Я сижу в комнате отдыха, болтаю с новым другом Ляйфа. Телевизор на стенке работает с выключенным звуком. Парень говорит, его зовут Каспер. Рыжий, с длинным лицом и ранами на руках. С длинными резаными ранами от ножа, которым он, по всей видимости, себя резал. Разговаривая, он отковыривает корочки. Рассказывает мне печальную историю, которую я забуду через час. Как он жил с мамой в маленькой квартире; как они не ладили; как он обкурился и чуток сдвинулся; как она его положила, но вообще-то он не болен; как приятно здесь находиться, он сможет немного отдохнуть, собраться с мыслями, потому что вообще-то, конечно, не болен; чем он займется после выписки, он бы хотел заниматься мотоциклами, разбирать их, собирать; и как в будущем он будет лишь изредка курить по выходным, потому что вообще-то он не болен. И — о да, он подустал от Ляйфа.

А я спрашиваю, не хочет ли он позабавиться.

Иду с Томасом по коридору, время обеденное. Говорю ему, что он меня возненавидит. Действительно возненавидит. Сначала он мне не верит. Нет, ты меня и вправду возненавидишь, обещаю я ему, но надеюсь, что потом когда-нибудь простишь. Хорошо, говорит он.

Мы с Томасом сидим в конце длинного стола в столовой. Напротив нас сидит Каспер и его уже не такой хороший друг Ляйф. Пришедший позже всех и попросивший девушку по имени Мария, в очках с очень толстыми стеклами, подвинуться, чтобы он смог сесть рядом с Каспером. И мы едим тефтельки в соусе карри, которые очень слабо приправлены, и нужно заранее знать, что туда положили, чтобы почувствовать вкус карри. Из-за лекарств многие в отделении не выносят приправы, так что нам не дают ни чили, ни лука, ни карри, ни тмина, ни кориандра, ни перца. Сколько раз я сидел здесь и представлял себе хюнкар бегенди, или фиринда пилич, или другие блюда, которые описывала Амина в своих письмах. Но не сегодня. Каспер широко улыбается, у парня есть тайна, его лишь отчасти занимает разговор с Ляйфом о том, какая кинозвезда круче. Изо рта Ляйфа летят брызги супа, оставляя мелкие пятна на столе.

— А я говорю, и это мое мнение, что у Ван Дамма против Дольфа Лундгрена нет никаких шансов. Ты видел, какой он здоровый? Он же настоящий, блин, викинг. А что может Ван Дамм? Только прыгать и задницей вертеть…

— А как насчет Сигала? Дольфу Сигала не взять.

— Ладно, у Сигала, может, и есть какой-нибудь восьмой дан в айкидо, но что такое это ваше айкидо?

Ляйф продолжает говорить о Дольфе Лундгрене, но Каспер больше не слушает, он улыбается Томасу. Томас увлеченно гонял по тарелке фрикадельку, но теперь он поднимает глаза.

— Ты не любишь растения, да?

Ляйф не знает, что разговор окончен.

— Я просто говорю, что Дольф им всем надает, он им так надает и…

— Я слышал, ты не любишь растения. Как, блин, можно иметь что-то против растений?

Томас смотрит на тарелку, в которой, по крайней мере, нет ни намека на овощи.

— Да, я не очень… растения… Не знаю… так уж получилось.

И Каспер начинает смеяться:

— Так тебе, наверное, не понравятся…

И он вытаскивает из-под рубахи букет разных цветов. Одуванчики, сныть и что там еще можно найти у изгороди вокруг прогулочного дворика.

— …эти цветочки!

Томас смотрит на них, реакция следует незамедлительно. Он начинает судорожно глотать воздух. Глаза выкатываются. Он поднимается из-за стола и падает, сбрасывая на пол тарелку, кувшин с жиденьким красноватым компотом и вообще все, что стоит поблизости. Извивается на линолеуме и пытается уползти подальше от стола. Изо рта у него вылетают кошмарнейшие звуки, какие только при мне издавал человек. Я встаю. Иду к двери в кухню. Сейчас. Шаг за шагом, не бежать, к двери, которую открывают только на время еды. В кухню, где окна полностью открываются, чтобы можно было проветрить, в отличие от прочих помещений в больнице.

К Томасу направляются санитары. Я знаю, мне бы не подобраться так близко к двери, если бы они не отвлеклись на Томаса, бьющегося в припадке. Я знаю, что опыта им не занимать, и если бы я просто встал посреди обеда и пошел в сторону кухни, я бы и полпути не прошел. Но сегодня они сражаются с Томасом. А я так близко к двери, так близко, когда она открывается, и в проеме встает жирная кухарка, со скрещенными руками, в жирном переднике, и смотрит на извивающегося Томаса. У меня нет ни единого шанса пройти мимо нее. А если ее толкнуть, она начнет кричать, и Томас тут же отойдет на второй план, и меня до Рождества продержат в смирительной рубашке.

Я поворачиваюсь и иду в свою комнату, я все еще слышу вопли Томаса. Не крики — вопли. Мне бы хотелось верить, что он делает это ради меня. Что ему, конечно, не по себе из-за этих чертовых цветов, но по большей части он старается ради меня. Но звуки, которые он издает, — их не подделать. В комнате я отдираю монеты, приготовленные для поездки на автобусе, я прилепил их скотчем к груди, и теперь наслаждаюсь болью, обдирая волосы и кожу. Я зарываюсь головой в подушку, но все равно слышу Томаса. А я-то думал, что хуже уже быть не может.