Было семь утра. Но жара в тот день поднялась спозаранку, а вместе с ней проснулись и люди.
Соседка напевала: «Я один-о-ка…», и Абдуррахим подумал, что ему давно уже пора жениться, чтобы раз и навсегда покончить со своим одиночеством и начать новую жизнь — в семейном кругу. Конечно, тогда ему придется расстаться с грустью уединения, давно привычной и даже любимой, с неторопливыми размышлениями в тиши дома и безудержными фантазиями, которые порой превращали покой его жилища в стеклянный парусник, скользящий по глади моря света и тумана, а его молчание — в мечту, чьи лучи сияют из-за далеких горизонтов… Но вместе с тем из его жизни наконец навсегда уйдет та скука, которая давно уже поселилась в его душе, и эта бессонница, нарушающая привычный ритм его жизни.
И все же, если он женится, разве смогут тогда растрогать его до слез звуки музыки, строчки стихов или какой-нибудь пейзаж?..
Если он женится, то потеряет свободу в своем доме, которую давала ему холостяцкая жизнь! Зато ему не придется больше возиться с кастрюлей или кофейной чашкой и вдыхать запах грязной посуды, которую надо вымыть. В сердце не останется места для досады на нечищеный котелок и жирную сковороду: мытье посуды всегда казалось ему занятием малопривлекательным, а стоит ему только жениться, как он навсегда освободит себя от этого.
Но он должен быть готов к тому, чтобы в корне изменить свой характер, приняв эту любвеобильную половину, которая пока скрывается где-то вдалеке и чей образ рисуется ему еще неясно, разве что в общих чертах, свойственных любой женщине.
Песня кончилась, соседка замолчала, а Абдуррахим, продолжая размышлять о женитьбе, вывел для себя следующее: «Супружество-это песня!» Он так и засиял, радуясь этому удачному сравнению. Но радость его вскоре померкла. «Даже самые прекрасные песни начинают резать слух, если их повторяют два-три раза, а что, если это на всю жизнь?»-с беспокойством подумал он.
Он коротал утро в саду около дома. Какая-то внезапная мысль заставила его вернуться в дом, где у него был патефон с пластинками. Пальцы его машинально перебирали пластинки, и он вздохнул, подумав:
«Супружество — это вроде чистой, ровной пластинки, на которой можно записать любую песню, а песни бывают разные…» Он оставил пластинки и снова вышел в сад. Мозг его сверлила назойливая мысль: «Как бы то ни было, но я просто обязан жениться, хотя бы для того, чтобы продолжить род…»
Казалось, что его мысли о продолжении рода были подхвачены волнами невидимого передатчика и проникли сквозь стену, отделяющую его двор от соседнего, прямо в сердце соседки: она вновь затянула, словно взывая к каждому, кто думал в эту минуту о женитьбе: «Я одино-о-ка, я беззащи-и-тна…» «Странное дело, — подумал Абдуррахим, — как ей не надоест повторять эту глупую песню!» Но, поразмыслив немного о вкусах этой женщины, он принялся укорять себя за бессердечность: «Может быть, в революцию она потеряла мужа или любимого… Может, она и замуж потом больше не выходила или никто больше к ней не сватался, и песня эта вроде затаенной обиды на судьбу… Кто знает? Ведь женское сердце широко открыто всем земным печалям и радостям, скрытым порой от людских глаз».
Абдуррахим взял книгу на маленьком столике, стоявшем около него, книга лежала там уже несколько дней, — полистал ее, произнес задумчиво:
««Анна Каренина»… Тоже женское имя… Всюду женщины-в книгах, в жизни… Чтобы написать рассказ, нужна женщина, да и в жизни женщина необходима…»
Неожиданно его размышления о собственной судьбе бьет и прерваны, пальцы его перестали теребить книгу — он увидел, как из-за стены, отделяющей его двор от соседнего, показались женские руки с цветочным горшком и аккуратно поставили его на стену. Потом руки исчезли, а маленький горшочек с цветами так и остался стоять на стене, словно улыбаясь и приветствуя его! Абдуррахим бьет очень удивлен. Спустя несколько мгновений эти нежные руки появились с новым горшком, поставили его рядом с первым и снова скрылись. Абдуррахим ждал, что они покажутся еще, но время шло, а руки больше не появлялись. Тогда он стал напряженно вслушиваться в то, что происходило в соседнем дворе: может быть, хозяйка этих прекрасных рук затеяла уборку дворика и ей пришлось поставить на стену эти горшочки? Но ничто не нарушало тишины, песня стихла, а руки так и не появились.
В голову ему пришла одна мысль, он улыбнулся ей, и удивление, смешанное с радостью и смущением, оставило его. «Наверное, ей душно за этими стенами, — подумал он, — так душно, что ей показалось, что даже цветы задыхаются. Поэтому она поставила их повыше на стену, где больше воздуха и солнца!»
Мысль о солнце родила новый образ в его душе. «Если бы женщина была солнцем, я мог бы любить ее когда пожелаю и оставить когда захочу. Я стал бы думать о ней днем и ночью, и она светила бы откуда ей будет угодно, ночью я спал бы безмятежно, а если бы не спал, то мне бы вполне хватало ее лучей, отраженных луной, и я впитывал бы в себя их свет… Но, к несчастью, женщина не солнце…»
Не успела эта мысль завершиться в его мозгу, как из-за стены показалась женская головка, и его снова охватило удивление, смешанное с радостью и смущением. «Она явно что-то задумала. И горшочки эти расставлены здесь не без тайного умысла, а тайна скрыта в сердце этой девушки, страдающей от одиночества. Но какой бы придумать предлог, чтобы узнать всю правду?»
И предлог бьет найден: Абдуррахим вынес в сад патефон с несколькими пластинками, и через несколько мгновений Абдельваххаб2 уже рыдал во всю мощь патефона: «Всю жизнь я живу один, я одинок и доволен тем…» «Вот так ей будет понятней, а если вдруг она не поймет, то я еще раз поставлю пластинку, чтобы она услышала и поняла, а я-то уже знаю, что скрывается за этими цветами в горшочках».
Но очень скоро слова песни, беспрестанно звучащие у него в ушах, будто отделили его от окружающего. Сад и все вокруг словно растворились в сплошном дымчатом мареве, где ничего не осталось, кроме его мыслей… Мысли блуждали в этом дыму. «Довольство — это что-то вроде леденящей душу смерти. Я никогда не был доволен своим положением и своим одиночеством. Только аллах мог существовать бесплотным и бездушным и в полном одиночестве наслаждаться своим альтруизмом и своей неповторимостью, я не очень-то склонен веровать в аллаха, чей образ рождался из бесчисленных химер на протяжении веков. Мой бог, которому я поклоняюсь, которого люблю, — это не тот, кто порабощает мою судьбу, а тот, с кем меня сближает связь сродни той, что притягивает мой взор к этим цветам в горшочках… Глазам моим приятно видеть цветы, потому что цветы — источник радости и надежды!»
На этой высокой душевной ноте завершились его раздумья, и марево вокруг него рассеялось. Мысль ему не изменила, но его сбила с толку соседка: ее улыбающееся лицо опять возникло среди горшков, она улыбалась каждой клеточкой своего лица, улыбалась ему! «Мой предлог удался, он заронил в ее сердце новую надежду. Никаких сомнений-она не замужем. А как хороша! Бедное солнышко, томящееся в неволе!»
А красавице соседке и в голову не приходило надеяться на что-то новое. Муж? Так он у нее уже был. А любовь… Так ей не верилось в то, что когда-нибудь она встретит ее на своем пути.
Правда, любовь иногда что-то нашептывала ее душе странным шепотом, и тогда все ее чувства открывались этим напевам, ее подхватывали волны нежности и безудержной страсти и возносили в небеса, но эта воображаемая любовь быстро растворялась в той суровой действительности, которая ее окружала.
Да и потом — кто тот юноша, который смог бы унести ее к тем далеким небесам, которые чудились ей в мечтах, туда, где царствует любовь, повелевающая каждому из двух влюбленных быть и богом, и рабом? Нет! Нет на свете такого прекрасного юноши — чистого, непорочного, обладающего состоянием, властью, талантом, — который стал бы боготворить ее, а она почитать его своим богом. Нет, жизнь слишком сурова, она не рождает богов она рождает шайтанов, а шайтан, как бы он ни был красив, талантлив и умен, ничем не наградит ее, кроме ада.
Красива ли она? Зеркало говорило ей: «Да, красива», и это наполняло ее душу радостью и блаженством. Да и взгляды прохожих, устремленные на нее, подтверждали это. Она могла быть довольна и уверена в себе, но красота не принесла ей счастья. Она видела, как десятки юношей глядели на нее с любовью и восхищением, но руки их тянулись к другим-одного влечения для женитьбы мало. Она была красива, но родители ее были бедны, и ей пришлось испытать на себе свою долю этой бедности. Не было у нее ни дорогих украшений, ни изящных нарядов, родители не могли дать ей образование. Она с трудом умела читать и писать по-французски, в общении со сверстницами научилась бойко говорить по-алжирски, на диалекте, и постигла самые красивые слова этого языка. От сверстниц же она научилась наряжаться на европейский лад, а от матери заворачиваться в хаик и скрывать лицо под вуалью, как любая алжирка. В конце концов она научилась сочетать эти две манеры в своей одежде, а в поведении два образа жизни: дома, в кругу семьи, и перед теми, кто своими мыслями и образом жизни походил на ее семью, она была застенчива и простодушна, говорила по-арабски — _-одним словом, вела себя как и полагается арабской женщине; но среди таких же, как и она, юношей и девушек старалась говорить только по-французски и держаться на французский манер. И все же в глубине души она чувствовала, что не живет по-настоящему, а лишь играет роль простушки у себя дома и роль «эмансипе» на улице, когда ей удается улизнуть из дома.
Чтобы понравиться своему первому мужу, ей пришлось прибегнуть к роли простушки. Она и не помышляла всерьез о замужестве и о тех обязанностях, которые оно повлечет за собой. Раз ее родители были согласны, была согласна и она, многие из ее сверстниц вышли замуж, вышла замуж и она.
Муж ее тоже был из бедной семьи, но красив собою, и красота эта избавляла его от серьезных раздумий о своем финансовом положении. Он вечно смеялся, и смеялся громко. Да и почему бы ему не смеяться, если природа наделила его светлыми волосами и румяным лицом, что вызывало зависть его товарищей, а мечтательные взгляды девушек, особенно смуглянок, были вечно обращены в его сторону?
Он был уверен, что жена его только и думала что о его любви и о том, как посильнее разжечь в нем эту любовь. Ему и в голову не приходило, что его светлые волосы и румяные щеки приносили не бог весть какую пользу для семейной жизни, в которую вмешивались и его мать, и братья, и сестры — все они жили в одном доме, где было всего лишь три комнаты: здесь и кошачьему семейству было бы тесно, не то что людям!
Он ни разу не задумался над тем, что муж, как бы он ни был хорош собой, не вечно будет оставаться таким в глазах своей жены, особенно если она просто-напросто считает его своей собственностью.
Но самым странным в отношениях между этими двумя красивыми супругами было то, что они, словно соревнуясь, возносили чрезмерные похвалы друг Другу. Стоило их послушать, как начинало казаться, что любовь была создана только для их сердец и что земля без них не была бы столь прекрасной. В таком вот невинном притворстве они и жили!
* * *
Когда лицо красавицы соседки скрылось за стеной, Абдуррахим вернулся в комнату и остановился перед зеркалом. «Вот уже сорок лет, как я вижу перед собой свое лицо. Как бы ни менялись зеркала, отражение в них оставалось все тем же — то же некрасивое лицо, известное мне с давних пор. И все же я люблю свой образ, пусть он и неказист: он совсем не меняется, не то что у красавца. Я люблю свое некрасивое лицо еще и за то, что каждый, кто улыбается мне, улыбается прежде всего моим поступкам, а не красоте моего лица. А ведь соседка, что ставила на стену цветы, тоже улыбнулась мне! Ей ничего обо мне не известно — она видела лишь некрасивое лицо. Кто знает, может быть, женские глаза и не вглядываются в лица мужчин? Вот я уже и улыбаюсь. Как это прекрасно и глупо — улыбаться своему отражению. Ну да хватит с меня этих глупостей. Пора собираться на работу. Сейчас без пятнадцати десять, я не стану больше выходить в сад, да и вряд ли хозяйка этих цветочных горшков решится выйти в такое пекло, а у меня нет времени ждать, пока она выйдет. Пойду на свою старую работу, которую мне, наверное, не скоро придется сменить. Будущее мое неведомо, но на девяносто процентов оно скрыто в моей прошлой жизни. От отца я унаследовал любовь к слову и все еще следую ему в своей жизни, это будет продолжаться до тех пор, пока оно не изменит мне или же я не изменю ему».
Абдуррахим был школьным учителем. Однажды на уроке кто-то из учеников спросил его:
— Что такое вежливость, учитель? Абдуррахим, не задумываясь, ответил:
— Вежливость — это твое умение жить с людьми.
— Я ученик и поэтому не обязан доказывать, что я умею жить с людьми, возразил ученик с явным вызовом, считая, что учитель смеется над ним.
Абдуррахим пристально взглянул на него и ответил:
— Проявление любви к людям — вот что такое вежливость, сынок!
* * *
Абдуррахим впервые в своей жизни испытывал сегодня такое волнение перед учениками и школой. Минуты тянулись как дни. Он без конца украдкой посматривал на часы, а иногда даже подносил их к уху, чтобы удостовериться, что они не остановились, но слышал их четкое и размеренное тиканье-часы шли своим нормальным ходом. Это приводило его в бешенство. Он чувствовал, что сегодняшнее утро было не похоже на все остальные: оно тянулось дольше целого дня, хотя он никому и не назначал свидания и ничего нового не произошло в его жизни. Но если бы его душевное состояние было таким же, как в предыдущие дни, он бы понял, что сегодняшнее утро прекрасно, погода великолепная, небо улыбается, дует легкий ветерок и ученики в общем-то благоволят к нему. Но душа его была сегодня далеко отсюда — мысленно он уносился в сад, к той стене, где стояли цветы в горшочках и где этим утром ему улыбнулась соседка.
Когда пришло время возвращаться домой, Абдуррахим отметил про себя, что этот час, обозначенный числом 11, прекрасен, а отдых, который он по праву заслужил, напоминает ощущение, испытанное им этим утром при виде двух горшочков с цветами, стоявших рядом. Эти два одинаковых знака представляли собой некое непознанное единство, которое могло означать наступление решающего момента в его жизни. А еще Абдуррахим заметил, что, с какой стороны ни взгляни на это число — справа налево или наоборот, — форма его не менялась, и эта примета обрадовала его еще больше. Он обрадовался, когда пробило одиннадцать, поспешно вышел из школы и с волнением отправился домой.
* * *
Соседка была удивлена, когда Абдуррахим растолковал ей, что не говорит по-французски. Он всегда казался ей образованным человеком. По тому, когда он уходил на работу и возвращался домой, можно было заключить, что он работает где-то служащим, а каждый служащий, по ее мнению, должен прекрасно владеть французским. Он сам водил машину, совсем как европеец или по меньшей мере как те городские богачи, которые были ей известны и из которых мало кто не говорил по-французски. А питался ее сосед даже лучше, чем те европейцы, которые жили до него в этом доме, — она успела заметить это, наблюдая, как он обедает в саду. Он сказал ей, что не говорит по-французски, а она так часто видела его в саду с книгой в руках — как же он мог читать книги, не зная французского? Поразмыслив, она решила, что у него в руках была книга вроде той, что хранилась в доме у ее отца — «Сказание о Раас аль-Гуле»3… И все же книги, которые она видела у своего соседа, ни формой, ни цветом не походили на отцовскую книгу.
Ее удивило, что сосед не знает французского, но еще более удивительным было то, что он признался ей в этом без тени смущения, даже улыбаясь!
Она была твердо убеждена, что разница между образованным и неграмотным человеком кроется в языке, на котором изъясняется каждый. И поэтому она говорила по-французски со всяким, кто выглядел в ее глазах человеком образованным и перед кем ей хотелось казаться современной и развитой девушкой. А Абдуррахим так прямо и заявил ей, что не знает французского, нимало при этом не смущаясь.
* * *
— Знаешь ли ты, как ты прекрасна? Прекраснее белого света!
— Неужели это обо мне?
На ней было обычное, будничное поношенное платье. А глаза Абдуррахима словно наполнялись покоем из родника ее красоты, бьющего из каждой клеточки ее лица и тела… Он ответил:
— Конечно. Ты особенная, непохожая на других.
— Ты смеешься надо мной… — сказала она, слабо улыбнувшись и устремив взор куда-то вдаль.
У нее вошло в привычку это «ты смеешься надо мной», она говорила так каждому, кто начинал расхваливать в лицо ее красоту. Она не сомневалась в том, что красива, но вместе с тем знала, что она не вправе распорядиться своей красотой, как ей хотелось бы, — красота эта была чем-то вроде дорогого платья, которое некуда надеть…
— Ты просто не знаешь, как ты красива, только поэтому, наверное, ты и заговорила со мной!
— А почему бы мне и не поговорить с тобой?
— Потому что я на редкость некрасив. Она невольно рассмеялась, услышав это неожиданное заявление, и почувствовала, что не только удивлена, но и восхищена им! Сначала он во всеуслышание заявляет, что не знает французского, и это его нисколько не смущает, потом простодушно говорит ей, что некрасив, и словно радуется при этом, и лицо его не выражает ни малейшего страдания!
— Ты все преувеличиваешь! Если бы людей сравнивали по красоте, то тебя не сочли бы столь некрасивым, как ты думаешь.
— Да, верно, красота лица — это не единственное мерило людских достоинств… Но только не в любви.
— Да и в любви тоже! Что мне делать с мужчиной, у которого одна только красивая наружность? И потом — с красавцами одни мучения!
Она произнесла это с некоторым раздражением, из чего Абдуррахим тотчас же вообразил себе ее «печальную историю». Он неожиданно замолчал и стал размышлять отнюдь не о прекрасном лице соседки, а о той стене, которая их разделяла, и еще о других стенах, на которые он сам натыкался: «Между нашими дворами — стена, между ее красотой и моим уродством — стена, между моей жизнью и ее жизнью — стена, между моими мыслями и ее мыслями — тоже стена. До каких же пор чувство, взращенное в душе моей, будет разрушать каждую из этих стен? Следуя здравому смыслу, я должен сейчас уйти и никогда больше не вспоминать о ней».
Но ноги его словно приросли к земле, и он стоял, ожидая от нее новой улыбки. Но, видя ее печаль, он и сам загрустил оттого, что огорчил ее. Летели минуты, а он, как зачарованный, продолжал свой внутренний монолог, пытаясь проникнуть в то, что происходило в ее душе, но чем ближе к ней были его мысли, тем дальше они уводили его от реальности.
А она тем временем размышляла: «Что за польза от красоты моего мужа? Он выставляет свою красоту напоказ каждой прохожей, словно на продажу, как овощи на базаре, только никто за нее не платит. Его красота вырыла мне могилу в аду его семьи, и живу я как мертвая, чувствую себя чужой. Я так одинока… Мало того, что моя семья бедна, а тут еще меня принудили разделить и его бедность, от этих мыслей можно сойти с ума! Если бы я повременила хотя бы немного со своим замужеством, может быть, счастье и улыбнулось бы мне, и я вышла бы замуж за другого, который стал бы для меня краше белого света!»
«Если бы я смог стать ее мужем, я стал бы поклоняться ей, обожествлять ее своей любовью и чувствами, чтобы она воссияла как солнце дней моих, не ведающее заката. И тогда я крикнул бы на весь мир о самом сокровенном, таящемся в душе моей: «Остановись, время! Остановись, солнце! Солнце не любит закатов!..» Внезапно она спросила:
— А где твоя жена?
Этот вопрос взволновал его до глубины души. Он вдруг почувствовал, как все его существо озарилось каким-то внутренним светом, и ответил ей, с глазами, полными слез, слез радости и любви, светлых слез, которые переполняли его:
— Моя жена? Не знаю.
— Как не знаешь? Она что — далеко отсюда?
— Наконец я нашел ту, которую искал!
— Я что-то не понимаю — о чем ты?
— Не понимаешь? Но я же говорю достаточно ясно!
— Значит, ты не женат?
— Возможно, что с сегодняшнего дня я начну всерьез подумывать о женитьбе!
— А до сегодняшнего дня разве ты не думал об этом?
— Нет.
— Странный ты человек! Уж лучше жениться, чем такая жизнь.
— Может быть.
Абдуррахим вспомнил о прекрасном светловолосом юноше, который жил в том же доме, что и его соседка, и которого он принимал за ее брата. Он подумал, что непременно познакомится с ним, а потом поговорит о возможности посвататься к его сестре, они устроят помолвку и свадьбу, чтобы навсегда перевернуть страницу его холостяцкой жизни. Он спросил ее:
— Как зовут твоего брата?
— Какого брата? У меня нет братьев, — удивилась она.
— А тот красивый юноша… Соседка рассмеялась и сказала:
— Ах, ты о Керимо! Так это же мой муж.
— Значит… ты…
Слова застряли у него в горле, и он почувствовал, как сжалось его сердце. Девушка увидела, что он побледнел и переменился в лице.
— Что с тобой? — спросила она.
— Нет… ничего… Это все проклятая песня! Он повернулся и пошел домой со своим новым горем, а соседка все продолжала стоять в недоумении у ворот, потом вернулась в дом, а спустя несколько мгновении пальцы ее ловко подхватили горшки с цветами и скрылись, унося их, а стена снова опустела и оттого казалась еще толще: ни цветов на ней, ни сияния прекрасного лица над нею. А еще спустя несколько мгновений вновь раздалась песня: «Я одино-о-ка, я беззащи-и-тна…»
Часы пробили один час пополудни.