Тем временем у Пахомова отсутствие спецвыпуска на почте вызвало какое-то неприятное сосущее ощущение. Говоря по-русски, где-то под ложечкой, хотя никто толком не знает, где эта ложечка и есть ли, например, где-то рядом вилочка или, скажем, ножичек. Но сосало именно там. Особой интуицией Антон не отличался, но сейчас вдруг почувствовал приближение чего-то нехорошего, чего-то большого и неотвратимого. Прошлой ночью ему приснился странный сон, который он с утра забыл и только сейчас, как это часто бывает, с опозданием вспомнил. Будто идет он по главной улице Больших Ущер, а именно улице Ленина, и вокруг ночь. Фонари вдоль дороги горят неярко и создают знакомый каждому эффект: когда проходишь мимо одного, твоя тень, вытянувшись в длинную кишку, бежит впереди тебя, но по мере отдаления от фонарного столба она постепенно укорачивается, скукоживается, бледнеет и исчезает. А затем за спиной растет новая. И вот проходит Антон мимо очередного фонаря, и от света за спиной тень его, длинная и нескладная, расстилается перед ним на дороге. Но вот близится новый фонарь, а тень все такая же длинная, по-прежнему бежит впереди Антона. А сзади ничего не вырастает. Тогда Антон прибавляет шаг, но тень никак не желает укорачиваться. Тогда Антон переходит на бег, а она все так же маячит перед ним. Он оборачивается, но за ним нет уже ни фонарей, ни лампочек, только колючая зимняя темнота. И впереди уже нет ничего. И тогда его охватывает дикое, необъяснимое чувство ужаса. Он задыхается. Холодный воздух щиплет легкие. А вокруг никого. Только тень его по-прежнему маячит впереди. А он все бежит и бежит, и никак ему ее не догнать.

И вот уже почти обессиленный, останавливается он, чтоб перевести дух, а тут Нина навстречу идет. Подходит к нему и говорит: «Ну что ты, Тоша, весь расхристанный такой? Ты бы застегнулся, холодно же». И видит Антон, что пальто его новое нараспашку и рубашка расстегнута и давно навыпуск болтается. Стал он застегиваться, запахиваться. А Нина стоит в стороне и не помогает, как она обычно делает. Он тогда идет к ней, а она ему: «Да нет, Тош. Тебе бежать надо. Далеко бежать. А у меня дел еще много. Ты беги». И уходит в темноту. Антон кричит ей что-то и вроде даже плакать начинает, но она не возвращается.

Так и стоит он в темноте. Один. Ни Нины, ни фонарей. Только тень его по-прежнему с ним — стелется по земле и уходит далеко вперед, так что и конца ее не видать. На этом месте и проснулся Антон. Чувствует, что все лицо мокрое от слез, а почему, уже не помнит. Часы тикают. Рядом Нина тихо сопит.

Потом он заснул снова, но безо всяких сновидений. А с утра и не помнил ничего. Но сейчас, как сказала ему Катька про пропавший спецвыпуск, так весь сон тот у него перед глазами и встал.

«Значит, и вправду уезжать надо, — подумал Антон. — Все. Засиделся я тут. Если такие сны уже пошли, значит, не туда жизнь моя свернула. Надо обратно на дорогу выворачивать».

Но сны снами, а дела делами. Тем более засел у него этот спецвыпуск в голове, хоть ты тресни. Антон позвонил в отделение. Не совсем трезвый голос Черепицына, такой знакомый и человеческий, вернул Пахомова на землю. Но на вопрос о спецвыпуске сержант только запутал дело, сказав, что да, газеты с почты забрал, но не сам по себе, а так ему майор приказал, а зачем да почему, это пускай Пахомов сам у Бузунько выясняет. «Он злой как черт из-за всей этой вашей литературной нервотрепки, я к нему и соваться не буду, извини», — сказал Черепицын и повесил трубку. «Очень интересно, — подумал Антон, — „вашей нервотрепки", как будто я ее придумал от нечего делать». Но уже вошел в какой-то озлобленный раж и набрал кабинет Бузунько. Майор был на месте.

— Майор Бузунько слушает.

— Петр Михайлович, это Антон Пахомов беспокоит.

— Слушаю.

— Петр Михайлович, тут такая петрушка выходит. Мне для подшивки нужен спецвыпуск с указом. Газета, в смысле. Мне с почты ничего не заносили, хотя Катька сказала, что вроде целая пачка у них была. Потом сказала, что пачки нет — всё забрал Черепицын. А Черепицын сказал у вас спросить.

— Правильно сказал.

— Ну?

— Что «ну»? Я и спрашиваю.

На конце трубки повисла пауза, которая Антону ох как не понравилась. Наконец, майор выдавил из себя ответ.

— Ну выкинул я эту пачку, сжег, не помню.

— Как это?

— Послушай, Антон, а на кой ляд тебе вообще та газета?

— Да у меня подшивка! Все номера есть, а этого нет. Тем более это ж не просто газета, а с указом.

— Ну с указом, с указом, — раздраженно затараторил Бузунько. — Дальше-то что? Я тебе русским языком говорю, нет газеты — ну и хрен с ней. Я официально разрешаю тебе пропустить в своей подшивке воскресный выпуск.

— Да, но.

— Я неясно выразился?

— Ясно. Только странно это как-то.

— Что странно?

— Что ни одного выпуска не осталось. Бросаюсь к вам, а вы «я сжег, я выкинул, я не помню».

— Ну я правда не помню! — не очень натурально взмолился майор. — Знаешь, сколько у меня тут дел скопилось? Сегодня с утра ЧП на ЧП сидит и ЧП погоняет. Сначала двое наших на молокозаводе сцепились — Толстого, вишь, не поделили. Потом Гришка с Валерой друг дружку отмутузили. А часа два назад около оврага какие-то уроды избили Дениса Солнцева, а книжку его, что он при себе имел, на клочки порвали! Мне каждый день Митрохин звонит, кровь портит, и тоже «указ, указ», теперь еще ты звонить будешь?

— Что за книжка? — всполошился Антон.

— В смысле? А-а, Дениса, что ли? Да не волнуйся, кажись, не раритет — современное издание. Это-то восстановим.

— Ладно, Петр Михайлович, — вздохнул Пахомов, подумав, что и вправду лезет к майору с какими-то глупостями. — Я звонить не буду больше. Но… если вдруг номерок один найдете, будьте добры, дайте знать.

— Добро.

«Черт-те что! Целая пачка как в воду канула, — подумал Пахомов, кладя трубку. — И главное, ни у кого ни одного экземпляра не осталось. Странно как-то».

Он встал, прошелся до двери библиотеки, затем вернулся к столу. Потом задумчиво поглядел по сторонам. Благодаря стахановским темпам Пахомову удалось разобрать за последние два дня большую часть привезенной литературы. По крайней мере, стало возможным передвигаться по комнате, не спотыкаясь и не перепрыгивая через бесконечные макулатурные завалы. Вот разве что угол под стендом с пионерами-героями выглядел неприглядно. Туда он сложил те книги, которые просто не знал, куда девать — места на полках уже катастрофически не хватало, а тут — куча советской кондовой литературы. Среди прочего — «Цемент» Гладкова, «Бруски» Панферова, «Доменная печь» Ляшко и прочие монументы советской словесности. «Господи, кому сейчас все это нужно? Нет, не так. Господи, неужели кому-то когда-то это будет нужно?» — думал Пахомов каждый раз, натыкаясь взглядом на эту пыльную пирамиду.

Но главный вопрос был — что с ними делать? Те же «Бруски» были даже не довоенного издания, а 49-го года — серия «Библиотека избранных произведений советской литературы». Так что даже как раритет они представляли собой мало ценности. Еще в школьном возрасте Антон как-то взялся прочесть «Бруски» (случайно найденные на чердаке бабушкиной дачи), но вскоре понял, что не в состоянии пересечь это безвоздушное пространство. Это было все равно что пытаться по-собачьи переплыть Атлантический океан — проще утонуть, чем барахтаться в пустой надежде добраться до берега. Из всего романа ему запомнились только два женских образа: Клуня и Груша (видимо, из-за колоритности имен). Клуня была женой кулака, а Груша женой бедняка. Клуня (в соответствии с именем) была забитой, пугливой и покорной, а Груша, наоборот, чувственной, открытой и доброй. На этом воспоминания Антона о романе исчерпывались. Нет, какое-то время он еще перелистывал страницы в поисках каких-нибудь ярких образов или метафор, но все было так пресно и однообразно, что силы быстро покинули его.

В памяти осталось только то, что все люди, по-видимому, делятся на плохих и хороших, причем не просто плохих, а очень плохих, и не просто хороших, а очень хороших. Это концепция смутила Антона даже больше, чем неудобоваримый язык произведения, ибо он еще в детском саду усвоил, что на плохое и хорошее делится каждый отдельно взятый человек, а никак не вообще люди. Причем одна из этих половинок часто берет верх над другой. И если одновременно в нескольких людях побеждает плохое, то, объединившись, они превращаются в довольно бессмысленную, но крайне агрессивную массу. Впрочем, для «рожденного революцией» крестьянского писателя Панферова подобный взгляд был неприемлемо буржуазным, потому и выходили герои у него плоскими и скучными, как фигурки в тире.

Впрочем, бог с ними, с «Брусками». А также с «цементами», «печами», «вольницами», «кузницами» и прочей героической романистикой. Оставалось только верить в благоразумие властей, которые не посчитали подобные произведения «литературным наследием России» и не включили их в список для вызубривания — это было бы настоящим издевательством над людьми. Хотя кто его знает, может, где-то в каком-нибудь далеком селе сидит сейчас кто-то и бьется над клушами и грунями. При этой мысли Антон вздрогнул и поспешил вернуться к своим проблемам, а именно к проклятому спецвыпуску.

Ясно было, что спецвыпуска нет и вряд ли он где-то всплывет. «В конце концов, может, прав Бузунько — чего это я вдруг так на нем зациклился?» — подумал Пахомов и стал собираться домой, как вдруг словно озарение посетило его. Сначала он просто отбросил пришедшую мысль как пустую и нелепую, но потом задумался и резко вернулся к полке с подшивками. Там он схватил первую попавшуюся газету двухнедельной давности и начал жадно пролистывать ее. Затем другую. Затем еще одну. Он проглядел все газеты, которые выписывала библиотека, за последние две недели. И с каждым отброшенным в сторону номером его движения становились все резче и злее. Вскоре он уже просто швырял газеты направо и налево, как умалишенный, и было ясно — то, чего он искал, в них не было. А именно — президентского указа. Ни единого слова.