Вмятина
Перевод С. Тархановой
Марианна сидит под столом в гостиной. Ей шесть лет, у нее вздернутый носик, рыжие кудряшки. Она сидит под столом, накрытым парчовой скатертью; бахрома свисает так низко, что можно незаметно выдергивать из нее нитки, пока сидишь и слушаешь, что говорят в комнате.
Мама с папой не видят Марианну: ее закрывает скатерть. Сегодня они чем-то сильно взволнованы: то сидят, то ходят по комнате и говорят, говорят. Марианна видит мамины и папины ноги, как они то стоят, то ходят по комнате, и, уж конечно, она слышит каждое слово родителей, хочет она того или нет. А она хочет.
Не то чтобы она нарочно залезла под стол — подслушивать, нет, просто ей там нравится. Марианне нравится прятаться; сколько раз она так делала и слушала разговоры родителей. Но в таком волнении их нечасто увидишь. Будь это возможно, Марианна сразу выскользнула бы из гостиной после того, как сюда притопали из кухни эти две пары ног; родители так кричат, особенно папа, что даже ушам больно. Но ничего не поделаешь, из-под стола ей теперь не выбраться. Все шире и шире раскрывает она свои синие глазки, прислушиваясь к разговору, который идет там, в гостиной. Руки больше не выдергивают ниток из скатерти; она лихорадочно сжимает и разжимает их, сжимает и разжимает. Можно, конечно, пискнуть, как мышка, и сказать: «Чур, не игра!» — она всегда так делала, когда была маленькая. Но теперь Марианне уже шесть лет, и она сама понимает, что сейчас не стоит пищать, как мышка. Утра бывают хорошие и бывают плохие. За шесть долгих лет жизни Марианна прочно это усвоила.
Сначала говорит мама. Потом папа. И опять мама. И опять папа. А потом они вдруг то заговорят разом, то разом смолкают. Тогда Марианна слышит, как бьется ее сердце, и, чем больше они говорят, тем сильнее и чаще оно бьется; странно, что они этого не слышат. Но где там — они друг друга и то еле слышат, каждый слушает только самого себя, особенно папа, других он вообще почти никогда не слушает. А что мама говорит — это будто только для того, чтобы он мог опять завестись и высказать все, что он хочет. Будто поезд стучит: «тук-тук-так, тук-тук-так». Сперва мама, потом папа, потом мама, потом папа. Наверно, они давно уже завели этот разговор, еще раньше, чем перешли сюда из кухни, и папа, сердито сопя, начал раскуривать трубку. И это тоже Марианна слышит из-под скатерти, она даже может видеть то, чего не видит, ей достаточно слышать — и она сразу представляет себе всю картину. Отцовскую руку, и в ней зажженную спичку, и язычок пламени, взмывающий вверх, между тем как отец сосет трубку.
Мама говорит:
— Но дорогой мой, нельзя же всю жизнь злиться из-за этой вмятины!
— «Всю жизнь»!.. — Папа сердито взмахивает трубкой (совсем как дирижер, думает Марианна, ну точно дирижер оркестра). — Да всего только неделя прошла, одна неделя, кстати, сегодня ровно неделя. Выхожу я утром, ничего не подозревая, выхожу, как всегда, хочу сесть в машину — и тут вижу… эту… да ты же сама ее видела — вмятину. А ты: «всю жизнь»! Тебя послушать, вмятина на крыле машины — это пустяк. Ты рассуждаешь так, будто этой вмятины вообще и в помине нет.
— Да, да, все это мы уже обсуждали. Машина застрахована, вот только заплатят ли?
— Этого еще не хватало! Да ведь не в этом дело. Главное не в деньгах, а совсем в другом. Конечно, не хватало еще, чтобы отказались платить! Но главное: я хочу знать, кто это сделал. И зачем.
— Слышала уже, слышала. Ты говоришь, неделя прошла? А по мне — так полгода, не меньше. Ты мне этой вмятиной все уши прожужжал. Похудел, побледнел, совсем есть перестал. Мыслимое ли дело — так известись из-за ерунды!
Папа вдруг закричал очень громко, пронзительно:
— Как ты сказала: из-за ерунды? Не будь ты моей женой, я решил бы, что ты с ними заодно!
— Заодно? С кем? Ничего не понимаю…
— Нет уж, прости, дорогая, ты отлично понимаешь, что я имею в виду. Ты, как и я, знаешь, что это Енсен: никто, кроме него, не мог это сделать, и ты, как и я, знаешь, что он сделал это нарочно, да, нарочно! Но я ему покажу, уж я… увидишь, я ему покажу!
— Но дорогой, мы ведь и это тоже уже обсудили. Во-первых, насчет Енсена. С какой стати ему это делать? И вообще… эти Енсены только недавно переселились сюда. Мы же с ними совсем не знакомы…
— То-то и оно! То-то и оно, что недавно. Тут-то как раз и зарыта собака! Мы с ними не знакомы, как ты сейчас сказала, совершенно верно. В этом-то все дело. Мы ничего не знаем о них: ни кто они такие, ни откуда они взялись. Приехали, понимаешь, к нам в поселок и сразу же купили здесь дом. Никто не знает, кто они такие. В наш поселковый совет они ни ногой: господин Енсен, видно, слишком много о себе понимает, дела поселка его не волнуют, чихать он на них хотел.
(Вот теперь дирижер опустил палочку, думает Марианна. Это видно по его ногам. А в мамином голосе слышится усталость.)
— Это же несуразно! Да ты и сам говорил мне, ты раз сто — не меньше — это говорил, что вмятина на левом заднем крыле. А машина стояла так, что никто — ни Енсен, ни кто-либо другой — не мог бы с этой стороны ее повредить. Злоумышленнику пришлось бы прокрасться в гараж.
— Вот! — подхватывает папа. — Ты сама сказала: прокрасться! Вот именно! Я же говорю, что он сделал это нарочно, нарочно сделал! Он наверняка прокрался туда, как ты только что сказала, и все тут! Ночь все скроет! «Таран» — вот как это называлось в старину, на языке морских разбойников. Таран! Он протаранил меня, ни больше ни меньше!
— Тебя протаранил?
— Машину! А это одно и то же!
— Ты и машина — одно и то же?
— Конечно. А то как же! Не пойму я тебя. Ты вроде как бы даже подыгрываешь этому Енсену. А ну, скажи-ка правду, может, он давний твой ухажер?
— Ты это серьезно?
— Да, серьезно! Очень даже серьезно! Потому что это серьезное дело. Потому что это не что иное, как злонамеренный поступок. Потому что, если хочешь знать, тут пахнет заговором! Я был у начальника уголовного розыска. Он ведь старый мой приятель.
— У начальника уголовного розыска? Из-за такой…
— Только не говори: «ерунды»! Сделай одолжение, не произноси этого слова, слышишь? Да, да, я был у начальника уголовного розыска, совершенно верно! Могу сказать тебе по секрету, что он крайне серьезно смотрит на это дело. Он пришлет сюда своих людей, они измерят и сфотографируют вмятину. Он, как и я, считает вполне вероятным акт мести или любой другой оскорбительный акт. Это называется преднамеренным повреждением чужого имущества; кажется, он даже назвал это нанесением телесных увечий.
— Телесных?
— Да, телесных. Чему ты так удивляешься? Поразительное отсутствие фантазии у этих женщин! Машина, оставленная на ночь без присмотра, беззащитная машина вдруг подверглась подлому нападению. Кому она мешала, я тебя спрашиваю? Чем она помешала Енсену? И неужели мы должны позволять насильникам и бандитам безнаказанно вторгаться в нашу частную жизнь? Преступно попирать самые священные законы, на которых зиждется наше общество, наша жизнь, вся наша человеческая сущность? Нет! Самое время положить этому конец — любым путем. Капитуляции не будет: девятое апреля не повторится! Весь поселковый совет за меня — мы организуем гражданскую оборону.
— Вы будете патрулировать по ночам?
— Да, по очереди. По-твоему, это лишнее? Ты считаешь, что для такого дела жаль пожертвовать крупицей ночного сна? Да, поддержки в моем собственном доме я, как видно, не получу. Что ж, человек должен знать, как к нему относятся близкие, по крайней мере знать, чего можно ждать.
Но папа больше уже не ждет. Он все время то устремлялся куда-то, то замирал на месте. Его ноги сначала хотели уйти — Марианна это видела, — потом больше уже не хотели. Наконец они все-таки уходят. Марианна хорошо знает папины ноги. Марианна слышит, как мама шепчет: «Что-то тут не так». Потом мамины ноги тоже куда-то идут, но только в другую сторону, к окошку. И там останавливаются. По маминым ногам видно, что она сейчас разговаривает сама с собой.
И вдруг случилось неожиданное. Только папа ушел (а Марианна слышала его шаги по гравию дорожки: они замерли у машины, там, за садовой калиткой, и она знала, что папа стоит и смотрит на машину, на вмятину; и еще она видела, что мама замерла у окна в комнате: она стояла и смотрела на папу, который смотрел на машину), как в тот же миг Марианна пискнула, как мышонок, и вылезла из-под стола. Мама подскочила, как будто в нее выстрелили, обернулась, нахмурив лоб. Да, не следовало мышке пищать.
— Ты что, все время сидела там?
— А я давно там сижу, я еще раньше туда залезла, до вас.
Мама снова повернулась к окну — смотреть на папу, который вдруг отвел взгляд от машины. Тогда и мама отвела взгляд от папы. Отойдя от окна, она повторила:
— Что-то тут не так.
— Что не так, мама?
— Да с вмятиной этой.
Вообще-то мама не Марианне это сказала. Мама пошла на кухню. Марианна подошла к окну — поглядеть на машину, но тут она увидела Эвелину. Марианна распахнула окно.
— Эй, Эвелина, ты куда, в детский сад?
Да, Эвелина идет в детский сад. На ней спортивный костюмчик, и еще на спине рюкзак величиной с кокосовый орех.
— Подожди! Я сейчас!
Когда Марианна вышла, Эвелина стояла и разглядывала машину.
— А у вас вмятина на заднем крыле! — сказала она.
— Папа сказал, что это отец твой сделал.
Эвелина не стала спорить:
— Пойдешь со мной в детский сад?
— Нет.
— Почему нет?
— Дома дела есть. Вмятину сторожить.
Марианна немножко проводила Эвелину и вернулась домой. Солнце уже переместилось слегка. Светлые царапины на зеленом лаке машины словно бы образовали звезду, и звезда эта ярко сверкала на солнце. А дыра — углубление в центре звезды — совсем белая и напоминала открытую рану.
— Дыра, — прошептала Марианна.
Мама окликнула ее из окна и позвала домой.
— Это Енсен сделал, — объявила Марианна, когда пила молоко. — Эвелина мне сказала.
— Эвелина? Не может быть!
— Да, это отец ее сделал. Я проводила ее в детский сад.
— Неужели она это сказала? И почему ты не осталась в детском саду?
— Из-за вмятины. Я больше не вожусь с Эвелиной.
Родители пьют кофе. Мама безопасности ради шарит ногой под столом. Марианны там нет.
— Ты был прав. Это сделал Енсен.
— Что сделал?
— Вмятину.
— А, вмятину…
— Ты же сам подозревал Енсена!
— Я — Енсена?
— А он и правда сделал вмятину.
— Да ладно…
Марианна стоит в коридоре и подслушивает сквозь дверную щель. Неужто папа забыл про Енсена? Забыл про вмятину? Она сжимает кулачки, разжимает, сжимает снова. Как же он мог позабыть про Енсена? Сердце ее бьется так сильно, что, кажется, все должны это слышать. А вот она слышит, как отец откинулся на спинку стула, слышит, как он зажег трубку.
— Да бог с ней, с этой вмятиной. Хватит.
— Ну и прекрасно.
— Зачем ты так? Думаешь, я позабыл про вмятину? Просто я устал. Так ты говоришь, ее Енсен сделал?
— Ты же сам это мне сказал. Что он прокрался к нам в гараж…
— Да это же невозможно! Я утром еще раз все осмотрел.
— Что значит — невозможно? Если человек хочет сделать гадость? Может, из мести?
— Господи, да за что он стал бы мне мстить? Мы же с ним даже не знакомы.
— Вот именно. Откуда взялись эти Енсены? И поселковый совет…
— Подумаешь, поселковый совет! Сборище политиканов-бездельников. Я встретил сегодня Енсена в трамвае.
— Ты ездишь трамваем?
— Раз машина помята… Приятный человек.
— Кто, Енсен?
— Ну да. А чего ты так удивляешься? Очень даже приятный человек. Он, знаешь, тоже оставил машину в гараже. И Марианна наша дружит с этой…
— С Эвелиной? Марианна уже не дружит с Эвелиной. За то, что отец Эвелины помял твою машину.
— Енсен помял машину? Чепуха!
— Эвелина это сказала.
— Какая еще Эвелина?
— Дочка его.
— А, Марианнина подружка?
— Теперь уже не подружка. Из-за вмятины.
— Я же сказал: приятный человек…
Марианна все так же стоит у дверной щели. Сердце уже не колотится так сильно. Что-то зреет у нее в душе. Летом, вспоминает она и сразу же видит лето, она лежала в жару, а над ней был деревянный потолок, и доски тогда зашевелились и превратились в зверьков, а потом зверьки превратились в огромных зверей, и они надвигались на нее, и нависли над ней, и хотели схватить ее. Все это было летом, да, летом. Марианна бесшумно отошла от двери и так же бесшумно спустилась с лестницы, ступая на самый край ступенек, чтобы те не скрипели. Все вдруг стало невыносимо. Напоследок она еще услышала — теперь уже кричала мама, так громко, что больно зазвенело в ушах:
— Эта вмятина сведет меня с ума! Позвони Енсену и выясни, как было дело!
На дворе сумерки. Летом, вспоминает Марианна, как странно, летом всегда светло. Отсюда видны окна всех домов нового поселка: они горят, словно крохотные солнца. Окна горят, и от этого сумерки кажутся еще гуще. Из окна комнаты, где разговаривают мама с папой, падает свет, освещая вмятину на заднем крыле. Марианна видит, как вспыхивают фары машин, она будто видит все машины, маленькие и те, что побольше: они стоят, дожидаясь, когда их запрут на ночь в гараж или, наоборот, выведут на шоссе. Марианна прилипает к ним взглядом, пытаясь представить себе людей, которые сидят внутри: она ведь знает всех, у кого машина. Чудно как, думает она, что сейчас их там нет, они сидят у себя дома и толкуют о машинах, а машины стоят пустые. Она видит голубоватый отсвет телевизионных экранов. И слышит все, о чем молча думают люди у телевизора. Летом, вспоминает она, летом, когда я лежала в жару, папа не подошел ко мне, не поправил одеяла, не сказал: «А ну, покашляй!» Он даже не сунул мне ложку в рот — поглядеть на мой язык. Мама не умеет так глядеть на язык, чтобы я от одного этого вылечилась. И потом он должен был научить меня плавать, а я вовсе выучилась сама.
Она остановилась и там, в сумерках, громко сказала:
— Да, я сама выучилась плавать! А папа, наверно, сунул ложку в глотку машины!
Марианна вышла на дорогу, затем повернула к оранжерее: там в окнах совсем другой свет, такой же, как летом от солнца. Там живет садовник; рассказывают, будто он поет по ночам. Марианна идет на свет, пересекая поле. Говорят, садовник играет на скрипке, и его скрипка оплакивает ребенка — девочку, которая в Америке выпала из окна. Марианна идет на свет. Сейчас она — та самая девочка в Америке, которая выпала из окна. Они жалеют машину, потому что на ней вмятина. А у Марианны летом разве не было вмятины в горле? Они жалеют машину. Папа жалеет. И мама тоже. Она ведь сказала папе, что это сделал Енсен. То есть она сказала, что Эвелина сказала, что это сделал Енсен. Пусть Эвелина теперь поплачет. Марианна умерла. Она в Америке.
Все же Марианна не совсем умерла. И сейчас она уже идет назад от оранжереи и сама оплакивает себя. И вслед ей из дома садовника несутся рыдания скрипки. Мертвая Марианна бредет домой, и ей очень холодно. Она так долго бродила во мгле, она озябла и голодна, и между домами совсем темно. Она хочет войти в свой дом. Но тише: кто-то идет. Это папа. Марианна стоит, скрытая мраком, и видит, как папа выходит из дома и — в свете уличного фонаря — оглядывает машину. Затем папа ныряет во мрак и, торопливо шагая, уходит. Включив карманный фонарик, он рассекает тьму тонким лучиком света.
Что-то случилось дома, пока Марианна была в Америке. Сверху спустилась мама: «Марианна… Ее нигде нет. Я думала, она легла спать, она же, кажется, сказала „спокойной ночи“? Поднимаюсь наверх потушить свет — а ее нет!..»
Мама позвонила одному, другому: нет, никто не видел ребенка. — «Господи, неужели она так поздно гуляет?»
Енсенам, новым соседям, мама тоже позвонила. Может, Марианна у Эвелины? «Нет, что вы, Эвелина давно уже спит, а что, Марианна пропала?» Папа подружился с Енсеном в трамвае. Енсен сбросил домашние туфли, переобулся, ушел от своего телевизора, от семьи да еще многих других поднял на ноги. Мама тоже хотела пойти поискать Марианну, но ведь надо кому-то остаться дома, у телефона — сейчас это самое главное. Мама застыла в раздумье, вне себя от страха: значит, все равно пришлось поднимать людей, патрулировать ночью. Слово это пугает ее, и все же она не подпускает ужас к самому сердцу. Марианна не из тех, кто может заблудиться, растеряться, тут что-то не так. Она вдруг ловит себя на том, что сегодня однажды уже произнесла ту же фразу: «Тут что-то не так». Она снова глядит в окно: вдали мечется лучик карманного фонаря, в той стороне, где живет садовник, который будто бы играет по ночам на скрипке. Но там ее искать не надо. Она много раз ходила к тому дому с другими детьми, но одна, в потемках, она не пойдет. Страх то захлестывает маму, то отступает: она то бежит к телефону, то снова отходит от него, собирает со стола посуду и несет ее в кухню, окна которой смотрят в другую сторону, не в ту, где улица.
И тут она это услышала. Услышала сквозь все пространство дома: звук удара, скрежет металла. На миг она замерла с полотенцем в руках, потом метнулась через гостиную к окну. Никого. В резком отблеске лампы у входа она увидела рану на крыле машины… но только, боже праведный!.. почему на переднем? Ведь она же была на заднем, а теперь, выходит, вмятина на обоих крыльях? В совершенном оцепенении она стояла и думала: «Я же знала: тут что-то не так».
Вдруг она поняла. Заподозрила? Нет, поняла. Не может быть. Но она знала: это так. Она прошла мимо телефона, спокойно покинув пост. По телефону вестей не будет. Войдя в круг света от лампы у входа, спокойно позвала:
— Марианна!
И так как ответа не было, повторила:
— Марианна! Чур не игра!
Ответа не было. Но мать знала, странным образом знала все, и знание оттесняло страх. Она прошла прямо к гаражу и приоткрыла дверь: в щель упал бледный луч света.
Марианна притаилась, как мышь. Нет, она не мышь, она не станет пищать. Она притаилась, как ежик, свернулась, как ежик, от страха выпустив иголки, выгнула спинку и чувствует, как иголки торчат во все стороны. Никто не увидит ее, да никто и не может увидеть ее, ведь она свернулась, как ежик, и никто не может заглянуть ей в глаза: она так сильно зажмурилась — будто красные искры посыпались.
— Марианна, я же вижу тебя.
Гараж забит всяким хламом, ящиками, коробками, инструментом. Марианна сидит в самом дальнем углу. Ее рука, правая рука, сжимает какой-то темный предмет. Мама не видит ее. Может, она учуяла ее нюхом? Мама слегка дотрагивается до ежика. Темный предмет надает на пол. Долото. Мама дотронулась до своего ежика, и долото упало на пол. Удар металла о цемент, потом — тихо. Вдали, над полями, пляшут огоньки карманных фонарей. Голоса прорезают ночь — в них звенит надежда. Но в гараже, после того как долото стукнулось об пол, — ни звука.
— Иди же сюда, Марианна. Мама все знает.
Мама все знает. Что знает она? Марианна сжалась еще больше, свернулась клубком, шариком. Никто теперь не может ее видеть, она уже не ежик, а шарик, жесткое ядрышко в скорлупе. Но внутри, под скорлупой, Марианна думает. Мама… что она знает?
— Про вмятину. Про то, как ты лежала в жару. И про папу.
Какая-то сила распирает ядрышко изнутри. Скорлупа вот-вот лопнет. Но нет, ядрышко только еще меньше стало и жестче. Что может знать мама?
— Про лето.
Про лето? Как? Не может она это знать!
— Маме ведь тоже когда-то было шесть лет.
Нет! Ничего мама не знает. Никто ничего не знает. И никто не видит меня. Тогда, летом, никто меня не видел…
Папин голос с улицы:
— Ма-ри-ан-на!
Голос Енсена. И тут же опять папин голос:
— Подумаешь, какая-то вмятина!..
Ядрышко. Марианна уже не ядрышко. Марианна уже не ежик. Мама шепчет в дверь гаража.
— Это все из-за того лета…
Нет больше ежика. Марианна — мышка. Мамин мышонок.
— П-и-и-и-и!.. — пискнула Марианна.