Каждый день город обещал их, и каждый вечер обещание оказывалось неисполненным. Если же они случались, то, когда я прибывал на место, выяснялось, что их уже и след простыл, как будто это боги, которые уделяют смертным лишь мгновения. Разграбленная витрина, дом, откуда вынесли покойника, участок мостовой, где упала лошадь, – перед ними я останавливался, надеясь вдохнуть едва ощутимый запах, оставленный происшествием. Но к этому моменту он уже улетучивался, рассеянный и унесенный зеваками, разошедшимися на все четыре стороны. Кто же мог тягаться с пожарной командой, которую мчат на пожар скакуны? Кто мог что-то разглядеть за матовыми стеклами кареты «скорой помощи»? Бедствие, чей след мне не удавалось взять, летело в этих каретах по улицам. Были у него и вовсе необычайные средства передвижения, но те ревниво хранили свою тайну, как цыганские кибитки. А в них опять-таки оконца казались мне внушающими тревогу. Они были защищены железными решетками. И хотя просвет между прутьев был крошечный и ни один человек в него бы не протиснулся, я все-таки подстерегал злодеев, которые, как я думал, сидели взаперти в этих фургонах. Тогда я еще не знал, что в них возили судебные дела; тем яснее было мое представление, что эти фургоны – душные хранилища всяческих зол. Канал тоже всякий раз меня разочаровывал, а ведь вода в нем была такой медлительной и темной, словно познала все на свете печали и горести. Так нет же! Все до единого мосты, а их было много, кольцом спасательного круга были обручены со смертью лишь для виду! Проходя по мостам, я вновь и вновь убеждался: смерти они не познали. В конце концов я привык довольствоваться картинками, изображающими попытки возвращения к жизни утопленников. Но эти цирковые номера вызывали у меня не больше любопытства, чем каменные ратоборцы в Пергамском музее.
Все было предусмотрено к пришествию несчастья: мы с городом уложили бы его на соломку; однако оно не показывалось. Ах, вот если бы мой взор мог проникнуть за плотно закрытые ставни больницы Святой Елизаветы! Проходя по Лютцовштрассе, я не раз замечал, что на многих больничных окнах ставни закрыты даже в солнечные дни. Мне сказали, что за этими ставнями палаты для тяжелобольных. Наверное, евреи, внимая рассказу об ангеле смерти, который перстом поставил знаки на жилищах египтян, чьих первенцев ждала гибель, в воображении взирали на эти дома с таким же душевным содроганием, с каким я смотрел на больничные окна с вечно закрытыми ставнями. Но совершал ли он – ангел смерти – свое дело? Или эти ставни иногда растворялись и тяжелобольной, вернее уже выздоравливающий, садился у окна?.. Итак, никто не хотел им пособничать – смерти, огню, да хотя бы обыкновенному граду, который нередко барабанил по стеклу моего окна, однако ни разу его не разбил? А разве неудивительно, что, когда несчастье и преступление наконец являлись, это событие сводило на нет все, буквально все – даже границу между грезой и реальностью. Потому и не помню я, то ли оно родилось в моих грезах, то ли множество раз в них повторялось. Во всяком случае, оно реально существовало в те минуты, когда я имел дело с цепочкой.
«Не забудь накинуть цепочку!» – напоминали мне, разрешая отворить кому-нибудь дверь. Страх, что чья-то нога просунется между косяком и дверью, не покидал меня все детские годы. И нескончаемым, как адская мука, был главный из всех моих страхов – кошмар, который, конечно же, случится лишь потому, что не накинули цепочку.
В отцовском кабинете стоит какой-то господин. Одет он не бедно. Он как будто вовсе не замечает моей мамы, говорит, не обращаясь к ней, так, словно она пустое место, и, уж конечно, ему ровным счетом наплевать, что в соседней комнате нахожусь я. Тон у этого человека скорее учтивый, вроде и не очень грозный. Опасней – тишина, когда он умолкает. В этой квартире нет телефона. Жизнь моего отца висит на волоске. Должно быть, сам он этого не сознает, а ведь прежде, чем он встанет из-за секретера – он сидел, он даже не успел подняться – и укажет на дверь господину, который вторгся и не думает уходить, тот опередит отца, запрет дверь и спрячет ключ. Отцу отрезан путь к отступлению, а маму этот тип по-прежнему не желает замечать. Самое ужасное – его манера не обращать внимания на маму, как будто она заодно с ним, убийцей и негодяем.
Поскольку даже этот кромешный кошмар сгинул, не дав мне своей разгадки, я всегда понимал людей, которые чуть что бросаются искать спасения к ближайшему пожарному столбику с сигнальным звонком – они стоят на улицах, подобно алтарям, пред которыми возносят мольбы богине бедствий. Однако куда более волнующим, чем даже появление пожарной команды, представлялся мне тот миг, когда я, единственный прохожий, слышу еще отдаленный сигнал пожарной тревоги. Увы, в эти минуты самая интересная часть бедствия всегда была уже в прошлом. Даже если где-то горело, увидеть огонь не удавалось. Казалось, город ревниво прятал свои редкие пожары, лелеял их в глубине дворов или чердаков и старался не допустить, чтобы кто-нибудь узрел великолепную пламенную птицу, которую он, город, взрастил для себя одного. Время от времени пожарные выходили на улицу; судя по их виду, они не стоили зрелища, которое, казалось бы, должно было глубоко их потрясти. Если затем приезжала еще одна команда с пожарными рукавами, лестницами, бочками, то после первых торопливых маневров она тоже впадала в беспечность: вновь прибывшие в касках и негнущихся робах походили скорей на хранителей незримого огня, чем на его врагов. Однако зачастую дело обходилось без приезда пополнения: все вдруг замечали, что даже полицейские куда-то подевались, а огонь потушен. И никто не соглашался с тем, что пожар возник из-за поджога.