В жизни Федерико — сельского уроженца и андалузского провинциала, типичного испанца, замкнутого в границах своей страны, — путешествие в Америку должно было произвести настоящий переворот. Впервые отправляясь в путешествие на корабле, он предвкушал знакомство с другим миром…
По правде сказать, в начале 1927 года денежная зависимость от отца и связанная с ней некоторая вынужденная инфантильность (так, например, Федерико должен был получать разрешение отца, перед тем как сесть на поезд) стали уже тяготить 29-летнего молодого человека. Не настало ли время повзрослеть, расправить собственные крылья, заняться чем-то еще, кроме написания стихов и прозы? Лорка любил давать публичные лекции: в Гренаде, в «укромном уголке» кафе «Аламеда» или перед более широкой аудиторией — в «Атенео», в Мадриде, в студенческой «Резиденции», и даже в Бильбао.
И вот в начале 1929 года Федерико узнал, что есть возможность выступить с такими же лекциями в Америке — в Соединенных Штатах и на Кубе — и даже заработать этим кое-какие деньги. Федерико поговорил со своим отцом, а тот, в свою очередь, посоветовался с Рафаэлем Мартинесом Надалом, который принадлежал к небольшому кругу друзей Федерико и, кстати, был постоянным посетителем салона Морла. Надал высказал соображение, что для Федерико, в нынешнем его смутном душевном состоянии, такое путешествие будет очень полезно. Сам отец был не прочь удалить сына от Эмилио Аладрена, дружба с которым становилась для Федерико всё более тягостной и болезненной. Федерико убеждал отца, что пора ему стать финансово самостоятельным и что он может своими лекциями сам заработать себе на жизнь. Это был тот беспроигрышный аргумент, который бил прямо в цель, — то есть был обращен непосредственно к деловому складу ума главы семейства. В общем, возможность длительного пребывания Федерико в Америке пришлась по душе и сыну, и отцу.
Поскольку по вопросу о путешествии всё семейство пришло к соглашению, уже в апреле 1929 года Федерико уладил последние его детали. Чтобы наверняка обеспечить его безопасность, было решено, что он поедет вместе со своим наставником и другом Фернандо де лос Риосом, университетским преподавателем и известным политическим деятелем, который только что оставил кафедру и был приглашен с курсом лекций в качестве «visiting professor» в Колумбийский университет в Нью-Йорке. Но Фернандо не собирался превращать эту поездку в развлечение для своего молодого друга (Федерико был на 18 лет моложе его). Он уже не первый раз был в Соединенных Штатах в качестве «приглашенного преподавателя» и предложил Федерико записаться в Колумбийский университет на курс английского языка для иностранцев, а также обещал представить его там многочисленным своим друзьям. Для Федерико-поэта не могло быть ничего более соблазнительного…
Но Федерико еще и драматург, пусть только начинающий. Когда он вернулся в Гренаду, чтобы собрать свой багаж для путешествия, туда же приехала (это было 29 апреля) Маргарита Ксиргу со своей труппой — со спектаклем, который она уже давала в Мадриде: это была пьеса Лорки «Мариана Пинеда», и его имя уже у многих было на слуху в столице — именно благодаря ей. Теперь же имя Федерико Гарсиа Лорки впервые громко зазвучало на улицах Гренады: оно красовалось на афишах этой знаменитой труппы. Тешило ли это самолюбие Федерико? Задавать такой вопрос — значит ничего не понимать в нем. Он, робкий, замкнутый в себе, неуверенный и в то же время убежденный в глубине души в своем таланте, — он был ошеломлен этой шумихой вокруг него. Особенно его смущало то, что всё это происходило в его родном городе: ведь в своей пьесе, через своих персонажей, он так много сказал, сделал столько признаний о самом себе — и, конечно, ему вовсе не хотелось, чтобы его родные, особенно мать, эта умная, образованная женщина, — угадали в ней его собственную смятенную душу, догадались о его личных драмах. Тем не менее Лорка вынужден был появиться на сцене и приветствовать публику. Пьеса шла в гренадском театре Сервантеса два вечера подряд, и местная пресса приветствовала рождение нового гения.
Пятого мая городские власти устроили банкет в честь драматурга и его первой актрисы. Федерико пришлось надеть строгий темный костюм и нацепить галстук-бабочку. Это совершенно не вязалось с обычным его богемным обликом — он любил подчеркивать одеждой эту свою богемность, возможно не без влияния Дали. Среди публики, которая в тот вечер в «Альгамбра Палас» тесно обступила Федерико и всё его семейство в полном составе, были Фернандо де лос Риос, Мануэль де Фалья, а также все его товарищи по «укромному уголку» кафе «Аламеда». Что касается Дали (он никогда не бывал и никогда не побывает в родном городе своего друга), то он прислал поздравительное письмо и извинился за то, что не смог приехать.
Федерико вынужден был взять слово, и вот что любопытно (или знаменательно): вместо того чтобы просто поблагодарить публику и в полной мере насладиться своей славой и аплодисментами всего города (этот сын Гренады сумел завоевать даже Мадрид и теперь отправлялся на завоевание мира, по крайней мере Нового Света!), — вместо этого он пустился в рассуждения, причем не столько эстетические, сколько психологические: «Более чем когда-либо я нуждаюсь теперь в тишине и духовной насыщенности воздуха Гренады — чтобы объявить беспощадную войну своему сердцу и своей поэзии.
Сердцу — чтобы освободить его от разрушительной страсти и лживой тени нынешнего мира, который сеет эту страсть на бесплодную почву.
Поэзии — чтобы научиться создавать в ней — хотя она и защищается изо всех сил, как девственница, — настоящие, живые поэмы, в которых красота и ужас, возвышенное и отвратительное сталкивались и переплетались бы между собой совершенно естественным образом».
Путешествие в Америку и вправду «облегчит его сердце» и позволит выразить в творчестве эти искомые им бодлеровские контрасты.
Заграничный паспорт Федерико прибыл из Мадрида ровно в 31-й день его рождения — 5 июня 1929 года. Федерико был счастлив, хотя и не сомневался в том, что Нью-Йорк обязательно покажется ему ужасным — такое мнение сложилось у него из всего того, что он успел о нем прочитать. В частности, это был культовый роман Джона Дос Пассоса «Манхэттенский поток»: он вышел в 1925 году и был издан в испанском переводе в 1929 году. Прочесть его посоветовал Лорке его друг Адольфо Салазар, который опубликовал рецензию на этот роман в мадридском журнале «El Sol». Нью-Йорк представал в нем жутким мегаполисом, в котором можно бесследно затеряться и из которого лучше всего просто бежать. Но особенное впечатление на будущего путешественника произвел, конечно, фильм, который шел в Мадриде в 1928 году и который ему рекомендовал Луис Бунюэль, — это был «Метрополис» Фрица Ланга: в нем был убедительно представлен апокалиптический образ Нью-Йорка, города небоскребов, — этакий символ современной цивилизации, жизнь в котором полностью механизирована и управляется роботами и человекомашинами. В общем, Нью-Йорк представлялся Лорке ужасающим воплощением современной индустриальной цивилизации, отторгающей от себя человека и превращающей его в раба, — таким покажет его через несколько лет и Чарли Чаплин в своем фильме «Новые времена» (Лорка, возможно, еще успеет увидеть его в 1936 году).
По этой причине Федерико не был намерен задерживаться в Америке более чем на несколько месяцев (в действительности же он пробудет там год). Ему пришла идея пожить на обратном пути из Америки некоторое время в Париже, этом Городе Просвещения, который как магнитом притягивал к себе устремления и чаяния всей испанской художественной элиты того времени: Пикассо, Бунюэля, Дали, Хуана Гриса и многих других.
Восьмого июня Федерико сел на поезд Гренада — Мадрид, а 13 июня вместе с Фернандо де лос Риосом отбыл с Северного вокзала Мадрида в Париж, и оттуда — в Англию. В Париже ему запомнился Лувр, в Лондоне — Британский музей и океан иллюминации на Пиккадилли. Проездом через Оксфорд, где Фернандо де лос Риос должен был встретиться с Сальвадором де Мадарьяга, они прибыли в порт Саутгемптон и сели на корабль «S. S. Olympic». Через шесть дней путешественники были уже на Манхэттене.
Двадцать шестого июня корабль медленно продвигался в Нью-Йоркском порту к месту швартовки — и на ошеломленного Федерико враз навалилась вся эта немыслимая бетонная масса небоскребов Манхэттена. Гигантомания мегаполиса произвела на него очень сильное впечатление. Едва ступив на землю, он был оглушен ритмом его жизни, лихорадочной спешкой его жителей — можно легко представить себе, как должен был чувствовать себя здесь этот приезжий провинциал (в Мадриде в 1920-е годы еще можно было встретить конные экипажи). Неудивительно, что он боялся переходить улицу — он цеплялся за руку Фернандо де лос Риоса, как утопающий за соломинку посреди бурного моря.
Фернандо де лос Риос определил своего протеже слушателем в Колумбийский университет; Федерико занял отдельную комнату на десятом этаже в «Furnald Hall» — с видом на весь студенческий кампус. Вообще-то он был обязан записью в университет и этой прекрасной комнатой любезному посредничеству человека, с которым был знаком несколькими годами ранее в студенческой «Резиденции» Мадрида, — это был выдающийся филолог Федерико де Онис, тогда преподаватель испанской кафедры Колумбийского университета города Нью-Йорка. Именно Онис настоял на том, чтобы Федерико поместили в «Ферналд-Холл», а не в знаменитый «Интернэшнл-Хаус» на Риверсайд-драйв, где обычно размещались выходцы из Южной Америки: он хотел, чтобы застенчивый гренадец сразу и полностью погрузился в собственно американскую среду.
Из окна своей комнаты, чуть ли не в двух шагах от себя, Лорка мог наблюдать Бродвей и слышать, как бьется сердце огромного «метрополиса». Здесь он должен был изучать английский язык — но успеха в овладении этим языком он так и не достигнет, к великому разочарованию своих преподавателей. Ведь здесь было достаточно соотечественников-испанцев, чтобы он мог обходиться без этого чужого варварского языка! Как многие другие писатели, для которых родной язык — это святая святых, Федерико испытывал аллергию к любой речи, кроме кастильской, хотя мог иногда пробормотать несколько слов и на каталонском наречии — чтобы угодить своему другу Дали — или даже написать шесть сонетов на галицийском. В общем, его вхождение в новую языковую среду, надо признать, оказалось весьма слабым. Так что, оставшись в одиночестве на улице Нью-Йорка, он вполне мог бы повесить на шею табличку со своим адресом и с помощью жестов спрашивать дорогу у тех прохожих, которые соизволили бы приостановиться перед этим чудаковатым типом.
С высоты своей комнаты («спартанской», как напишет он своим родным) он созерцает город, но не под ногами, далеко внизу, а перед собой и высоко в небе. Он пишет родителям, которые беспокоились, как обычно, всё ли у него в порядке: «Моя комната расположена на десятом этаже, ее окна выходят на большую спортивную площадку с зеленым газоном и статуями на нем. Рядом — огромный Бродвей, авеню, которая пересекает весь Нью-Йорк из конца в конец. Было бы глупо с моей стороны пытаться выразить словами огромность небоскребов и густоту потока машин. Никаких слов не хватило бы. В трех таких зданиях поместится целиком вся Гренада. В каждой подобной “этажерке” размещается по 30 тысяч человек».
Федерико ослеплен сверкающими вывесками Тайм-сквера и приманками Бродвея. Он созерцает с восторгом этот мир величия техники — им ведь вдохновлены многие картины его дорогого друга Сальвадора, да и сам он упоминал об этом мире, еще не зная его, в «Оде Сальвадору Дали» четыре года назад. Возможно, глядя на «вершины» небоскребов и блики миллионов окон, вспоминал он свои собственные стихи:
Да, он искренне мог свидетельствовать, что Нью-Йорк — «самый современный город мира».
Любознательный ум Федерико волей-неволей влек его в культовые места этого грандиозного города. Он посетил службы в церкви евангелистов и в синагоге — протестантский обряд он нашел лишенным красоты. Конечно, простота нью-йоркских церквей резко контрастировала с пышностью католических церквей в Андалузии. Разве может любой храм мира соперничать позолотой, украшениями и всевозможной пестротой с собором в Севилье, где находится сама Святая Дева Макарена — объект поклонения всех жителей Севильи? Лорка не мог назвать себя католиком, тем более ревностным (если не считать тех праздничных процессий в Гренаде, в которых он часто принимал участие), зато он был чрезвычайно чувствителен к театральной пышности испанских католических обрядов. Что же до иудаизма, то он поверг его в смущение: как это… никакого упоминания о Христе? Да, пение «восхитительное», но сам обряд, на его взгляд, «незначителен». Конечно, Федерико в этих вопросах — различиях между конфессиями — совершенно наивен и несведущ. Как вообще можно молиться, не имея перед глазами распятия страдающего Христа, спрашивается? Душа же его сама свидетельствует об истине: нужно прочесть его «Оду святейшему причастию», в которой воспеваются и Божественный Младенец, и Христос страдающий, чтобы понять, насколько чужды ему были инославные культы, в которых полностью отсутствует Спаситель или нет никаких его изображений.
Зато Лорке очень понравился Гарлем, а открытие джаза стало почти мистическим потрясением. Он быстро пристрастился к посещениям джаз-клубов, таких, как «Small’s Paradise» или самый знаменитый из всех — «Cotton Club», «звездой» программы в котором уже два года был Дюк Эллингтон. Никогда раньше не случалось музыкальному уху Федерико внимать стонам кларнета, завораживающему «декрещендо» саксофона, «глиссандо» тромбона и настойчивому рокоту барабана. А звуки трубы в джазе… Это не была еще труба Луи Армстронга: он дебютирует в том же «Cotton Club» уже после возвращения Лорки в Испанию, но эта волшебная труба… она пронизывает всё существо Федерико, словно черный бык на арене пощекотал его своим рогом или сказочный единорог его детства пронзил ему грудь. Что же до клавишей пианино, по которым летают или вихрем носятся черные пальцы… наш пианист из Гренады, еще вчера бывший без ума от «Арабесок» Дебюсси, не может прийти в себя от восторга: «Какой ритм! Какой ритм!» Ему тут же вспоминается музыка фламенко его родной Андалузии: там всё дело в темпе, в ритме — каждый из присутствующих должен отбивать его щелчками пальцев или хлопками ладоней — знаменитыми «palmoteo». И вот уже Лорка заучивает мелодии и ритмы джаза и негритянских «спиричуэлс» — потом он воспроизведет их на пианино перед восхищенными друзьями.
Для Федерико джаз оказался, что неудивительно, близким родственником песен «канте хондо», которые он так усердно собирал вместе с Мануэлем де Фальей. Можно с уверенностью утверждать, что именно его любовь к фольклору и собственный опыт исследования старинных музыкальных традиций Андалузии расположили его к столь чуткому восприятию негритянской музыки. К тому же, полагал он, цыгане, как и негры, имеют африканские корни, так что между ними и должно быть естественное сходство. Но и кроме самой музыки Федерико хорошо чувствует то, что роднит эти два мира, негритянский и цыганский: это состояние «народа в народе», то же униженное положение, преследования полицейских властей, расовая сегрегация — он ведь видит, что эти модные кабаре Гарлема посещают только белые, которые приходят сюда «оторваться» в ритмах «черной музыки»… И главное, что роднит их, — это природная простота чувств, таких плотских, электризующих — полная противоположность тому механическому, автоматизированному миру, который обступает его в Нью-Йорке со всех сторон. Да, вот здесь — настоящая жизнь! Или могла бы быть такой, потому что Лорка воспринимает этот ночной космос, этот «черный рай» точно так же, как зловещую зеленую луну на голубом небе «цыганского рая».
Эта последняя строчка — не память ли она об огненном танце из «Колдовской любви»?..
Ночью или ранним утром, в своей комнате, вернувшись к себе после лихих вечеринок в джаз-клубе, Федерико, с головой еще полной ритмов «черной музыки», как называл ее Дюк Эллингтон, лихорадочно набрасывает стихи, в которых неустанно повторяется припев:
Благодаря этому музыкальному опыту, совершенно новому для его обостренного слуха, поэзия Лорки претерпевает существенные изменения: меняется сама стихотворная «матрица» «Цыганского романсеро» с ее рифмами и ритмами, и он открывает для себя неограниченные возможности свободных напевов. В 1929–1930 годах, за девять месяцев, проведенных в Соединенных Штатах, и три месяца, проведенных на Кубе, Федерико, одержимый творческой горячкой, создаст целый цикл поэм, который позже назовет «Поэт в Нью-Йорке». И еще он напишет две пьесы — самые смелые из всех и потому «неиграемые»: «Публика» и «Когда пройдет пять лет» — это будет его «невозможный театр». И еще доведет до завершения, но уже в стиле, более близком его предыдущему творчеству, пьесу «Чудесная башмачница». Этот год, вне всякого сомнения, был самым плодотворным в его творчестве — как поэта, так и драматурга.