Смерть вошла, переступая своими шестнадцатью конечностями. И если вообще возможно сохранить спокойствие, когда нечто угловатое и зловещее вытаскивает вас из вашего потайного убежища, причем это нечто ужасно шипастое и твердое, а его похожие на пушечные стволы лапы крепко сжимают ваше горло, то тогда Ахмихи был спокоен.

Он был Экзом Ноевой Семблии уже в течение нескольких десятилетий и знал этот закоулок «Канделябра» не хуже, чем язык знаком с зубами. Или, вернее сказать, как ветры знают мир, ибо «Канделябр» огромен и пустынен. Но эту штуковину из тусклого скользкого металла, которая сейчас опасно нависала над ним, он видел впервые в жизни.

Он чувствовал, что его поднимают, его крутят в воздухе. Жуткая, почему-то ему казалось — желтая, боль взорвалась в его сенсорике, в той пограничной электронно-телесной чувственной сфере, которая обволакивала все его существо. За этой цветной болью скрывалось настойчиво звенящее послание, только выраженное не словами, а каким-то образом имплантированное в его уплывающее представление об окружающем мире.

Я хочу «говорить»… передать линейное значение.

— Ладно, а ты… кто? — Он попытался говорить беспечно, но этого, пожалуй, не получилось. Его голос прервался сухим всхлипом.

Я антологическое сознание. Я перегружаю свою голографическую речь в твою сенсорную систему.

— Чертовски мило с твоей стороны.

Похожая на пушечный ствол нога-лапа лениво крутанула его в воздухе, как будто он был каким-то украшением, болтающимся на подвеске. И он увидел — там внизу, на втором этаже — троих своих людей, валявшихся мертвыми прямо на полу. Ему пришлось сделать усилие, чтобы отвернуться от них и бросить взгляд на некогда гордую красоту, которая теперь превратилась в изувеченные полуразвалины. В этой части Цитадели очень ценились башенки, наружные галереи, золоченые ограды, железные гнутые решетки, к которым так подходила какая-то византийская тишина. Всему этому исполнилось уже свыше тысячи лет, все в свое время выращивалось в биотехнических плавильных печах — незапланированная красота, частенько созданная по ошибке. Битва, которая, как он видел, уже окончилась, была невероятно жестокой. Эллиптические струпья оранжевой ржавчины говорили о судьбе его людей, зажаренных прямо в постелях и размазанных по стенам. Белые груды расчлененных трупов громоздились в углах, создавая впечатление куч искусственного снега. Стена, игравшая роль телеэкрана, продолжала действовать, пытаясь развлечь тех, кто давно уже был мертв. Грубые сварные швы, обнажившиеся под недавними ударами снарядов вражеских катапульт, превращавших людей в кровавые обрубки, говорили о древних ремонтных работах.

Я остановил атаку. Вмешался, чтобы спасти тебя.

— Сколько моих людей осталось… в живых?

Я насчитал 453… нет, 452… один умер две ксены назад.

— Если ты их отпустишь…

Это будет твоя награда, если ты удовлетворишь мое желание поговорить с тобой. Больше того, ты тоже сможешь уйти с ними.

Ахмихи позволил слабой искре надежды разгореться.

Последняя атака мехов на «Канделябр» снесла все оборонительные сооружения. Его Ноева Семблия вела арьергардные бои, пока остальные Семьи пытались скрыться. Звуковые дезинтеграторы подавили оружие защитников «Канделябра», действовавшее на принципах кинетической энергии, а микротермиты накинулись на добычу и стали пожирать все и вся. Другим Семблиям удалось скрыться. До сих пор только Ноева удерживала позиции, но теперь последний акт сыгран.

«Канделябр» был лакомым кусочком для мехов. Он вращался на орбите вблизи разрастающегося диска Черной дыры, где индукционные сети «Канделябра» перехватывали энергию падающих в дыру масс материи, с помощью которой можно было деформировать пространство-время.

В долгой войне людей и мехов чисто физические ресурсы стали поводом для многочисленных столкновений. Даже в далекие и славные дни, когда человечество достигло Центра галактики, построить радиант — огромный «Канделябр» — так близко от губительных излучений и леденящих ливней элементарных частиц, рядом с Черной дырой, было предприятием невероятно сложным и рискованным. Но тогда человечество было юным, заносчивым и непокорным, оно только что завершило свой долгий-долгий перелет из Солнечной системы в Центр галактики.

Теперь же, когда эти славные дни давно миновали, Ахмихи ощущал себя лишь слабым подопытным кроликом, помещенным под изучающие взоры множества сканеров. Его собственная сенсорика сообщала ему, что в данный момент ее обрабатывают в лучах Инфракрасного и микроволнового спектров. Будто чьи-то холодные пальцы проникали в церебральные слои. Он покорно ждал неминуемой смерти.

Хотел бы я показать тебе, как я работаю. Ну, гляди.

Что-то сжало сенсорику Ахмихи, как если бы человек стал ощупывать крохотную мышь, и он вдруг оказался на плоской широкой обсидиановой равнине, на которой были расставлены… существа.

Все они явно когда-то были людьми. Теперь же это были странные исковерканные сооружения, из которых торчали чудовищные члены, ветки деревьев, металлические штыри, куски живой плоти. Некоторые пели, будто ветер стучал листами жести. Загоготала чья-то оскаленная пасть с зелеными зубами, из куба потянулся вонючий пар, в судорожном ритме забилась кроваво-красная жидкость.

Сначала ему показалось, что перед ним статуя женщины. Но из ее разорванного рта со свистом вырвался вздох. Под полупрозрачной белой кожей запульсировали безумные черно-синие энергетические токи. Через тонкую, как бумага, кожу Ахмихи каким-то шестым чувством ощущал толстые волокна ее мускулов, кости, хрящи и желтые сухожилия, подобно ремням стягивающие это неуклюжее, дергающееся существо… а оно вдруг двинулось… пошло… Ее голова вращалась, потом наклонилась. Огромные розовые глаза настойчиво искали его. ЧерниЛьно-черная полоса между ног вдруг зажужжала и стала набухать, зажила своей какой-то жидкостной жизнью, резкий запах ее тела наполнил его ноздри, она призывно оскалилась…

— Нет! — Ахмихи рванулся изо всех сил и внезапно ощутил, что это место находится на колоссальном расстоянии от него. Он вернулся обратно, он, как и раньше, свисает с пушечной лапы.

— Что это было?

Дворец Человека. Выставка произведений искусства. Скромность требует, чтобы я добавил: все это мои ранние работы. Я надеюсь достичь гораздо большего. А ты — трудный медиум.

— Ты используешь… нас?

Я, к примеру, пытался в том произведении искусства, который ты видел, выразить чувство совокупления. В духовном мире людей я обнаружил определенную связь: очень часто пережитый страх затем индуцирует похоть, осуществляя тем самым определенную триггерную функцию. Страх вызывает у вас ощущение вашей смертности, а похоть как бы возвращает временное ощущение прочности и бессмертия.

Ахмихи знал, что этот Богомол относится к особому, высшему разряду мехов, гораздо более развитому, нежели те, с которыми приходилось иметь дело его Семблии. Для Богомола жизнь людей — множество фрагментов, складывающихся в кривую, которая ведет… куда? Поэтому себе Богомол представляется художником, изучающим человеческие траектории с точностью ученого баллистика.

Времени на размышления не было. Богомол охвачен холодной и бескровной страстью к своему извращенному искусству. Возьми это за исходную точку и используй.

Ты, как и другие, явившиеся сюда в составе самых первых сил, разделяешь важнейшее из всех ограничений: вы не можете перестраивать себя по собственному желанию. Правда, вам есть чем гордиться, ибо вы созданы на основе Первичных Законов, на которых покоится все Бытие. Но вы реализуете в аппаратном обеспечении то, что должно реализовываться в программном. Это крайне неблагоприятное наследие. Тем не менее оно является почвой для постижения эстетических истин.

— Если бы вы могли оставить нас в покое…

Без сомнения, тебе известно, что конкуренция из-за расходов в этой, самой богатой энергией области галактики, должна быть особенно… значительной. Мой вид тоже страдает от собственного непреодолимого стремления к выживанию, к пространственной экспансии.

— Если бы вы сунулись сюда в то время, когда «Канделябр» был полностью заряжен энергией, вы сейчас уже валялись бы тут, разорванные на мелкие кусочки!

Так глупо я бы вряд ли поступил. Да и в любом случае уничтожить антологическое сознание невозможно. Истинное физическое место обитания моего сознания дисперсно. Мои эстетические чувства, в то время как я пребываю вот в этом облике, все же в основном сосредоточены во Дворце Человека, который я построил во многих световых годах отсюда. Ты только что побывал там.

— Где? — Ему надо было удержать это неуклюжее существо из кремния и углеродистой стали в напряжении. А его люди в это время смогут ускользнуть…

Совсем рядом с Истинным Центром и его дисковидной машиной. Ты сможешь еще раз посетить его в должное время, если тебе повезет и я выберу тебя для сохранения.

— Как покойника?

Я нахожу вас — приматов — замечательными медиумами.

— А почему бы тебе не оставлять нас живыми, чтобы иметь возможность беседовать с нами?

Ахмихи тут же пожалел, что задал этот вопрос, так как Богомол немедленно заставил подняться один из трупов, валявшихся на полу нижней комнаты. Это была Леона — мать троих детей, воевавшая бок о бок с мужчинами. Теперь это был дрожащий костлявый труп, почерневший от оружия Сверлильщиков.

Я знаю, ты очень ненадежный медиум, тебе за это требуется плата. Я сумею заставить тебя служить передатчиком моих ощущений, хотя этот метод сопровождается утомительными звуками. Кроме того, ты почти наверняка погибнешь из-за него. Но если ты предпочитаешь…

Она качалась на своих сломанных ногах и, казалось, внимательно вглядывалась в лицо Ахмихи. Ее губы со свистом выдавливали отдельные слова, которые звучали без всякого выражения, будто внутри у нее работали кузнечные мехи, приводимые в движение кем-то посторонним.

— Я… ощущаю… себя… подключенной… медиум… сильно… ограничен… в передаче… новых… ощущений.

— Убей ее, ради Бога! — Ахмихи колотил кулаком по клешне, которая крепко удерживала его на весу.

— Я… мертва… как человек… но… я… осталась… медиумом.

Ахмихи отвернулся от Леоны.

— Неужели тебе не понятно, каково ей сейчас, какие муки она переносит?

Мой уровень не позволяет мне понимать боль, как тебе должно быть известно. В лучшем случае, мы ощущаем ее как противоречие во внутреннем состоянии, которое невозможно устранить.

— Тяжеленько тебе, должно быть, приходится!

Обращаясь с Леоной подобно тому, как чревовещатель обращается с куклой, Богомол заставлял ее выделывать курбеты, петь, плясать, выбивая каблуками чудовищную чечетку, причем сломанные кости ее ног прорывали кожу, покрытую высохшей коркой крови. Из пробитой грудной клетки сочилась какая-то жидкость.

— Черт бы тебя побрал! Лучше уж позабавься с моей сенсорикой! Отпусти ее!

Данный способ коммуникации — часть произведения искусства, которое я собираюсь создать. Черты ужаса, черты ненависти, поток электрических импульсов и биохимических реакций твоего мозга, выражающих чувство безнадежности или готовности к возмущению, — все это части артистично воспринятого мимолетного момента умирания.

— Извини, я, должно быть, не вник в глубину твоего замысла. Леона… Она действительно мертва?

— Да… эта… женщина… была… полностью… переписана… — Леона свистнула. — …Я… с удовольствием… скосил… этот… колос…

— Но в этом виде… она ужасна!

Если говорить об этой частично оживленной форме, то я могу согласиться с тобой. Но при правильно выбранном способе переработки могут, знаешь ли, выявиться скрытые элементы. Может быть, когда я займусь выбраковкой уже скошенных, я смогу добавить ее к своей коллекции. В ней явно могут открыться определенные тематические возможности.

Ахмихи потряс головой, чтобы хоть немного остудить ее. Его мышцы сводила судорога, уж больно долго его удерживали на весу, слишком уж долго он пребывал в состоянии странного, тошнотворного страха.

— Она не заслужила такое!

А я вот ощущаю, что в моих композициях, которые ты видел во Дворце Человека, чего-то недостает. Что ты о них скажешь?

Ахмихи с трудом подавил приступ смеха, а потом подумал, не начинается ли у него истерика.

— Так, значит, это были произведения искусства? И ты ждешь моих критических замечаний? Да еще сейчас?

Тяжелое дыхание Леоны:

— Я… чувствую… упустил… самое… важное… Красота… она… уходит… из моих… работ.

— Красота не относится к числу тех вещей, которые можно эксплуатировать.

— Даже… сквозь… маленькое… темное… окошко… твоей… сенсорики… ты что-то… ощущаешь… устройство мира… а я нет… Видимо, можно… получить преимущества… даже от таких… грубых ограничений.

Куда же он гнет? Что там мерещится впереди?

— Так в чем все-таки проблема?

— Я чувствую… гораздо больше… но не могу… разделить… с тобой… твои фильтры…

— Может, ты знаешь слишком много?

Ахмихи подумал, а не броситься ли ему на Леону, чтобы разом покончить со всем этим. Ни один человек-техник не мог бы спасти разум мертвого человека, «скошенного» мехами человека… Но зачем мехам нужны сознания людей? Это никому не известно. До сих пор, конечно. Ахмихи слышал немало легенд о Богомолах, об их интересе к людям, но о Дворце Человека ему слышать не доводилось.

— Я… проникал в нервные системы… я направлял их… к безумию… к самоубийству… — Леону схватила судорога, она скорчилась и рухнула навзничь. Глаза слепо уставились в потолок, потом перешли на Ахмихи. — …Не целое полотно… но чего-то… не хватает…

Ахмихи попробовал дотянуться до верхней балки, но из этого ничего не получилось. Фосфоресцирующий свет «Канделябра» померк, Леона терялась в тени. Невероятно страдая, она все же поднялась на ноги.

— Я пытался… так трудно… вы эфемериды… невозможно понять.

Ахмихи изо всех сил старался понять.

— Слушай… а может быть, тебе стоило бы стать одним из нас?

В первый раз за все время этого безумного разговора Богомол удивленно замолк. Он позволил Леоне свернуться на полу в клубок — тряпичная кукла, небрежно отброшенная в сторону.

Полезное соображение. Обрубить часть себя, заключить в узкий круг, без возможности убежать из него. Да!

Ахмихи ощутил внезапное давление, будто каменная стена с грохотом обрушилась на его сенсорику. Не было ни малейшей надежды прожить еще хотя бы несколько мгновений, и сухой холод этой мысли наполнил его душу отчаянием.

СКОШЕННЫЕ КОЛОСЬЯ

— Я зашел за угол, и оно действительно оказалось там, более похожее на предмет меблировки, нежели на мехов. Оно ткнуло в меня чем-то.

— Последнее, что я увидел, было нечто, похожее на самодвижущиеся тележки, в которых мы возим руду. Оно кувыркалось, будто под ним что-то взорвалось, и я подумал, как мне здорово повезло, что я оказался под защитой сверхпрочного стекла.

— В моей памяти все еще стояло воспоминание о чем-то твердом и синем, случайно попавшем в мое поле зрения, причем оно было такого оттенка, которого я еще никогда не видал.

— Она упала, и я наклонился, чтобы помочь ей встать, и увидел, что у нее нет головы, и что та тварь, которая эту голову держала в лапах, сидя на полу, теперь прыгает прямо на меня.

— Оно выпустило что-то вроде силиконовой нити, которая Обвилась вокруг меня — а я-то думал, что оно дохлое, что попало в ловушку или еще что, — а потом ударило меня в бок с силой конвейерного транспортера.

Ноева Семблия бежала, оставив «Канделябр» на разграбление мехов. Их Экз, Ахмихи, вырвался из плена Богомола, но его сенсорика чуть ли не выла от полного расстройства. Каждая нервная клетка его тела вибрировала в своем собственном безумном ритме. Голос звучал будто жестяное ведро, в котором подпрыгивают камни. Было похоже, что симфонией его тела управляет сошедший с ума дирижер.

Но через несколько часов он немного оправился. О своем общении с Богомолом Ахмихи никогда и нигде не рассказывал. Он привел свою Семблию к космическому кораблю, который хотя и был поврежден, но все же мог служить перевозочным средством. Мехи их не атаковали, так что более трехсот человек бежали из беспомощно мотающейся в космосе развалины, в которую превратилась их дивная космическая станция.

Это был один из последних космических полетов эры «Канделябра». После многих военных поражений человечество бежало в глубокий космос, ища убежища в ностальгической простоте планет. Как показала дальнейшая история, это нельзя было назвать особо мудрым решением, ибо Центр галактики не слишком-то нежен в своих процессах созидания и развития миров, Там в объеме каждого кубического светового года горит свыше миллиона солнц. За несколько миллионов лет медленные изменения расстояний между этими солнцами могут привести если не к столкновению между ними, то к перехвату планет одной звездной системы другой. Только хорошо стабилизированные миры имеют шанс сохраниться в таких условиях. Однако даже они подвержены здесь процессам «выветривания», которые в более спокойных окраинах гигантской спиральной галактики неизвестны.

Ноева Семблия воспользовалась гравитационными вихрями, крутящимися по периметру Черной дыры, чтобы избежать преследования мехов. Это обошлось людям во много жизней, а корабли прокалились так, что еле-еле смогли дохромать до относительно пригодной для обитания планеты, прозванной Изидой какой-то другой Семблией, которая еще тысячу лет назад отправилась отсюда на поиски других, более зеленых планет, расположенных подальше от Истинного Центра галактики. Изида была засушлива и продута ветрами, но зато она, видимо, не представляла интереса для мехов. Это было весьма важное преимущество. Ноева Семблия совершила спиральный спуск на планету, и люди начали строить жизнь заново. Но и на этом отрезке пути их ожидало немало трудностей.

Оружие мехов может быть весьма коварным, особенно если речь идет о биологических изобретениях. Опасения Семблии оказались вполне обоснованными. Как говорится, от полученного удара можно почувствовать себя даже лучше, но хорошо тебе все равно не будет.

Целый год, который продолжалось их путешествие, Ахмихи медленно умирал. Он страшно задыхался, его легкие были изъедены мельчайшими паразитами, жившими на мехах. Их называли наносами. Проститься с ним перед смертью пришла только жена. Люди из Семблии боялись даже переписать личность Ахмихи в Аспект, ибо он явно был заражен мехами, причем столь сильно, что мог пострадать и его разум. Сгорая в лихорадке, он что-то бормотал о своем договоре с почти мифическим Богомолом, но никто так и не понял, каковы же были условия этого договора. Изменения в Ахмихи носили очень глубокий характер и, возможно, именно поэтому в истории, которую он пытался поведать, не содержалось ничего важного.

Тем более что его записывали год назад, так что не все из его личности будет потеряно. В те отчаянные времена навыки и знания умерших приходилось хранить в чипах, которые крепились на задней стороне черепа у каждого члена Семблии. В чипах хранилось наследие многих древних, занесенных в Аспект или в менее важное хранилище — «Лица и Профили». Так что Ахмихи предстояло сохраниться лишь частично, но его потомки все же могли воспользоваться большей частью накопленного им опыта.

Никто так и не заметил, как крошечное насекомоподобное существо выползло изо рта Ахмихи. Оно тихонько подлетело к его жене Джалии и ужалило ее. Та ударом ладони сшибла насекомое на пол, считая, что оно ничем не отличается от других паразитов, которые разлетались по кораблю из гидропонической секции.

Что же касается летуна, то он ввел в кровь Джалии комплект микроустройств, одно из которых раскодировало яйцеклетку женщины. Затем оно растворилось, чтобы избежать обнаружения. Ноева Семблия сожгла труп Ахмихи, дабы предотвратить возможное осквернение его тела мехами, особенно если нанопаразитам удалось проникнуть на корабль.

Видимо, молитвы их были услышаны. Маленький отряд людей, надо думать, не представлял особого интереса для мехов, и они не стали тратить время и силы на его преследование.

Джалия родила сына — целое сокровище в эпоху, когда численность людей сокращалась. Генное сканирование не обнаружило ничего из ряда вон выходящего. Она назвала мальчика Парижем, так как в традициях Ноевой Семблии было пользоваться названиями городов Земли при выборе имен детей — Киев, Акрон, Фейрхоуп, — невзирая на то что сама Земля уже успела стать легендой, в которую многие и не верили.

Когда мальчику исполнилось пять, началось его интенсивное обучение. До того он был самым обыкновенным ребенком, весело резвившимся на полусожженных засухой полях, где собирался скудный урожай. Он был крепок, хорошо сложен и очень молчалив.

Когда Париж начал учиться, он сразу же сделал открытие. Оказывается, другие ощущали мир иначе, чем он.

Каждую секунду многие миллионы битов информации проникали в него через его органы чувств. Но из этого потока, из этого водопада информации сознательно он мог усвоить лишь примерно сорок битов в секунду. Он читал документы быстрее, чем писал или чем люди разговаривали, но все равно большая часть информационного потока оставалась незадействованной.

Независимо от того, входила в него информация или исходила, его тело было рассчитано примерно на одну и ту же скорость ее движения. Но все пути ее передачи в мозг были болезненно забиты. Его можно было сравнить со светом прожектора, который передвигается по темной сцене, высвечивай лица актеров, а все остальное оставляя в густой тьме.

Сознание Парижа стояло на вершине огромной горы, сложенной из абсолютно невостребованной информации.

Даже осмысление этого факта — и то шло вяло и медленно. Парижу требовалось куда больше времени на то, чтобы объяснить себе, о чем именно он думает, чем просто подумать об этом. Его мозг пропускал десять миллиардов битов информации в секунду, во много раз больше, чем он воспринимал и усваивал из окружающей его среды.

Его сенсорика принимала почти столько же входных сигналов, сколько команд передавалось его телу от мозга. Но почти ничего из этих процессов не могло быть выражено в словах. Осознание, речь — все это было безнадежно застопорено. Но в таком же положении находились и другие существа: люди были вовсе не одиноки.

Париж уже хорошо понимал, какую важную роль для них играет РАССКАЗ… и для него тоже. Заговоры, герои и негодяи, за и против, мелкие ролишки и большие роли, напряжение и разрядка, все это было столь же важно для человека, как прямой путь рот — желудок — анус, ибо РАССКАЗ — путь к ментальному пищеварению.

И не зная всего этого, каждый из них рассказывал свои собственные истории, рассказывал ежесекундно, непрерывно. Их тела выдавали их мириадами изменений лица, пыхтением, пожиманием плеч, неконтролируемыми жестами. Целые окорока, здоровенные куски его личности выходили наружу неподвластно мозговому контролю, ибо подсознание само говорило с помощью его тела, и эта речь была не слышна органам сознательного контроля, была спрятана от них.

Для мальчика это был шок. Значит, другие люди знают о нем больше, чем он сам знает о себе. Ощущая мегабиты информации, просачивающиеся сквозь его тело, они могут читать его, как открытую книгу!

Это оскорбляло его стыдливость. Должно быть, такой немой язык возник на заре человеческой эволюции, решил Париж, когда было важнее узнать, о чем думает чужак, нежели о чем он говорит на своем грубом и бедном протоязыке.

И смех, это вино языка, как кто-то сказал ему, тоже был признанием сознания в своей ограниченности. Поняв это, Париж стал чаще смеяться.

А потом, даже носясь в безоглядной радости с приятелями по утоптанной игровой площадке, он стал ощущать какое-то раздвоение. Часть его как бы наблюдала за происходящим со стороны. То, что он переживал — все эти миллиарды битов в секунду, все это было лишь имитацией того, что он ощущал. И это была правда, так сказать, на желудочном уровне.

А что еще хуже, так это то, что имитация отставала на полсекунды от мира, который его окружал. Он проверил догадку, исследовав, как быстро его тело реагирует на боль или на удовольствие. И точно — его тело отшатывалось от боли раньше, чем сознание говорило ему, что сейчас его колют в ягодицу булавкой.

Его сенсорика выкидывала множество всяких штучек. В его зрении, например, существовало «слепое пятно», которое, как он понял, появилось из-за того места, где нервы подключаются к задней части глаза. Брошенный и превратившийся в развалины «Канделябр» казался ему крупнее, когда висел над горизонтом Изиды, чем когда стоял высоко в небе. Когда Париж мчался со всех ног по рассохшейся от зноя равнине, а потом резко останавливался, чтобы полюбоваться тонкими волокнами облаков у себя над головой, его глаза какое-то время уверяли его, что облака продолжают лететь мимо… благодаря кинетической памяти. Его мозг интерпретировал ее как неопровержимое наблюдение реальности.

А все потому, что эволюция так сформировала систему «глаза-мозг», чтобы вещи, находящиеся выше, казались более далекими и труднодостижимыми, а люди, которые на них смотрят, видели бы их меньшими по размерам. И оставила ощущение продолжающегося бега, чтобы включить работу мозга постепенно.

Он сидел в классе и смотрел на своих хихикающих одноклассников. Какими странными казались они ему. Однако лучшее понимание самого себя позволило ему улучшить и свои контакты с ребятами. Они любили его, им нравилась естественность его поведения, которую кое-кто принимал за стремление к лидерству. Но на самом деле это было нечто совсем иное, пока еще не наблюдавшееся в человеческом обществе. Он это чувствовал, но не мог подобрать верное название. На самом деле такого слова и не было.

Постепенно Париж пришел к выводу, что их мир — и его тоже — неоднозначен. Понял он это гораздо раньше сверстников. Запахи, прикосновения, вкусы, все это несло на себе груз происхождения — много тысячелетий назад и бесчисленное число световых лет отсюда.

А потом он подошел и к своему главному открытию: всем правит подсознание. Он понял это, когда заметил: он счастлив, когда не контролирует себя, когда сознание не руководит его поступками. Экстаз, радость, даже просто чувство удовлетворения — все это плоды действий, произведенных без специального обдумывания.

— Я больше, чем просто «я». Я — это «мы».

Когда его работа шла хорошо, когда работали все, даже дети, его «мы» ощущало свою необходимость. Когда дела шли хорошо, они как бы шли сами по себе, своим путем. Он возился с грузовыми тележками, пахал поля, готовил вкусную еду, и все это как бы лилось потоком, почти бездумно.

И даже когда он пользовался своими «Лицами и Профилями», занимаясь какими-нибудь поделками, он мог задействовать их личные особенности, не прибегая к собственному сознанию. Это были как бы фрагментарные слепки с древних реально существовавших персоналий, которые сейчас использовали какую-то часть той его сферы, что занималась получением и переработкой информации. И когда он работал, то на это время он терял ощущения резкого запаха степей Изиды, шороха ветра и колючих прикосновений трав. «Лица» особенно нуждались в том, чтобы, эти сенсорные впечатления были отфильтрованы, иначе они сами могли бы превратиться во что-то вроде безликой шелухи, в своего рода сухие фактологические учебники и справочники. А так он чувствовал, как они сидят в нем, где-то за его глазными яблоками, и с наслаждением поглощают крохи нового для них мира, время от времени разражаясь довольными восклицаниями. Когда же он спал, они получали возможность приподнять его веки и с его помощью улавливать мимолетные отблески его мира, что давало им пищу для новых размышлений. А ловя звуки посредством его барабанных перепонок, они могли выполнять обязанности часовых — очень нужная предосторожность. И вот из этой довольно жиденькой похлебки они извлекали дополнительный опыт. Это обстоятельство изолировало его от окружающей обстановки и гарантировало крепкий сон.

Но это было далеко не все.

В нем сидело что-то еще, какая-то тень, какое-то «мы», которое невозможно ощутить обычными чувствами, нечто, больше похожее на призрак. Казалось, оно внимательно следит за ним, в то же время тщательно избегая его собственного внутреннего взгляда. И все же он чувствовал, как эта тревожащая его пустота посылает ему сигналы, извещая о своем присутствии.

Это пугало его. Париж стал искать что-то, что могло укрепить его уверенность в себе. Испробовал спорт, секс, театральное искусство, но все без толку. Пришлось копнуть глубже.

Религия Семблии — течения внутри ее были столь многочисленны и разнообразны, что иногда просто противоречили друг другу — все же имела нечто общее — идею о состоянии религиозного экстаза, освобождения от всего сущего, тогда как на долю разума оставались такие вещи, как молитвы, литургии, гимны, ритуалы, бормотание заклинаний. Однажды, сидя в Часовне, усталый до изнеможения Париж попробовал соединить скудный диапазон частот языка с монотонным речитативом, бесконечно повторяя полученную фразу в уме. И вдруг обнаружил, что его «мы» свободно. Так он изобрел медитацию.

Детство ушло, и у Парижа прорезался настоящий талант художника. Его работы были странны, а главное — недолговечны: ледяные скульптуры, которые таяли, скульптуры из песка, который удерживался постоянно слабеющими силовыми полями. Стихи он писал стилосом на бумаге из давленых растительных волокон, используя красящие пигменты, добытые из овощей. А потом со странным удовлетворением смотрел, как эти листочки сгорают в огне.

— Мимолетность, непосредственность впечатления, — отвечал он, когда его спрашивали о его работах, — вот главное, что я хочу передать.

Понимали его только немногие, но зато немало из тех, кто толпами стекался поглазеть на работы Парижа, уходили, унося странные ощущения от того, что заставил их пережить художник.

Искусство представлялось ему чем-то совершенно естественным. В конце концов, размышлял он, на заре истории человечества, там — на мифической Земле, должен же был оказаться какой-нибудь примитивный предок, который обнаружил, что камень в полете описывает необычайно простую и изящную параболу, а потому сумел определить лучше других то место, куда камень должен упасть. Такой человек должен был питаться лучше и чаще и, вероятно, имел больше детей, нежели его соседи. Нервные клетки должны были подкрепить такое поведение этого предка и его потомков, привив им чувство наслаждения от зрелища очаровательной параболы.

Вот он и есть потомок этого воображаемого предка. Хотя он живет в 28 000 световых лет от тех пыльных равнин, где искусство впервые вошло в гены человека, он все еще продолжает пользоваться ментальными процессами, которые в свое время были так идеально настроены применительно к условиям той древней планеты. Он разделял со своими предками представление о том, что естественность — высшее проявление Прекрасного, но в то же время он остро ощущал тоску по каждому уходящему в небытие мгновению. Это тоже было чисто человеческим ощущением, но что-то сидевшее в нем воспринимало это ощущение мимолетности как контраст, как противоречие. Он не знал почему, но был совершенно уверен, что это ощущение тоже отделяет его от других.

Так пришла к нему первая слава, которая оказалась далеко не последней.

Очень скоро он понял, что хотя решение о поступке принимается как бы двумя «я» или «мы», но общество считает ответственным только одно. Социальный лозунг таков: я принимаю на себя ответственность за действия моего «мы». Париж много размышлял по этому поводу.

Будучи юным, он встретил любовь и воспринял ее как соглашение: «Любимая, мое „мы“ принимает тебя». Он понял, что истинная духовность происходит от «я знаю свое „мы“», а мужество из — «я верю в свое „мы“».

Сознание — недокормленное и не слишком хорошо информированное — было моделью самого себя, созданной мозгом. Это была имитация несравненно более живописного и разностороннего подсознания.

Ощущать мир непосредственно, без всякой цензуры — какая дивная мечта! Париж обретал эту способность лишь время от времени, и в эти моменты он чувствовал настоящий шок от умопомрачительной полноты истинного мира, Потребность в языке исчезала подобно капле воды под лучами свирепого солнца; Все, что он должен был сделать, это указать на что-то пальцем и сказать: «там!»

И все же где-то там — позади глазных яблок — находился тот фантом, тот наблюдатель, которого нельзя было наблюдать. Правда, он ничего не контролировал. Париж знал, что тот сидит в нем, но постепенно научился его игнорировать.

Или, вернее, его собственное «я» согласилось абстрагироваться и принять наблюдателя, но его «мы» этого так и не сделало. Но никакой возможности контролировать тень, похожую на пустоту, не было.

Во сне его «я» вообще ничего не могло контролировать. В каждодневной жизни, как Париж узнал, его тело не умело лгать. Диапазон его передач был слишком велик, оно посылало сигналы от «мы» в широком подсознательном потоке. И наоборот, обладая малой скоростью переработки информации, его «разумное» «я» могло лгать легко, больше того, оно не могло не. лгать, хотя бы по ошибке. А вот его «мы» лгать не умело.

Понимание этого превратило Париж в лидера, хоть он таковым вовсе не хотел быть. Он был слишком занят тем, чтобы побольше узнать о том, что значит быть человеком.

Однажды вечером, когда Париж нес дежурство в одном из отдаленных поселений, расположенном на самом рубеже их владений, он поймал мышь и попытался разговаривать с ней. Поскольку и он, и она состояли из плоти и крови и когда-то имели общих предков, так как этот грызун тоже происходил с Земли и был привезен сюда первой экспедицией по причинам, не известным никому, кроме самих первопоселенцев, то Париж полагал, что контакт с мышью возможен. Мышь внимательно изучала его лицо через разделявшую их пропасть между уровнями переработки информации, и сенсорика Парижа оказалась неспособной получить хотя бы что-то от этого существа.

Но каким-то образом Париж все же понял, что в ее крохотном мозгу были потаенные сходства с мозгом Парижа. Почему же отсутствуют попытки коммуникации со стороны мехов? Было о чем подумать.

Загадок было много, а жизнь шла своим чередом. На Изиду вернулись мехи.

С Гремучкой Париж встретился, когда играл в мяч с несколькими своими сверстниками. Они гонялись друг за другом, пытаясь перехватить мяч — игра, которая будила в них чувства, родственные ощущениям охотников — чувства, казалось бы, давно погребенные в далеком прошлом. Они настолько увлеклись игрой, что Гремучка смогла подобраться к ним незамеченной на расстояние нескольких сот метров.

Игра шла вблизи развалин огромной Кублы, оставшейся еще от тех людей, которые поселились на Изиде тысячу лет назад, а затем покинули ее. Купол Кублы, предназначенный для развлечений, еще и сейчас мог создавать резонансные иллюзии, если его стимулировать. Париж подумал, что это одна из таких зрительных иллюзий, когда увидел это быстро скользящее тело, с какими-то трубками, которые вращались, пытаясь сфокусироваться на юношах.

Гремучка успела уничтожить шестерых, до того как Париж добрался до своего дальнобойного кинетического оружия. Оно безнадежно устарело, но только такие ружья и выдавались молодежи для тренировок. Париж выстрелил в Гремучку и даже попал, но тут же увидел, как упал стоявший рядом с ним друг, что отвлекло его внимание. Вообще-то Парижу уже приходилось встречаться со смертью, но не в таком виде. Он замешкался, и только по чистой случайности Гремучка не уничтожила его. Пули двух других юношей покончили с кольчатым чудовищем. Париж понял, что совершил ошибку, и дал себе слово, что больше это не повторится. Эмоции, терзавшие его, когда он помогал вывозить тела убитых, больше всего походили на лихорадку — болезнь, которая долго дает о себе знать.

Таково было начало. Ты начинаешь думать о том, что вот другие люди убиты, а ты, конечно, нет. Когда тебя ранят в первый раз, главный шок произойдет не от боли, а от внезапно пришедшего понимания, что смерть может подобраться так близко даже к тебе.

После этого должно было пройти немало времени, чтобы он понял: с ним не может случиться ничего такого, что бы уже не происходило с людьми всех уже миновавших поколений. Они перенесли это, значит, может перенести и он. В конце концов, смерть самое легкое из всех плохих событий.

Над аркой, открывавшей вход на широкую общественную площадь, накрытую прозрачным куполом, сквозь который было видно, как кружится безумный вихрь Центра галактики, была выбита надпись, которую Париж переписал себе для памяти, так как она наполнила его странным ощущением свободы, когда он понял смысл напитанного.

«Клянусь, мне все равно: ведь человек может умереть всего лишь однажды. Наша жизнь и смерть в руках Господа, и все будет так, как решит Он. Ибо тот, кто умрет в году нынешнем, освобожден от необходимости умереть в году следующем».

А спустя еще немного он пришел к выводу, что ничто с тобой не случится, пока это событие не подойдет к тебе вплотную, так что до этого ты должен жить так, чтобы извлечь из жизни как можно больше. Жить хорошо — это значит хорошо прожить каждый ушедший в прошлое момент. Трусость — настоящая трусость, а не мгновенная паника — происходит из-за неспособности запретить своему воображению оценивать каждую из приближающихся к тебе вероятностей. Обуздать воображение и жить каждой стремительно бегущей секундой, без прошлого и без будущего, вот в чем заключается главный секрет. Овладев им, ты будешь полноценно жить каждую секунду, перетекая в следующую, не испытывая ненужной боли.

Его «мы» поняло это, а его «я» приняло как аксиому.

СКОШЕННЫЕ КОЛОСЬЯ

— Они швырнули меня в ту яму, куда сбрасываются отходы мехов — преимущественно нечто похожее на сальную упаковочную паклю, и я понял, что кровь из носу, но я должен выбраться оттуда.

— А все мехи скучились возле ямы, будто выполняли какой-то ритуал, и сначала повесили меня вверх ногами, стреляя мне в живот и наблюдая, как кровь хлещет из меня, стекая по грудям прямо в рот, так что я ощущала ее тепло в этом холодном воздухе.

— Что-то просвистело мимо меня, потом раздался мокрый удар.

— Должно быть, несколько из этих нанопаразитов попали в мой хлеб еще до того, как жаркий кислый вкус возник у меня в глотке и я стал давиться и задыхаться.

— Он уколол меня своей антенной, что явилось большой неожиданностью, ибо я считал, что он один из тех мехов, которые пользуются только микроволновыми вибраторами.

— Это случилось в самом конце кампании, я жутко устал и прилег, чтобы соснуть хоть несколько минут, но эта медлительная тварь подобралась ко мне, а я не обратил на нее никакого внимания.

— Мы бежали изо всех сил, надеясь уйти подальше отсюда.

— Она бежала первой и прыгнула очень чисто, легко преодолев расстояние. Я попытался сделать то же самое, но мои обмотки порвались, я потерял равновесие, будь оно трижды проклято.

В шейном отделе позвоночника он носил вживленный чип — Аспект одного из самых великих людей прошлого, которого звали Артуром. Артур служил ему советником.

К этому времени Париж уже выступал на заседаниях Семблии, хотя и был совсем еще молодым. Артур всегда высказывался за сдержанность в отношениях с мехами, приводя в подкрепление своей позиции различные эпизоды из древней истории человечества. Когда Париж осведомился у Артура об истинных трудностях, о которых тот распространялся, говоря о Древних Временах, когда люди впервые добрались до Центра галактики, Артур раздраженно ответил:

— Скажем так: это вовсе не походило на приглашение на чай к королеве.

Артур то и дело пользовался подобными архаическими выражениями Древних Времен и никто не знал, что именно они означают, но на это Артур внимания не обращал. У него их был приличный запас. Например:

— что мичман, что вешалка — одно слово — вешалка для треуголки.

А когда выбросы плазмы бросали золотые завитки почти по всему видимому сектору ночного неба, он сказал:

— любая достаточно продвинутая технология в Центре галактики наверняка может показаться природным феноменом.

И, конечно, был прав. Конструкции мехов заплывали в разреженном эфире космоса на несколько световых лет от Центра. Никто не знал, что они делают в Центре, если исключить очевидное: здесь было изобилие энергии и мощных потоков элементарных частиц, столь необходимых для функционирования мехов. И дело было вовсе не в том, что они обладали повышенной выносливостью по отношению к здешнему жуткому «климату», но, видимо, у них была еще и какая-то грандиозная цель.

Артур щедро одаривал своего собеседника байками о том, как величественна была эра первого появления людей в галактическом Центре, что вызывало у Парижа постоянное раздражение. И все же советы, извлеченные из Аспекта, были весьма полезны, особенно когда приходилось иметь дело с бродячими мехами, которые сейчас сильно осложнили жизнь Семблии.

Мехи прибывали на Изиду во все больших количествах и, не стесняясь, выражали в самой наглой форме свое презрение к беспородным людишкам. Высохшие трупы животных и людей — для мехов между ними разницы не было — свисали на резиновых подвесках с ног мехов, волочась и дрыгаясь в воздухе не только при ходьбе, но даже от ветра. Кое-кто считал, что это еще один способ терроризировать людей, но Париж полагал, что в мехах говорит своеобразное чувство юмора или нечто близкое к нему, хотя людям подобные выходки нисколько не казались смешными.

Итак, мехи явились: Долгоносы, Копейщики, Копальщики, Ползуны, Гремучки, Бабы-Яги, Глушилки, Метелки, Волокуши. Человечество платило жизнями за каждое название, за каждое слово, которое откладывалось в сенсорике и давало возможность пополнить каталог привычек и слабых мест мехов.

С тлеющего неба, никогда не знавшего, что такое настоящая ночь, так как десятки близких звезд почти касались друг друга своими пылающими коронами, создавая впечатление сплошной светящейся туманности и грозной беспредельности, с этого неба спускались корабли мехов, похожие на стаи саранчи.

Париж участвовал в этой жуткой, растянувшейся на целый год битве, в ходе которой были уничтожены почти все главные подразделения мехов на Изиде. В этот-то год у него и появилась на лице волчья улыбка, а сам он казался составленным из одних острых углов да туго натянутых железных нервов. Он прославил себя у статуи Уолмсли — так называлась гора с изваянной в ней скульптурой. Прямо у подножия этого мемориала в горе была выдолблена деревушка и несколько отдельных жилищ — такой огромной была гора. Именно там Париж предугадал будущий маневр мехов, предугадал еще до того, как они приступили к его осуществлению, и выиграл решающее сражение.

Нельзя сказать, что люди, служившие под его началом, считали его мягкосердечным. Его отчужденность стала к этому времени почти легендарной. «Крутой сукин сын, без ботиночного рожка даже не пукнет» — подслушал он в разговоре о себе и принял как комплимент.

Он пришел к выводу, что машина — это человек, но только вывернутый наизнанку. Она могла с высокой точностью описать все детали, но из потока данных у нее никак не складывалась сумма, она не могла извлечь опыт из бесконечной информационной реки. Важнейшая же тайна людей лежала в наличии у них фильтров, в способности игнорировать то, что они считали несущественным.

Париж не ощущал градусов по Кельвину, или литров в секунду, или килограммов. Зато он ощущал жару, холод, движение, тяжесть, знал любовь, ненависть, страх, голод. И все это не подлежало точному измерению. Лежало вне области, где царили цифры.

Победа людей над мехами на Изиде была делом временным. И это понимали все.

Поэтому Семблия, чья численность уже достигла нескольких миллионов человек как благодаря иммиграции, так и высоким темпам естественного прироста, решила отпраздновать долголетнюю историю своего существования, которой она очень гордилась. Возможно, это был последний шанс людей организовать подобное торжество.

Объединив усилия всего населения Изиды, они воскресили Старину Броза — личность столь совершенную, что кое-кто рассматривал ее призрачное естество как доказательство существования жизни после смерти. Старина Броз посоветовал Семблии нанести мехам упреждающий удар в глубоком космосе, где те обитали. Только перенеся войну на их собственную территорию, человечество могло обеспечить свое выживание. Париж был полностью согласен с этим. «План должен основываться на неожиданности», — сказал Старина Броз и неизвестно чему рассмеялся. Париж взял на себя руководство. К этому времени у него было уже множество сторонников, юные женщины влюблялись в него, но он не позволял себе отвлекаться от главного. Что-то импонировало ему в создавшейся тяжелой ситуации. Он использовал преклонение Семблии перед Стариной Брозом, чтобы добиться своего, хотя сам абсолютно не верил теологической болтовне, на которой основывалось доверие Семблии к цифровым «воскресениям» и к гипотезе о возможности существования жизни после смерти в неком аналитическом раю.

Это обстоятельство поставило перед Парижем тот вопрос, который задавали себе многие: зачем нужна человечеству религия?

Он понимал, что дело тут не в том, как представляли себе мир другие члены Ноевой Семблии. Но какая-то часть его внутреннего «я» настаивала: «Докажи выгоду, и ты объяснишь поведение». Почему он автоматически мыслит в рамках этого правила, он и сам не знал, но он ощутил, как его внутренний теневой наблюдатель шевельнулся.

Для Семблии религия была чем-то вроде социального цемента. В своей крайней, экстремистской форме она могла подвигнуть верующих на участие в крестовых походах. А может, это основывалось на теории и практическом решении важнейшей проблемы всего человечества — смерти? Тогда сила теологии в людях, окружающих его, проистекает только из того, что они разделяют страшную и неотвратимую угрозу? Он представлял себе, как идея войны начнет распространяться все шире и шире, ибо и в себе самом он ощущал ту же жгучую необходимость разрядить напряженность, вызванную страхом близкой смерти.

А из внешнего мира религия не получала подпитки: Бог не отвечал на людские вопли. Чудеса редки и — увы! — невоспроизводимы. Так почему же религия не только сохраняется, но даже крепнет?

Его механистические объяснения, резкие и исполненные иронии и скепсиса, какими они и должны быть у молодого человека, все же никак не могли вскрыть истинную сущность религии. Оставались важнейшие проблемы: происхождение Вселенной и законов природы. Наука еле-еле прикоснулась к ним, сведя все к одной большой загадке: почему существует нечто со своими законами, а не огромное Ничто? Существование хаоса столь же естественно, как и точная звенящая гармония, выявленная научными исследованиями. Если Разум, извлеченный человечеством из Материи, сделал возможным самопознание Вселенной, то есть помог ей выполнить ее домашнее задание, то Религия провозгласила эту цель, эту эволюцию. Но тогда почему нет религии у мехов?

Столь абстрактные способы исследования глубинных религиозных импульсов, свойственных человечеству, не смогли объяснить Парижу рвущую сердце нужду в вере. Что-то он упускал.

Это обстоятельство больше любых ритуалов и затеянных Семблией празднеств победы над мехами содействовало формированию у Парижа представления о непостижимости человеческой натуры.

В ЗАКРОМАХ

— Моя первая мысль была такова: я нахожусь здесь, и меня превратили во что-то вроде цветочного горшка.

— Я распался на мелкие, разбросанные повсюду кусочки, но при этом сохранил способность думать, хотя только вот такими обрывками фраз.

— И это была боль, но потом они уменьшили ее количество, и я мог выносить ее немного дольше, хотя рука все еще продолжала оставаться вывернутой.

— Оно написало мое имя на моем лице, и я подумал, что это нужно для моей идентификации, но потом я увидел свою голограмму, стоявшую рядом с моим именем, написанным на затылке, причем в очень неудобном положении, которого я, кстати, не ощущал, пока эта тварь, похожая на женщину, не начала карабкаться мне на шею.

— Околопочечный жир был неплох, но то, что меня стали топить в слизи, было хуже, и когда я закашлялся, она вылетела у меня изо рта, оставив ощущение, будто у меня внутри что-то гниет.

— После того как моя кожа покрылась волдырями, потемнела и покоричневела, и стала слезать как пленка, холод, запущенный мне под кожу чуть ниже, потек по мне раскаленным маслом.

— Я кричал, но эта тварь с множеством ног не желала остановиться.

* * *

Он встретил Богомола во время патрулирования. Париж был один.

Это было нечто сверкающее, игра света на гранях скалистого выступа довольно далекого холма. Чтобы понять, что это такое, нужно было в первую очередь избавиться от этих слепящих вспышек света. Париж ощущал запах и вкус этой твари лучше, чем видел ее. Поскольку он выполнял простое задание по транспортировке грузов и имел в своем распоряжении только несколько самоходных тележек, вооружен Париж был плохо.

Он стоял, соблюдая полную неподвижность, и чувствовал, как тварь скользит в его направлении. Бегство было бессмысленно.

В легендах их клана сохранились упоминания об этом классе мехов. Они встречались очень редко, передвигались огромными прыжками, оставляя за собой развалины домов, изломанные жизни и трупы. О них ходили рассказы как о призрачных многоногих силуэтах, иногда возникавших на фоне туманного горизонта. Все, что осталось в памяти Семей и Семблии, — это ощущение неодолимого и непонятного ужаса, обрывки воспоминаний и рассказов выживших, сохранившихся в Аспектах тысячелетней давности.

Нужен доступ. Слышу эхо сигналов некоего существа, которое я встречал в далеком прошлом. Ты узнаешь меня?

— Нет.

Хотя что-то зазвенело и шевельнулось где-то на задворках его мозга, но ужас тут же заморозил эти ощущения. Затем на помощь пришел опыт долгих тренировок, и Париж ощутил, что в его сердце разгорается ледяной огонь гнева. Он попытался оценить возможность нанесения этой твари серьезного повреждения. Она тут же отразила вопросы, заданные его сенсорикой, и адресовала ему несколько сильных разрядов и изображение толстых слоев льда.

Ты ведешь короткую, но насыщенную жизнь в этих диких краях. Твоя первичная форма создана из гораздо более древней логики, нежели я встречал до сих пор.

Париж увидел фрагмент многоногой твари, быстро передвигающейся у подножия далекого холма. Очень тщательно и осторожно определил расстояние до нее.

Твой филюм смеющихся и видящих сны позвоночных способен преподносить неожиданные сюрпризы. А ты — самый сложный образчик такой категории. Тебе удалось накопить множество подобных черт. Я с нетерпением жду, когда смогу скосить их и начать изучение.

— Получив от меня? Разумеется. А ты… не догадывался?

— Не догадывался о чем?

Богомол замешкался, что у создания, обладавшего такими огромными компьютерными возможностями, говорило о многом.

Понятно. Мы, которые вечно воссоздаем себя, хотя и в разных формах, не разделяем вашей заинтересованности в артефактах. Хотя они и кажутся вечными, но я, например, уже пережил несколько горных кряжей. Артефакты — недолговечные инструменты, которые быстро изнашиваются и превращаются в мусор.

— Вроде меня?

В каком-то смысле да, но по-своему. Итак, ты интуитивно понимаешь…

В медленно формулируемом вопросе Богомола Париж ощутил какой-то второй смысл… Но какая-то часть его насторожилась. Он отказался идти по навязываемому пути. Нет, так дело не пойдет.

Вместо этого он настроил свое единственное оружие на вектор последнего мысленного послания Богомола и дал очередь. Богомол вспыхнул и исчез.

Мы еще соединимся с тобой, о бренный сосуд!

Секунды бежали. Ни единой морщинки в сенсорике. И никакого наказания.

Отдача от залпа встряхнула его, что, в общем, было хорошо. Сердце бешено колотилось. Что-то в нем радовалось этому освобождающему поступку, в то время как другая часть примолкла и явно не знала, что ей делать. Париж чувствовал душевный подъем от сознания, что избежал постыдного поражения, которое его «мы» не смогло бы предотвратить. Но что хотел сказать ему Богомол своей последней фразой?

Не долго думая, Париж возобновил свое путешествие. Страх и гордость смешивались в нем, но вскоре он начисто позабыл о случившемся .

На Изиду прибывали все новые Семьи и Семблии, что немало содействовало укреплению этого аванпоста. Но даже на фоне быстрых перемен в галактическом Центре были заметны те изменения, которые произошли на Изиде за те три крошечных столетия, пока жизнь людей текла мирно.

Продолжительность жизни мехов исчислялась тысячелетиями, и соответственно они планировали свои действия. Наномехи все еще отравляли жизнь жителям Изиды. Построенные людьми Цитадели ветшали от сурового климата и колючей пыли песчаных штормов, которые несли на себе мириады нанопаразитов, рождавшихся прямо в струях нескончаемых ветров.

Против засоления атмосферы были созданы специальные защитные сооружения, размещенные в ближнем космосе. Мехи лишились возможности швырять в Изиду астероидами, ни один их корабль не мог прорваться через ее магнитосферу. Париж добровольно вызвался пройти обучение всем этим видам оборонительного искусства. Ему нравилось ощущать прилив счастья в невесомости, наблюдать игру мощных динамичных сил или наблюдать прекращение действия законов Ньютона в освобожденной от трения пустоте.

Изида манила к себе своеобразной красотой своих засушливых ландшафтов. На восходе солнца ее сухие долины еще тонули во мгле, но снежные пики сверкающих гор, окутанных покровом облаков, уже горели, как угли, красно-оранжевыми переливами. Вершины гор рассекали облачную пелену, оставляя кильватерный след, как гордые корабли. Иногда там громоздились грозовые тучи. Освещаемые яркими вспышками молний, они напоминали бутоны распускающихся белых роз.

Не менее потрясающими выглядели с высоты и деяния человеческих рук. Сверкающие созвездия Цитаделей по ночам связывала светящаяся сеть шоссейных дорог. Сердце Парижа наполнялось гордостью за достижения разума человечества, может быть, и терпящего поражение, но все еще способного решать задачи дизайна целых планет. А сколько сделано тут только за первые сто лет его жизни! Париж лично участвовал в создании искусственных морей, озерных продолговатых бассейнов и гигантских квадратов возделанных полей — дивного порядка, отвоеванного с огромным трудом у сухих долин.

Позже Париж нашел себе женщину, которая любила его, несмотря на все его странности, несмотря на любовь к одиночеству и тишине. У них родились дети, которые не проявляли никакого интереса к искусству. А потом у детей родились свои дети, и Париж ощутил в них свое продолжение. Однако иногда в нем шевелилось нечто, чему он не находил названия, ибо оно пряталось в миллиардах битов информации, которые текли мимо прекрасно освещенного театра сознания Парижа.

Он помог народившемуся и быстро растущему военному флоту Изиды обезопасить «червоточину» в своей Солнечной системе. Они обнаружили ее в черном молекулярном облаке, которое силами инерции прибило к звезде Изиды несколько столетий назад. Чтобы подтянуть его поближе к планете, потребовалось около двадцати лет жизни Парижа, но он ничуть об этом не жалел. Входное отверстие «червоточины» открывало новые возможности для людей. А до этого ими пользовались только мехи.

Его труды оказались как раз ко времени.

После многих десятилетий, отданных верному служению Семблии, после создания поразительного количества его странных кратковременных произведений искусства в небе планеты Парижа вновь загорелись огни колоссальных сооружений мехов, размерами превосходивших луны.

Прибыли огромные мехи, готовые уничтожить все семь планет этой Солнечной системы, материал которых понадобился им для строительства их непонятных сооружений. Одна из фракций Семблии ратовала за переговорный процесс, другие члены ее требовали поскорее завершить строительство кораблей, которые увезут их всех прочь, покуда мехи не добрались до Изиды и не начали ее разбирать прямо под ногами жителей.

Париж возражал. Он уговаривал Семблию нанести ответный удар. «Надо уничтожить нечто такое, что ценится мехами, — кричал он. — Только тогда они начнут нас уважать и согласятся выслушать!»

Но, говоря это, он чувствовал, что в нем зреет нечто совсем другое.

Та тень, которая сидела в нем, стараясь укрыться от взгляда его внутреннего «я», вдруг ожила и начала двигаться, медленно, но очень целеустремленно. В его мозгу вдруг стали появляться координаты и схемы путей, необходимых для того, чтобы отряд безумно смелых пилотов добрался бы до колоссального, непрерывно растущего диска в Истинном Центре галактики. Вскоре ручеек данных превратился в мощный бурный поток, начинавшийся из источника, который не поддавался определению. Может, это был глубоко законспирированный Аспект? Но нет, другая часть его сознания отвергла такое предположение.

Париж печально улыбнулся, желая ослабить напряжение, которым сопровождались подобные размышления, и вдруг на какое-то мимолетное мгновение увидел себя в бесконечном, телескопически суживающемся туннеле, увидел себя как члена филюма этих гогочущих и видящих сны позвоночных.

В ЗАКРОМАХ

— Тварь с множеством ног сказала мне, что я теперь — памятник моему народу.

— А еще там была группа из пяти маленьких и одного большого, но с удивительно смешными ногами, и они все стали вскрывать меня, чтобы поглядеть, что там внутри.

— Моя мать тоже была там, из нее росли части каких-то животных, но когда я попробовал добраться до нее, они и меня сделали таким же.

Меня продолжали держать в боевом скафандре, заставив принять позу, будто я прилег отдохнуть, но там были еще эти безногие личинки, которые все вылезали из нарывов на моей коже и ползали по всему телу.

— Они сказали, что я не почувствую того, что войдет в меня через мои глаза, но солгали.

— Я думал, что они забыли про меня и позволят мне лежать на полу, пока они будут работать над другими, а меня решат использовать на запчасти.

— Я мог видеть вполне прилично, но когда посмотрел вниз, то своего тела не обнаружил. Только голова, надетая на пику, которую они таскают с собой, как я считаю, для того, чтобы в бою пугать членов моей Семблии, потому что я буду умолять и вопить от боли все время. Хотя у меня и нет легких.

Галактический Центр был коллекцией всякого космического мусора, вихрем крутившегося на дне этого гигантской гравитационной мульды. Ее завывающие мятущиеся внешние окраины надежно охранялись кораблями мехов.

Но черви сделали ее проходимой. Самая первая человеческая экспедиция через входное отверстие «червоточины» оказалась вполне успешной. Выход же из «червоточины» находился значительно ближе к Истинному Центру. Сам Париж пролетел по ней и несколько раз влетал и вылетал из «червоточины», точно мышь, которая боязливо выбегает из норки, чтобы тут же спрятаться обратно. Да они и в самом деле были мышами — паразитами, прячущимися в стенах.

Корабли людей пролетели сквозь «червоточину», а затем встретились на конвергентных асимптотах. Париж потребовал для себя руководящую роль в экспедиции и получил ее. К этому времени он был уже опытным пилотом, способным войти на колоссальной скорости в «червоточину» под нужным углом, а потом ловко пролететь по ней, проделывая весьма сложные маневры.

«Червоточины» — окаменелые следы первой расщепившейся секунды существования Вселенной. Они удерживаются в открытом состоянии слоями отрицательной энергии, чередующимися с прослойками антидавления, рожденными в родовых конвульсиях, что создало слоистую структуру, напоминающую по строению луковицу. Этот ценный вид природных ресурсов был собран — кем? — и перенесен сюда миллиарды лет назад, чтобы служить в качестве транспортных артерий.

Квантовая пена шипит и пенится у входов в «червоточины», взметая фонтаны раскаленных красок. Эти «столбы» имеют колоссальную плотность, но главная опасность поджидает пилотов на самой кромке, где перепады давления буквально рвут материю, превращая ее в смертельно опасную плазму. Удар о стены этого постоянно меняющего местоположение продолговатого входа фатален, что на своем печальном опыте доказали многие погибшие пилоты.

Само устье «червоточины» представляет собой эллипсоид, обрамленный квантовым пламенем. Париж вел узкий, похожий на карандаш корабль со сравнительно слабой термоизоляцией и низким уровнем амортизационной безопасности. Несмотря на это, он не испытывал чувства страха, а лишь угрюмую уверенность в будущем. Под перепадами давления, что походили на чередование приливов и отливов, его корабль трещал, молнии извивались, как золотые и фиолетовые змеи… а он вылетал из другого конца «червоточины», но уже в сотне световых лет от входа в нее.

Голубовато-зеленая звезда величественно приветствовала появление человеческой флотилии, играя своей пышной короной. Неподалеку крутился на орбите сложный комплекс мехов, его охранял их военный корабль. Совершив мгновенный разворот, верткие маленькие корабли людей вытянулись в кильватерную колонну и рванулись к устью другой «червоточины». Пятьдесят мужчин и восемьдесят шесть женщин погибли, картируя путь, которым надлежало следовать будущим пилотам, добывая коды, позволившие нынешней экспедиции проникать сквозь сторожевые комплексы мехов., Правда, маскировка, к которой они прибегали, могла выдержать лишь очень поверхностную инспекцию. Малейшая задержка — и мгновенная гибель.

Второй транзит состоялся через очень крупную «червоточину», которая вывела их на очень низкую орбиту вблизи раскаленного красного карлика. Коды, полученные с таким трудом, могли сработать еще несколько раз, пока комплексы мехов не спохватятся. А пока кораблям приходилось нырять в первое попавшееся устье «червоточины», которое окажется поблизости.

«Червоточины» были похожи на улицы с односторонним движением. Корабли с большими перегрузками врывались в устье, а затем путешествовали сквозь горловину, которая могла быть короткой, как палец, или длинной, как диаметр планеты. Сам гиперпространственный прыжок мог доставить вас к совершенно бесполезной Солнечной системе или в такое поганое местечко, где человека сразу поджарило бы, как на сковородке.

В незапамятные времена, вероятно, пользуясь силами притяжения между звездами, кто-то — весьма возможно, эти были те, кто сотворил первых мехов, — создал сложнейшую систему галактического Центра. Меньшие устья, масса которых могла равняться массе горной цепи, позволяли проход только очень узким кораблям. Именно такие использовались Парижем и остальными восемнадцатью волонтерами, когда они выскочили у самого комплекса мехов. Медлить было нельзя: каждый важный пункт в этой транспортной сети хорошо охранялся, так что быстрота была единственным оружием людей.

Вылетаешь из устья одной «червоточины», нацеливаешься на маленькое устье другой… и пошел! Извилистые, как змеи, блестящие стены дыры с гулом пролетают мимо, а Париж смотрит на дисплей, стараясь не думать о том, что ждет его впереди.

Сходящиеся на конус, отсвечивающие серым, стены горловины содрогаются. Каждая пасть «червоточины» информирует другие о том, что она только что «проглотила», и эта информация пробегает в виде судороги по напряженным стенам «червоточины». Волны Накатывающихся стрессов заставляют горловину осциллировать, она сжимается, превращаясь на время в нечто похожее на перемычку в связке сосисок. Если корабль Парижа попадет в такую перемычку и она быстро сожмет его, то из выходного отверстия он выйдет в виде султана розоватого ионизированного газа.

Проделав множество чрезвычайно сложных расчетов, касающихся «червоточин», математики разработали теоретическую схему наиболее подходящих маршрутов для кораблей Парижа. Между Изидой и космосом вблизи Истинного Центра лежало около дюжины гиперпространственных прыжков. Плохо было то, что у некоторых «червоточин» было по нескольку устьев, так что узкая горловина бросала кораблям вызов — выбор следовало сделать, не снижая скоростей.

Когда корабли вынырнули из очередной дыры, в необозримой мгле плавали звезды и планеты потрясающей светящейся красоты. За сверкающей туманностью ощущалось присутствие радианта Истинного Центра. Удивительный контраст — пролететь расстояния, которые невозможно себе представить, и при этом пролететь их в консервной банке размером чуть побольше ящика.

Раз-раз, и они снова прыгнули, скрылись из виду и прыгнули опять.

В этих местах было не до вежливости. Когда к ним приблизился сторожевой корабль мехов, желавший произвести рутинную проверку, они его тут же уничтожили снарядами, управляемыми кинетической энергией. Мехи никогда не пользовались такими грубыми методами, так что за собой люди оставили здесь ясные следы, говорившие, что «паразиты» прошли этой дорогой.

Они снова вынырнули и оказались в ярком свете белых карликов, собранных в правильный шестиугольник. Париж подумал, зачем мехам понадобилось создавать такое созвездие, ведь по правилам звездной механики оно не могло существовать долго. Впрочем, как и в случае многих других привычек и особенностей поведения мехов, найти объяснение было невозможно. Даже обширные запасы воспоминаний Артура не содержали в себе ничего подобного.

Впереди простирался галактический диск во всем своем ослепительном великолепии. Полосы спекшейся пыли окаймляли звезды лазурными, малиновыми и изумрудными ореолами. Этот перекресток «червоточин» давал выбор между пятью возможными ходами: тремя черными сферами, носившимися на орбите подобно смертельно опасным пантерам, и двумя кубами, ярко сиявшими белым светом и квантовой радиацией, окаймлявшей устье.

Похожие на тонкие карандаши корабли людей рванулись к плоской морде белого «червя». Столбы, созданные переплетением антиэнергии и плотности, поддерживающие устье в открытом состоянии, находились на самом краю, так что приливоотливные волны напряжений отсутствовали. Один миг, внезапное ощущение тошноты, и вот они уже рядом с Истинным Центром.

Внутренний диск пылал ядовито-малиновым и злобно-багровым огнем. Гигантские воронки магнитного поля засасывали и втягивали в себя облака межзвездной пыли. Зловещие циклоны, суживаясь, уходили вниз к огромному, вечно расширяющемуся диску.

Повсюду виднелись висящие на орбитах циклопические сооружения мехов, весь звездный купол буквально кишел следами их активности. Колоссальные раскаленные решетки и рефлекторы перехватывали радиацию, возникавшую от трения частиц и магнитных излучений диска. Урожай первичной энергии протонов вливался в голодные пасти «червоточин» и, по-видимому, перебрасывался к далеким мирам, нуждающимся в острых копьях света. Зачем? Для переделки планет мехами? Для разрушения миров? Для сотворения новых лун?

Корабли стремительно развернулись в сторону еще одного широко разинутого рта «червя»… Открывшийся перед Парижем вид чуть не лишил его способности дышать.

Магнитные потоки вздымались, как башни, они были так огромны, что их невозможно было охватить взглядом. Внутри их возникали светящиеся коридоры, в которых сверкали разряды бешеных энергий. Аркады, сотканные из «нитей» магнитных линий, перебрасывались через пространства в десятки световых лет, их гигантские кривые спускались к раскаленному добела Истинному Центру. А там материя кипела, пенилась и вдруг начинала бить дразнящими фонтанами.

В Истинном Центре уже погибли три миллиона солнц, пытаясь насытить голодное брюхо гравитации. Арки были явно рукотворные, предназначенные для сбора радиационной энергии в радиусе световых лет. Они сами поддерживали свое существование на протяжении сотен световых лет, тонкие и нежные, словно девичьи волосы, вздымающиеся от дуновения слабого ветерка.

Неужели в этих условиях может существовать разум? Ведь ходили какие-то слухи, ничем не подтвержденные. Насчет изумрудной пряжи, которую прядут на рубиновых веретенах. Париж был поражен зрелищем пластов, которые, образуя лабиринты, спускались вниз, исчезая из глаз и оставаясь недоступными для понимания смертных.

Резкое увеличение скорости вжало его в спинку гидравлического кресла. Откуда-то из-за спины ударил жестокий ослепляющий свет.

Они взорвали «червя»! — раздался крик коммуникатора.

Он круто тормознул и взял влево — прямо в облако пыли и обломков. Видимо, мехи отлично знали, как следует обращаться с подпорками из антиэнергии и плотности, находившимися в устье «червоточины», и запустили этот процесс, чтобы поймать «паразитов». Теперь люди потеряли возможность отхода назад.

Корабли метнулись к огромному черному пятну, которое манило их обещанием хоть и плохонького, но все же убежища. Теперь они были совсем рядом с краем расширяющегося диска Черной дыры. Вокруг них кипела смерть звезд, оркестрованная струнами магнитных перепадов. Что в свою очередь, как считал Париж, происходит по команде кого-то, с кем он ни в коем случае не желал встретиться. Интересно, это все еще область господства мехов или он вторгся туда, где и мехи считаются паразитами?

Здесь звездам вспарывали чрева процессами столь сложными, что Париж был бессилен что-либо понять. Их измельчали, плавили и превращали в шипящие комки. Они вспыхивали в мрачных, вращающихся на орбитах массах обломков и пыли, светясь как кроваво-красные спичечные головки в глубине грязного угольного подвала.

И среди всего этого плавали самые удивительные, никогда не виданные Парижем звезды. Каждая из них была полузакрыта висящей перед ней полукруглой маской. Маска образовывалась за счет поглощения Инфракрасных излучений, причем экран возникал на строго фиксированном расстоянии от звезды. Экраны парили в космосе, сила тяжести уравновешивалась силой наружного давления самого света. Половину светового излучения звезды маска возвращала ей обратно, так сказать, отдавая жар жаровне и посылая ослепительные дуги смертельных излучений прямо в корону звезды.

Свет свободно лился с одной половины звезды, тогда как на другой половине маска как бы закупоривала светоиспускание. В результате звезду толкало в сторону маски, но так как последняя всегда держалась силой притяжения на фиксированном расстоянии от звезды, несчастная, посылая солнечные лучи только в одном направлении, была обречена постоянно откатываться все дальше и дальше.

Магнитные «нити» гнали целые стада таких звезд — медленно, но неодолимо. Гнали к диску, рассчитывая насытить аппетит неутолимой Черной дыры.

Париж и его спутники зависли в узком проливе, откуда открывался отличный вид вниз на все это великолепие. Темнота доминировала в ядре, но сила трения нагревала падающие к нему газы и пыль. Штормы накатывались на берега диска, добела раскаленные торнадо закручивали бешеные воронки. Ядовитый светящийся жар рвался наружу, иногда высвечивая колоссальные темные массы, блуждающие на своих обреченных орбитах. Гравитационные силы гнали эти потоки к диску, заставляя их исчезать где-то внутри.

Но и среди этого бешеного смертельного потока торжествовала жизнь. Если ее можно было так назвать.

Париж всматривался в лежавшую перед ним феерическую картину, отыскивая тех полумашин-полузверей, которые здесь кормились, жили и здесь же умирали. О них говорилось в записях тысячелетней давности. Вот оно!

Терпеливо снося давление горячих фотонов, паслось огромное жвачное. Для этих фотоядных диск Черной дыры был источником пищи. Прямо над этим раскаленным диском в густой массе вечно парящих облаков и кормились призрачные стада.

Вектор вон туда! — пришла команда. Это было направление, ведущее их к цели, но мехи уже двигались к похожим на веретена кораблям людей.

Полотнища фотоядных колыхались в электромагнитных ветрах, роскошествуя в этой пропитанной смертью среде. Некоторые из них, видимо, предпочитали определенные диапазоны электромагнитного спектра, причем каждый вид отличался ему одному свойственным блеском и формой. Они разворачивали большие рецепторные плоскости, чтобы удерживать нужную орбиту и угол перемещения в этом вечном безбрежном дне.

Корабли людей скользили между огромными крыльями блестящих полотнищ фотоядов. Стада последних «катались» на электромагнитных ветрах и течениях, образуя очень сложные динамичные системы. Конечно, это были машины, возможно, происходившие от кораблей-роботов, исследовавших Центр миллиарды лет назад. Более же сложные машины, развившиеся в этой изобилующей пищей среде, вероятно, рыскали на темных путях, лежавших дальше от Центра.

Снаряд разорвал пылевой покров и ударил в один из кораблей. Другой пронзил нескольких фотоядов, и они погибли во вспышках пламени.

Корабли нырнули в тень и стали ждать. Бежало время.

Нечто невиданных очертаний отделилось от грани густого пылевого облака. По-своему оно обладало гротескной элегантностью, но такую форму не могло бы породить никакое человеческое воображение. Яркое, функционально светящееся, оно ленивыми спиралями спускалось по гравитационным градиентам. Под полотнищами фотоядов Париж различал вращающееся сияние. Должно быть, «нити» магнитных потоков, подумал он. Его мысли нарушил Аспект Артура.

Я бывал тут, уже в своем аспектном виде, в те далекие и славные дни, когда нам разрешалось проникать сюда. Я советую тебе спрятаться, ибо приближающийся к вам сторожевой корабль мехов настолько смертельно опасен, что даже я не могу точно оценить степень этой опасности.

— Неужели у тебя такая крепкая память?

Это было всего лишь 2437 лет назад. Конечно, когда меня копировали, то были допущены некоторые ошибки, это верно, но чувство страха — самый надежный стабилизатор памяти. А я был жутко перепуган, когда моя носительница отправилась в полет в эти края. Она принадлежала к числу трех, которые выжили, а ведь в начале их было больше тысячи.

— Я не знал…

Интуиция явно подвела его. Другие узкие корабли людей с гулом пронеслись мимо, посылая панические сигналы, которые он с трудом разбирал. Тот эффектный корабль мехов продолжал спускаться к ним. Он был, правда, еще во многих сотнях километров, но неуклонно приближался и по масштабам космических сражений уже находился в опасной близости.

Здесь нас наверняка ждет смерть. Когда чувствуешь, что проигрываешь, меняй правила игры.

Париж кивнул и послал закодированный сигнал остальным. На максимальной скорости он поднырнул под сияющие полотнища фотоядов, огромные крылья которых грациозно изгибались под воздействием фотонового бриза. Штормов эти стада боялись. Раскаленные добела смерчи крутились и отрывались от диска. Когда на нем расцветали огненные бутоны, среди мирно кормящихся стад поднимался протестующий ропот. В случае опасной погоды между слоями стад пролетали некие телеметрические устройства, которые, должно быть, помогали удержать ситуацию под контролем. Они перекликались друг с другом в этом вечном свирепом жару с помощью световых сигналов.

Париж видел, как погибло одно стадо. Огромные светящиеся полотнища были сорваны с места. Многих швырнуло в рваные массы молекулярных облаков, которым вскоре предстояло закипеть и испариться. Другие, беспомощно крутясь, падали вниз. Еще задолго до того, как они достигали сверкающего диска, жуткий жар растворял их ткани. Они вспыхивали — последний энергетический всплеск.

Сейчас, находясь в пузыре сенсорики своего корабля, Париж ощущал на себе чье-то пристальное внимание. Чьи-то линзы следовали за ним: добыча?

Толпилась стая фотоядных, привлеченная магнитными потоками, идущими вдоль оси галактики. Среди них скользили голубовато-стальные гаммаяды, питающиеся жестким гамма-излучением, исходящим от расширяющегося диска. Артур заметил:

Эти иногда поднимаются над диском очень высоко, насколько я помню, чтобы охотиться на кремниевых тварей, обитающих в темных пылевых облаках. Большая часть здешних экологических особенностей была в мое время практически неизвестна, и людям запрещалось проникать в такие области до того, как они будут как следует исследованы. Мы искали Ведж — место, где нашли убежище самые ранние переселенцы с Земли, среди которых был и легендарный Уолмсли. Мы хотели отыскать Галактическую Библиотеку, о которой много говорилось. Это сокровище могло бы…

— Ладно, ближе к делу.

Он остановил ленивые воспоминания Артура, заблокировав их. Время уходить. Но куда? В магнитную трубу? И какие меры предосторожности могут быть приняты?

Вместе с другими кораблями корабль Парижа свернул в сторону нитевидных образований. Однако это одновременно чуть не привело их к столкновению с огромным металлоядным чудищем, оснащенным парусовидным плавником. Оно увидело их и рванулось в погоню.

Условия навигации здесь были проще. Далеко под ними, суживаясь до величины устья глубочайшего провала, находилась ось Пожирателя Всего Сущего — Черная дыра, уже поглотившая три миллиона звездных масс: булавочный укол в центре черного пятна на вращающемся, раскаленном добела диске.

Металлояд спускался следом за ними, ломая тонкие плоскости потребителей желто-золотистого света. Корабли людей рассеялись, без всякого успеха обстреливая чудище. Его преимуществом была прочность, их — быстрота.

— Но как, черт побери, нам справиться с этой штуковиной?

Металлояды питаются гораздо менее совершенными фотоядами. Их древние программы, улучшенные в процессе естественного отбора, заставляют их продолжать охоту на слабейших. Тех, которые оказались на малопродуктивных орбитах, ловить легче. Кроме того, они предпочитают вкус тех, чьи рецепторные плоскости потускнели от сочных рассеянных элементов, извергнутых раскаленным диском — там внизу. Металлояды угадывают жертвы по крапчатой и тусклой окраске. Каждое мгновение миллионы таких незначительных смертей формируют мехосферу…

— Но нам необходимо как-то избавиться от него! Я подумаю. А пока — ноги в руки, и пошел!

Париж бросал свой корабль то вправо, то влево, используя весь свой опыт, чтобы взять верх над врагом. Другие оказались менее счастливы — он услышал крики трех погибших пилотов где-то в непосредственной близости.

Эти милые проводнички живут, чтобы поглощать свет, и испускают микроволны, но некоторые из них, вот как тот, что гоняется сейчас за маленькими кораблями людей, развили у себя вкус к металлам. Металлояды. Они даже сложили свои зеркальные крылья, стали грубее по форме и быстрее, научились резко менять ускорение.

Высший филюм заметил тебя.

— Да, и приближается с огромной быстротой.

Растения используют лишь, один процент энергии, падающей на них. Фотояды потребляют десять процентов, но эволюция мехов улучшила этот показатель. Замечательно. В некотором смысле, я думаю.

— А ну-ка, вырази это покороче и не голосом. — Аспект всегда и с большим удовольствием расширял разговорные рамки.

Артур выдал целую очередь сжато сформулированных древних знаний. В процессе атомного распада, сказал он, внутри фотоядов происходит переваривание остатков других машин. Будучи точно настроен, их пищеварительный аппарат способен выдавать наружу слитки химически чистых сплавов.

Важнейшими ресурсами здесь являются свет и масса. Фотояды поглощают свет, а хищные металлояды поглощают их самих, но с еще большим удовольствием — человеческие корабли, хотя для них это экзотический вариант. Вот и сейчас один такой издает гигагерцы радостных воплей, нырнув за нами в магнитные поля «нитей».

— А что, эти магнитные сущности обладают сознанием? Да, хотя и не в том смысле, который вкладывают в эти слова кратко живущие люди. Их можно сравнить с богатыми, но не используемыми библиотеками. У меня возникла идея. Их мыслительные процессы могут быть подвергнуты воздействию.

— Каким образом?

Их мыслительный процесс запускается с помощью электродинамических потенциалов. Мы их раздражаем, я почти уверен в этом.

Париж видел, как стремительно нагоняет их металлояд. А следом столь же неотвратимо приближается спиралевидный сторожевой корабль мехов.

Оставшиеся корабли людей выполнили сложный маневр, включавший серию разворотов и пикирование, причем все это в условиях усиливающейся радиационной активности, исходящей от раскаленного диска. А вокруг подобно пылающей слоновой кости светились магнитные «нити».

Разумеется, любитель металлов с легкостью проглотил бы корабли Парижа, но его легкие крылья, распустившиеся для виража, затрудняли ему возможность маневрирования, ставя в невыгодное положение в сравнении с верткими кораблями людей. Они проворно проскочили между «нитями» магнитных внутренностей. За ними следовал корабль мехов.

— Как долго будут раскачиваться эти магнитные существа, прежде чем начнут реагировать?

Если опыт хоть чему-нибудь учит, то скоро. Я советую пропустить металлояда вперед. И немедленно!

— Гляди, как бы он не исхитрился схватить нас!

Артур ответил множеством быстро повторенных «да». Его страх перед тем, что происходило с ними, постепенно передавался Парижу. Хорошие имитации, подумал он, видимо, обладают способностью бояться за свое существование.

Серо-стальная туша, металлояда уже висела над ними. У хищников всегда есть паразиты, лизоблюды, питающиеся падалью. Так и здесь. На полированной «коже» металлояда виднелись твари, похожие на устриц и морских уточек, а также просто бесформенные наросты оранжево-коричневого и грязно-желтого цвета, которые питались случайными крошками или очищали металлояда от вредных для него элементов — обломков и пыли, каковые могли бы повредить даже самым мощным механизмам, если хватит времени.

Металлояд заложил крутой вираж, надеясь схватить корабли, идущие вдоль магнитных «нитей», но вязкое давление силовых полей сдержало его инерцию.

Париж подпустил его совсем близко, пытаясь оценить характер па, исполняемых существами, населяющими этот колоссальный танцевальный зал. В танце, определяемом давлением фотонов, свет играл роль жидкости, он поднимался снизу вверх, от обжигающих штормов, бушующих там — внизу в колоссальном, перемалывающем материю диске. Этот богатый помол поддерживал существование жизни в сферическом объеме пространства, равном многим сотням кубических световых лет. Колоссальное неиссякаемое кормовое угодье.

Появились электродинамические помехи. Их гул затруднял связь с другими кораблями, выглядевшими почти неразличимыми пылинками. Огромная масса металлояда громоздилась где-то совсем рядом. От нее тянулись вперед гибкие клешни.

Оглушительный разряд. Медленная молния по дуге пробежала вдоль переплетения «нитей». Лимонно-желтая лента аннигиляции ушла куда-то вниз.

— Нас тут поджарят! — крикнул Париж. Однако Артур, который частично обрел спокойствие, возразил:

Мы тут мелочь, есть ставки и покрупнее. Этот трескучий огонь перехватят более крупные проводники.

Еще один раскатистый удар. Металлояд изогнулся, скорчился и погиб в танцующем бледном пламени.

Магнитным «нитям» требовалось немало времени для принятия решения, но сами решения были куда как основательны. Индукция — штука вязкая, но от нее никуда не уйдешь. Только теперь Париж понял замысел Артура.

Как только разряд уничтожил металлояда, потенциалы стали отыскивать другую проводящую поверхность, обладавшую наибольшей латентной разницей. Законы электродинамики нащупали самый большой из имевшихся проводников и замкнулись на сторожевом корабле мехов.

Получив разряд, сторожевик вспыхнул. Рубиново-красные и сине-зеленые факелы затанцевали во тьме.

Радостные возгласы донеслись со всех оставшихся кораблей. Дивное создание медленно падало вниз. Большие поверхности металлояда и сторожевика мехов перехватили электрический ток, генерируемый магнитными «нитями».

— Я… Ты и в самом деле понимал то, о чем говорил? — устало спросил Париж.

Не совсем. Я действовал согласно знаниям, сохранившимся в архивах моей памяти, но теория далеко не всегда приводит к верному решению. Хотя, возможно, тут сработала и моя интуиция, если допустить, что она…

В словах Аспекта Париж ощутил слабый привкус гордости. Корабли людей снова набирали скорость, торопясь уйти из сферы действия призрачных «нитей». Запас разрядов огромного вольтажа мог оказаться неограниченным.

Неподалеку от края сверкающего диска, никак не реагируя на царящие здесь штормы и смерчи, вращалось странное, Покрытое пятнами серое цилиндрическое тело.

Вот оно! Цилиндр явно был делом рук мехов.

— Дворец Человека, — произнес Париж, сам не зная почему.

В ЗАКРОМАХ

— Мне приснился этот страшный сон, и я проснулся. Оказалось, что это была реальность.

— Должно быть, нас в этом темном, ровном помещении, почему-то закруглявшемся где-то наверху, были многие тысячи. Я мог смотреть вверх моим единственным глазом и видел, что и потолок заполнен нами, рассаженными в специально подготовленные места.

— Я весь покрыт сетью вен — длинных, толстых и синих. Но есть мне все равно хочется.

— Моя мать тоже здесь, всего лишь в нескольких метрах от меня, но я узнал ее только по рыданиям, которые очень похожи на ее плач, а больше ничем эта тварь на мать не похожа.

— Мне удалось высвободить руку и выдавить себе один глаз, так что я не должен был больше видеть ее, но они починили мне глаза и сказали, что все это — часть моей экспрессии и теперь я должен смотреть все время, ибо они отрезали мне веки и к тому же перестали выключать свет.

— Мне не жарко, но все равно это Ад, и мы шепчемся друг с другом об этом, а также о том, что он будет существовать вечно и во веки веков, да святится имя Твое, аминь.

Это была обитель, выдержанная в тонах белого мела, и красной крови, обитель ромбовидных глаз и хриплых песен.

Париж и одиннадцать пилотов, оставшихся в живых, нашли шлюз, взломали его и вошли в громадное помещение внутри вращающегося цилиндра. Париж шел мимо предметов, на которые нельзя было смотреть долго, и не мог понять смысла увиденного.

Струи непонятных запахов, бормотание голосов, слова, похожие на щебет сошедших с ума птиц.

Некоторые из предметов уже даже не напоминали людей, они скорее походили на согнутые трубы, изготовленные из отливающей воском плоти. Другие походили на движущиеся комки маслянистой желчи. Какой-то мужчина стоял на одной руке, его живот напоминал мехи аккордеона, а когда он двигался, то по всему телу у него образовывались овальные щели, из которых наружу выплывал желтый туман, а изо рта выходили разделенные долгими паузами тоскливые слова: «Я… есть… священный… замысел…» Потом следовал полузадушенный вздох и: «Помогите… мне… станьте… такими же… как… я…»

Откуда-то несло вонью, как из отхожего места. Прямо в глаза Парижа уставилась женщина. Она молчала, но по ее коже с тихим журчанием стекали струйки мочи. Рядом с ней стояла маленькая девочка, изображающая концертный рояль, веревочные розовые струны которого яростно краснели, когда начинали говорить разом.

Двенадцать пилотов были ошеломлены и не находили слов. Кое-кто из них обнаружил деформированные почти до полной неузнаваемости варианты людей, с которыми они были когда-то знакомы. Встречались и люди из далекой древности и из мест, которые никому не были известны.

Париж обнаружил проход, уставленный содрогающимися парами, занимавшимися сексуальными актами с помощью органов, которые природа вовсе не предусмотрела для подобной цели — вроде патрубков со скользящими в них вкладышами. Были там и существа, которые щупали и гладили самих себя во все возрастающем темпе, пока не впадали в полное безумие, визжали и орали вновь прорезавшимися ртами, затем утихали, но лишь затем, чтобы возобновить все те же действия во все убыстряющемся ритме.

Одного из жителей Изиды вырвало.

— Мы обязаны спасти их, — сказал он Парижу, когда тот подошел помочь ему.

— Да, сэр, — согласилась женщина-пилот. Выжившие люди жались друг к другу, подталкиваемые неизбывным ужасом.

Уродливая скульптура, изображавшая кишечник, из которого росли зеленые листья, с трудом выдавила из себя слова: «Нет… я… не… хочу…»

Париж чувствовал, что страхи и тревоги последних часов уходят прочь и их сменяет какое-то непреклонное чувство, которое он никак не может облечь в слова и выдавить их из глотки. Он покачал головой. Женщина начала было спорить, говоря, что им следует отобрать те статуи, которые были изуродованы меньше и позже других, и постараться устранить сделанные в них изменения.

Наконец-то он нашел нужные слова:

— Они хотят уйти. Послушайте их.

Из длинного прохода, казалось, уходившего в бесконечность, слышались бормотание, стоны, корпускулярная симфония страданий и поражений, которая своими ритмами и невнятными каденциями невольно вызывала видение длинного черного туннеля, полного руин и бедствий, которые стали уделом человечества здесь, в Центре галактики, многие тысячелетия назад.

Париж молчал. Вслушивался. В мозгу со скрипом шевелились извилины… Им было неподъемно тяжело. Но они постигали.

Скульптуры Богомола отражали совершенно искаженное представление о человеке. Богомол стремился выразить суть каких-то отдельных мгновений, воспоминания о которых мелькнули в ограбленных им умах гибнущих людей, но то, что он получал, не было и не могло быть точной копией их сущности. Эта сущность лежала в том, что было-извлечено ими из потока, мчавшегося со скоростью миллиарды битов информации в секунду. А в судорожное мгновение, в длящуюся долю секунды боль смерти, люди кромсали свою Вселенную электрохимическими клинками, отсекая от себя только крошечную частичку своего «я».

Смерть была для людей как бы матерью, дарящей им красоту. Да и боги их разве не были в конечном счете отражением той неуверенности, с которой смертные шагали по жизни?

Для Парижа формула еi π + 1 = 0 еще в детстве звучала как бессмертная музыкальная фраза разума, связывающая между собой несколько постоянных величин в единое целое с помощью математического анализа: 0, 1, е, π, /… Для Парижа простая линия этого уравнения была прекрасна.

А для цифрового сознания восприятие данного уравнения было бы совершенно иным, оно не воспринималось бы ими как грандиозный открытый и живописный ландшафт. Не лучше, не хуже, а просто иначе.

Но передать эту мысль Богомолу он никогда не сумеет.

Так же, как не сумеет выразить ярость, таящуюся в его крови, свою ненависть к той тени, которая каким-то образом проникла в его сознание и так портила ему жизнь.

В каком-то смысле, однако, эта ярость была куда мудрее простого гнева. Париж сам удивлялся себе: дышал медленно, спокойно и не ощущал ничего, кроме гранитной уверенности в своей правоте.

И Париж принялся спокойно и размеренно убивать скульптуры. Его спутники стояли, потеряв дар речи от изумления, и во все глаза смотрели на то, что он делал. Их реакция его не интересовала. Он двигался быстро, уничтожая статуи выстрелами, и эта работа поглощала его внимание целиком, без остатка.

Он даже не слышал тихого плача.

Время шло, но Париж не замечал того, что оно уходит, он просто вдруг обнаружил, что его спутники без всякого предварительного обсуждения принялись делать то же, что делал он. Да и вообще никто не проронил ни слова.

Теперь вопли скульптур звучали совсем иначе — это были свежие радостные голоса, голоса людей, понявших, что их ожидает.

На завершение этой работы потребовалось немало времени.

Богомол ожидал их снаружи цилиндра, как это в глубине души и предчувствовал Париж.

Я не мог предугадать того, как поступишь ты и твои товарищи.

— Вот и ладно. — Узкий, похожий на карандаш корабль Парижа уже успел покинуть Длинный серый цилиндр, превратившийся теперь в памятник безумию.

Я разрешил вам сделать это, так как те работы были уже закончены. А ты — работа, которой я занимаюсь сейчас, и я надеюсь — самая лучшая.

— У меня всегда была слабость к комплиментам. — Париж чувствовал, как меняется состав его крови, как понижается в ней содержание кислорода и глюкозы, уходящих из тела для питания уже изменившегося мозга. Там — внизу — светился огромный диск, пылающее колесо, вращающееся на радость аудитории из множества тесно сгрудившихся звезд.

Юмор — это еще одна черта человеческого характера, который мне удалось освоить.

— Вот это новость! — Париж направил свой корабль вниз, могучее ускорение вжало его в спинку пилотского кресла. — Как это по-человечески! Ведь у нас каждый считает, что у него прекрасное чувство юмора.

Я ожидаю, что узнаю от тебя еще много нового.

— Сейчас?

Ты созрел. Твои свежие, чисто человеческие реакции на мое искусство будут для меня бесценны.

— Если ты позволишь мне жить, тебе придется подождать еще парочку столетий, за время которых ты сможешь поднакопить еще больше опыта, прежде чем я умру.

Это правда. Тем более что пока ты одарил меня многим. Я понял, что существуют причины, позволяющие завидовать человеческой ограниченности.

— Но теперь, когда я познакомился с твоим искусством, в моей жизни произойдут большие перемены.

Правда? Неужели оно так сильно действует даже на тебя, на представителя совсем иной культуры? Как это может быть? Ему следует соблюдать величайшую осторожность.

— Произведения такой глубины требуют времени для своего постижения. Их сразу невозможно переварить.

Ты употребил метафору, имеющую отношение к химическому процессу. Это чисто человеческая черта — вовлекать в разговор самые низкоэффективные части своего организма. Тем не менее ты указал на возможную выгоду для меня, если я разрешу тебе жить и дальше.

— Мне необходимо время, чтобы впитать в себя это.

Париж чувствовал, как резервы энергии его тела приносятся в жертву процессу перестройки его внутренней сути. Впервые он понял себя тогда, когда стал убивать существа, выставленные в цилиндре. Какая-то часть его — «мы» — теперь знала все. А его «я» с трудом выговорило:

— Мне кажется, что тебе очень многого пока не удалось понять.

Я могу это исправить, теперь же.

— Вот этого-то ты сделать как раз и не сможешь. Таким путем познать нас нельзя.

Похожий разговор у меня был с твоим отцом. Это он предложил мне войти в тебя.

— Нас нельзя понять, делая срезы и кромсая ножами.

Существует весьма основательное предположение, что цифровое сознание может понять любые другие типы сознаний с любой степенью точности.

— Беда чужаков заключается в том, что они чужаки. Париж чувствовал, как в него проникают ловкие пальцы огромного холодного разума, он ощущал, как растворяется в нем. Скоро, скоро он превратится в пустую скорлупу. Он станет частью Богомола, добавкой, которая поможет перебросить мостик к голограммной логике мехов. Чувствовал, как перестраивается его нейронная сеть. И как убыстряется ее работа.

Искусство в космосе встречается повсеместно. Мне особенно нравились твои скульптуры изо льда, которые таяли от жары, пока зрители любовались ими. А как бы мне хотелось понять твои гобелены, казалось, сотканные из смутных ощущений, боли и непостижимых тревожащих эмоций. Талант, появление которого невозможно предвидеть.

— Этого никогда не случится. Ты мог бы усвоить это, если бы разрешил мне прожить отведенное мне природой время.

В этом что-то есть. Мне придется потратить время на обдумывание этой проблемы. А пока прекрати спуск вниз, к диску.

Он получил свой шанс! Сознанию Богомола придется выйти из Парижа, чтобы проконсультироваться с другими своими частями, поскольку его сознание — антологическое. Это даст Парижу несколько коротких секунд для действия. И он решительно надавил на акселератор.

— Можешь не торопиться.

Какое-то время, показавшееся ему нескончаемым, он провел наедине с мучительным гулом терпящего насилие корабля и бившими снаружи гейзерами, каждый из которых был больше, чем мир.

Я вернулся. Решил скосить тебя сейчас же.

— Жаль это слышать, — отозвался весело Париж. Мертвые могут позволить себе быть вежливыми.

Я хочу, чтобы ты рассказал, зачем уничтожил мои работы. Впрочем, это я все равно скоро выясню.

— Не думаю, что ты способен это понять.

Париж вел корабль к диску сквозь гейзеры бурлящей и шипящей плазмы.

Его «я» ощущало какие-то резкие движения внутри его «мы», и несмотря на нарастающие звуки тревоги, которые издавал корабль, он почувствовал огромное облегчение.

Вжатый в кресло все возрастающим ускорением, он вспоминал все, что видел, все места, где побывал, и прощался со всем этим.

Ты ошибся в расчете траекторий.

— Черта с два я ошибся.

Надо с толком прожить каждый ускользающий момент. Эта мантра работала на него, и сейчас он нуждался в ней больше, чем когда бы то ни было. Трусость — настоящая трусость, а не минутная паника — рождается неумением обуздать воображение и не дать ему рассматривать все варианты возможных последствий случившегося. Взнуздать воображение и жить каждой секундой, пока она не улетит, пока нет ни прошлого, ни будущего… Париж знал, что, живя так, он сумеет перейти из той секунды в другую, не испытывая ненужной боли.

Измени курс. Твой корабль не сможет выдержать искривлений, которые грозят тому, кто летит так близко к диску. Твоя расчетная кривая приведет к тому…

— К моему концу. Я знаю. И не важно, каков он. Аспект Артура вопил. Париж сунул его в нишу, успокоил и отключил сенсорные связи. Зачем ненужная жестокость…

И вдруг Артур крикнул тонко и пронзительно, как бы отвечая на то, о чем когда-то думал Париж. Это был прощальный салют Артура:

Если Разум вывел людей из Материи, дав Вселенной возможность познать себя и тем самым выполнить свое домашнее задание…

— Тогда, может быть, мы именно по этой причине находимся здесь, — прошептал Париж.

Единственной возможностью лишить Богомола знаний, которые ни один человек, кроме Парижа, не мог бы ему сообщать, было стереть часть своего внутреннего «я» и не допустить его до контакта с цифровым сознанием.

Он промчался над вскипающей поверхностью раскаленной добела субстанции, обреченной стать его могилой. Прямо впереди лежало место, откуда даже Богомол не мог извлечь его — самая страшная из пропастей, самая безысходная точка, призывавшая его к себе через необозримые пространства золотого света. Нет, даже Богомолу его отсюда не извлечь.

Париж усмехнулся и, прощаясь с миром, резко нажал на акселератор.