— Вы состоите при университете, — начал он. — Вы не рассердитесь, если, в самом начале этого рассказа, услышите несколько горьких слов по адресу университета, к корпорации которого мне не довелось приобщиться. Впрочем, это ничем не оправдываемая горечь. Именно университету, не принявшему меня в своё лоно, я обязан воспоминаниями, которые я не отдал бы за кафедру в Сорбонне.

Я принадлежал к числу студентов, которые не лишены способностей, но не имеют никаких средств. Я был стипендиатом. Иначе говоря, я обязался сдавать ежегодно экзамены определённым образом, приобрести себе специальный образ мыслей и должен был, в конце концов, получить звание преподавателя и место в каком-нибудь провинциальном лицее.

Сначала я оправдывал надежды, которые возлагал на меня Генеральный Совет моего департамента. Моя стипендия в лицее Мон-де-Марсан последовала за мною и превратилась в стипендию для словесника при лицее Генриха IV. Вместе с группой «генриховцев», в 1912 году, я предстал перед экзаменационной комиссией для поступления в Высшую Нормальную Школу. Тридцать пять наших учеников были приняты. Я был классифицирован 37 — м. В утешение я снова получил стипендию, на этот раз кандидатскую, при филологическом факультете Бордоского университета.

Я выкинул тогда одну штуку, которая подверглась строгому осуждению со стороны немногих интересовавшихся мною лиц. Находясь в интернате в лицее Генриха IV, я видел Париж столько же, сколько видит природу сквозь решётчатое оконце своей камеры арестант. Помню, как-то в июне месяце, в день розыгрыша Большого приза, я, бедный лицеист, очутился на Елисейских полях в тот час, когда, блестящим потоком, со скачек возвращалась целая вереница автомобилей. Каждый из них стоил в десять раз больше, чем стоила вся моя особа со дня моего появления на свет. Автомобили увозили со скачек миллионеров. Это зрелище, на фоне восхитительного желтовато-лилового освещения, положительно ослепляло меня, но тем не менее мне и в голову не приходили мысли, которые создают из беспомощных — бунтарей. Я подумал только: «Неужели на мою долю никогда не выпадет такое счастье?» «Бальзак — замечательный реалист», поучал нас наш преподаватель словесности. Значит, даже на взгляд этого простоватого добряка, с натуры списаны приключения молодых провинциальных героев, которые, не удовлетворяясь посредственною ролью в своём родном углу, отправляются в Париж, завоёвывают его и превращают его в покорного слугу своих страстей. А меня, наоборот, хотят отправить назад в провинцию. Молотилка отбросила меня, как шелуху. Ну, мы ещё посмотрим!

Вот при каких обстоятельствах я отказался от стипендии и решил записаться в Сорбонну, чтобы там добиться диплома кандидата словесности.

Какой-то внутренний голос мне шептал: «Не вступай в университетскую коллегию, но не пренебрегай даваемыми университетом званиями… Они имеют значение только вне университетских стен; это великолепные ловушки для ничтожеств».

По истечении года я сдал кандидатский экзамен. Я пробавлялся всё время уроками, и эти занятия заставили меня ещё больше затосковать по свободе. В конце концов, я был побеждён и решился примириться с участью, которой я до этого пренебрегал.

Я выставил свою кандидатуру на стипендию для подготовления на звание преподавателя исторических наук и выбрал Бордо. Я сказал «прости» Парижу.

Консультативный совет при министерстве народного просвещения, который рассматривает такие кандидатуры, собирается обыкновенно в первых числах октября. Мне пришлось ждать два месяца, и я провёл их в Ландах, в деревне, расположенной на морском берегу, у одного старого священника, простите за трафарет, но это было именно так. Храня добрую память о моих родителях, с которыми он был знаком, священник предложил мне гостеприимство в своём скромном доме.

Здесь я провёл самые спокойные дни моей жизни. Пользуясь полной свободой, живя в своё удовольствие на лоне природы, среди лесов, читая впервые книги, которые не имели никакого отношения ни к экзаменам, ни к ожидавшему меня в конце года конкурсу, я всецело отдавался обаянию этого чуда: умирающего лета.

Церковный дом стоял у пруда, сообщавшегося с морем при посредстве узенького канала, сплошь заросшего водорослями. По утрам меня будил шум прилива, врывавшийся в открытые настежь окна моей комнаты; из них мне были видны под серо-розовым небом зелёные, постепенно нарастающие волны. Стайки чаек и буревестников с жалобными криками носились над водой… Ах, если бы остаться здесь навсегда! Созерцать, как в величавом спокойствии развертывается перед тобой вечная смена времён года; не знать ничего, не иметь никаких дел, ни с кем не видеться, шататься целые дни по прибрежным дюнам, где набегают одна за другой высокие волны, гонимые ветром, где на серебристой песчаной кайме лежат выброшенные морем медузы, похожие на огромные аметистовые серьги.

В одно октябрьское утро я получил два письма; первое было из Бордоской Академии, уведомлявшей меня, что «Совет не нашёл возможным удовлетворить моё прошение о назначении мне стипендии». Другое было за подписью Тьерри, профессора немецкого языка и немецкой литературы в Сорбонне. В течение года я занимался под руководством этого профессора, прекрасного человека и добросовестного учёного. Это он отредактировал представленную мною в июле кандидатскую диссертацию на тему «Клаузевиц и Франция». Я чувствовал, что он относился ко мне чересчур хорошо и, может быть, сам себя за это упрекал.

Он состоял членом Консультативного Совета. В письме своём он пытался оправдать его постановление. Он лично сделал всё, что мог. Но некоторые члены высказали сомнение относительно моего призвания к профессорской деятельности, и он признавался, что он не был достаточно уверен во мне, чтобы отстаивать меня и в этом пункте. Впрочем, писал он, это всё к лучшему. Ему не хотелось, чтобы я слушал лекции в провинции. «Возвращайтесь немедленно, — заканчивалось его письмо, — и мы, может быть, найдём способ устроить, чтобы вы остались в Париже».

Я расстался с моим милым священником, пообещав ему вернуться на январских каникулах, а через день я выходил уже из вагона на Орсейском вокзале.

Была уже зима. Сквозь оголённые деревья Люксембургского сада видны были его серые статуи. В маленькой квартире на улице Ройе-Коллар, в которой жил Тьерри, топился камин.

— Дорогой мой мальчик, — начал он, и за одно это ласковое обращение я, круглый сирота, был ему бесконечно признателен. — Не сердитесь на Совет. Мои коллеги обязаны строго отстаивать интересы университета, и вы сами должны сознаться, что во время ваших занятий вы частенько, как бы это выразиться, обнаруживали наклонность к фантазированию, да, да, к фантазированию; это должно было вызвать беспокойство у мужей столь… серьёзных. Я — другое дело, я вас хорошо знаю. Я знаю, что, если, при всей вашей склонности к фантазированию, дать вам надлежащее направление, из вас выработается нечто оригинальное, в хорошем смысле этого слова. Но сначала позвольте вам задать один вопрос: действительно ли вы чувствуете призвание к университетской карьере?

Что мне было ответить, если в кармане у меня болталось всего-навсего сто семь франков и несколько сантимов? Мне ничего не оставалось иного, как

энергично подтвердить, что я чувствую призвание к кафедре.

— Прекрасно, — заявил он. — Дело в шляпе. Стипендия дала бы вам самое большее 1200 франков. Я вас уже отрекомендовал моему старому другу, который заведует в Терне частным учебным заведением. Ему нужен преподаватель истории: шесть часов в неделю, плата 175 франков в месяц; возможен добавочный заработок за репетиторство. Вам, конечно, придётся здорово работать, чтобы параллельно с этим заниматься и в Сорбонне. Но, зная всё, я отвечаю за вас… Сегодня у нас вторник. Если вас это устраивает, вы приступите к работе в будущую пятницу.

Я чувствовал, что с этого момента я с головой залезаю в холодный университетский футляр.

Ах, Елисейские поля! Женщины в мехах, обдающие вас запахом восхитительных духов. Но как «это» могло меня не «устраивать»? Со ста семью франками и несколькими сантимами в кармане!

Я рассыпался в благодарностях.

Профессор потирал себе руки.

— Сегодня вечером я увижу Бертомье. Приходите завтра в десять часов, и я скажу вам, когда вам с ним повидаться.

Вторник, 21 октября 1913 года. Поздно вечером я встретился на улице Огюста-Конта с группой детей, выходивших из лицея Монтеня. Милые мои мальчики, маленькие стипендиаты! Изучайте математику, поступайте в Школу Искусств и Ремесел, садитесь за конторку или становитесь за прилавок, если вы не хотите стать в один прекрасный день бледной тенью, поворачивающей за угол Люксембурга и сворачивающей в улицу Ассас…

Опять эта фантазия, которой попрекал меня мой добряк профессор. Ах, бедная моя ты девочка! Доставлю я тебе последнее удовольствие: угощу тебя обедом на правом берегу Сены!

В этом месте Виньерт прервал своё повествование.

— Только что просвистела пуля как раз над нашими головами, — сказал он. — Подумали ли вы, что если бы в это мгновение вам пришла охота высунуть наружу нос, вы были бы убиты наповал? Ну, что вы скажете теперь о роли случая в жизни?

— Однажды, — ответил я, — одиннадцатый взвод был в сильном возбуждении. Никто не хотел идти за водой. Каждый заявлял, что это не его очередь. Все стали шуметь, и мне пришлось вмешаться; я послал первого подвернувшегося мне под руку, как раз того, кто громче всех выражал своё неудовольствие. Делать было нечего, он пошёл, брюзжа и протестуя против несправедливости. Шинель он оставил на своём месте. Когда он воротился, он её не нашёл: снаряд превратил в порошок и его шинель, и двенадцать его товарищей.

— Словом, вы со мной согласны, — сказал Виньерт. И он продолжал.

По вечерам я никогда не выходил за пределы Латинского квартала, довольствуясь его неприхотливыми развлечениями. Что заставило меня в этот вечер отправиться на ту сторону Сены? Помню, сначала я закатил себе одинокую оргию в кабачке. Затем мне захотелось выпить кофе на Веберовской террасе. С видом человека, который себе ни в чём не отказывает, я стал прогуливаться перед лампионами Олимпии, с твёрдым намерением взять себе, когда начнётся представление, билет в променуаре. Слегка возбуждённый выпитой мною бутылкой Барзака, я прохаживался, развязно разглядывая проходящих дам.

Было холодно. Я снова заглянул к Веберу; там успели уже зажечь огни, было много народа, и ко мне вернулась моя обычная робость. Я скромненько уселся в углу, с неловкостью в движениях, свойственной людям, не привыкшим к подобного рода местам и боящимся, как бы этой непривычности их не заметили окружающие. Против меня сидела шумная компания молодых людей. Их развязные манеры, костюмы и жизнерадостное настроение, словом, всё это недоступное мне счастье, возбудили во мне чувство глубокой зависти. Действительно, сколь мало создан для университета сей молодой человек, столь скептически взирающий на всякую премудрость и у которого один вид красиво скроенного жилета, артистически завязанного галстука, тонких носков, слегка выглядывающих из-под края панталон, вызывает нечто вроде сердцебиения.

Их было четверо — трое мужчин и одна дама, красавица, вся в мехах, слегка, быть может, подкрашенная, но это мне даже нравилось. Лицом ко мне, она сидела на банкетке рядом с красивым молодым человеком; двое других сидели спиной ко мне, но в зеркале я видел их лица, слегка раскрасневшиеся после хорошего обеда, подходившего к концу.

Принадлежать к числу людей, которые заходят в шикарный ресторан, чтобы выпить только чашку кофе! В этот вечер я впервые понял, какое это унижение. Лучше было бы остаться дома, кое-как пообедать и лечь в постель спать, спать и спать. Сон — это прибежище бедняков. Не следовало бы и заходить сюда.

И вдруг…

Я заметил, что один из этой компании, сидевший ко мне спиною, начал пристально разглядывать меня в зеркале; затем, поднявшись с места, он подошёл ко мне.

— Виньерт!

— Рибейр!

Я познакомился с этим Рибейром в высших классах лицея. Он тоже готовился в Нормальную Школу, но с беспечностью и ленцой, которую позволяют себе молодые люди, имеющие кое-какие средства и более обширный круг интересов.

— Что ты здесь делаешь?

— Как видишь, пью кофе, — смущённо ответил я. — А ты? Что новенького у тебя после лицея?

— Ах, милый мой, не напоминай мне про этот мусорный ящик! А ещё уверяют, будто лицей даёт молодёжи образование. Я проворонил бы всю свою жизнь, если бы я их слушал… Ну, а ты?

— Я поневоле должен был их слушать, и всё ещё слушаю, — ответил я с горечью. — А теперь что ты поделываешь? Я вижу, ты не скучаешь?

— Милый мой, мне повезло. Я был секретарём у одного депутата; через полгода он сделался министром иностранных дел, и я последовал за ним на Орсейскую набережную. Вот и всё. Пойдём, я познакомлю тебя с моими товарищами по министерству.

— Мой друг Виньерт! О, это труженик, господа, с дипломом. Учёная голова! Быть может, уже адъюнкт? Нет? Тем лучше для тебя. Он знает больше один, уверяю вас, чем мы трое, взятые вместе, не считая Клотильду.

Клотильда жеманно кивнула мне головой и взглянула на меня с иронией. Я был как на иголках: увы, этот панегирик очень подходил к моим брюкам, образовавшим мешки на коленках.

Это была, впрочем, очаровательная компания! Воспевая мою учёность, они, в сущности, хвалили свое собственное умение устраиваться в жизни.

Рибейр поднялся.

— До завтра, друзья! Моё почтение, Клотильда. Пойдём, Виньерт. Ты меня проводишь немного.

Мы вышли, и он взял меня под руку.

— Я опять на Орсейскую набережную; надо отправить несколько писем министра. Проводи меня.

Улица Рояль блистала огнями. Дамы, закутанные в длинные шёлковые манто, выходили из автомобилей перед дверьми ресторана. Эта роскошь, бившая мне в глаза, опьяняла меня, и я тут же решил сделать попытку использовать встречу с Рибейром. Я чувствовал, что ему хочется поразить меня своей удачей в жизни. Быть может, подумал я, мне удастся извлечь какую-нибудь пользу из его желания показать мне всю свою силу и значение. Чего, подумал я, нельзя извлечь из людского тщеславия? Меня самого охватило какое-то глупое тщеславие, когда мы стали подниматься в Министерство Иностранных Дел. Огромного роста лакей открыл нам лифт, другой встретил нас в первом этаже.

— Не звонили по телефону, Фабиан?

— Звонили, сударь: от министра торговли. Он будет обедать завтра с министром. Они встретятся в Палате. Я принял телефонограмму.

Через минуту мы вошли в очаровательный маленький кабинетик, отделанный серым с золотом. Рибейр постучал по столу.

— Это стол Верженя, — небрежно проговорил он. — Ты позволишь? — Он сел и начал распечатывать письма. Время от времени он делал на письме пометки красным карандашом.

— Не стесняйся, можешь говорить. Это мне нисколько не помешает работать. Рассказывай, что ты теперь поделываешь. Как у тебя обстоит с университетом.

Я рассказал ему всё — от ухода моего из лицея Генриха IV и кончая предстоящими мне занятиями у Бертомье. Он поднял голову:

— И ты взял эту работу?

— Что же мне было делать? — ответил я не без резкости. — Не умирать же с голоду!

Голод! Странно звучало это слово среди гобеленов, буля, севрских ваз…

Рибейр встал. У меня мелькнула мысль, что я спасён.

— Дорогой мой, брось Бертомье. Из этого не выйдет ничего путного. Я ведь тебя знаю. Клянусь тебе, ты не создан для университета. Вот что тебе нужно!

И рукой он обвёл всю ту роскошь, среди которой мы находились, и которая била в глаза, как символ власти, господства. Какой психолог был этот Рибейр!

— Слушай, — сказал он, присев на ручку моего кресла, — ты согласишься временно уехать из Франции? Я говорю «временно», потому что карьеры делаются, конечно, здесь, в Париже. Но ведь ты без гроша? Здесь, в Париже, такой молодец, как ты, может сделать карьеру лишь при условии, если у него есть достаточные средства, чтобы прожить год, не зарабатывая.

— В чём же дело? — спросил я, задыхаясь.

— Вот в чём. Ты мне окажешь услугу, а я тебя отблагодарю. Слушай, сегодня я завтракал в Германском посольстве с Марсе. Ты знаешь Марсе? Это наш посланник в Лаутенбурге. Ты знаешь, что такое Лаутенбург, ты, магистр географии?

— Это одно из немецких государств.

— Великое герцогство Лаутенбург-Детмольд. Владетельный князь — его высочество Фридрих-Август, — произнёс он лекторским тоном. — У этого высочества есть наследник, юноша лет пятнадцати, для которого он ищет наставника. Ты, конечно, знаешь, что французский язык играет первую роль при всех дворах мира.

— Да.

— Великолепно. Знаешь немецкий язык?

— Немного, сколько требуется для Сорбонны.

— Ничего! Они ведь все говорят по-французски. Так вот, великий герцог просил Марсе, перед его отъездом в Париж, найти ему учителя. Марсе очаровательный человек. Аристократ с головы до ног. Шарве делает ему галстуки по специальному заказу — уники. Сообразительностью он не блещет. Вчера он, совершенно случайно, поделился со мною своими затруднениями. Завтра он должен быть в Министерстве народного просвещения. Понимаешь, там ему не трудно будет найти учителя, в особенности на жалованье, которое предлагает герцог: десять тысяч марок в год.

— Десять тысяч марок? — повторил я, ошеломленный.

— Надо немедленно покончить с этим делом. Стой! я сейчас же напишу Марсе пневматичку.

Я покраснел, читая похвалы, которые мне расточал в письме Рибейр.

— Марсе получит это письмо завтра утром; он малый аккуратный, встаёт в девять часов; он сейчас же пошлёт за тобой. Кстати, твой адрес.

— 7, улица Кюжас.

— Смотри, попади сегодня в конце концов на твою улицу Кюжас. Жди от Марсе приглашения.

— Дай мне пневматичку, я сам опущу её.

Я горел, как в лихорадке; это, видимо, льстило Рибейру. Он самодовольно улыбался.

— Да, мой мальчик. Вместо того, чтобы хлебать суп у Бертомье, ты будешь наслаждаться жизнью в замке, во дворце. Лаутенбург, должно быть, чудная столица; по крайней мере, Марсе уже два года отказывается от дальнейшего повышения ради того, чтобы остаться там. Великий герцог — сама любезность. Великая герцогиня охотится на лисиц, как мужчина. Марсе рассказывал, что он загнал свою лучшую лошадь, чтобы не отстать от герцогини. Сумей поставить себя там, вот и всё.

Он бросил взгляд на мой жалкий костюм.

— Будь за меня покоен, — ответил я с уверенностью, которая, по-видимому, удивила его.

Он взглянул на меня и улыбнулся.

— Эге! Я вижу, я открыл тебе самого тебя. Держись там крепче, мой мальчик, и возвращайся к нам с несколькими тысячемарковыми билетами в кармане. Мой барин сидит здесь в министерстве прочно, а начнёт тонуть, так я раньше покину судно. Понимаешь, для того, чтобы люди оказали тебе хорошую услугу, надо, чтобы ты больше не нуждался в них. В этом отношении нет ничего лучше, чем министерские кабинеты. Но надо иметь возможность выждать, надо дожить до момента. А нет — бери место советника префектуры на две тысячи франков в год. На всём готовом ты можешь смело откладывать тысяч шесть в год. Оденься на эти деньги. Одеться — это всё равно, что поместить капитал на сто процентов. В этом отношении бери пример с Марсе. Если бы он не одевался с таким вкусом, он уже давно был бы за бортом.

Так поучал меня Этьен Рибейр. Он дал мне ещё целый ряд ценных советов. Я увидел, что посторонний человек может порою сделать больше, чем друг.

О, эта дивная октябрьская луна над Парижем! Сена текла, окутанная лиловою дымкой. На углу Палаты Депутатов я опустил письмо в ящик пневматической почты на улице Бургонь. Затем я зашагал, чувствуя потребность собраться с мыслями. Десять тысяч марок! Ведь это двенадцать с половиной тысяч франков! Говорят, не в деньгах счастье. А в чём же счастье, позвольте вас спросить? Что, кроме денег, может дать мне эту уверенную походку, эту веру в будущее, эту радость жизни?!..

Улица Варень, улица Барбэ-де-Жуи, бульвар Монпарнас, по которым я горделиво проходил, были свидетелями моей радости. Я не замечал прохожих, я был величествен. Сам не знаю как, возле Обсерватории, глаза мои остановились на какой-то тени, робко суетившейся под фонарем. Это была худенькая девушка с огромною копною светло-рыжих волос. Радость моя в этот вечер была слишком велика, чтобы я мог переживать её один. Но ни одной минуты я не думал, оставшись с девушкой, что её тело принадлежит именно ей. В нём совмещались для меня, в этом хрупком теле дамы с Елисейских полей, модницы от Максима, и все эти, без сомнения, ещё более прекрасные женщины, ожидающие меня там, далеко, при немецком дворе, где-нибудь на берегу вагнеровской реки и в ожидании тихо напевающие, чтобы заглушить своеёнетерпение, нежнейшие строфы «Intermezzo».

Десять часов утра — свидание с Тьерри, я чуть было не позабыл про него. Он читал, сидя у камина. При моём появлении он встал и пошёл мне навстречу с очаровательной улыбкой.

— Всё устроено, мой дорогой друг, Бертомье вас ждёт, вы поступаете к нему.

— Дорогой учитель, кажется, я напрасно вас побеспокоил.

И я рассказал ему всё, как было. Как ни старался я казаться спокойным, я не сумел скрыть от него свою радость; к огорчению моему, я заметил, что он её не разделяет. Он смотрел на меня с удивлением и даже, как мне показалось, с оттенком неодобрения. Профессора — все на один лад, подумал я. Они считают, что вне университета нет спасения. И, забыв сдержанность, с которою я до сих пор говорил, стараясь скрыть от него мою гордость и радость, я заговорил уже другим тоном:

— Наконец, судите сами, сколько мне надо будет преодолеть экзаменов и всяких конкурсных испытаний, сколько лет придётся мне прождать, прежде чем я добьюсь такого положения, какое мне предлагают теперь, сейчас же: десять тысяч марок в год!

— Разумеется, — пробормотал он рассеянно.

Он посмотрел на горящие угли камина, потом встал, подошёл к книжному шкафу и извлёк из него толстую книгу. Это был том в характерном полотняном яркого цвета переплёте, песочном и тиснёном золотом. Так бывают одеты английские или немецкие книги.

— Предложение было вам сделано от имени великого герцога Лаутенбург-Детмольдского? — спросил профессор.

— Да, от имени великого герцога Фридриха-Августа.

— Так. Вы, значит, будете учителем его единственного сына, герцога Иоахима.

Так я узнал имя моего будущего ученика. Старый профессор подумал ещё несколько минут и посмотрел опять на меня сквозь свои тусклые очки.

— Позвольте вас спросить, вы уже связаны формальным обязательством?

— Сказать по правде, пока ещё нет. Но решение моё окончательное, и я не уеду только в том случае, если мне предпочтут другого.

— Если так, не будем больше об этом говорить, — сказал Тьерри и поставил книгу на место.

Это замечание меня и заинтриговало, и несколько раздражило.

— Дорогой профессор, — сказал я, — почему вы не хотите говорить со мной откровенно? Я знаю, что вы горячо принимаете к сердцу мои интересы. Вы не отсоветовали бы мне принять столь блестящее предложение, если бы у вас не было для этого серьёзных соображений. Кроме того, я должен сказать, что, идя к вам сегодня утром, я рассчитывал получить от вас, так прекрасно знающего современную Германию, ценные сведения о Лаутенбург-Детмольдском дворе. И я вижу теперь, дорогой учитель, что все подробности вам известны даже лучше, чем я себе представлял. Сейчас я должен увидеться с Марсе, нашим посланником в Лаутенбурге. Мне неудобно будет его расспрашивать. Дипломат должен соблюдать известную сдержанность, а у вас, я думаю, нет для нее оснований, в особенности по отношению ко мне. Одним словом, позвольте мне задать вопрос, который резюмирует весь этот спор: если бы у вас был сын, позволили бы вы ему сделать тот шаг, который собираюсь сделать я?

— Ни за что!

Признаюсь, моё изумление начало сменяться некоторым беспокойством. Я ясно видел, что не какое-нибудь ребяческое раздражение руководило этим человеком, столь положительным, и не досада на меня за то, что я отказываюсь занять место, которое он мне нашёл.

— У вас, конечно, имеются очень серьёзные мотивы, дорогой учитель, —

продолжал я с некоторой дрожью в голосе. — Вы мне даёте отрицательный ответ в столь решительной форме…

— Да, у меня имеются мотивы, — ответил он.

— Не можете ли вы мне объяснить, что, собственно, вы только что искали в этой книге?

— Вы понимаете, мой дорогой, что в этом ежегоднике царствующих домов не может быть никаких деталей, которые оправдывали бы мои опасения за вашу участь там, в Лаутенбурге? Я хотел проверить одно имя, некоторые мои личные воспоминания, больше ничего. Правда, относительно Лаутенбург-Детмольдского дома у меня имеются и специальные сведения, которые позволительно и не знать посланнику Марсе. Даже если бы он обладал большою проницательностью. Впрочем, ведь он в Лаутенбурге не так давно: покойного великого герцога Рудольфа он не знал.

— Кто такой был великий герцог Рудольф?

— Вы не знаете даже этого! Это был старший брат теперешнего великого герцога. Он умер несколько лет назад, — два года, если не ошибаюсь.

— После его смерти вступил на престол великий герцог Фридрих-Август?

— Не непосредственно. В конституции княжества Лаутенбург-Детмольд имеются некоторые особенности. Салический закон там не применяется. После смерти великого герцога корона должна была перейти к его супруге, великой герцогине Авроре-Анне-Элеоноре.

— Так, значит, она вышла замуж за своего деверя?

— Именно. А так как великий герцог Рудольф не оставил после себя потомства, то ваш будущий ученик, герцог Иоахим, сын великого герцога Фридриха-Августа и одной немецкой графини, считается наследником престола княжества Лаутенбург-Детмольд. Он только в том случае перестал бы быть наследником, если бы брак его отца с великой герцогиней Авророй дал бы жизнь ребёнку, но это представляется довольно невероятным.

— Я что-то вспоминаю, — сказал я. — Не уехал ли какой-то немецкий принц, года два или три назад, с научной целью в Африку, если не ошибаюсь, в Конго, где он и умер?

— Совершенно верно, — ответил Тьерри. — Это был великий герцог Рудольф. Он всегда имел пристрастие к занятиям географией. Но путешествие его не было, впрочем, совсем лишено и государственных соображений. Принимая во внимание, что спустя несколько месяцев произошла история с Агадиром, фактическая потеря нами Конго, то я думаю, что великий герцог Лаутенбургский отправился туда для выполнения какой-то миссии, возложенной на него его августейшим кузеном, кайзером. Впрочем, ему не удалось как следует её выполнить; он скончался в Конго вскоре после своего прибытия туда. Было бы любопытно…

— Во всяком случае, дорогой учитель, — сказал я, перебив его, — я не вижу, что во всех этих историях могло бы оправдать высказанные вами на мой счёт опасения?

Моё замечание его, по-видимому, смутило.

— Мой милый юноша, — сказал он с усилием, — историк, само собою, обязан принимать за достоверное только то, что он должным образом проверил. С этой точки зрения, я действительно должен признать, что мне известны вещи довольно неопределённые и с трудом поддающиеся проверке. Некоторые слухи, некоторые намёки, наконец, кое-какие мелкие подробности, сообщённые мне в своё время одним моим другом, об имени которого я умолчу, — вот весь материал, которым я располагаю. Но я верю в пословицу, которая говорит, что дыма без огня не бывает.

— Не можете ли вы мне более точно сказать, что это за слухи?

— Вы обещаете мне свято хранить эту тайну?

— Даю моё честное слово.

— Ну, так вот что: есть основания думать, что при Лаутенбургском дворе не всегда умирают естественной смертью.

Моё любопытство дошло до крайних пределов.

— Как это понять? — спросил я.

— К несчастью или, скорее, к счастью, в точности ничего не известно. Но приходится констатировать, что на пути Фридриха-Августа к короне стояли два человека…

— Но ведь великий герцог Рудольф умер в Конго от солнечного удара; об этом сообщили все газеты.

— Верно. Эта смерть была естественная. Но, по-видимому, нельзя сказать того же о смерти графини Тепвиц, первой жены нынешнего великого герцога, матери наследного герцога Иоахима.

— Что же, эту смерть вменяют в вину великому герцогу?

— Великий герцог Фридрих-Август — личность довольно загадочная. Это человек умный, очень образованный, но чрезвычайно неискренний. В чью пользу он ведёт игру? В свою собственную? В пользу короля Вюртембергского, его непосредственного сюзерена? В пользу императора? Я изучал этот вопрос с точки зрения немецкой политики; он не так прост, этот вопрос. Фридрих-Август честолюбив. Я думаю, что он не останавливается ни перед какими средствами.

— Однако в своих расчётах он должен был считаться с великой герцогиней, — сказал я. — Он должен был всё-таки получить её согласие, чтобы жениться на ней.

На лице у Тьерри показалась улыбка.

— Они могли между собой столкнуться. Впрочем, с этой стороной вопроса я не знаком. Я ничего не знаю о великой герцогине, кроме того, сколько ей лет и как её зовут.

Он взял опять свою тисненую золотом книгу.

— Аврора-Анна-Элеонора; по происхождению она русская, урождённая княжна Тюменева. Тюменевы крупнейшие помещики. Возможно, что она действовала в полном согласии с теперешним великим герцогом. Вы, впрочем, знаете, что в основе многих брачных союзов лежат государственные интересы. Но, повторяю, о великой герцогине я ничего не знаю.

— Все это не очень ясно, — сказал я, несколько разочарованный услышанным, — в конце концов, я никак не пойму вот чего: каким образом скромный учитель может пострадать от всех этих интриг столь высоких особ?

— Вы рассуждаете правильно. Но можно ли знать, что ожидает вас, когда вы очутитесь в самом центре этих тёмных дел. Вы можете, сами того не подозревая, оказаться замешанным в цепь интриг, вы даже не знаете, чего, собственно, от вас там ждут. Я скажу вам, что я чувствую в глубине души. Вам, например, предлагают десять тысяч марок, не так ли? Я не могу не находить эту сумму чрезмерной. Ваш друг Бувале, окончивший Нормальную Школу, приват-доцент, получал у Саксонского короля всего только восемь тысяч.

Я ясно видел, что у старого профессора были определённые мотивы, заставлявшие его говорить со мной таким образом, и что боязнь скомпрометировать себя не позволяет ему быть откровеннее. Впрочем, я думаю, всё равно это было бы бесполезно: любопытство моё было задето, во мне пробудилась жажда приключений. И я решительно сказал ему:

— Благодарю вас, дорогой учитель, за сделанные мне предостережения, но принятое мною решение неизменно. Я сделаю всё возможное, чтобы держаться в стороне, я не буду выходить из рамок моей должности, и я уверен, что мне удастся избежать опасностей. Разрешите мне только высказать одну просьбу к вам.

— Говорите.

— Если мне что-нибудь там покажется подозрительным, позвольте вам об этом написать; я попрошу у вас совета, и тогда будет достаточно времени…

— Берегитесь! Не делайте этого, мой бедный друг! — воскликнул он. — Не забывайте, что там вы будете окружены шпионами. Никогда, никогда не пишите таких писем, которых не должен был бы читать великий герцог; можете быть уверены, что если у него явится желание с ними познакомиться, он не попросит у вас позволения. Как только вы очутитесь в Лаутенбурге, вы будете изолированы от всего мира. Я знаю герцогский дворец. Несмотря на всю его роскошь, он больше похож на крепость, чем на дворец.

— Но ведь там всегда будет Марсе.

Тьерри улыбнулся, и улыбка эта напомнила мне слова Рибейра: «сообразительностью он не блещет».

— Итак, я вижу, что ваше решение твёрдо. Впрочем, быть может, мои опасения действительно преувеличены. Наконец, вы молоды и одиноки, у вас есть и находчивость, и сила воли. Может быть, я не прав, когда журю вас за вашу жажду приключений, на этот счёт я пленник моих учёных привычек: тихая жизнь, библиотека. Кстати, в Лаутенбурге к вашим услугам будет одна из лучших библиотек в мире. Коллекция великого герцога славится. Там есть рукописи Эразма и большая часть рукописей Лютера. Поезжайте, мой дорогой мальчик. Но не забудьте прийти ко мне после свидания с Марсе. Может быть, я смогу дать вам кое-какие практические советы, как вам лучше держаться в роли преподавателя.

На квартире меня ожидала пневматичка, запечатанная изящной лилово-красной печатью: Марсе уведомлял меня, что он рад будет видеть меня у себя сегодня в три часа.

Я отправился на улицу Альфонса де Невилля, где жил французский посланник при Лаутенбургском дворе; по дороге я припоминал все подробности моей беседы с профессором Тьерри. Да, он несомненно знает больше, чем он решился мне сказать, думал я. «Не делаю ли я, в самом деле, большой глупости? Э! Да что! Увидим! Было бы ещё глупее упустить двадцати пяти лет от роду случай зарабатывать 12 тысяч франков в год и влачить в Париже жалкое существование, без всяких видов на будущее». И даже теперь, после всего того, что я пережил, мнение моё на этот счёт остаётся без перемены.

Когда меня ввели к полномочному министру, графу де Марсе, он находился в обществе симпатичной дамы лет сорока, которая делала ему маникюр.

Граф Матье де Марсе по внешности, выражению лица и представительности производил впечатление римского сенатора; при этом сдержанность, полная дипломатической недоговоренности и таинственности. Человек с такой внешностью может позволить себе роскошь иметь совершенно пустую голову.

— Не нахожу слов для извинений за бесцеремонность, с которой я позволяю себе принять вас в такой обстановке, господин Виньерт, — произнёс он самым галантным тоном. — Но время, особенно здесь, в Париже, — вы сами знаете, что за драгоценная для всех вещь время. Подумайте, как я должен экономить его здесь, в Париже, где я провожу всего-навсего две недели в году.

Он высыпал предо мною ещё с полдюжины подобных банальностей, разглядывая себя в зеркале и украдкой рассматривая меня. Мне показалось, что этот первый экзамен, столь важный в глазах человека с таким умственным кругозором, не был для меня неблагоприятен. Но в то же время я понял, что едва ли я внушил ему выгодное мнение насчёт манеры университетских людей одеваться.

Опустив руку в тепловатую розовую жидкость, он решил приступить к делу.

— Я не позволил бы себе, господин Виньерт, пригласить вас для того, чтобы подвергнуть вас своего рода экзамену; впрочем, я, собственно говоря, даже не совсем компетентен в этом. Мне уже известно, что вы обладаете в достаточной мере всеми необходимыми научными знаниями. Что же касается гарантий, так сказать, моральных и интеллектуальных, то мне незачем проверять их самому, раз я уже получил их от рекомендовавшего вас нашего общего друга Рибейра.

Я поклонился; он тоже поклонился. От своей речи он, видимо, был в восторге.

— Вы, без сомнения, желаете знать, в чём будет состоять ваша роль в Лаутенбурге? О, это не так серьёзно! Для занятий науками у герцога Иоахима уже имеется учитель. Обучение его военному делу возложено на майора Кесселя. Вы же будете преподавать ему французский и историю, всеобщую историю, само собою разумеется. Есть, впрочем, ещё одна вещь, которой великий герцог особенно интересуется.

«Мы подходим к самому главному», — подумал я, вспоминая подозрения профессора Тьерри.

— Хорошо ли вы читаете стихи?

Как ни прост был этот безобидный вопрос, но я опешил.

— Как вам сказать? Признаться, мне трудно…

— А между тем это самое существенное. Великий герцог сказал мне, чтобы я на это обратил особое внимание, и вот по какой причине. Великая герцогиня Аврора безумно любит французскую поэзию. Возможно, что время от времени вас будут приглашать к ней. Она беспрестанно жалуется, что в этом отношении Лаутенбург даёт ей очень мало, и вот его высочество хочет сделать герцогине сюрприз. «Мой дорогой граф, — сказал он мне, — я знаю, что вы человек начитанный и обладаете хорошим вкусом; я на вас полагаюсь». Прошу извинения, что в этом вопросе я действительно вынужден просить вас предоставить мне возможность самому убедиться.

И, указав мне своей, всё ещё влажной, рукой на стеклянный шкаф с книгами, он прибавил:

— Там вы найдёте прекрасных поэтов. Выберите любого и прочтите первое попавшееся стихотворение.

Сказать по правде, там оказались только устаревшие авторы. Я взял первый попавшийся томик стихотворений Казимира Делавиня, и, хорошо ли, плохо ли, прочёл превосходную его поэму «Преддверие рая».

— Восхитительно, прелестно, — тоном знатока воскликнул Марсе. — Не правда ли, мадам Мазра?

Маникюрша издала нечто вроде клохтанья, долженствовавшего выразить экстаз, в который её привело стихотворение. Немало я видел в своей жизни курьёзных сцен, но более курьёзной — никогда.

— Всё идёт как нельзя лучше, — сказал Марсе и встал. — Мне нечего говорить вам о том, что там, в Лаутенбурге, к вам будут относиться с отменной предупредительностью. Великий герцог — сама изысканность. Великая герцогиня… — он поднял глаза к небу, — русская; что касается её красоты, то этим всё сказано. Принц Иоахим очень послушный юноша, но особенно живым умом не отличается. Впрочем, нельзя же и требовать от немца той живости ума, которой отличаемся мы, французы. Наконец, должен вам сказать, что все мужчины там, при дворе, очаровательны, а дамы восхитительны. Ездите вы верхом? — Я отрицательно покачал головой.

— Научитесь. Вы будете ездить с Кесселем. Это кавалерист высшей марки… Вы придёте ко мне завтракать в миссию. Там у меня имеется одна фривольная вещица работы Пуаре; вы её увидите по моём возвращении туда, дней через десять: ведь вы уедете раньше меня. Вы должны поспешить туда как можно скорее, вас ждут. Если вы уедете послезавтра в десять часов вечера, вы прибудете в Лаутенбург в воскресенье утром в девять часов.

— Слушаю, — сказал я.

— Передайте мой почтительнейший поклон великому герцогу и сложите к ногам её высочества, великой герцогини, выражения моей благоговейной преданности. Ах, мой бог, какой я рассеянный! — Он встал, взял свой портфель и вынул оттуда запечатанный пакет.

— Главноуправляющий, г. Сольдау, просил меня передать вам это на дорожные расходы. Желаю вам успеха. До скорого свиданья. Прошу извинения, мадам Мазра. Теперь я весь к вашим услугам.

В Париже я никогда не тратился на извозчика; исключение составляли те редкие случаи, когда я, уезжая на каникулы или возвращаясь с каникул, имел с собой чемодан. Но теперь, не успел я выйти от графа, я взял первого попавшегося извозчика, чтобы поспешить домой, — до того я горел нетерпением

поскорее увидеть содержимое пакета, который я не решился вскрыть на улице. Теперь только я стал ощущать, какие выгоды и преимущества даёт общение с великими мира сего.

«Господина наставника имеют честь просить, — гласила бумага с бланком герцогской канцелярии, — принять прилагаемую при сём сумму: гонорар за первые три месяца и, кроме того, тысячу марок на покрытие расходов по путешествию».

В пакете оказалось 3.500 марок. Это составляло более 4.000 франков.

И вот я, который лишь вчера прибыл в Париж, не зная, хватит ли у меня денег на неделю, стал сразу обладателем суммы более чем в 4.000 франков.

Но несмотря на мою радость, предстоящая встреча с профессором Тьерри тяжестью лежала на моей душе. Я решил тотчас же отделаться от этого визита, и сказать ему, что я уезжаю завтра.

Я застал его в рабочем кабинете.

— По вашему сияющему лицу, — сказал он, — я вижу, что всё идёт так, как вам хотелось. Тем лучше; быть может, я в самом деле напрасно вас запугивал. Когда вы уезжаете?

— Завтра.

— Итак, мой милый юноша, это ваш прощальный визит. Что же мне сказать вам на прощанье? Я уверен, что вы отлично справитесь с вашими педагогическими обязанностями. Помните великое правило отца Паскаля: старайтесь всегда держать вашего воспитанника выше уровня преследуемой вами воспитательной задачи. Этим правилом не может руководствоваться преподаватель гимназии, который обязан сообразовываться со средним уровнем своего класса. Но кому выпадает на долю заниматься воспитанием одного единственного ученика, тот и может, и должен это сделать.

Затем этот чудный человек дал мне несколько советов относительно выбора книг, которыми я должен пользоваться при составлении программы занятий, и вручил мне свою «Историю немецкой литературы», которая впоследствии часто оказывала мне ценные услуги в Лаутенбурге.

— Нет, не благодарите, — остановил он меня, когда я пробормотал несколько слов для выражения своей признательности. — Не вы у меня, а я, быть может, окажусь в долгу у вас. Я вам уже говорил, что в Лаутенбурге вы увидите замечательную библиотеку. Её хранитель, профессор Кир Бекк, с которым мне довелось встречаться на различных съездах, ревниво оберегает это сокровище. Но, как человек учёный, он, я не сомневаюсь, предоставит вам свободный доступ ко всем сочинениям и рукописям, не имеющим непосредственного отношения к предпринятому им капитальному труду по истории теорий превращения металлов. Вы, быть может, знаете, что я пишу книгу о нравах при Ганноверском дворе в конце XVII века. Работая в Национальной библиотеке и просматривая каталог Лаутенбургской великогерцогской библиотеки, я увидел, что там имеются интересные для меня документы первостепенной важности. Сегодня утром, расставшись с вами, я сбегал в библиотеку, чтобы составить список главнейших сочинений, и я вам буду признателен, если вы наведёте в них нужные мне справки. Я, впрочем, уверен, что вы сами заинтересуетесь этим делом. Вот мой список. Обращаю ваше особое внимание на следующее сочинение: «Stattmutter der Koniglicher Hauser Hannover und Preussen» великой герцогини Альды, изданное в Лейпциге в 1852 году. В Париже имеется только перепечатка, и притом неполная. Я рекомендую вам также книги Крамера и Пальмблада, равно как «Octavie romaine» (die Romische, Octavia), герцога Ульриха фон Вольфенбюттеля.

— К сожалению, — продолжал он, в то время как я держал в руке драгоценный листок, — я мог записать только печатные произведения, потому что Лаутенбургские рукописи не внесены в инвентарь. Вам придётся самому их пересмотреть и таким образом вам, быть может, удастся, дорогой мой юноша, оказать мне самые ценные услуги. Нет ни малейшего сомнения, что вы там откроете неоценимые документы, касающиеся нравов немецкого общества XVII века; кстати замечу, это общество, будучи утончённым по внешности, на самом деле отличалось большею жестокостью и деспотизмом, чем до сих пор думали.

Он держал меня за обе руки; по тому, как он был взволнован, я понял, что ему хочется ещё кое-что мне сказать.

— Я ни за что не хотел бы возвращаться к тому разговору, который мы имели с вами сегодня утром. Но, мой дорогой, вы знаете, с каким интересом я к вам отношусь; расставаясь с вами, я ещё более это чувствую. Заклинаю вас, никогда не поддавайтесь соблазну выходить из пределов вашей чисто педагогической роли, даже если вам будут сделаны какие-нибудь предложения в этом роде. В Лаутенбурге имеется довольно богатый материал для тех, кто, подобно нам, облечён миссией писать историю; итак, будем писать историю, но будем бежать от искушения принимать непосредственное участие в истории.

Я поклялся ему, что всегда буду хранить в своей памяти его последние советы, и я был вполне искренен в эту минуту.

— Послушайте, вот ещё что. Кроме принца Иоахима, великого герцога, великой герцогини и Марсе, я совсем никого не знаю в Лаутенбурге, но я хорошо помню, что когда-то там жил некий барон Боозе. Если он ещё там, советую вам встречаться с ним как можно меньше. Избегайте его, остерегайтесь его.

Мне захотелось знать, что заставило профессора дать мне это последнее наставление, но с ним вдруг произошла какая-то перемена, он преобразился, и я увидел перед собою пунктуального историка, сдержанного чиновника:

— Нет, нет, нет, — проговорил он, — это основано на впечатлениях строго личного характера. Как бы то ни было, если этот субъект уже не в Лаутенбурге, не задавайте о нём никаких вопросов. Ждите, не заговорят ли о нём другие, не услышите ли вы какого-нибудь намёка на него. Прощайте, нам пора расстаться.

Мы расцеловались. С тех пор я его больше никогда не видел.

Угнетённое состояние духа, в которое привёл меня этот визит, быстро исчезло, лишь только я очутился в меняльной лавке, где я выменял на франки половину банкнот Deutsche Bank. Остаток вечера я посвятил беготне по портным, покупке обуви и белья. В первый раз в жизни я познал наслаждение, и сладостное, и горькое в то же время, которое мы испытываем, расходуя деньги без счёта. При моём среднем телосложении мне не трудно было тотчас же выбрать себе по мерке в Old Gentleman костюм, пальто и ботинки. Моё старое тряпьё было уложено в пакет и отослано по моему адресу.

Затем, всецело веря в себя, я отважился пойти к первоклассному портному. С важностью, которую мне придавал мой бумажник, я заказал себе фрак, сюртук и пиджачный костюм. Мне обещали послезавтра прислать на дом весь заказ. Я уплатил вперёд 800 франков.

Семь часов вечера. Чудное зрелище представляет бульвар Капуцинов в октябре. Какая радость прогуливаться там, когда ты хорошо одет, когда у тебя в кармане деньги и ты можешь позволить себе всё, понимаете, всё. Синие лампионы Олимпии разливали массу света. Катились экипажи, ревели автомобили. В тумане, словно огромная тень, смутно виднелся массив церкви св. Магдалины.

Послезавтра мы со всем этим простимся. А сегодня насладимся нашим призрачным королевским величием.

Странное ощущение: у меня в кармане деньги, но я не могу приказать им: давайте мне тотчас же друзей, знакомых. Деньги есть, а друга, которому я мог бы показать это на деле, у меня нет. И выходило так, будто у меня деньги и есть, и в то же время их нет. Вдруг я кое-что вспомнил; у меня явилась блестящая идея. Я вошёл к Веберу. Наверно, здесь вскоре встретятся Рибейр и его вчерашние друзья.

Я стал думать о Клотильде. Вчера на ней было длинное манто чёрного бархата. Она ясно представлялась мне вся розовая, со своими светлыми, со странным блеском волосами. Как я рад буду показаться ей таким нарядным, таким богатым.

Рибейр был уже там.

— Ну, мой дорогой, всё идёт как нельзя лучше. Я только что видел Марсе, он в восторге. Ты, кажется, околдовал его своим чарующим голосом! Чёрт возьми, ты не потерял время даром, — сказал он, заметив происшедшую со мной перемену.

Когда мадам де Реналь заставляет Жюльена Сореля сбросить свою шерстяную жилетку; когда Люсьен Шардон, чтобы превратиться в Рюбампре, приезжает в Париж вместе с мадам Баржетон, урождённой де Негрпелисс д'Эспар, эти молодые люди тотчас же находят свою дорогу в Дамаск. Им не нужно было проделать целый ряд этапов по пути к дендизму. В удивлении, выраженном Рибейром, мне послышался оттенок насмешки. Я подумал о Бодлэре, о котором рассказывает Готье, будто он нарочно скоблил наждачной бумагой свои новые костюмы, чтобы стереть с них лоск новизны, которым так дорожат филистеры и буржуа. Моя уверенность в себе заколебалась, и я побоялся, что удовольствие будет мне испорчено. Впрочем, стоит ли смущаться, подумал я, из-за того, что на мне готовый костюм. Не мог же я, в самом деле, явиться сюда в стоптанных башмаках и в старом пиджаке. Через два дня они увидят. И сознание того, что я состою клиентом одного из самых дорогих портных, возвратило мне всю мою самоуверенность.

Вошла Клотильда, в белом лисьем мехе, который в этот вечер показался мне верхом роскоши и вкуса. Тут подвернулась цветочница, и я купил все фиалки, какие у неё были. Клотильда обратила на меня внимание и скоро дала мне понять, что теперь я ей больше нравлюсь.

— Клотильда, — обратился к ней Рибейр, — если ты меня любишь, ты должна обмануть сегодня своего Сюрвиля с моим другом Виньертом. У него есть деньги и завтра он уезжает — комбинация, которую женщины обыкновенно особенно ценят.

Если бы эта шутка была сказана на четверть часа раньше, я нашёл бы её очень неуместной, но выпитый портвейн успел уже оказать на меня своё действие, к тому же Клотильда была весела, смеялась и не возражала.

Вскоре показался Сюрвиль с каким-то господином, которого звали Мутон-Массэ. Они оба состояли при кабинете министра внутренних дел.

— Надеюсь, мы не останемся здесь, в этом ящике, — сказал длинноногий Сюрвиль. — Два раза подряд — это чересчур. Очень рад, сударь, Вы обедаете с нами?

— Мой друг Виньерт просил меня пригласить вас с ним пообедать, — сказал Рибейр. — Завтра он уезжает на службу при Лаутенбургском дворе, и хочет протереть глаза своим прогонам.

Маленький Мутон-Массэ дал понять, что он одобряет моё предложение:

— Куда мы поедем?

Завязался спор, и в течение добрых десяти минут вся эта компания перебрасывалась, словно мячиками, названиями ресторанов, которые были мне совсем не знакомы: Виель, Сержанты, Башня сплетались с названиями животных: Кукушка, Улитка, Красный осёл.

Я не слушал. От третьей рюмки портвейна во мне разлилось бесконечное блаженство. Эта тёплая атмосфера кафе опьяняла меня. Я с презрением думал о том, чем я был ещё вчера, — о стипендиях, об уроках, экзаменах, деканах всех четырёх факультетов, о самом проректоре, заседающем в своём кабинете на улице des Ecoles. При взгляде на этих элегантных женщин, на молодых людей с их заносчивым видом, вертевшихся вокруг меня, я вспомнил холодный коридор Сорбонны и фреску Анри Мартена, на которой Анатоль Франс, одетый туристом, на фоне пейзажа, заполненного конфетти, излагает дюжине молодых плохо одетых доцентов своё собственное представление о назначении человека.

«Истинное понимание жизни, вот оно где!» — подумал я, сладострастно глядя на Клотильду, которая прикалывала букет фиалок к своему белому меху.

Наконец, Рибейр и его друзья пришли к соглашению. Мы сели в автомобиль и остановились на площади Тайон, перед рестораном, название которого я теперь не помню.

Окна были завешены изнутри тяжёлыми портьерами, ревниво оберегавшими его залы от взоров прохожих. Сюрвиль, хорошо знакомый с этим местом, повёл нас в маленький кабинет, где тотчас же был накрыт стол на пять персон.

Я сидел рядом с Клотильдой, и это было для меня самое существенное. Что нам подавали на этом знаменитом обеде, право, я уже давно забыл. Вероятно, все блюда были пикантные, потому что пили мы безобразно много.

— Ты мне даёшь полномочия? — спросил меня Рибейр, насмешливо показывая

мне кивком сначала на Клотильду, потом на Сюрвиля.

Маленький чёрный лакей, с умилительным выражением лица, принимал наши заказы по части вин. Не могу утверждать, но думаю, что Рибейр понимал в этом толк.

— Не нужно шампанского, — объявил он.

Сначала к устрицам заказали Пульи, сухое, как стеклянные опилки. Потом Мутон-Массэ потребовал Сент-Эмильон 1892 года, потому что это вино было с его родины. Тогда Клотильда, которая, как нарочно, оказалась родом из Бона, настойчиво потребовала, чтобы подали Бон. Тут я не упустил случая поухаживать за ней, и дерзнул сам кликнуть лакея и приказал ему подать самое лучшее бонское. В ответ на это Рибейр, в свою очередь, велел нести Волксгейм. Это то вино, которое продаётся в особого рода бутылках с длинным горлышком и узким отверстием. Наибольший успех выпал на мою долю, когда я, под самый конец, потребовал вина моих родных песчаных Ланд. Никто из нашей компании никогда не пробовал этого грозного деревенского винца, которое зреет на наших тощих дюнах, под бледными жёлтыми лучами морского солнца; это вино не бросается в голову, но безжалостно сковывает ноги.

Сюрвиль и Мутон-Массэ уже стали говорить мне «ты». Клотильда почему-то называла меня Раулем и требовала, чтобы я поклялся, что буду посылать ей открытки. Рибейр держался крепче других; он вёл бесконечные переговоры с чёрным человечком и время от времени делал мне знак глазами, как бы говоривший: «Не стесняйся же!».

Я был на седьмом небе, я наслаждался сознанием своего быстрого восхождения. Я снова увидел перед собою жалкую таратайку, которая два дня назад, в тёмную ночь, привезла меня на заброшенную железнодорожную станцию в Ландах, освещённую одним лишь жалким фонариком. И всё время ветер, ветер с моря. А теперь нет ночи в моей душе, в ней так светло, светло.

Сотерн жидким золотом искрился в бокалах, в которых, словно маленькие розовые тюльпаны, отражались абажуры электрических лампочек. Я видел, как сквозь хрусталь просвечивали зубки Клотильды, когда она смеялась, попивая маленькими глотками вино, и как поднималась при этом её белая грудь. Её ручка, лежавшая на моей руке, передавала мне при всяком взрыве смеха сотрясения этого милого и безобидного животного. Рибейр веселился, Мутон-Массэ ел сладкое, Сюрвиль напивался.

Произошла маленькая ссора. Когда подали ликеры, Сюрвиль настаивал, чтобы подали большие винные бокалы. Мутон-Массэ уверял его, что достаточно будет и небольших рюмочек, ведь бутылки останутся на столе; но тот упорствовал, и пришлось подать ему фужер.

Метрдотель уехал. Электрическое освещение потускнело в облаках сигарного дыма. На столе увядали цветы. Сюрвиль храпел. Мутон-Массэ, вынув свою записную книжку, начал складывать какие-то цифры, но это ему не удавалось; он пыхтел и бранился. Рибейр не оставлял своего замысла: просунув свою правую руку под мою левую, и свою левую под правую руку Клотильды, он подталкивал нас друг к другу; при этом он говорил что-то на ухо молодой женщине. Она смеялась влажными губами и по спине её пробегала мелкая дрожь.

В пятницу 24 октября 1913 года, вечером, всё было готово к моему отъезду. Вещи были уложены в большой новый чемодан; в небольшом ящике упакованы были книги. Мне не хотелось выбрасывать моё старое тряпьё, свидетеля целых трёх лет моей жизни, полной труда и унижений. Я аккуратненько уложил всё в старый чемодан, который некогда принадлежал моей матери, в том числе и мою форму офицера запаса, сильно истрепавшуюся за два призыва на учебные сборы. Все эти вещи я отвёз на Орсейский вокзал и отправил по адресу старого священника, приютившего меня у себя на время каникул.

В пять часов вечера я написал ему письмо с сообщением о происшедшей в моей жизни перемене. Затем я подсчитал мои финансы. У меня осталось немножко больше двух тысяч трёхсот франков, включая сюда десять луидоров, которые я, с величайшей радостью, дал в долг Рибейру. Такую же сумму я решил послать старику-священнику.

Опустив моё письмо на почте, на улице Турнон, я зашёл в Люксембургский сад, прошёл мимо фонтана Медичи, у которого я столько раз засиживался, мечтая о встрече с воображаемой избранницей. Республиканского гвардейца не было видно, он забрался в свою будочку. Никогда этот огромный королевский сад не казался мне столь пустынным, как в этот осенний вечер, когда уже чувствовалось приближение зимы.

Среди обнажённых деревьев, под жёлтым умирающим небом, зябкий кружок королев округлял свои мраморные пьедесталы, странно белые в надвигавшейся ночи.

На сенатских часах пробило пять с половиной. В центре Парижа были уже смерть и запустение.

Фонтан умолк, и в его большом восьмиугольном бассейне вода блестела, как зеркало, каким-то чудом более прозрачное, чем небо. Какой-то мужчина, единственный человек, кроме меня, находившийся в этом славном парке, остановился у воды и стал делать руками странные движения, словно он разбрасывал семена. Он бросал птичкам хлебные крошки. Тут собралась стайка в несколько десятков воробьёв и серых тяжёлых голубей; сердито нахохлившись, они неуклюже шмыгали туда и сюда.

Это был старик в порыжевшем пальто с меховым поношенным воротником. У ног его лежал мешок.

Я подошёл к нему. Птицы разлетелись.

Старик укоризненно взглянул на меня, вскинул мешок на плечи и пошёл.

Когда я покинул сад, уже наступила ночь.

Через четыре часа после этого я был на Восточном вокзале и занял место в вагоне экспресса Париж — Берлин.