Начнем с его приятеля из Малаги — Хорхе Гильена. И вот с такой ассоциации: на одном парижском вернисаже некая любительница живописи остановилась перед картиной Пикассо и, будучи в затруднении, воскликнула, обращаясь к автору: «Но я здесь ничего не понимаю!» Пабло Руис ответил ей: «Мадам, чтобы понимать мою картину, нужно знать меня самого!» Вот и Хорхе Гильен, друг всей жизни Гарсиа Лорки, утверждал, что в присутствии поэта исчезали времена года, не было ни дня, ни ночи, ни вчера, ни сегодня, ни жары, ни холода, что можно было обо всём забыть и оказаться в некой особой атмосфере вне времени и пространства, сотканной из света, из той особой ясности, исходившей от него, — из всего того, что с такой силой выражено в его любимом дивном «Clamor». Впитывая в себя аромат этого старинного напева. Хорхе Гильен говорил: «Это и был… Федерико».

Если Пикассо был для живописи ее тайным знаком, то Федерико стал для Андалузии и всей Испании воздухом, без которого невозможно ни дышать, ни жить. Одеждой из света, в которую облекается тело тореро. Это о нем мог бы сказать французский поэт Элюар (пусть обращался он к бессмертной возлюбленной): «Вот почему люблю я твое присутствие — оно как яркая лампа среди бела дня».

Федерико и правда был носителем света и ясновидцем. Когда Херардо Диего составлял в 1927 году антологию испанской поэзии и попросил Федерико дать определение собственному творчеству, тот сказал, как новый Прометей: «Я несу огонь в руках». Ему достаточно было появиться среди друзей или подняться на сцену, открыть рот и произнести первое слово своим характерным низким голосом, чтобы сразу завладеть всеобщим вниманием. Он, воплощенное великодушие, умел осветить собой любую ночную компанию. Он, поэт и пророк, был наделен особым духом, который называл «duende». Это непереводимое слово может означать домового, эльфа, гномика, ангела света и создание ночи, власть чувств и колдовскую любовь — всё то, что было так дорого и его другу Мануэлю де Фалье, творцу «Колдовской любви».

Не о нем ли написал Джеймс Джойс, сам того не зная, «Портрет художника в юности»? История, с ее большим мясницким Топором, вынесла свое решение: Поэт должен умереть молодым, в 38 лет, — и это чудо, что он успел так много создать, сказать и написать — подарить нам столько поэтических бриллиантов, сверкающих в ночи грустной человеческой жизни. Он только еще взбирался вверх по склонам бурлящего вулкана творчества, его голова была полна образов, карманы — листков со стихами, которые лились из него потоками. Мы никогда не увидим Федерико стариком, каким он, вероятно, и не мог бы стать, — каким мы видели, например, девяностолетнего Рафаэля Альберти, который достаточно долгое время сопровождал Федерико по дорогам поэзии: его дряхлое тело уж слишком жестоко противоречило его же нежным стихам об «ангелах любви». А его друг Федерико Гарсиа Лорка навсегда останется для нас молодым.

Но Федерико не был и ребенком — вопреки тому, что о нем слишком часто говорили и писали, на основании некоторых образов и свидетельств. О Лорке, как и о другом Фридерике — Шопене, музыку которого он так любил, говорили, что его искусство женоподобно и манерно. Мы же, наоборот, ощущаем в них — в одном и в другом — присутствие «Я», мощного и мужественного. При этом уже в ранних стихах Федерико, в его особой манере, угадывается тот взрослый человек, который сумеет навсегда сохранить в себе свежесть и чистоту лучезарного детства, омытого журчанием ручьев его родного Фуэнте-Вакероса. Такое удивленное сияние можно увидеть только в глазах ребенка — но в поэмах и театре Лорки оно настолько зримо, что вполне можно поверить, что эти строки начертаны хрупкой детской рукой. И следует бежать, как от чумы, от клише и предрассудков тех критиков, которые судили о сложном внутреннем мире поэта, спекулируя его «гомосексуальностью». Если Марсель Оклер подчеркивала ребячливую сторону его натуры (она прекрасно знала его и достойно послужила его драматическому творчеству), то только потому, что сама была хорошей матерью и чувствовала потребность защищать от недоброжелателей этого ребенка-поэта, — ведь она любила его и восхищалась им.

Лорка был среднего роста и средней плотности сложения, с крупной головой, с крупными чертами лица, которые можно было бы назвать грубоватыми, если не принимать во внимание его крестьянское происхождение; лицо его было усеяно родинками, рот — крупный; его густой низкий голос поражал слушателей, будь то на сцене созданного им театра «Ла Баррака» или в личном разговоре.

Иногда смешивали (и совершенно напрасно) его наивную творческую манеру, образное ви́дение и умение создать интригующую фабулу с маньеризмом, эстетическими изысками и женственностью. На самом же деле это был особый талант, которым бывают наделены только дети, — умение перемешивать реальные воспоминания с игрой воображения: так дети прячутся в свою выдумку — как в глубину бабушкиного шкафа. Был ли он мистификатором? Нет. Выдумщиком? Да, это очевидно, если под выдумкой понимать вольный полет воображения. Обманщиком? Конечно нет. Больше всего ему подходит испанское слово «embaucador», которым обозначают человека, способного заставить нас поверить в лунных жителей, научить попадать пальцем в небо, обольстить чудесными картинами и завлечь в паутину своего обаяния. В конечном счете именно этим словом можно определить всего Федерико: он — воплощенное очарование. Очарование в том смысле этого слова, который придавал ему Поль Валери, — музыка, причем музыка, исполненная глубины.

Свежесть, непохожесть его внутреннего мира обезоруживали критиков, сводила на нет любые попытки сразить его сарказмом. Тогда они принимались перетолковывать его фразы и «неудачные» рифмы. Но только один из чугуноголовых сбиров, приверженцев Франко и его идеологии, вроде печально известного генерала Мильяна Астрая с его лозунгом «Да здравствует смерть!» («со свинцом в своей голове мертвеца» — такое художественно точное определение дал им Лорка в «Романсе об испанской жандармерии») — только некий живой мертвец, полностью лишенный мысли и чувства, мог приговорить к расстрелу Поэта на кровавой заре гражданской войны.