образует большой самостоятельный и органичный мир. Их поэтические индивидуальности настолько велики, что каждый из них не меркнет на фоне Пушкина, Лермонтова, Некрасова. А за ними — иные горные пики, иные хребты: Бунин, Блок, Маяковский, Есенин, Пастернак, Заболоцкий, Твардовский…

Русская поэзия как бы не ощущает границ, она вся — устремленность в пространство. Сергей Есенин писал, что недаром на крыше каждой русской избы — деревянный крашеный конек. Россия вся в движении, вся в становлении, вся в походе. Бесконечны ее просторы, дали. Недаром у Гоголя единственным положительным героем его поэзии была мчащаяся тройка.

У каждого русского поэта просторы, дали составляют философскую перспективу в его стихотворениях. У таких разных поэтов, как Некрасов и Тютчев, Блок, Маяковский и Есенин, есть общее: их роднит максимализм, максимальность требований, предъявленных к жизни.

Да и сам русский язык, который, по гоголевскому выражению, «уже сам по себе поэт», весь в движении, в становлении. Бесконечны возможности рифм, бесконечны, как в шахматах, возможности инверсий, еще впереди неисчерпаемые возможности белого и свободного стиха.

Но в поэзии необходим не только тяжкий могучий молот нового, но и устойчивая, крепкая, сопротивляющаяся наковальня старого. Ведь традиция — это то немногое из прошлого, что осталось для нас живым. И только то, что живо сейчас, станет традицией, то есть будет живым и для наших потомков.

ЕВГЕНИЙ ВИНОКУРОВ