На следующий день об инциденте никто не вспоминал, раны зализывали молча, но как-то само собой большеущерцы поделились на два враждующих лагеря. «Заики» переходили на другую сторону улицы, завидев «рифмачей», а «рифмачи» демонстративно не здоровались с «заиками». Чтения тоже стали проводить раздельно. Каждый стан зорко следил за тем, чтоб никто из врагов не пробрался к ним. Такая осторожность была, впрочем, излишней — никому бы и в голову не пришло пойти к противоборствующей стороне на читку. Жены всячески поддерживали мужей, а если какая-то жена по воле судьбы (точнее, сыгравшего ее роль Пахомова) оказывалась мужниным врагом из-за несовпадения в жанрах, то она вообще никуда не ходила, а сидела дома. В двусмысленном положении оказались двое: несчастный Поребриков с подбитым глазом и не менее несчастный (но уже по другим причинам) Сериков — им достались сразу оба варианта, и прозаический, и поэтический. Но Сериков и до инцидента на читки не ходил, а Поребрикову и одного раза хватило. Он уже начал склонять к мысли, что, если так пойдет и дальше, то тюремное заключение в каком-то смысле удобнее, надежнее, а главное, безопаснее свободы. Теперь Поребриков вечерами сидел дома, никуда не высовывался, лечил подбитый глаз, а текст свой декламировал, глядя на фотографию деда на стене. Дед слушал внимательно, не перебивал и мордобитием не угрожал. Хотя, увы, и не аплодировал.

Черепицын, конечно, быстро просек суть конфликта, ибо на то он и был участковым, чтобы знать всё обо всех, но майора решил пока не посвящать. Во-первых, он прекрасно знал наперед, что ему придется от Бузунько выслушать. Во-вторых, надеялся, что на результатах (то есть сдаче экзамена) это никак не скажется.

Но Бузунько уже и сам почуял неладное. Попрекаемый Митрохиным за ослабление контроля над процессом подготовки, он решил сходить на какую-нибудь читку. И было это как раз на следующий день после драки у дяди Миши. К тому моменту Бузунько уже отправил рапорт о примерном поведении большеущерцев и очень надеялся, что его слова соответствуют действительности. В его присутствии, конечно, никто в «экзамен» играть не стал, пили умеренно и читали с выражением. Майор был, однако, не лыком шит. Насчет «экзамена» он и не сомневался, что не увидит его в действии, а вот то, что никто не читал стихи, его смутило. (Больше всего его вообще-то смущали физиономии некоторых выступавших — местами помятые, местами серьезно покалеченные, но российская деревня — это вам не голландский городок, всякое бывает.) В комнате находилось порядка тридцати человек. Тем не менее все они читали прозаические произведения, где не только рифмой, но даже поэтическим размером не пахло. Майор был не семи пядей во лбу, но все ж таки прозу от поэзии отличить мог.

— Вы, братцы, извините меня, конечно, — произнес Бузунько, утомленный очередным длинным рассказом, — а что ж у вас никто стихи не читает? Народу-то вон сколько.

И он обвел глазами притихших «заик».

— Так то, Михалыч… это… — почесав затылок, начал Степан, — нет среди нас «рифмачей».

— Каких еще «рифмачей»? — удивился майор.

— Ну, которым стихи-то достались.

— А кто есть?

— «Заики».

— Кто?

— Ну те, кому проза досталась.

— Тьфу ты! — с досадой сплюнул майор. — Да говори ты нормально! Заики, рифмачи… И что ж так?

Степан опустил глаза и пожал плечами.

— А мы с ними не дружим, — развязно бросила жена Степана, Галина, которая на протяжении всего литературного вечера лузгала семечки.

— Это почему? — снова удивился Бузунько.

— А они… ведут себя по-свински. Вот почему.

— Ага. Вот так, значит.

— Вот так и значит, — не глядя на майора, сказала Галина, продолжая щелкать семечки.

— А «по-свински», я прошу прощения, это как? — неожиданно наклонился вперед майор и вопросительно посмотрел на Галину.

— А как свиньи, — посмотрев майору прямо в глаза, ответила Галина и почти вызывающе сплюнула шелуху себе в ладонь.

Такая простая логическая конструкция поставила майора в тупик, и он кашлянул.

— Ну это, значит, они что?

— А то, что видеть их у себя мы не хотим.

— А они.

— А они нас, значит.

— Понятно.

Повисла пауза, которую сам майор и нарушил.

— Нет, братцы, — сказал он, легонько хлопнув ладонью по столу. — Так дело не пойдет. Это мы будем решительно пресекать. Мы тут, понимаешь, боремся за объединение народа, за, так сказать, единый порыв, за общее дело. А вы тут втихаря делиться решили? А? Морды друг другу бить? — (Помятые лица наконец нашли свое логическое объяснение.) — Нет, нет и нет. По крайней мере, до приезда комиссии. Потом делайте что хотите. Хоть поубивайте друг дружку. Это я шучу, конечно, — быстро добавил он, испугавшись буквальной трактовки своих слов. — Но чтоб до 31-го я вот этих вот конфронтаций не видел. У нас специально, как раз для предотвращения подобных эксцессов, через пару дней состоится предварительный экзамен. Запустим, так сказать, пробный шарик. И читать на нем вы все вместе будете, и никаких отдельных комнат я вам организовывать не буду. Я доступно излагаю суть дела?

И не дожидаясь ответа, добавил:

— Это мой окончательный ответ, и обсуждению он не подлежит.

Потом помолчал и подытожил:

— А так — молодцы, читаете хорошо. Материал освоили, двигаетесь в правильном направлении. Вот так. Ну и за хлеб-соль спасибо.

На этих словах он встал, обвел взглядом присутствующих и, сказав: «Удачи», вышел.

На улице Бузунько тут же натолкнулся на Пахомова, который шел в библиотеку.

— Петр Михайлович? — удивился Антон, глянув на дом, из которого вышел майор.

— Здравствуй, здравствуй, товарищ библиотекарь.

— А вы какими судьбами…

— А я, — перебил его Бузунько, — послухать заходил, как наш народ литературное наследие охраняет.

— Ну и как? — усмехнулся Пахомов.

— А то ты сам не знаешь, — прищурился майор. Антон пожал плечами. — А что случилось-то?

— А то, что, пока мы тут с тобой за их объединение боремся, эти говнюки уже успели разъединиться. На две группы.

— Это как?

— На тех, кто со стихами, и кто с… ну… этой.

— Прозой?

— Во, во. Прозой.

Антон невольно улыбнулся.

— А чего ты улыбаешься?

— Да смешно, просто.

— Да? А мне вот ни хера не смешно. Ты знаешь, что мне каждый день начальство мозг утюжит? Как там, что там? Мне эти звонки уже — вот где!

И майор постучал ладонью по горлу.

— Извините, Петр Михалыч. Я понимаю.

— Нет, это я тебя понимаю. Ты уже мыслями — ту-ту! Далеко от нас. Уже, считай, уехал. А я человек подневольный — мне так просто с места не сорваться. Мне с этими раздолбаями здесь торчать, и если что, за все их раздолбайство по голове получать. Удовольствие, скажу я тебе, так себе, на троечку с минусом. Ладно… проехали. Лучше скажи мне, кого мне на твое место ставить, а?

Пахомов развел руками и улыбнулся. Майор улыбнулся в ответ.

— Вот-вот. И я тоже развожу руками. Некого, Антоша. Не-ко-го. А библиотека, чтоб ей сгореть, памятник русского деревянного зодчества — к ней человечек нужен. Где я такого, как ты, сыщу? Молчишь? То-то. А ты, брат, молоток — прямо с места и в карьер. Даже завидно. Честное слово. Ты сейчас куда? В библиотеку?

— Ну да, надо бы инвентаризацию провести. Порядок навести, а потом.

— Ноги унести! — закончил за Пахомова майор и захохотал.

Антон усмехнулся в ответ.

— И это тоже, но сначала подшивки, журналы, газеты — все это надо упорядочить.

— Понятно, понятно, — перебил его Бузунько. — Это все правильно. Только ты мне обещай, что до 31-го не смоешься.

Антон начал что-то возражать, но майор его торопливо перебил:

— Погоди, погоди. Я знаю. Всё знаю. Но… ты мне пообещай. С меня ж даже за одного уехавшего до комиссии голову снимут, а тут целых трое: ты, Нина и Егор Степаныч».

— Да Егор Степаныч все равно ничего читать не будет — я его материал за него прочту. Он совсем плох, ну не тащить же мне его на себе до клуба, или где там экзамен будет!

— Да? — задумался майор и усмехнулся. — А в Москву ты его, тем не менее, тащишь.

Антон насупился. С логикой у Бузунько было все в порядке, но ведь одно дело сдавать какой-то экзамен, торчать в душном клубе, а другое — просто переезжать.

Но майор уже понял, что задел Пахомова за живое.

— Ну ладно, ладно, — примирительно добавил Бузунько, — если за него прочтешь, тогда… эээ… думаю, для тебя исключение сделаем. Так, значит, как? Обещаешь?

— Что? А-а, не смотаться раньше времени? Да обещаю, обещаю, — усмехнулся Антон.

И они, пожав руки и попрощавшись, разошлись в разные стороны. Майор направился назад в отделение писать очередной рапорт для Митрохина, а Пахомов двинулся к библиотеке.

Но стоило ему пройти пару метров, как впереди замаячила сгорбленная фигура Серикова. Антон было метнулся в сторону, но потом чертыхнулся и продолжил движение вперед, поняв, что Сериков его уже заметил и метаться нет смысла. Со стороны этот рывок выглядел, как большой нервный тик. Теперь Антону было стыдно за этот нелепый прыжок в сторону, но с того дня, как он имел неосторожность внимательно выслушать печальную историю Серикова про потерянного сына, а также ответить на его вопросы по поводу смысла бытия, каждый выход на улицу превратился в русскую рулетку: ждет — не ждет. Сергей то дежурил прямо у пахомовского дома, то подкарауливал Антона у библиотеки, то как бы случайно оказывался на пути.

— Тебе что, Серег, работать не надо? — с плохо скрываемым раздражением поинтересовался у него как-то Антон.

Но Сериков сказал, что взял отгулы до 31-го. Возразить тут было нечего.

Сергей, впрочем, не был агрессивно настойчив, всегда вежливо и даже смиренно спрашивал: «Я провожу?» или «Я не помешал?», но именно эта вежливость и смиренность, помноженные на беспрерывное присутствие Серикова где-то неподалеку, невнятным образом раздражали Пахомова. Это уже было похоже на какую-то юродивость: и отделаться не получается, и обидеть не хочется. Пару раз он попытался избавить себя от навязчивой компании Сергея, но вышло это у него вяло и неубедительно. Трудно сказать, чувствовал ли сам Сериков, что превращается в какого-то литературного персонажа, то ли пера Гоголя, то ли пера Достоевского. Вряд ли. Хотя бы потому, что настолько искренне и глубоко погрузился то ли в страдания, то ли в духовный поиск, что не только не видел себя со стороны, но и вокруг никого не замечал. Кроме Пахомова. Тому на горе.

В течение нескольких дней Антон выслушивал сбивчивые монологи Серикова о смысле жизни, чеховских героях и сыне, который «растет теперь где-то, как сорная трава». Последнее было, мягко говоря, неправдой — у сына был отчим, который его усыновил и которого тот звал папой, но в каком-то смысле это было даже болезненней безотцовщины, по крайней мере для биологического отца, то есть Серикова. Правда, впрочем, Серикова не устраивала — ему хотелось думать, что сын растет без «крепкой мужской руки», нуждается в его помощи, ждет его, и вообще без него пропадет. В этой связи он написал заказное письмо своей бывшей подруге с пожеланием увидеть сына и теперь с нетерпением ждал ответа. Но та пока молчала.

Пахомову все эти мексиканские страсти были неинтересны, и даже рассуждения Серикова на тему смысла бытия стали его раздражать. Он вообще не понимал, как и когда произошла эта перемена, это странное превращение из замкнутого, но твердо стоящего на ногах человека, которого он когда-то знал, в опустошенного и растерянно сгорбленного неудачника, которого он видел перед собой сейчас.

Из-за сына? Из-за рано пришедшего кризиса среднего возраста? Ну не из-за Чехова же!

Антону показалось, что Сергей превращается в одного из тех людей, которых Антон, мягко говоря, недолюбливал. Люди этого типа легко делаются объектом насмешек и даже издевательств. Любую несправедливость и грубость по отношению к себе сносят испуганно и молчаливо. Антон сталкивался с подобными людьми в университетские годы. Самое ужасное было то, что вначале ты безоговорочно становишься на их сторону, защищаешь от нападок, советуешь им, как себя вести, и так далее, но через некоторое время замечаешь, что тебя раздражают их мягкотелость, медлительность, неумение постоять за себя и вечная виноватая улыбка.

Впрочем, улыбки-то как раз у Серикова не было. И именно это раздражало Антона больше всего. Смиренность и рассеянность еще можно было пережить, но пессимизм… пессимизм со стороны посторонних людей Антон переносил, как переносит присутствие кошки человек с аллергией на шерсть. Так уж вышло, что личные обстоятельства жизни Серикова самым критическим образом наложились на очутившуюся в его руках литературу. В ней он увидел вопросы, которые сам никогда не задавал ни себе, ни другим, ни вслух, ни мимоходом, ни, тем более, в такой конкретной форме, но именно эти вопросы оказались близкими, будто писал их не какой-то чужой дядя сто лет назад, а сам Сериков силой воли и воображения выплеснул на бумагу. Антон понимал душевные переживания Серикова и отчасти сочувствовал, но сейчас до всего этого ему не было дела — у него оставалась неделя до отъезда (плюс-минус), а еще надо было сдать библиотеку (правда, непонятно кому), привести в порядок дом, разобраться с переездом. Хаос Пахомов любил только умозрительно, в быту его не переносил и был человеком довольно аккуратным. Но Сериков. Сериков, увы, никак не вязался со всеми этими планами.

«Наверное, у какого-нибудь древнегреческого философа, например, Сократа, — думал Антон, уже не слушая шагавшего рядом собеседника, — тоже был какой-нибудь ученик, например, Платон, который постоянно ходил за учителем, доставал того вопросами о смысле бытия и вообще всячески надоедал. А тот, не зная, как отделаться от надоедливого ученика, начинал отвечать односложно, скучно и невпопад. А ученик потом в своих воспоминаниях писал, что, мол, учитель к концу жизни сильно сдал — не хотел спорить, со всем соглашался и вообще потерял интерес к философии. Ученик даже не предполагал, что просто надоел учителю хуже горькой редьки. Вот так и рождаются глупые мифы».

Так, думая каждый о своем (Пахомов про себя, а Сериков вслух), они прошли через всю деревню, мимо дома Мансура и уперлись в библиотеку. Здесь Антон еще несколько минут вежливо покивал головой, подергал плечами и поразводил руками. Сериков, наконец, понял, что утомил Пахомова, несколько раз извинился и растворился в зимнем деревенском пейзаже. Антон же зашел в библиотеку, которую с начала действия президентского указа держал закрытой от посещений. Там он быстро забыл про Серикова, майора, литературные мордобития большеущерцев и принялся разбирать завалы из книг, свезенных месяц назад из соседних библиотек.

Ему предстояло отобрать только самое ценное или, на крайний случай, то, чего не хватало в его библиотеке. Остальное (как, например, большинство книг из серии «Жизнь замечательных людей» или «Библиотеки всемирной литературы», которыми и так кишела любая занюханная библиотека) Пахомов нещадно отбраковывал — это потом должен был забрать грузовик из райцентра. Дело продвигалось медленно, так как Антон часто отвлекался. Перекладывая какую-нибудь книгу из одной стопки в другую, он вдруг вспоминал, что именно такая была у него в детстве. Тогда он почти рефлекторно открывал ее на середине и начинал читать, забывая, что время идет, а завалы не становятся меньше. Потом он спохватывался, но уже был глубокий вечер, желания копаться не было, а дома с ужином ждала Нина, и все снова откладывалось на потом.

Но сегодня Антон был настроен решительно — никаких остановок, никаких чтений, никаких «потом». И дело пошло на лад. Через час было сделано больше, чем за предыдущие две недели. Правда, от бесконечных книг начало рябить в глазах, да и пыль поднялась такая, что хоть противогаз надевай, и Антон решил переключиться на подшивки газет и журналов за последний месяц. Газеты и журналы доходили до деревни часто с опозданием, тем не менее Пахомов всегда скрупулезно проверял наличие и последовательность приходящих изданий. И в этот раз от этого правила не отступил. И правильно сделал. Потому что, проверяя подшивку одной из центральных газет, он вдруг обнаружил… пробел. Пробел в одном дне. Обнаружил случайно, так как по воскресеньям эта газета не выходила и последовательность «суббота — понедельник» выглядела вполне привычно, если бы не одно «но»: воскресенье, затесавшееся между ними, было не обычным воскресеньем, а тем самым, когда появился президентский указ о ГЕНАЦИДе за номером 1458. Именно этого спецвыпуска в стопке сложенных газет и не было. Пахомов снова перебрал кипу газет. Тщетно. Потом переворошил все пришедшие за последние две недели газеты, и тоже безрезультатно. Это его озадачило. «Что за черт? — подумал он. — Наверное, забыли занести с почты». Он посмотрел на часы: десять вечера, и почта уже стопроцентно закрыта. «Позвоню Катьке, пусть завтра один экземпляр отложит». Пахомов набрал с библиотечного телефона Катькин домашний номер (номера почтовых работников он помнил наизусть, так как часто с ними связывался по долгу службы) и вскоре услышал Катькин голос.

— Алло!

— Алло, Кать. Пахомов Антон говорит. Привет.

— А-а, — разочарованно протянула Катька, проигнорировав приветствие Пахомова. С тех пор, как починили телефон, она буквально бросалась к аппарату в надежде, что звонит Митя. Но так как каждый раз это оказывался не Митя, Катя реагировала на всех с одинаковым, плохо скрываемым разочарованием.

— Слушай, Кать.

— Ну.

— Помнишь спецвыпуск с указом?

— Ну.

— Ты ведь его не разносила.

— Ну.

— И мне тоже не заносила.

— Ну.

— Ну что «ну»?! — разозлился Антон. — Заносила или нет?

— Ну не заносила.

— А почему? — удивился Пахомов.

— Так это ж спецвыпуск. Приказа такого не было, чтоб заносить. У нас лежала пачка, так я только один номер сама вытащила, прочитала и обратно запихнула.

— Но мне-то для подшивки нужны все номера. Будь добра, глянь завтра на почте. Если пачка еще лежит, один номерок занеси, когда будет время, ладно?

— Ну.

Пахомов понял, что больше ловить нечего, и подчеркнуто вежливо попрощавшись, положил трубку.

«Завтра так завтра», — подумал Антон. Работать ему расхотелось, тем более дома его тоже ждали бесконечные сборы и упаковывания, и он, закутавшись в новое пальто, подарок Нины, направился к выходу.

«Только бы там не было Серикова», — с тоской подумал Пахомов, осторожно приоткрывая скрипучую дверь библиотеки.

Но на улице лишь горел одинокий фонарь, освещая лимонным полукругом снежные барханы по краям дороги, ведущей в деревню. Серикова не было.

Пахомов облегченно вздохнул и вышел на улицу.