Глупость человеческая — это слезы, слезы тех, кто остается с разбитым сердцем или башкой на чужой карусели, когда умные уже успели соскочить. Проблема дурака в том, что он разговаривает на языке, которого и сам не понимает. Я стоял в дверях гаража и смотрел на дурь, но язык отказывался шевелиться. Целую вечность я ничего не мог вымолвить. Да и что я мог сказать, а? И зачем? Слова рождаются у нас в голове, отламываются по кусочку, падают на землю. И что от них остается? Осколки. Обломки, которые поглощает земля, а много веков спустя вновь выкапывают на свет археологи, отчищают, отмывают, изучают, классифицируют и ставят под стекло. А потом на них пялятся скучающие подростки. Или мечтатели. Мне столько надо было высказать Спайку, но слова столпились у меня в голове и толкались локтями, желая пролезть вперед, а я их не пускал. Как будто знал, что произойдет потом, как будто мог подсмотреть будущее, увидеть веревки и острую, холодную сталь, почувствовать ужас и боль, услышать вопли, разорвавшие тишину леса. Но все, что я мог в тот момент, — тупо пялиться на пучки конопли, вдыхать их запах и думать о расплате.
Да, расплата. Я думал о расплате. Я чувствовал, что она не за горами, уже рядом, скручивает и морщит горячий воздух, шепчет, что от нее не уйдешь. Расплата настолько не сомневалась, что ей уготовлено теплое местечко в этой истории и в жизни Спайка, что, хотя она и сгорала от нетерпения, все же решила подождать. А чего ей торопиться? У нее в распоряжении вечность, он могла ждать сколько хотела, хоть до тех пор, пока звезды не начали бы падать на землю.
— Господи, Спайк, ну ты и влип… — прошептал я.
Он даже не смотрел на меня.
— Все оказалось гениально просто, чувак, верно?
— Какое на хер гениально? Гений долбаный…
— Эй, я понимаю…
— Да ты понимаешь, чего наделал, недоумок?! — заорал я, но он только засмеялся:
— Наконец-то и ко мне пришел белый пароход.
— Ага, линкор для проклятых идиотов!
Он продолжал смеяться:
— Иди в жопу, Эл, со своими проповедями!
— Сам иди!
— Ты что, не понимаешь? Я ждал этого момента всю свою жизнь! Это же стоит не меньше двадцати тысяч, въезжай, дурья башка!
— Двадцать тысяч…
— Как минимум. А может, и больше.
— Неприятностей у тебя точно будет больше, поверь мне.
— Каких еще неприятностей? С чего? Никто об этом не знает, кроме нас с тобой, а ты ведь не станешь болтать, верно?
— Ну ты, бля, даешь! Да после пары пива ты сам начнешь болтать направо и налево о своих миллионах и не успеешь и глазом моргнуть…
— Я не проболтаюсь!
— Ага, а я — римский папа! Я — папа, бля, и у меня балкон размером с твою развалюху.
— Ну да?
— Ага, я там деньги складываю.
Спайк передернул плечами:
— Со следующей недели мне уже никогда больше не понадобятся твои деньги, понял, чувак?
В тот момент я едва сдержался, чтобы не врезать ему. Мне так хотелось просто выйти из гаража, сесть на «хонду» и уехать куда-нибудь подальше, где никто не знает, как меня зовут. На какой-нибудь остров в Шотландии, например. Снять домик на окраине тихой деревушки и подождать, пока кончится вся эта буча, хотя я чувствовал, что ждать, вероятно, придется долго. Что же, я бы смотрел из верхнего окна на незнакомую мне улицу, наблюдал за незнакомыми людьми, ходил по своим делам, никого не трогая и ни с кем не общаясь. Я послал бы маме открытку, что со мной типа все в порядке, я в безопасности, чтобы она не волновалась, устроился бы на работу рыбаком, отрастил бороду. Я бы гулял по пустынному пляжу, вдыхая морской ветер, чувствуя, как мелкий песок сечет мне лицо, и слизывал бы с губ морскую соль. Вечерами я садился бы в дальний угол бара и медленно тянул свое пиво, и постепенно лицо и руки мои загорели и огрубели бы. И я бы встретил женщину с черными глазами и сильными руками, честную женщину, которая не падает в обморок при виде вспоротого рыбьего брюха. Мы с ней развели бы огород, и у нас в теплой клети жил бы пушистый кролик. Или два. Но друзья остаются друзьями, даже если они ведут себя как полные недоумки, так что вариантов нет, кроме как принять все как есть, поднять руки вверх и сказать что-нибудь в том смысле, что я типа с тобой или там полагайся на меня…
— Ну, — сказал я, — и когда ты это сделал?
— Утром. Около пяти утра. Я быстро управился.
Он рассказал, что пару дней провел около парника, караулил медведеобразного типа, который заведовал травой. Очень скоро Спайк выучил его расписание: полив растений в полвосьмого утра, потом в полдень, в полтретьего и в девять вечера, и тогда он решился.
— На все про все у меня ушла пара часов, не больше. Я хотел оставить записку, но решил не искушать судьбу.
— Искушать судьбу! Ну, Спайк, ты даешь!
Спайк прошел внутрь гаража, поглаживая на ходу стебли растений, чуть не целуя их. Казалось, этот чертов идиот влюблен — или нет, скорее он находился в трансе. Его лицо сияло, губы влажно блестели, а когда он снова заговорил, его голос даже пресекался от волнения:
— Каждый раз, когда я думаю о моем урожае, меня на ржач пробивает. К концу недели должен высохнуть, и я загоню его за бешеные бабки.
— Да? И как же ты намерен это сделать?
— Найду как. Я знаю одного пушера в Эксетере, он возьмет весь товар оптом, и тогда… — Спайк взмахнул руками, показывая, видимо, как он взлетает в самолете по направлению к Испании и Таиланду или еще куда-нибудь, где на него точно навалятся гангстеры или власти отрубят ему голову за наркотики.
Теперь я уже не просто мечтал уйти из этого гаража — я хотел бежать отсюда без оглядки куда глаза глядят, чтобы больше в жизни не видеть Спайка. Мечты о честной жизни в Шотландии уже не катили, так что я поднял руки вверх и сказал:
— Спайк, ты спятил. Говорю это как друг. Или ты выбрасываешь на хер это говно, или считай, что меня здесь не было.
— Ты что? О чем ты? Куда ты собрался?
— Отсюда надо валить со скоростью света, понял? Ты понял, Спайк?
— Ну и вали, раз ты такой трус. Убирайся! — Он отвернулся к сохнущей конопле, зашел в самую гущу кустов, так что я видел только его ноги в грязных сапогах.
Надо было что-то сказать, но толку от этого все равно не было. Я вдруг так устал, что даже мозги в голове отказывались ворочаться, так что я повернулся и вышел прочь из гаража, оседлал свой байк и уехал. Сам не знаю, куда я ехал, минут десять у меня в голове было совсем пусто. Наверное, я хотел притвориться, что меня никто не видит. Вечерело, темнота сгущалась, и, когда я доехал до Ашбритла и остановился среди полей, опустив голову на руль, в домах уже зажглись огни. Усталые, но довольные фермеры собирались поужинать, пропустить пивка, принять ванну и отправиться на боковую. Мужчины дремали перед телевизором, хозяйки мыли посуду — честные, простые люди, и проблемы у них были простые и честные: к примеру, что съесть на ужин — помидор или немного бекона? Я мог бы заехать к родителям, поздороваться, сделать вид, что просто проезжал мимо, но вместо этого вдруг решился и поехал в бар, что в Стейпл-Кроссе. Меня в этом баре знают, но я там появляюсь не часто. Для меня это место, где можно нормально отдохнуть, сесть с пивом в углу и подумать. А местечко-то интересное! Однажды стены там вдруг начали разговаривать голосами людей, живших сто лет назад, представляете, так что все решили, что здесь водятся привидения. Даже ученых пригласили! И, короче, ученые взяли образцы краски со стен и выяснили, что в той, старой, краске было полно железа, которое с годами намагнитилось, как магнитофонная лента, и стало записывать все, что люди болтали рядом со стеной. Записало споры фермеров о ценах на овец, вскрики девиц, которых щипали конюхи, болтовню мальчишек-половых о цыганках и сетования местного сквайра по поводу всеобщей лености. Теперь-то стены молчат. А жаль. Но кто-то не из здешних мест перекупил этот бар и перекрасил стены так быстро, что его не успели предупредить, что вместе со старой краской он стирает голоса давно умерших людей. Короче, теперь стены в баре белые, окна чистые, а на стенах развешаны старинные фотографии — стога сена и лошади, тянущие плуг. Я сел в углу, взял себе кружку темного и молча принялся за пиво, стараясь успокоить разболтанные нервы. Было непросто, но к концу второй пинты мир стал казаться веселее.
Я заказывал себе третью пинту, когда в дверях появились две девушки-хиппи из Ашбритла. Бармен их знал, назвал по имени и стал наливать им сидра. Они взглянули на меня, кивнули, улыбнулись и отвернулись к бармену. Одна девушка была рыженькая, с короткими волосами и веснушками, а у другой каштановые кудряшки были завязаны в хвостики. На рыженькой была клетчатая рубашка и джинсы, а на Кудряшке — юбка в полоску и блузка без рукавов. Обе были довольно грязные, руки и лица испачканы землей, как будто работали целый день на огороде. Кое-кто в Ашбритле считает, что хиппи паразитируют на нас, что они никогда не работают, только целыми днями курят траву да бренчат на гитаре. И еще что они никогда не моются. У нас в Ашбритле полно придурков, которые видят только то, что хотят видеть, всю жизнь хнычут да жалуются или жалуются да хнычут. То так, то эдак. А мне нравились наши хиппи. Они так прикольно одевались, ярко так, и музыка у них была классная. И еще мне нравилось, что им вроде бы плевать на то, что о них скажут или подумают другие. Наверное, в то время все было проще: и идеалы яснее, и разница между людьми лучше видна. Не знаю. Не могу точно сказать. С тех пор прошло много лет, и, хотя мертвецам сложно отстаивать свои идеалы из могил, хиппи все так же приходят ко мне во сне, и мы вместе смеемся, вспоминая молодость.
Я вернулся к своему столику, а через минуту девчонки-хиппи подошли ко мне, и рыженькая спросила:
— Здесь занято?
— Свободно. Садитесь, — сказал я.
Они сели.
Несколько минут я тянул свое пиво и слушал болтовню девчонок. Оказывается, у них сбежал козел. Сорвался с привязи, забурился в соседский огород, сожрал шесть кочанов капусты и несколько слив со сливового дерева. Девицы гнались за козлом до самой церкви, все вместе перепрыгнули через каменную стену и помчались в поле. Два часа бегали за ним, но так и не поймали. Тут я не выдержал, и, не извинившись, что встреваю в их разговор, брякнул:
— А моя бабка умела заговаривать овец…
Девчонки взглянули на меня, и Кудряшка спросила:
— Что она делала с овцами?
— Ну, заговаривала их. Накладывала заклятье, если хотите. Полагаю, что большой разницы между овцами и козлом нет. Так бабка могла бы вернуть вам вашего козла…
— Интересно, — сказала Кудряшка, подвигаясь ко мне на лавке. — И как же она это делала? — Глаза у нее были темно-коричневые, как спелые каштаны, выглядывающие из скорлупы, а губы розовые и влажные. Она пахла полем и землей.
— Не знаю. Она ведь никому не рассказывала. Мне кажется, она им пела.
— Что пела? Песни?
— Да. — Я был уже слегка пьян. — А вы умеете петь?
— Это зависит… — сказала она.
— От чего?
— От того, сколько я выпью.
— Или выкуришь, — заметила ее подруга.
Я расхохотался, и девчонки тоже, и мы начали болтать о том, кто как живет, и где, и чем занимается, и как кого зовут.
Кудряшку звали Сэм, а рыженькую — Роз. Они раньше работали в баре в Бристоле. А теперь они мечтали скопить деньжат и купить старую пекарню поблизости от того места, где жили, отремонтировать печи и открыть свой бизнес.
— А я помню времена, когда она еще работала, — сказал я. — У них были такие пончики — пальчики оближешь! Вмиг раскупались.
— Мы тоже будем печь пончики, — сказала Роз и пошла к стойке взять еще сидра.
Когда мы с Сэм остались одни, на мне секунду показалось, что стены опять засмеялись, заговорили на разные голоса и что в воздухе повисли давно произнесенные слова. Не знаю, слышала ли их Сэм, но наши глаза вдруг встретились, и в ее взгляде я прочел что-то такое… необычное… от чего мне стало хорошо. Как будто мы присматривались друг к другу и… в общем… понравились. Я решил, что это пиво кружит мне голову, забивает мозги всякой ерундой. Уже открыл было рот, чтобы ляпнуть какую-нибудь глупость, но в последний момент остановился. И правильно сделал. Слишком это просто: разыграть из себя идиота, а утром проснуться и с ужасом вспомнить, каких глупостей наболтал вчера — от безысходности, а вовсе не потому, что тебе это по-настоящему нужно. Что ж, в тот вечер по-настоящему мне нужно было лишь хорошенько напиться, а что до безысходности, так тогда я это слово только по радио и слышал.