Проснувшись, я обнаруживаю, что лежу на матрасе один. Похмелье дает о себе знать, вставать не хочется. На подносе у кровати — два круассана, две таблетки панадола, термос с кофе, чашка и полпачки сигарет. Я закуриваю и запиваю панадол кофе. Уже помогло. Сажусь на подоконник, смотрю на улицу. Народу немного. Должно быть, сегодня суббота. Молодой человек несет из супермаркета покупки в желтом пакете. Красный «фольксваген» медленно проезжает мимо, похоже, шофер ищет номер дома. Затем на улице становится пусто, пока не появляется юная мамаша, катящая велосипед с маленькой девочкой в детском сиденье. Девочка роняет игрушку, напоминающую резинового жирафа. Мать ставит велосипед на подножку, поднимает жирафа и катит дальше. Я снова курю и наливаю кофе. Мне здесь хорошо. Так можно и привыкнуть пить крепкий горячий кофе из термоса и курить сигареты, купленные Анной, сидя на ее подоконнике.
Снова смотрю на ее картины: она права, все они очень похожи. Большинство холстов покрыты черной и красной краской, некоторые — с белыми пятнами. Но все же они разные. Одни написаны широкими мазками — через весь холст, чувствуется, что в них вложили силу. Другие — более мелкими мазками, и такое впечатление, что детали проработаны более тщательно. Не знаю, есть ли смысл пытаться их понять, но это нерадостные картины, это я улавливаю. Обои из них не получатся.
В мятом каталоге художественной галереи написано, что первые выставленные картины были на ту же тему, но красные и черные полосы были намалеваны на больничной карте, которую она приклеила на холст. О ней отзываются как о многообещающем, талантливом художнике-камикадзе. Готов поручиться, она ненавидит это слово.
Я принимаю ванну и нахожу чистое полотенце, красиво сложенное на стуле рядом с дверью в ванную комнату. От полотенца приятно пахнет стиральным порошком. Я уже одеваюсь, когда возвращается Анна. На ней поношенное зеленое кожаное пальто, дреды собраны на затылке. В руке полный пакет, она ставит его у стены, улыбается мне.
— К сожалению, сегодня ничего не выгорело. Я была в этом центре, они сказали, что консультантов в выходные не бывает. А доступ к делам есть только у них.
— Но они ее знают?
— Я говорила с кем-то вроде охранника, она там работает всего две недели и сказала, что никого не знает.
Я не могу ждать до понедельника, мне хочется бежать туда, пусть мне снова достанется, лишь бы что-нибудь делать. Анна, видимо, заметила, что я нервничаю.
— Ничего не случится, если ты подождешь еще пару дней. Хоть на человека будешь похож, когда с ней встретишься.
Я не могу удержаться от улыбки, Анна ведь права.
— Кстати, у меня для тебя кое-что есть.
Я смотрю на пакет.
— Нет, здесь.
Анна задирает блузку, на ней нет лифчика. Кожа белая, нежная, соски розовые, ни большие, ни маленькие.
— Ты не хочешь распаковать свой подарок?
Сначала мы занимаемся любовью на столе, она сидит, я стою, затем на матрасе. Все для меня ново, но так легко и естественно. Потом мы лежим на спине и потеем, простыня скомкана, валяется на полу. Мы обедаем. Анна как следует затарилась: испанское чоризо, итальянский хлеб, оливки, козий сыр, некоторые продукты я никогда раньше не пробовал. Мы снова запиваем все съеденное белым вином. После обеда садимся на автобус, едем в парк, гуляем. Облачно, но не холодно. Через некоторое время я чувствую, что привык держать ее за руку.
Вечером мы доедаем остатки обеда. Потом я лежу на матрасе, курю и слушаю джаз. Анна работает над холстом, ей нужно закончить кое-что перед завтрашней отправкой в галерею. Мне нравится смотреть, как она работает. Она сосредоточена, полностью погружена в работу. Иногда, прикуривая сигарету или наливая вино в бокал, она мне улыбается. Чуть смущенно, дескать, не принимай всю эту живопись всерьез. Через пару часов она откладывает кисть.
— Если еще что-нибудь сюда добавлю, то все испорчу.
На ее футболке пятна влажной краски. Она стягивает ее через голову. Краска пропитала ткань насквозь, и одна грудь и живот ниже пупка окрашены красным. Мы снова занимаемся любовью на матрасе. Потом снова слушаем джаз. В голове звенит от выпитого и оттого, что она лежит рядом. Это довольно приятно. Мне достаточно протянуть руку, чтобы коснуться ее голого живота. Больница теперь очень далеко, со своими длинными коридорами и комнатой отдыха, где на стульях, столах, почти на всем — желтоватые следы, прожженные сигаретами. Все мои попытки подрочить, стоя в туалете, с вялым куском мяса в руках — из-за лекарств. Даже когда мне ничего не хотелось, я продолжал его теребить, чтобы снять напряжение. Когда не мог успокоить свои мысли и начинал таращиться на ноги медсестер. Даже на некрасивые, волосатые икры и толстые ляжки в медицинских сандалиях. Через сорок пять минут, в случае большой удачи, у меня на пальцах оказывалось немного вязкой жидкости.
Пластинка доиграла, игла скользит по внутреннему желобку. Анна встала с матраса, перевернула пластинку и, прикурив две сигареты от стеариновой свечки, протянула мне одну.
— Тебе не мешает, когда я смотрю, как ты пишешь?
— Нет, с искусством не надо так осторожничать. Его надо ставить на место. Знаешь, что Пикассо сказал об искусстве?
— Конечно нет.
— Он назвал его величайшим обманом в мире. Или мошенничеством, я думаю, он назвал его мошенничеством.
— Почему?
— Ну, краски, холст, кисти, все это ничего не стоит. Почти ничего. Но когда все это размажешь, наляпаешь там, сям, на этом можно банк сорвать. Мошенничество…
— Я ничего не понимаю в искусстве, Анна, но я вижу, когда что-то смертельно серьезно…
Она смотрит на меня, ничего не говорит, прижимает голову к моей подмышке, так чтобы я смог ее обнять.
Через пару часов я задуваю свечи, Анна спит, и я укрываю нас пледом.
Ночью я встаю пописать, слишком много выпито хорошего вина. Пробую не слишком разгуливаться, чтобы потом залезть обратно под плед. Выйдя из туалета, я вижу его. Он стоит в противоположном углу большой комнаты, лица не видно, стоит в тени, лунный свет из окна мансарды падает на рукав его ворсистого пальто. Если бы я не знал, что это он, я бы ничего не заметил. Это могло быть старое пальто на стоячей вешалке, могла быть одна из тех вещей, которые видишь краем глаза, находясь на полпути между сном и бодрствованием. Но я знаю, что это он, я слышу, как он бормочет. Он хочет, чтобы я подошел к нему. Хочет говорить со мной, его голос стар и слаб, он не может добраться до меня. Я делаю вид, что не вижу его. Он продолжает бормотать, но очень слабо, он боится пересечь комнату. Я сразу засыпаю.