Заживо погребенный

Беннет Арнольд

Глава IX

 

 

Лощеный господин

Автомобиль был из тех электрических чудес, какие действуют споро и бесшумно, как, скажем, гильотина. Без вони, грохота, без отвратительного скрежета — вот как он двигался, этот автомобиль. Он подплыл к калитке с таким отсутствием всяческого звука, что Элис, вытирая пыль в гостиной, ничего не слышала. Она ничего не слышала, покуда скромненько не звякнул колокольчик. Резонно допустив, что звонить таким манером мог посыльный от мясника, она пошла открывать. Как была — в переднике и даже с тряпкой в руке. Красивый, гладкий мужчина стоял на пороге, и фоном ему служил вышеописанный автомобиль. Был мужчина смугл, имел черные кудри, усы подстать, и карие глаза. Дивной новизны цилиндр блистал над блистающими глазами и кудрями. Пальто на нем было с каракулевым подбоем, и сей важный факт как бы ненароком выдавали лацканы воротника и отвороты рукавов. На шелковом, на черном галстуке, в математическом центре безупречного морского узла сияла жемчужная булавка. Стального цвета были у него перчатки. Главную отличительную черту чеканных, нежно полосатых брюк составляла почти неземного вида складка. Шевровые штиблеты его были почти так же гладки, как его же щеки. Щеки эти поражали мальчишескою свежестью, а между ними, над снежнозубою улыбкой, нависал крючковатый ключ к его характеру. Вполне возможно, Элис, просто по легкомыслию, и разделяла вульгарное предубеждение против евреев. Но сейчас она, конечно, ничего такого не испытывала. Обаяние этого нового для нас лица, его замечательная любезность всегда и везде побеждали печальный предрассудок. К тому же и лет ему было не больше тридцати пяти, и никогда еще столь драгоценный красавец-мужчина не стаивал на пороге Элис.

Мгновенно она сопоставила его в уме с недавними викариями, и сравнение выходило не в пользу англиканской церкви. Она не знала, что этот человек — опасней тысчи викариев.

— Тут живет мистер Генри Лик? — осведомился он, улыбаясь и приподняв цилиндр.

— Да, — с ответной улыбкой сказала Элис.

— И дома он?

— Да, — сказала Элис, — но только он сейчас работой занимается. Знаете, погода такая… и он не может надолго выходить… для работы то есть… и вот он…

— Не могу ли я увидеть мистера Лика в его студии? — спросил лощеный господин с таким видом, будто произнес: «Не удостоите ли вы меня сей наивысшей чести?»

В жизни Элис еще не слыхивала, чтобы чердак называли студией. Она помолчала.

— Я насчет картин, — объяснил посетитель.

— Ой! — оживилась Элис. — Может, зайдете?

— Я приехал с единственной целью повидать мистера Лика, — с нажимом пояснил незнакомец.

Конечно, за два года мнение Элис о способностях мужа по части рисованья отчасти изменилось. Раз человек умеет заработать две-три сотни в год, наляпывая как попало краски на холсты — и малюя картины, которые, в глубине души считала Элис, ну ни на что на свете не похожи, смех да и только, — значит, приходится серьезно относиться к его этим занятиям на чердаке. Правда, цена, по мненью Элис, была настолько высоченная, ну прямо сказка, учитывая качество работы. Но сейчас, видя на пороге такого симпатичного еврейчика, а за ним такой шикарный автомобиль, вдруг она поняла, что тут возможны чудеса и сказки похлеще даже. Ей виделось уже, как цена подскакивает с десяти до пятнадцати, а то и до двадцати фунтов за картину — только надо, конечно, держать ухо востро, чтоб муж все не испортил, не выкинул чего с этой дурацкой своей застенчивостью.

— Сюда, пожалуйста, — указала она проворно.

И вся эта элегантность за ней проследовала до двери чердака, и Элис распахнула дверь, кратко объявив:

— Генри, тут к тебе один господин, картинами интересуется.

 

Connoisseur

[13]

Прайам оправился скорей, чем можно было ожидать. Первая мысль его была о том, какие ненадежные, прямо невозможные созданья эти женщины, и даже лучшие из них способны на непостижимые вещи, вещи просто невообразимые, покуда они их не выкинут! Ни словом его не предуведомив, притащить невесть кого прямо к нему на чердак! Однако же, встав и разглядев нос вошедшего (чьи ноздри тонко трепетали, вбирая пары керосиновой лампы), он мигом успокоился. Он понял, что не напорется на хамство, тупость, ни на нехватку воображения, ни на отсутствие отзывчивости. Гость между тем сразу, деловито и уверенно взял быка за рога.

— С добрым утречком, мэтр, — с ходу начал он. — Прошу прощенья, что вот нагрянул. Но я хотел узнать, не имеете ли вы в предмете продать какую-нибудь картину. Фамилия моя Оксфорд, я выступаю от лица коллекционера.

Искренность, почтительность, очень мило сочетались с меркантильной прямотой, а также с широкой, обворожительной улыбкой. Никакого удивленья обстановкой чердака выказано не было.

 

Мэтр!

Не стоит, по-видимому, прикидываться, будто и самому что ни на есть великому художнику не лестно, когда его называют — мэтр. «Мастер» — ну, кажется, то же самое слово, но какая разница! Давно уж к Прайаму Фарлу не обращались — мэтр. Впрочем, из-за своей нелюдимости он и вообще очень редко слышал это обращение. Оконченная только что картина стояла на мольберте у окна; она изображала одну из самых дивных лондонских сцен: Главная улица Патни — ночью; две лошади, влекущие омнибус, мощно, с силой рвутся из темного проулка, и, не совсем вырвавшись из тени, но уже обтянутые холодным блеском Главной улицы, странно подобны конной статуе. Такой нахлест тонов, так сложны перепады освещения. По спокойному взгляду гостя, по той позе, которую тот невольно принял, чтоб смотреть на картину, Прайам мгновенно догадался, что смотреть на картины для этого человека — дело привычное. Тот не отпрянул, не ринулся поближе к полотну, не зашелся в истерике, не вел себя, как при встрече с призраком убиенной жертвы. Просто он смотрел на картину, якобы спокойно, и держал язык за зубами. А картина была вовсе не из легких, не из простых. Сплошною новизной, дерзостью опыта, своей блистательною крайностью она в человеке несведущем не задевала ни единой струнки, кроме чувства юмора.

— Продать! — вскрикнул Прайам. Как все застенчивые люди он прикрывал застенчивость чрезмерным панибратством. — За эту — сколько? — и ткнул в картину.

Вот так, без обиняков.

— Достоинства редкие, — пробормотал мистер Оксфорд со спокойным видом знатока. — Редкие достоинства. Могу ли я поинтересоваться — сколько?

— Но это я вас спрашиваю, — Прайам тискал перепачканную маслом тряпку.

— М-м! — заметил мистер Оксфорд и выразительно глянул, ничего, впрочем не присовокупив. Потом: — Скажем, двести пятьдесят?

Прайам, в общем, уже решил завтра же отдать картину своему рамочнику и не ожидал за нее выручить ни единым пенни больше, чем двенадцать фунтов. Но эти художники — странные организмы.

Он затряс головой. Хоть двести пятьдесят фунтов была сумма, которую он заработал за весь истекший год, он покачал седою головой.

— Нет? — проговорил мистер Оксфорд любезно и почтительно, скрестив за спиной руки. — Да, между прочим, — с живостью обратился он к Прайаму, — вы ж видели, наверно, портрет Ариосто кисти Тициана, который купили для Национальной галереи? И каково ваше мнение, мэтр? — и вытянулся, весь ожидание, пылая интересом.

— Ну, только это никакой не Ариосто, и уж точно не Тициан, а в остальном вещь первоклассная, — сказал Прайам.

Мистер Оксфорд улыбнулся понимающе, довольный, и покачал головой. — Я так и знал, что вы это скажете, — заметил он. И проворно перешел к Сегантини, Д. У. Моррису, а потом к Боннару, спрашивая мнения у мэтра. Несколько минут они прилежно обсуждали живопись. А Прайам годами не слыхал голоса осведомленного здравого смысла, рассуждающего об искусстве. Годами он ничего, кроме детского лепета, не слышал о картинах. Он, собственно, выработал привычку не слушать. Самым буквальным образом в одно ухо впускал, в другое выпускал. И теперь он прямо-таки жадно впивал, глотал и поглощал речи мистера Оксфорда, и понял, как же он изголодался. И он говорил с ним откровенно. Он теплел, он разгорался, он зажигался. И мистер Оксфорд слушал его в восторге. Мистер Оксфорд обладал, по-видимому, природным благоразумием. Он просто считал Прайама великим художником, вот и все. Никаких ссылок на странную загадку — отчего великий художник вдруг стал писать свои картины на чердаке по Вертер-роуд, в Патни! Никаких неудобных вопросов о прошлом великого художника, о прежних его картинах. Только прямое, полное признание в нем гения! Странно, но приятно.

— Значит, двести пятьдесят вы не хотите? — мистер Оксфорд вдруг перескочил опять к делу.

— Нет, — стойко держался Прайам. — Честно говоря, — прибавил он, — в общем-то, я эту картину хотел себе оставить.

— И на пятьсот вы тоже несогласны, мэтр?

— Ну, тут я, пожалуй, соглашусь, — и он вздохнул. Вздох был искренний! Он в самом деле с радостью оставил бы себе эту картину. Он знал, что в жизни еще не писал ничего лучше.

— И я могу унести ее с собой? — спросил мистер Оксфорд.

— Да, пожалуй.

— Осмелюсь ли просить вас отправиться со мною вместе в город? — продолжал мистер Оксфорд, сама почтительность, — у меня есть несколько картин, и очень бы хотелось, чтоб вы глянули на них, думаю, они вам доставят удовольствие. И мы оговорим дальнейшие дела. Если вы, конечно, сможете мне уделить часок. Так могу ли я просить…

Прайаму очень захотелось ехать, желание боролось в нем с застенчивостью. Тон, каким мистер Оксфорд говорил: «…думаю, они вам доставят удовольствие», явственно намекал на что-то совершенно незаурядное. А Прайам даже не мог упомнить, когда глаза его видели картину одновременно и незнакомую, и великую.

 

Галереи Парфиттов

Я уже упомянул, что тот автомобиль был из ряда вон. Честно говоря, он был исключительно из ряда вон. Куда крупней обыкновенного автомобиля. То, что писаные богатыми и для богатых газетные «заметки автомобилиста» привычно именуют «лимузин». Снаружи и внутри он поразительно был нов и безупречен. Дверные ручки слоновой кости, мягкая желтая кожаная обивка, кедровая отделка, нарядные серебряные штучки, лампы, скамеечки для ног, шелковые подушки — все было новое, с иголочки, все будто ни разу не использовалось. Автомобиль будто доказывал, что мистер Оксфорд никогда не пользуется машиной дважды, каждое утро приобретая новую, как биржевой маклер — новый цилиндр, а герцог Селси — новые штаны. Был тут и письменный столик, и всякие кармашки для бумаг, и подвесные ухищрения для определенья времени, температуры воздуха и колебаний барометра; была и разговорная труба. Вы чувствовали, что будь машина связана беспроволочным телеграфом с биржей и палатами парламента, будь вдобавок небольшой ресторанчик у ней в хвосте, мистеру Оксфорду не было б нужды вообще из машины вылезать; так бы он и проводил в ней дни свои с утра до поздней ночи.

Да, все, все было безупречно — машина, оснастка самого мистера Оксфорда, цвет его лица — и Прайам себя почувствовал слегка обшарпанным. Он и был слегка обшарпан. В Патни он как-то опустился. Он — прежний денди! Но ведь когда это было! В дни блаженной памяти Лика. И пока автомобиль плыл без запаха, без звука, по запруженным улицам Лондона к центру, то срывался, как звезда, летел, как метеор, то нежно, мягко замирал, то, ринувшись вперед, небрежно обходил земное, прозаическое средство сообщенья, Прайаму все больше и больше делалось не по себе. Он свыкся с распорядком своей жизни в Патни. Из Патни он, в общем-то, не выезжал, разве когда вдруг тянуло освежиться в Национальной галерее, да и туда он неизменно ездил поездом и подземкой, и подземка всегда в нем вызывала удивление, будила романтические чувства и, выбросив из-под земли на угол Трафальгарской площади, как будто странно, блаженно его встряхивала. Так что он давным-давно не видел главных улиц Лондона. Он начал уж позабывать роскошь и богатство, хозяев восточных сигаретных лавок с фамилиями на «опулос», надменность высших классов, еще большую надменность их лакеев. И он оставил Элис в Патни. И тайный бес схватил его, вцепился, дергал, тянул обратно к простоте предместья, заставлял морщиться, корчиться и уклоняться от блеска лондонского центра, чуть ли буквально не выхватывал его из машины, чуть ли не толкал под зад, чтоб со всех ног мчался обратно в Патни. Он бы картину отдал за то, чтоб оказаться в Патни, вместо того, чтоб проноситься мимо Гайд-Парк-Корнер под аккомпанемент любезнейших, почтительных, тактичных соображений мистера Оксфорда.

И только другой бес, знакомый бес стеснительности ему не позволял властно остановить машину.

Машина затормозила на Бонд-стрит, перед зданием с широкой аркой и символом империи, широко веющим над крышей. Таблички уведомляли, что проход под арку стоит шиллинг. Однако мистер Оксфорд, выставляя вперед последнюю картину Прайама так, будто она стоит пятьдесят тысяч, а не пятьсот фунтов, без единого слова прошел мимо уведомлений, и Прайам пошел следом, подчинясь его внушительному жесту. Почтенные ветераны, сплошь в медалях приветствовали мистера Оксфорда при входе, а уж внутри святилища некие созданья в цилиндрах, столь же безупречных, как у Оксфорда, приподняли перед мистером Оксфордом сии уборы, он же не приподнял своего в ответ. Только наполеоновски кивнул! Весь он вдруг странно преобразился. Вы видели перед собою человека нерушимой воли, привыкшего использовать людей, как пешки в шахматной запутанной игре. Наконец они вошли в таинственный покой, и мистер Оксфорд, скинув на руки пажу цилиндр, меха, перчатки, велел послать за кем-то, кто тотчас явился с рамой, в точности подходящей для картины Прайама.

— Сигару не желаете ли? — мистер Оксфорд проворно вернулся к прежней своей манере, предлагая ящик, где каждая сигара была облечена отдельной золотой фольгой. Такая сигара стоит крону в ресторане, пол кроны в лавке и два пенса в Амстердаме. Царственная сигара с ароматом рая и пеплом белее снега. Но Прайам не мог оценить ее по достоинству. Нет! На стертой медной табличке под аркой он рассмотрел слова: «Галереи Парфиттов». То были знаменитые дельцы, с которыми он прежде имел сношенья, но которых, правда никогда не видел. И ему было страшно. Его терзали жуткие предчувствия и отвратительно сосало у него под ложечкой.

Тщательнейше осмотрев картину сквозь ладанные облака, мистер Оксфорд выписал чек на пятьсот фунтов и, зажав в зубах сигару, протянул чек Прайаму, который пытался его принять с небрежным видом, но это ему не удалось. Чек подписан был: «Парфитты».

— Слышали, может быть, что я тут теперь единственный владелец?

— Вот как? — Прайам волновался, как неопытный юнец.

Потом мистер Оксфорд по глухим коврам повел Прайама в зал, где с помощью рефлекторов высвечивалось маленькое, но несравненное собрание картин. Мистер Оксфорд не преувеличил. Они доставили удовольствие Прайаму. Такие картины не каждый день увидишь, и не каждый год. Был тут прелестнейший Делакруа, того уровня, какой нечасто попадался Прайаму; был и Вермеер, делавший излишним путешествие в Рикс-музеум. А на стене подальше, к которой мистер Оксфорд подвел его напоследок, на подчеркнуто почетном месте, висел пейзаж Вольтерры, городка в горах Италии. У Прайма сердце так и подпрыгнуло при виде этой вещи. В нижнем углу роскошной рамы черными буквами значилось: «Прайам Фарл». И до чего отчетливо он помнил, как её писал! И до чего была она прекрасна!

— Ну вот, — проговорил мистер Оксфорд, — по моему скромному мнению, это один из самых лучших Фарлов. А вы как считаете, мистер Лик?

Прайам старательно прикинул.

— Я с вами согласен, — сказал он.

— Фарла, — сказал мистер Оксфорд, — пожалуй, единственного из новых можно поставить рядом с гигантами, выставленными в этом зале, а?

Прайам вспыхнул.

— Да, — выговорил он.

Между Патни и Вольтеррой — существенная разница, во многом; но Вольтерра и Главная улица Патни на двух картинах неоспоримо, очевидно, безусловно — были писаны одной и той же кистью; вы не могли не видеть, что тут одна манера, те же мазки, один и тот же взгляд, охват и постиженье, одним словом, та же ослепительная, строгая передача натуры. Сходство бросалось в глаза и безусловно убеждало. Оно бы не укрылось даже от аукциониста. Однако мистер Оксфорд о нем не проронил ни слова. Он его, кажется, вовсе не заметил. Все, что он сказал, выходя из зала, когда Прайам окончил свою довольно односложную хвалу, было:

— Да, вот она, та маленькая коллекция, которую я собрал, и я горжусь, что смог ее вам показать. А теперь я бы очень хотел, чтоб вы со мной отобедали в клубе. Ну, пожалуйста. Я буквально буду в отчаянии, если вы откажетесь.

Прайаму с высокой горы было плевать на отчаяние мистера Оксфорда, и вся душа его противилась обеду в клубе мистера Оксфорда. Но он ответил «Да», потому что так было всего легче при его стеснительности, а мистер Оксфорд был человек решительный. Прайаму ужасно не хотелось идти. Его расстроило, встревожило, его пугало молчание мистера Оксфорда.

На автомобиле они подкатили к клубу.

 

Клуб

Прайам прежде никогда не бывал в клубе. Мое заявление вас может удивить, вы можете даже мне не поверить, но тем не менее это — сущая правда. Родину клубов он покинул еще в юности. Что же до английских клубов в иных городах Европы, они знакомы были ему по внешности, да по одобрительному лепету их приверженцев за tables d'hôte, и желание дальнейшего с ними ознакомления не было столь жарким, чтобы его сжигать. Вот он и не знал клубов.

Клуб мистера Оксфорда его встревожил, запугал — такой громадный, черный. На первый взгляд он напоминал ратушу какого-нибудь крупного промышленного города. Когда вы стоите на тротуаре перед пролетом гигантских ступеней, ведущим к первой паре вращающихся дверей, голова ваша оказывается определенно куда ниже ног существа, оглядывающего вас из-за стекла. Голова ваша куда ниже и подоконников могучих окон цокольного этажа. Потом — еще два этажа, а уж над ними выступает карниз резного камня, угрозой нависающий над вашим взором. Десятой части этой глыбы, да что там, всего осколка с краю хватило бы на то, чтоб раздавить слона. И весь фасад при этом черен, черен от вековых углеродных отложений. Мысль о том, что это здание — ратуша, используемая не по назначению, постепенно покидает вас, пока вы смотрите. Вы понимаете нелепость этой мысли. Вы ощущаете, что клуб мистера Оксфорда — памятник, реликт, остаток тех веков, когда ходили по земле гиганты, и он, неповрежденный, дошел до нас, пигмеев, старающихся его приспособить. Единственным потомком гигантов был, по-видимому, страж за дверью. Когда мистер Оксфорд и Прайам вскарабкались к дверям, этот единственный гигант с гигантской силой распахнул гигантскую дверь, они вошли, и дверь захлопнулась за ними, заметно всколыхнув воздух. Прайам оказался в огромном интерьере, под потолком, плывущим в дальней, дальней вышине, как небеса. Он смотрел, как мистер Оксфорд расписывается в гигантском томе под гигантскими часами. Покончив с этой процедурой, мистер Оксфорд, пройдя мимо бескрайних перспектив справа и слева, ввел его в очень длинную залу, обе длинных стены которой были утыканы несчетными огромными крюками — то там, то сям висело на крюке пальто, висел цилиндр. Мистер Оксфорд выбрал два крюка в этом пространстве, и когда они с Прайамом достаточно разоблачились, ввел его в еще другой огромнейший покой, по-видимому призванный напоминать о банях Каракаллы. Над гигантской чашей, выдолбленной из цельного гранита, Прайам почистил ногти такой громадной щеткой для ногтей, каких прежде не видывал даже и в ночных кошмарах, а служитель почистил его орудием, напоминавшим грозное оружие, некогда служившее Анаку.

— Сразу отправимся к столу, — осведомился мистер Оксфорд, — или желаете сначала джина с агностурой?

Джин с ангостурой Прайам отклонил, и по впечатляющей лестнице темного мрамора, потом через другие апартаменты, они вошли в столовую, которую можно было успешно использовать для выездки лошадей. Здесь вы видели шесть гигантских окон в ряд, и на каждом занавес пышными каскадами стекал из незримости в зримость. Потолок тоже, вероятно, существовал. На каждой стене висели гигантские картины в тяжелых, узорных рамах, а в простенках стояли на базальтовых колоннах героические мраморные бюсты. Стулья нельзя бы было сдвинуть с места, если б не могучие ролики, но рядом со столами они казались изящными безделушками. В одном конце столовой стоял буфет, который не дрогнул бы под цельной бычьей тушей, в другом конце — пламя, над которым можно бы поджарить эту тушу в её целостности, плясало под каминною доской, до которой не дотянулся бы локтями Голиаф.

И — торжественная тишина. Полы, покрытые пушистыми коврами, глушили все шаги. Нигде ни звука. Звук, сам по себе, повидимому, здесь не поощрялся. Прайам уже прошел через широкий вход в освещенную залу, где все стены огромными буквами предупреждают: «Тихо!» И он заметил, что все кресла и диваны здесь пышны и обиты мягкой кожей, так что, сидя в них, вам не удастся произвести даже и самомалейший скрип, как ни старайтесь. На первый взгляд казалось, что здесь никого нет, но, приглядевшись повнимательней, вы замечали, что зала кишит лилипутиками, что они ходят, сидят в креслах, задуманных, очевидно, каждое для троих. Эти лилипуты были члены клуба, обращаемые в кукол его громадностью. Странная, мрачная порода! Повидимому, они достигли последних стадий разложенья, ибо повсюду, где могли они преклонить головы, было протянуто белое сукно, чтоб, не дай Бог, они не осквернили тех мест, которые освящены касанием могучих затылков, уж давно почивших. Редко они вступали в разговор друг с другом, только обменивались взорами, полными недоверья и вражды; а если вдруг случалось им заговорить, была в их тоне одна усталая брюзгливость. Впрочем, они довольно смутно различали один другого в унылом сумраке, — сумраке, на который не оказывал почти никакого действия желтоватый свет электрических ламп в огромных люстрах. Все заведение было погребено в прошедшем, погружено в сон о титаническом былом, когда, конечно, жили те великаны, которые могли собой заполнить эти кресла и покоить ноги на этих каминных решетках.

И в этой обстановке мистер Оксфорд потчевал Прайама, кормил-поил с обыкновенных крошечных тарелок, из самых обыкновенных мизерных бокалов. На вполне современное угощенье, отменное притом, памятная история клуба не наложила никакого отпечатка — разве что стилтоновский сыр как будто изготовили в гомерову цветущую эпоху и ввел его в употребленье сам Улисс. Едва ли следует упоминать, что все это вместе взятое произвело на Прайама самое гнетущее впечатление. (Но как, как мог дипломатичный мистер Оксфорд догадаться, что Прайам никогда в жизни не бывал в клубе?) Он впал в безмолвную тоску и отдал бы гигантскую сумму, такую же гигантскую, как этот клуб — да самый чек бы отдал, лежавший у него в кармане — за то, чтоб так и не встретить на своем пути мистера Оксфорда. Он был чересчур чувствителен для клубов, а настроений его никогда нельзя было предвидеть. Мистер Оксфорд не сумел предвидеть, какое действие окажет на Прайама этот клуб. Скоро он и сам понял свою ошибку.

— А не выпить ли нам кофейку в курительной? — предложил мистер Оксфорд.

Людная курительная была той частью клуба, где не считался преступлением обычный, не приглушенный разговор. Мистер Оксфорд нашел свободный от лилипутов уголок, там они расположились, и сигары, ликеры сопутствовали кофею. Здесь вы то и дело наблюдали, как карлики откровенно хохочут в волнах дыма; еще чуть-чуть, и гомон мог обратиться в гвалт; время от времени некий малютка входил и, надрывая горло, выкликал имя какого-нибудь карлика. Вдруг Прайам ободрился, и зоркий мистер Оксфорд тотчас это заприметил.

Мистер Оксфорд поскорей заглотнул свой кофий, потом перегнулся через стол, приблизил свою физиономию к лицу Прайама, пристроил поудобней ноги под столом, выдохнул внушительное облако дыма из своей сигары. То была явная прелюдия к разговору по душам; близилась развязка, к которой уже несколько часов он вел.

У Прайама упало сердце.

— Каково ваше мнение, мэтр, — осведомился мистер Оксфорд, — сколько максимум могут стоить полотна Фарла?

Прайам терзался. Мистер Оксфорд был само внимание, любезность, и он ждал ответа. Но Прайам не знал, что тут сказать. Он только знал, что бы он сделал, достань у него на это храбрости: без церемоний, без оглядки кинулся бы вон из этого клуба.

— Я… я не знаю, — промямлил Прайам, заметно побледнев.

— Потому что в свое время я порядком поднакупил Фарлов, — продолжал мистер Оксфорд, — и, должен признаться, недурно сбыл. Одну только картину себе оставил, которую утром вам показывал. Вот я и думаю: попридержать, пока цена еще подскочит, или же прямо сейчас сбагрить.

— И за сколько бы вы могли ее сбагрить? — бормотнул Прайам.

— А что? Не буду от вас скрывать, — ответил мистер Оксфорд, — да вот, пожалуй, что и за пару тысяч. Она, конечно, размера не то чтобы большого, но это один из самых лучших Фарлов, какие есть в природе.

— Я бы продал, — пролепетал Прайам едва слышно.

— Продали бы, а? Что ж, очень возможно, вы и правы. Вот ведь меня какой вопрос волнует: а вдруг вот-вот объявится другой художник, который такие вещи будет делать лучше даже, чем сам Фарл? По-моему, такая возможность не исключена. Объявляется умнейший, знаете ли, ловкий малый, и подделывает Фарла так, что только такие люди, как вы, мэтр, ну, может быть, как я, заметят разницу. Такую работу можно ведь великолепнейшим образом подделать, была бы ловкость рук, а, как по-вашему?

— О чем вы? — спросил Фарл, похолодев.

— Ну, мало ли, — загадочно ответил мистер Оксфорд, — всякое бывает. Можно подделать стиль, и затопить рынок полотнами, в общем и целом, буквально как у Фарла. Долгое время никто и в ус не будет дуть, ну, а потом — полное смятенье в публике и обвал цен, как результат. И самая-то прелесть в чем? А в том, что публике, ей от всего этого ни горячо, ни холодно. Потому что ведь подделка, которую никто не может отличить от оригинала, она, конечно, и не хуже оригинала, вот ведь как. Понимаете? Тут же такие колоссальные возможности, если, конечно, кто-то их сумеет ухватить! Вот почему я почти готов последовать вашему совету и продать своего последнего Фарла.

Он улыбался все более и более интимно. Взгляд его что-то такое в себе таил. Будто что-то такое внушал Прайаму, что не выразишь словами. На ясном лице было выражение, присущее в подобных случаях подобным лицам, и в нем читалось: мы-то мол с вами знаем, что не существует ни добра, ни худа, — по крайней мере, многие вещи, которые обычный раб условностей считает злом, на самом-то деле суть добро. Так Прайам истолковал это выражение лица.

«Вот грязный негодяй, он ведь хочет, чтоб я для него подделывал самого себя! — подумал Прайам, скрывая вдруг накатившую ярость, — он с самого начала знал, что никакой нет разницы между тем, что я ему продал, и тем, что у него уже висит. Намекает, дрянь, на то, что мы поладим. А до сих пор играл со мною в кошки-мышки!»

Вслух он сказал:

— Не знаю, могу ли вообще вам что-нибудь советовать. Я не умею продавать картины, мистер Оксфорд.

Это было сказано таким враждебным тоном, который должен бы навек лишить мистера Оксфорда дара речи, но нет, нисколько не лишил. Мистер Оксфорд вильнул, как конькобежец, выделывающий новую петлю, и начал разливаться о достоинствах пейзажа Вольтерры. Он разобрал его по косточкам, притом так тонко, верно, будто картина сейчас у него перед глазами. Прайам подивился этой точности. «А понимает кое-что, подлец!» — мрачно размышлял Прайам.

— Вы не находите, что я тут перехваливаю, а, cher maître? — заключил мистер Оксфорд, улыбаясь.

— Слегка, — сказал Прайам.

Если б только он мог убежать! Но он не мог. Мистер Оксфорд его буквально загнал в угол. Никакой надежды на избавление! К тому ж он толстый, ему за пятьдесят.

— А-а! Так я и знал, что вы это скажете! А теперь — не будете ли вы так добреньки, не сообщите ли, в какой период вы её писали? — спросил мистер Оксфорд, эдак небрежно, но так сжал кулаки, что побелели костяшки пальцев.

Вот она, развязка, вот куда мистер Оксфорд все время гнул! Все время зубастая улыбка мистера Оксфорда скрывала знание о том, кто такой Прайам!