Пол и потолок. Земля и Небо. Привычные заменители Ада и Рая. Две наглядные крайности существования человека. В потолок мы глядим редко. На пол чаще.

Человек вообще есть существо приземленное. Homo terranius, так сказать.

Он проходит по жизни, устремив взгляд вниз. Его так с детства приучили родители. «Смотри под ноги», – говорила мама и ловила за капюшон, когда человек падал, споткнувшись об какую-нибудь корягу. И была права. От земли только и ждешь, что она выкинет какую-нибудь пакость – яму, колдобину, коровью лепешку. Короче, что-то мерзкое и до боли (часто в прямом смысле) подлое. Нет, конечно, сверху тоже падают всякие пакости, типа птичьих «сюрпризов». Но это вещи малопредсказуемые. Земля же предсказуема. Надо только под ноги смотреть. Мы привязаны к земле, мы от нее зависим. Земля – это конкретика. Небо – это абстракция, бесконечная и непознаваемая. Мы знаем, что уйдем в землю, но верим, что попадем на небо. Потому что земля – это постоянное надоедливое напоминание нашей бренности, а небо – намек на возможную вечность. Земля подчеркивает бессмыслицу и копеечную простоту нашего бытия, небо дает веру в смысл и сложность. «Витать в облаках» – плохо, но «ползать по земле» унизительно. Все люди в глубине души хотят летать, как птицы, и верят, что после смерти их мечта (пусть и без привычной оболочки) осуществится и они взмоют ввысь. Андрей Болконский, например, смотрел на небо. Это стимулировало его предсмертный мыслительный процесс. Что, если б он лежал, уткнувшись носом в землю? Испачканное лицо и заляпанные глаза. Полная темень и отсутствие каких-либо мыслей. Нет, земля – это проза. Небо – поэзия. «Боже мой», – закатываем мы глаза к небу. «Тьфу ты, черт», – плюем мы на землю. Рай и ад, таким образом, обретают вполне конкретные формы. Между ними – наша жизнь. Потом человечество построило дома и создало мини-суррогаты Земли и Неба: пол и потолок. Но мы по-прежнему «возводим глаза к небу», хотя над нашими головами потолок, и по-прежнему «роем носом землю», даже если речь идет о работе в офисе, – ну не пол же носом рыть. Конечно, пол не может полностью заменить землю с ее притяжением, а потолок не может заменить небо с его манящей перспективой. Тем не менее лежать на кровати и смотреть в потолок (а иногда и поплевывать в него) – это вроде нормально, а вот лечь на живот и устремить свой взгляд за край кровати на пол – это уже странно: то ли депрессия, то ли сумасшествие...

Но именно так, лицом вниз и устремив взгляд на пол, лежал Костя. Он проснулся час назад, чувствуя себя разбитым и невыспавшимся, но заставить себя снова заснуть так и не смог. В голове была звенящая пустота, и только одна мысль каучуковым мячиком колотилась о стенки черепа – мысль о Веронике.

Самым сложным было принять ее смерть как факт.

Ее нет. Но не просто здесь и сейчас. Она не у матери, она не у подруги, она не в больнице... Ее больше нет. Вообще. Нигде. Нельзя ее увидеть. Нельзя услышать ее голос. Нельзя отослать эсэмэс с просьбой перезвонить. Ничего нельзя. Он вспомнил, что когда-то, еще до рождения Леночки, они с Вероникой сильно разругались. Она ушла ночевать к подруге, он к другу. Зачем надо было уходить обоим, если в их распоряжении была отдельная квартира и один из них прекрасно мог бы в ней остаться, он до сих пор не понимает, но на то она и молодость, чтобы совершать странные поступки. И все это время, пока они снова не помирились, он знал – она есть. Просто где-то есть. Не важно где. От одной этой мысли было хорошо. Он не был ревнив.

Костя лежал на животе, свесившись через край кровати, чувствуя, как кровь расплавленным свинцом приливает к голове и, казалось, еще немного и, следуя знаменитому закону Архимеда, вытеснит эту невыносимую мысль о Веронике. Но голова все тяжелела, а мысль нисколько не собиралась покидать насиженное место. Глядя на пол, он неожиданно вспомнил, как когда-то в детстве старший брат дал ему маленькое зеркальце и предложил приложить его к носу, чтобы, глядя в него думать, что идешь по потолку, а не по полу. Люстры вдруг превращались в торчащие из земли препятствия, дверные притолоки в барьеры, через которые надо было перешагивать, а фотографии на стенах висели вверх ногами. Он шел, воображая, что идет по потолку. Это было ни с чем не сравнимое ощущение невесомости. Но, шагая «по потолку», он не заметил оттопырившийся угол ковра на полу и, споткнувшись об него, упал. Побег в иллюзорный мир оказался болезненным – из носа брызнула кровь. С тех пор он старался не отрываться от реальности. И что в результате? Реальность ударила его куда больнее. Он бы предпочел улететь в любую иллюзию, лишь бы там была Вероника. Но не мог. Ему даже сны не снились. Может, потому что он почти не спал. Так, дремал с полузакрытыми глазами.

О смерти Вероники Костя узнал, находясь в служебной командировке в Беларуси. Дурацкий обмен опытом между российскими и белорусскими спецслужбами. Когда ему позвонили из Москвы и сообщили страшную новость, он только переспросил внезапно осипшим голосом: «А Лена?» Это был принципиальный вопрос. Если бы в тот злополучный день, а точнее момент, Лена оказалась, не дай бог, рядом с мамой, он мог бы натворить глупостей. И даже совершить то, что некоторые люди считают признаком слабости, а некоторые, наоборот, силы. Но Лена была в порядке, и надо было как-то жить дальше. Жизнь с Леной без Вероники – это другая жизнь, но все же жизнь.

В тот же день он вылетел в Москву.

В самолете Костя попытался напиться до потери пульса, но организм отчаянно саботировал появление алкоголя в крови. И сколько Костя ни вливал в себя бесцветную жидкость, предложенную услужливой стюардессой, не ощущал ничего, кроме растущего внутри напряжения. По опыту он знал, что принадлежит к тем, кого алкоголь совершенно не расслабляет, но других средств в запасе не было.

Кроме этого полета, все остальное до похорон Вероники прошло в каком-то тумане и стерлось из памяти напрочь.

После же похорон Костя перешел в состояние полусна. Отводил Лену в школу, сидел перед телевизором, почти не понимая, о чем там говорят, затем забирал Лену из школы и снова садился перед телевизором. Пару раз он наведался в прокуратуру к следователю, чтобы выяснить, не удалось ли найти ту самую «копейку», которая сбила Веронику и скрылась с места преступления. Но следователь разводил руками – свидетелей мало, а «копеек» в Москве предостаточно. Один из очевидцев утверждал, что водитель притормозил, заметив, что сбил пешехода, но, видимо, испугавшись, дал деру. Другой говорил, что водитель не притормаживал и, возможно, даже не заметил, что задел кого-то, – улица без фонарей, а время суток темное. Тем более что Вероника была в черном плаще, а «копейка» ехала с тусклым ближним светом. По городу шныряют стаи бродячих собак, и глухой удар о крыло для водителя еще не повод, чтоб тут же тормозить. Ничего не выяснив, Костя оставил следователя в покое и вернулся к своему затворничеству, но через некоторое время понял, что сойдет с ума, если продлит непредвиденный отпуск еще на неделю. И он твердо решил в понедельник выйти на работу. Сегодня был понедельник.

Он лежал на кровати, свесив голову через край, глядя на ворс потертого ковра на полу. Когда-то здесь стояли домашние тапочки Вероники – два лопоухих серых слоника. Теперь их носит Леночка. Они ей до смешного велики.

Погруженный то ли в свои мысли, то ли в полудрему, он только сейчас заметил, что будильник на мобильном телефоне отчаянно пищит. Надо было вставать. Лене в школу. Ему на работу. Костя вернул голову на подушку и с полминуты лежал с закрытыми глазами. Вероника была там, а Лена здесь. Земля и небо. Ад и рай. Пол и потолок. Костя разрывался между ними.