Современная норвежская новелла

Беннеке Густав

Берг Бьёрг

Болстад Эйвин

Борген Юхан

Бьёрнсет Финн

Весос Тарьей

Вик Бьёрг

Вингер Одд

Гуннерсен Гуннар Буль

Евер Юн

Кристов Сульвей

Люнде Гуннар

Мюкле Агнар

Недреос Турборг

Нурдро Улав

Омре Артур

Орвиль Эрнст

Рюд Нильс Юхан

Сандель Кора

Сандемусе Аксель

Свинсос Ингвал

Солумсмуэн Одд

Стиген Терье

Стоккелиен Вигдис

Хавревол Финн

Хёльмебакк Сигбьёрн

Холма Лейф Арнольд

Холт Коре

Эйдем Одд

Экланд Эйнар

Юхансен Маргарет

ЭРНСТ ОРВИЛЬ

 

 

Ничтожные измерения

Перевод К. Телятникова

Я увидел его морозным утром, когда он сидел на скамейке в совершенно пустом парке. Он был бледный, как небо пробуждающегося дня.

В такую погоду город стыдливо опускает глаза. Ибо борьба в этой игре идет жестокая. А в памяти вдруг оживают минувшие поражения.

И хорошо тому, кто отправляется на работу ровным деловым шагом: это приносит облегчение.

Но отнюдь не у всех есть работа, которая укрепляет наш дух. На скамейке в парке сидел человек. Я не смотрел на него.

— Видели? — спросил он.

Что я там должен был увидеть? Что-то в газете. У газет есть своя тайная сила. Маленькие события, которые совершаются с утра до вечера. А потом с вечера до утра.

— Сегодня ночью, — сказал он.

— Что случилось сегодня ночью?

— Вот, посмотрите.

На губах у него застыла какая-то странная улыбка, которая вдруг заинтересовала меня.

— Газеты постоянно напоминают мне о том, чего мне ни в коем случае не следовало бы писать, — сказал я виновато.

— Вы пишете в газетах?

— И да и нет.

— Вы пишете о боге?

— И о боге тоже. А вы напоминаете мне о том, чего мне ни в коем случае не следовало бы писать о боге, — сказал я.

Он умел как-то удивительно трогательно поворачивать уши, так, чтобы лучше слышать. Он сказал:

— Каждую пятницу я хожу слушать, как читают Библию.

— Это видно по вашим ушам, — ответил я.

— Чтение Библии — суровая штука. Я люблю Ветхий завет. Люблю возмездие. Настоящее мужское возмездие.

— Это еще что такое?

Он подозрительно посмотрел на меня и смотрел так долго, что у меня вытянулось лицо, и я перевел взгляд на обнаженные кроны деревьев, для которых лето уже утратило свой истинный смысл.

Между тем день промозгло вползал в опустевший парк. Я решил отдать ему свой галстук, который купил во Флоренции, однажды, когда весна, словно песня, разлилась по ее старым улицам.

У незнакомца не было галстука. И я решил отдать ему свой. Кому не хочется иногда сыграть роль господа бога и навести порядок в том, что испорчено другими. В движениях незнакомца была какая-то неловкость и, пожалуй, даже обреченность.

У меня вдруг возникла потребность поведать ему о том, что, будучи мальчишкой, я умел кукарекать, как петух. У него вытянулось лицо. Тогда я пришел к выводу, что он битком набит всевозможными комплексами.

— У вас, наверное, было трудное детство, — сказал я. — Вот вам тридцать пять крон, чтобы начать новую жизнь.

Он помахал вслед последней птице уходящего лета, потому что в ней была жизнь. Он махал в такт свободным взмахам ее крыльев.

— Тридцать пять крон тоже деньги, — сказал я сердито. — Многие миллионеры начинали с меньшего.

Он пропустил мимо ушей мои откровения. В это утро он явно никуда не торопился. И я сообщил ему, что моя жизнь тоже лишена всякого смысла.

— Тридцать пять крон! — сказал он и засмеялся, уткнувшись в газету.

Но у меня не было ни малейшего желания читать эту дурацкую газету. Я тоже дурно спал эту ночь и не хотел растратить понапрасну свое высокое стремление помочь этому несчастному.

— Не всякое утро прекрасно, — заметил он назидательно.

Мне стало обидно оттого, что он вдруг перехватил у меня инициативу.

— Не всякое, — согласился я сдержанно. — А иначе откуда бы взялись тяжелые дни?

— Что? — спросил он.

— У вас очень подвижные уши, — заметил я, — но вы явно не находите им надлежащего применения.

Он хрипло рассмеялся и в то же время с восторгом указал на какой-то материал в газете.

Я посмотрел на его стоптанные ботинки, на его клетчатую рубашку и сказал:

— Честно говоря, ваши башмаки слишком уж бросаются в глаза.

Это была истинная правда. Но он не ответил мне, что я паршивый сноб. Напротив, поджал под себя ноги.

В душе моей все еще не рассвело. Меня ужасно раздражали эти мерзкие анемичные башмаки с узелками на шнурках.

— На вас домашние туфли?

— Да, — ответил он. — Я вышел рано утром.

Я хотел извиниться, но не извинился.

— Раз уж вы вышли так рано, я, пожалуй, дам вам пятьдесят крон, — сказал я.

— Я предпочел бы получить ваш галстук, — возразил он.

— Вы получите галстук. Поверьте, я выбирал его очень тщательно. Наш выбор вообще никогда не бывает случаен.

— Что? — спросил он.

Всякий раз, когда я пытался обобщить явления бытия, он спрашивал: «Что?»

— Вообще, — сказал я, потому что всегда говорю «вообще», когда прихожу к определенным выводам, — вообще, возможно, это и есть радикальное решение всей проблемы преступности.

От беседы с этим человеком промозглое утро в душе моей становилось все теплей и теплей.

Он сухо усмехнулся. Преступники ведут такую же сложную игру со своими преступлениями, как писатели — со своими книгами.

Для него преступление было лишь средством к существованию, как книга для писателя. Парк по-прежнему был пуст. С востока дул пронизывающий холодный ветер, моросил дождь.

— Действительно радикальное, — сказал он, сунув мне в бок револьвер.

Сначала я искренне обрадовался, так быстро получив весьма реальное подтверждение своим несколько умозрительным построениям.

— Если вы можете так просто отдать пятьдесят крон, значит, у вас с собой гораздо больше денег, — сказал он.

Писатели нередко становятся активными участниками действия, развивающегося в их книгах. Этот человек собирался с помощью револьвера разбить в пух и прах мою теорию об отсутствии у преступников всякого логического мышления. Я сделал хорошую мину при плохой игре и сказал:

— Вы обязательно получите мой галстук. Я купил его во Флоренции. Флоренция находится на берегу реки Арно, прекрасной зеленой Арно.

Я тут же начал рассказывать ему о Ренессансе, о заговорах 80-х годов XV века и о Лоренцо Медичи, которому все-таки удалось спасти свою жизнь.

— И еще жил во Флоренции монах по имени Савонарола.

— Что?

— Его звали Савонарола, и он был доминиканец.

Незнакомец засмеялся.

— Смех — главный враг логики, — заметил я. — Савонаролу сожгли на костре, кажется, в тысяча четыреста девяносто восьмом году.

И внезапно я подумал, что гибель Савонаролы, может быть, спасет от гибели меня.

Утренний воздух был словно пропитан черным оцепенением смерти. Надвигающаяся развязка окрашивала эти мгновения в назойливо драматические тона.

Незнакомец больше никак не реагировал на мои разглагольствования. Я понял: что-то тут не так.

Жажда жизни кипела и бурлила во мне, кипела и бурлила каким-то совершенно удивительным образом.

В моих жилах текло так много горячей крови, и вдруг — ничего… А сердце все стучало и стучало. Я полез в карман, чтобы найти там чего-нибудь пожевать. Чего-нибудь обыденного — например, табаку. И тщательно пытался придумать хоть какой-нибудь выход из создавшегося положения. Моя милая банальная жизнь, казалось, уходила от меня все дальше и дальше.

— Давайте сюда деньги, — приказал он.

У меня были только эти пятьдесят крон, и я смертельно боялся, что он мне не поверит. Выстрел в парке. Случайный выстрел сумасшедшего. Полицейские. Возможно, с огромными, мокрыми от дождя псами. Но слишком поздно. Дождь уничтожил все следы. Тогда зачем все эти усилия? Пуля, словно свинцово-голубой амулет, засела в сердце…

— Можно мне стереть пот со лба? — спросил я.

Он молчал.

— Вот, кстати, о чем нет ни слова в Ветхом завете, — начал я в порыве отчаяния. Мне было трудно дышать, словно пуля уже пробила мои легкие.

— Вы проповедник? — спросил он.

Я взял себя в руки и решил умереть с достоинством.

— Вся моя жизнь неразрывно связана со словом, — ответил я, — на веки вечные со словом.

— Значит, вы проповедник, — сказал он, сразу опустив револьвер.

— Что вы хотели показать мне в газете? — мягко спросил я.

— Вот!

Я увидел, что руки его вдруг обрели силу, а в глазах сверкнул божественный огонь. Да, его безумие питалось сенсациями, вычитанными из газет. Свою силу он черпал в деяниях других людей.

Я прочитал:

Смелое ограбление совершено сегодня ночью, примерно между двумя и тремя часами, сразу же после того, как охрана, патрулирующая здание, сообщила о том, что не заметила ничего подозрительного.

— А вот еще, — сказал он, разворачивая другую газету.

Грандиозный путч осуществлен сегодня ночью!

— Но путч вообще не может быть грандиозным, — сказал я. — Газета просто дезинформирует читателя.

Незнакомец только повел ушами, явно не проникнув в смысл моего высказывания. Он был слишком поглощен мыслями о своем воображаемом величии.

— Ограбление тоже не может быть смелым, — продолжал я, — потому что по самой своей сути ограбление есть не что иное, как самая трусливая афера. Это мелкая и грязная работа, которую самый заурядный конторщик может выполнить лучше любого взломщика. Но конторщики не грабят. Они сидят в своих конторах. Потому что они разумнее. Потому что в конечном счете самое разумное — это уважать чужую собственность.

— Вот, посмотрите, — сказал он, сунув мне в физиономию третью газету.

Великого взломщика сейфов преследует полиция с собаками, но пока что безрезультатно.

— Нет ничего великого в том, чтобы взламывать чужие сейфы, — заявил я. — А вы взломали когда-нибудь хоть один сейф?

— Ни одного, — ответил он, тяжело дыша.

— Дайте мне револьвер.

— Какой револьвер?

— Будьте благоразумны и отдайте мне ваш револьвер.

— У меня нет никакого револьвера.

Мы оба засмеялись, хотя и не очень уверенно, так как каждого из нас удивляло отсутствие у собеседника элементарной сообразительности.

— Вы хотели выжать из меня деньги, что было крайне нелепо, — сказал я, чтобы прервать натянутое молчание.

— Я просто хотел получить ваш галстук, — ответил он. — Вы сами обещали мне свой галстук.

— Вы получите мой галстук. Сколько вы отсидели?

— Одну ночь.

— Не так уж долго.

— А дольше за пьянство и не сидят.

— Но ведь вы сидели не только за пьянство? — сказал я, несколько смущенный обилием уже допущенных мною промахов.

— Да, сидел.

Что ж, могло быть и хуже. Слава богу, я не ошибся: он все-таки сидел. Оказалось, что за ним числится длинный перечень мелких краж из незапертых складских помещений и пустых квартир. Он был рядовой труженик на этом поприще.

Когда я объяснил ему, что во всем виновата пресса, придающая романтический блеск этим неразумным деяниям, он сразу как-то поник под бледным осенним небом.

Я говорил с таким чувством, что у меня стоял комок в горле. Я даже снял галстук, который мешал моему красноречию.

Когда он зарыдал, я понял, что он уже получил мой галстук.

А тем временем я рассказывал ему о том, что по городу ходят десятки тысяч людей, которые при желании могли бы очень неплохо взламывать сейфы. Но они понимают, что это унизит их в собственных глазах. Когда газеты окружают ложным ореолом какого-нибудь великого преступника, для преступников помельче это становится мечтой и одновременно признанием их профессии. Но преступление не может быть великим; великим оно бывает только на страницах газет. Нет ничего позорнее, чем жить грабежом.

— Почему вы сказали, что у меня есть револьвер?

— Я почувствовал, как что-то уперлось мне в спину.

— Это был мой большой палец.

Мы оба засмеялись, каждый на свой лад. Мне показалось, что стало немного теплее. Но я остался без галстука.

Мы встретились с ним через шесть лет в лифте. Он был лифтером и носил униформу.

Стоял серый, пасмурный день. В это утро я долго рылся в огромной куче галстуков, стараясь найти что-нибудь поярче.

Он как зачарованный смотрел на мой галстук.

— Хотите, я отдам его вам? — спросил я.

— Не понимаю, почему вы должны его отдавать, — ответил он.

— Вы не узнаете меня?

— Я вас не знаю.

— Пятый этаж, — сказал я.

— Пожалуйста.

Он ждал, пока я выйду из кабины.

— Вы читали в газете, — спросил я, — о неслыханно смелом ограблении, совершенном сегодня ночью?

— Ограбление — жалкая работа, недостойная настоящего мужчины. Но пресса, пресса, увы, способствует росту преступности, усматривая романтику там, где ее нет и в помине, — сказал он.

Он расправил плечи в своей униформе.

— Газеты создают романтическую атмосферу вокруг каждого сейфа, взломанного в нашей стране. Я знаю, о чем говорю, — продолжал он. — Это самое настоящее преступление против человечества, и в этом преступлении виновна пресса. В большей или меньшей степени.

Он буквально загнал меня в угол своими разглагольствованиями.

Он заявил, что очень глупо быть нечестным. Неумно зарывать в себе то доброе начало, которое в каждом из нас заложено. Каждое преступление где-то по большому счету коренится в узости кругозора у того, кто его совершил.

Между тем пресса поднимает нездоровый ажиотаж вокруг великих воров, великих аферистов, великих взломщиков сейфов.

Вор не может быть великим. У каждого преступника свои мелкие, ничтожные измерения.

— Вы не могли бы мне помочь в обосновании этого очень простого факта? — спросил он, и на его плоском лице вдруг появилось выражение какой-то удивительной человечности. Новое измерение.

Я с изумлением смотрел на него. У него были умные глаза. Он возил людей вверх и вниз, с этажа на этаж, легко и умело управляя лифтом. Он был великим водителем лифтов.