Я сижу в автобусе, прислонив голову к холодному стеклу. Через две остановки входит женщина с двумя детьми, девочкой с красным ранцем на спине и мальчиком четырех-пяти лет. Они садятся напротив. Мальчик поворачивается и смотрит на меня:
— Дядя умер?
— Нет, он просто устал.
Ноги ведут меня из автобуса ко входу в больницу. Я звоню, пока санитар не открывает дверь, делаю три шага внутрь и останавливаюсь. Я не помню имени санитара, он только пришел, когда меня выписали. Парень тридцати с лишним лет, с тонкими светлыми волосами.
— Отвести тебя в твою комнату, Янус?
Я пытаюсь не усложнять его работу, но могу только стоять и смотреть. Меня здесь нет, от меня ничего не осталось, но он-то этого не знает.
— Пойдем, Янус. Тебя ведь Янус зовут?
Он нервничает, переминается, поступает, как его учили, сочувственно обнимает меня.
— Ну вот, сейчас ты пойдешь со мной, и…
Я стою и смотрю. Он не может меня сдвинуть. Я просто стою, и всё. Он бежит по коридору и зовет на помощь.
Приходят несколько санитаров и врач. Они смотрят на меня, говорят обо мне, они боятся, что я внезапно сорвусь с катушек. Обсуждают меня, будто речь идет о ком-то другом. Кладут меня на носилки. Пусть делают, что хотят.
Карин замечает отметины на моей шее, оттягивает ворот и видит, что они идут до ключицы. На мне осторожно разрезают одежду. Говорят тихо, думаю, они не знают, что я их слышу, и ничего не делают, чтобы скрыть свои разговоры, не говорят на тайном языке врачей. Покойнику на похоронах выказывают больше почтения. Они говорят, что никогда еще не видели, чтобы человека так отделали, а он остался жив. С ужасом смотрят на огромные синие и лиловые отметины, расцветившие мое тело, как японские татуировки. Нажимают на разные точки и отступают в изумлении. Смотрят на меня, как маленькие дети, разглядывающие бородатую женщину.
Меня перевозят в другое отделение. Везут на каталке: по длинным коридорам, в лифт — в руке капельница, на груди электроды, — в отдельную палату, красивую, с белыми стенами. На стене висит телевизор с выключенным звуком.
Меня колют, много раз. Делают рентген. Я в прострации, не знаю, от лекарств или от элементарного истощения.
Лежу в кровати. Знаю, что-то не так. Не следовало мне здесь быть. Не знаю почему, но знаю: что-то неправильно. У моей кровати стоит молодой санитар. Я встаю, на мне белая больничная рубашка, ноги голые. Капельница выскакивает, электроды отрываются, прикроватный монитор начинает вопить, и теперь я уже уверен: что-то совсем не так. Санитар кладет мне руку на плечо, просит лечь, говорит: тебе нужно лечь, — направляет меня в сторону кровати. Я хочу собраться с мыслями, отталкиваю его, он валится на пол. Я чувствую глухую боль, она нарастает, и что-то не так, совсем не так. Прибегают санитары. Они удерживают меня, надевают смирительную рубашку, делают укол в руку, спорят и укладывают на каталку. Снова меня везут по длинным коридорам. Я хочу вспомнить, развеять туман, сделать так, чтобы в боли появился какой-то смысл. Меня отвозят в бокс для фиксации, и тут начинает действовать лекарство.
Не знаю, сколько времени я лежу привязанный, думаю, дня два. В моменты просветления я чувствую лишь тошноту и усталость, а затем снова отключаюсь.