На узком плоскогорье, вроде карниза у скалы, стояла хижина из досок. Она укрывала путешественников, застигнутых бурей в горах. Это место и называлось «Коронованным мормоном».
Хижина эта, в шести милях от священной ограды, отмечала первую остановку курьера, соединявшего Соленое Озеро с Омагою, если ехать через проход Каньон де л’Эко.
Иезуит и его спутница прибыли туда, как и предполагали, в два часа ночи.
— Постарайтесь заснуть, — сказал отец д’Экзиль. — Я сам-то спать не могу. Но если мне удастся хоть мало-мальски сносно устроить вас в этом бараке, тогда, признаюсь, и я засну.
Он высек огонь. В углу хижины нашел кучу сухой травы и покрыл ее одним из двух привезенных с собою одеял.
— Лягте.
Аннабель повиновалась. Другим одеялом он укутал ее, как ребенка.
— Сюда, Мина.
Он ввел в хижину мула, который сам опустился на колени. Пользуясь его тяжелым горячим телом как прикрытием от ледяного, проникающего извне ветра, он улегся около него.
— Хорошо ли вам?
— Да.
— Не нужно ли вам чего-нибудь?
— Ничего.
Слышно было только, как в узких ущельях завывал ветер, а внутри раздавалось мерное дыхание мула.
Напрасно настораживался иезуит. Он не мог разобрать, уснула Аннабель или нет.
Все-таки ему нужно было знать это. Замирая от столь большой смелости, он вытянул руку. Сейчас же рука его встретилась с рукою молодой женщины; он тихонько пожал ее. Но в его руке рука ее оставалась неподвижной и теплой.
Тем не менее отцу д’Экзилю казалось, что Аннабель не спала.
Еще тише отодвинулся он и улегся на свое место возле доброго мула. Множество мыслей теснилось у него в голове. Он очень удивился бы, если бы накануне, когда форсированным маршем он спешил в Соленое Озеро, кто-нибудь сказал ему, что на другой день, в тот же самый час, выиграв отчаянную партию у Брайама Юнга и находясь вместе с Аннабель на пути к освобождению, он будет испытывать такую скромную радость, — скажем прямо, так мало радости. Ему казалось, что он кое-чего не предусмотрел в своих так тщательно разработанных планах, кое-чего не угадал, и теперь попал в безвыходный тупик.
Ах! как далек был сейчас от него сон! С отчаянной настойчивостью искал он причину страшного молчания, которое хранила его спутница с момента их бегства из Соленого Озера. По своей доброте и скромности он не мог допустить единственной разумной причины: стыда, который должен был охватить Аннабель в присутствии человека, которым она с таким преступным легкомыслием пожертвовала ради фантазии, принесшей ей так мало славы.
— Смирно, Мина! Смирно!
Мул, глухо вздыхая, зашевелился. Иезуит приласкал его. Он угомонился.
В наступившем молчании отец д’Экзиль передумал все еще раз и тяжело вздохнул, думая, что понял наконец: это было еще не все — освободиться от позорного ига Гуинетта. Теперь надо было жить. Вот о чем, без сомнения, и думала Аннабель. Покинула она Сан-Луи богатой и счастливой, для того чтобы вернуться туда бедной и павшей!
Такая перспектива могла, конечно, привести его спутницу в уныние, что жестоко поразило отца д’Экзиля. Он сердился на себя за то, что сразу не нашел такого простого объяснения, ругал себя легкомысленным и даже эгоистом. Да — зачем отрицать! — он сердился на Аннабель, оттого что она тотчас же не выразила ему благодарность. Как будто бы, вырвав ее из рук гнусного супруга, он в конце концов сделал для несчастной что-нибудь, кроме перемены рода забот!
И внезапно в голове отца д’Экзиля властно встал вопрос, о котором он ни разу не подумал со времени выезда из Хооз-Ранчо: что он сделает с разоренной Аннабель Ли, когда они приедут в Сан-Луи?
Детские заботы, святое недоумение, вскрывающее качества этой души! А вам разве не случалось на войне в какую-нибудь лунную ночь забыть под влиянием этого относительного покоя единственную важную заботу — неприятеля, и заняться тысячью мелких забот мирного времени? «Надо перекрыть крышу гумна, а у меня ни копейки, — думает земледелец». «Будут ли приняты в расчет при представлении к повышению эти часы страданий». — думает чиновник. Потом оба внезапно улыбаются, когда вспоминают, что стоит им только высунуть из-за бруствера голову, и они увидят меловую линию неприятельской траншеи. Ах, как можете вы беспокоиться о других вопросах, когда для вас не решен еще главный вопрос! Но эти муравьи имеют перед отцом д’Экзилем то преимущество, что они знают, по крайней мере, где неприятель. А он, он этого не знает. Он едва различает во тьме тень присутствия враждебных сил.
Мул снова задрожал. Вздохнул. Ах! Вот на пороге дыры, служащей дверью, два зеленых шарика. Затем еще два шарика, тоже зеленых; потом еще два, все по двое и на равном расстоянии... Какое-то мягкое трение. Отвратительные шакалы! Это вы меня так смертельно напугали. Но вы просто несчастные, голодные волки! Подождите. Схватите, если хотите, этот кусок черствого хлеба и исчезните, печальные огни, потому что, я чувствую это, Мина не одобряет моего обращения с вами.
Да, в самом деле, ничего не может быть другого; это страх перед будущим прежде всего; затем тяжесть гнусного прошлого, которое беспрерывно будет тяготеть над нею и отравлять счастливые минуты, если они выпадут ей на долю в жизни. Наконец — увы! — ужасные материальные заботы. Аннабель, без сомнения, сама виновна в своем разорении, но теперь не время упрекать ее в этом. Тогда что же? О, урсулинки в Сан-Луи, конечно, для начала дадут ей приют, и с какой радостью. Но, я это хорошо знаю, если подобную помощь оказывают человеку, который никогда не в состоянии будет расплатиться, то это делается всегда с тайной мыслью, что в один прекрасный день... Но Аннабель, это факт, не имела религиозного призвания. Неужели оно развилось у нее под влиянием всех этих пертурбаций? Не думаю... И отец д’Экзиль, вздрагивая, сознался самому себе, что ему невыносима была мысль о накрахмаленном апостольнике на лбу у Аннабель.
Стало холоднее. Неужели уже наступает заря? Значит, рассветет, а я ни минуты не спал. Что это сейчас за шум? Это не Мина, не жалобы ветра, не шакалы. Боже мой, шаги на дороге! Да, это шаги. И люди, и лошади. К счастью, они слышатся в направлении, противоположном Соленому Озеру. Только бы у них не явилось мысли отдохнуть здесь! Присутствие мула в помещении, предназначенном для путешественников, наверное, вызвало бы ссору. Американцы очень высоко ставят понятие о человеческом достоинстве. Со своей стороны, я нахожу, что надо избегать ссор, особенно, когда с тобою женщина, которую всегда легко расстроить... Они приближаются: проходят мимо; прошли.
Какое счастье! Я, может быть, засну. Не шевелись, добрый мой Мина. Но я сам теперь верчусь во все стороны... Поймаю ли я, наконец, тебя, неуловимый сон... Тише! Что там? Опять шум. Тот же шум, что сейчас был, но только как будто усиленный, и теперь он слышится со стороны города. Вот они! И на этот раз они останавливаются. Входят в хижину... вошли!
Боже! Этот отвратительный голубоватый свет. Хижина полна дыма. А! понимаю, они подожгли траву, сухую траву, на которой она спит, она, Аннабель! Но, несчастные, кто же вы такие ? А, узнаю вас, мрачные ангелы-разрушители, Даниты проклятые! Напрасно думал я, что победил вашего подстрекателя. Вы хотите свою добычу, не правда ли? Ну а меня, меня? Вы думаете, что я останусь один после того, как вы похитите у меня это единственное в мире существо! А я, а я!.. Ах, поздно, ее уже нет...
Отец д’Экзиль, сердитый, выпрямился; в хижину волнами проникал туманный голубой утренний воздух. Он был один с мулом, мирно щипавшим сухую траву, служившую ложем для Аннабель.
Одним прыжком иезуит очутился вне хижины. Ледяной предрассветный ветер развеял дым в его мозгу. Безграничный вздох облегчения вырвался из его груди: молодая женщина была тут.
Аннабель сидела на самом краю плоскогорья, шагах в тридцати от него. Она смотрела вдаль. Выступая из-за вершин горной цепи Уосеч, выплывало солнце. Свет его начинал разливаться по всей долине. Занимался восхитительный день.
Отец д’Экзиль тихо подошел к Аннабель Ли. Она не обернулась. Он подошел совсем близко и мог сколько угодно разглядывать ее. Впервые увидел он ее опять при безжалостном дневном свете и вздрогнул. Теперь он разглядел ее волосы, недавно еще столь роскошные и прекрасные, теперь запыленные, уменьшившиеся на три четверти, стянутые сзади на затылке в маленький, жалкий пучок.
Аннабель все не поворачивалась. Пристально смотрела она вниз, в глубь долины. Иезуит благословлял это упрямство, позволявшее ему взять себя в руки, иначе он, наверное, не сдержался и невольно выдал бы свой ужас при виде ее плачевного состояния, что могло бы оскорбить несчастную женщину.
— Чудный денек, — сказал он, наконец.
Она повернула голову и нисколько не удивилась, увидев его, хотя и не слышала, как он подошел. В ясном небе высоко парили два ястреба, их несоразмерно увеличенные тени то появлялись, то исчезали на розовом склоне горы.
— Если погода продержится, наше путешествие до Сан-Луи будет настоящей увеселительной прогулкой...
Он круто остановился, с тяжелым чувством, словно однажды это было уже сказано. Где же, Боже мой? Ах, да! в прекрасной вилле из жернового камня, в утро вступления американских войск накануне дня ее несостоявшегося отъезда.
Аннабель по-прежнему не отвечала.
— На что вы так внимательно смотрите? — встревоженным голосом спросил он.
Не говоря ни слова, она указала на равнину.
В ясном нарождающемся утре виднелось целиком Соленое Озеро. Ощетинившись желтыми парами, озеро пламенело на горизонте.
— Мы два часа были в пути, — неуверенным голосом сказал иезуит. — Никогда не думал, что отсюда можно видеть весь город. Смотрите-ка, вон там место вашей виллы.
Взгляд Аннабель не последовал по тому направлению, по которому старались увлечь его рука отца д’Экзиля. Наступило молчание.
— На что вы смотрите? — спросил он наконец.
В свою очередь она вытянула руку в направлении южной части города.
— На это, — просто сказала она.
— На что?
— На дым.
— На дым?
— Да, на дым из труб.
Действительно, воздух был так таинственно чист, что видно было, как от каждого четырехугольника темной крыши подымался сероватый султан дыма.
— Ну и что же? — спросил отец д’Экзиль.
— Это дым от огня, который зажигается немного ранее семи часов утра для приготовления первого завтрака.
— Первого завтрака!
Пораженный смотрел он на нее. У Аннабель был прежний мягкий голос. Лицо ее было неподвижно.
— Да, первого завтрака. Сегодня моя очередь. А меня не было, чтобы развести огонь для первого завтрака.
Раздался дрожащий голос иезуита:
— И следующий огонь разведете не вы.
— Нет, я.
— Что вы говорите?
— Я говорю, что я разведу, так как мы только в двух часах ходьбы от города, а огонь к следующему приготовлению пищи должен быть зажжен не раньше одиннадцати часов. Вы видите, что я успею.
Она поднялась, он схватил ее за руку.
— С ума вы сошли! — вскричал он в порыве страшного отчаяния.
Она побледнела.
— С ума сошла! С ума сошла! Ах, как это нехорошо, что вы, такой добрый, употребляете такое слово.
Она повторяла свою грустную жалобу:
— Нехорошо! Нехорошо!
— Простите меня, простите меня, — умолял он, — но в таком случае я схожу с ума! Ах! скажите мне, что это неправда, что это неправда, что это шутка, что я не понимаю. Вернуться, вам, к этому человеку...
— Тсс! — шепнула она.
— Скажите мне, что это неправда. И потом скажите, как это может быть! Разве вы не последовали за мною вчера вечером? А лейтенант Рэтледж, которого вы месяц назад призывали... Разве не для того, чтобы последовать за ним, бежать...
— Он не приехал, — тихо сказала она.
— Он не приехал. Но я приехал, я. И вот я здесь, и вы не хотите следовать за мною!..
— Вчера еще, — сказала она, — я думала, что могу это сделать. Сегодня утром вы спали, а я захотела взглянуть на дом. Теперь я увидела его и чувствую, что не могу. Не надо было спать... Не надо было позволять мне взглянуть на дом.
Отец д’Экзиль был вне себя от горя.
Она повторила:
— Не надо было мне глядеть на дом.
Она обернулась на своего спутника, его, полные слез, глаза были полны слез.
— И плакать не надо, — сказала она.
И так как иезуит не мог успокоиться, у нее вырвался неопределенный жест.
— Я вам говорю, что не нужно плакать, потому что эта женщина, это теперь уже не та, которую вы оплакиваете. Не нужно, не нужно жалеть ее.
Говоря таким образом, она улыбалась такой душераздирающей улыбкой, что горе отца д’Экзиля дошло до предела.
— Несмотря на все, — вскричал он, — я увезу вас!
Она покачала головою.
— Вы не всегда будете около меня, чтобы меня караулить. И тогда, я знаю, что уйду. Видите ли, лучше не обрекать меня на более долгую дорогу и — она опустила голову — более суровое наказание.
— Какой ужас! — вскричал он. — Вы, значит, признаете...
Она ограничилась тем, что ответила:
— Время проходит, а я хожу не очень быстро. Вы это знаете, потому что сегодня ночью сами посадили меня на мула. Я должна покинуть вас.
Он оперся о сосну и не поворачивался. Она видела, что рыдания сотрясали его плечи. Сверкающее солнце медленно подымалось по голубым ступеням тверди небесной.
Тогда она стала спускаться по тропе вниз.
Но не прошла она и ста шагов, как ее заставил остановиться раздирающий крик.
— Аннабель!
Она обернулась. На плоскогорье, на краю бездны она увидела иезуита, простиравшего к ней руки.
В первый раз назвал он ее этим именем, и она услышала его в последний раз.
Когда ровно в восемь часов утра брат Уудроу Брантинг, личный курьер президента Церкви, достодолжным образом вышколенный Гербером Кимбеллом, остановил свою тележку у хижины Коронованного мормона, он крайне удивился, найдя ее пустою. Он подождал больше часа, затем, отчаявшись, решил повернуть обратно и вернуться в Соленое Озеро, чтобы рассказать Кимбеллу о своей неудаче.
Два дня шел отец д’Экзиль по горам и равнинам, направляясь на юго-запад. Была уже совсем ночь, когда он пришел в Прово-ла-Сент, где проспал под открытым небом и откуда ушел на рассвете.
Идя по дороге, соединяющей Нефи и Манти, два города-близнеца, он услышал позади себя шум экипажа.
— Вы едете в Манти? — спросил он человека, правившего лошадьми.
— Дальше, в Филмор.
— Великолепно. Сколько вы возьмете с меня до Филмора? Впрочем, я оставлю вас несколько раньше.
— Восемь долларов.
— Идет.
Через пять минут Мина, освобожденный от своего багажа, весело трусил за тележкой, в которой сидел его хозяин.
На следующий день, через несколько часов после того как они проехали через пригород Манти, они прибыли на берег реки.
— Река Севье, не правда ли? — спросил иезуит.
Возчик ответил:
— Да, река Севье. Там есть брод.
Тележка остановилась. Отец д’Экзиль слез и принялся нагружать Мину.
— Вы меня покидаете? — спросил мормон.
— Да.
— Вы идете, конечно, на восток?
— Нет, на запад, к озеру.
Мормон покачал головою.
— Вас это удивляет? — спросил аббат.
— Меня это не удивляет. Вы вольны делать, что хотите. Я говорю только, что момент вы выбрали неподходящий для прогулки в сторону Севье.
— Почему?
— Индейцы области Ута никогда не были очень любезны, но со времени убийства капитана Геннисона, о котором вы, может быть, слышали, страна окончательно перестала быть безопасной. На днях еще патруль, принадлежащий к гарнизону Сидер-Уэлли, повздорил с индейцами, охотившимися в недозволенном месте. С обеих сторон были убитые, причем у индейцев, конечно, гораздо больше. Я говорю вам все это, чтобы вы знали, что есть более приятные места, чем берега Севье.
— Я не американец, — сказал иезуит.
— Вы белый, этого достаточно. Впрочем, как вам угодно. Счастливого пути!
— Счастливого пути!
Отец д’Экзиль сделал не менее тридцати километров к западу, когда наступил вечер. Свет угасал. Река, бывшая ручейком, когда он стал спускаться вдоль нее, теперь представляла собой внушительный поток, в молчании кативший свои серые волны.
Аббат шел часть ночи, затем еще весь следующий день. Человек этот казался неутомимым. Он останавливался только в прериях, чтобы попасти мула.
Он смотрел на него и раз прошептал: «Индейцы никогда не были жестоки к своим животным».
Около четырех часов день снова стал склоняться к закату, а он никого еще не встретил. Вдруг на берегу реки темный силуэт, который менее опытный глаз принял бы за мертвый ствол дерева.
То был индеец, удивший рыбу.
Отец д’Экзиль подошел к нему и положил руку на плечо.
— Тсс! — сказал рыбак.
То был старый, очень старый индеец. Кожа на его лице, цвета обожженной глины, была тверда, как рог, вокруг блестевших скул. На нем был старый непромокаемый плащ и странная фуражка с козырьком.
— Тсс! — повторил он.
Глаза его были устремлены на лесу его удочки, шевелившейся под корнями ивы.
Но он ждал напрасно и кончил тем, что вытащил удочку из воды.
— Рыба клевала, когда ты подошел, — тихим голосом, с упреком сказал он. — Ты испугал ее.
— Другая клюнет, — ответил иезуит.
Старик с сомнением покачал головою. Удочку он положил на откос и надел на крючок наживу.
— Чего ты хочешь? — спросил он наконец.
— Ты индеец из племени ута?
— Да.
— Арапин все еще вождь индейцев ута?
— Да.
— Отведи меня к нему.
— Не могу, — сказал индеец. — Арапин приказал мне быть здесь, рыбачить и следить за теми, кто пристает по реке. Но подожди, скоро тебя поведут к нему.
Послышался приятный и монотонный свист. Водяная курочка тяжело поднялась с места и пересекла реку, бороздя волны своими висящими лапками.
Старик опять принялся удить.
Скоро зашелестели сухие листья от легких шагов. Показалось два индейца. Рыбак сказал им что-то, указывая на отца д’Экзиля. Те сделали ему знак следовать за ними. Наступила уже ночь, когда они прибыли в лагерь, расположенный у устья реки. Над озером показалась луна, огромная и красная. Отражения ее плясали в ряби, образуемой волнами вокруг тростника, росшего у берега.
На лужайке, растянувшись в линию, высилось штук тридцать высоких конических палаток. Перед только что зажженными огнями взад и вперед проходили тени.
Провожатые привели иезуита к самой высокой палатке. Один из них вошел в нее, затем через несколько минут вышел, сделав ему знак войти.
Два индейца были в этой палатке. Один из них, маленький и старый, съежившись, почти невидимкой сидел в углу. Другой сидел перед складным столом и при свете масляной лампы читал, делая заметки в записной книжке, номер «New-York Spectatora». Это был Арапин. Знаком попросил он иезуита подождать, пока кончит чтение.
На нем были сапоги со шпорами, серые брюки и темный сюртук. Очень белый воротник рубашки высовывался из черного галстука a la doctrinaire. Волосы синеватого отлива, заплетенные в косы, закрывали уши. На лбу у него была узкая полоска из меха выдры, поддерживавшая диадему из белых перьев, служившую знаком верховного командования.
Он важно захлопнул памятную книжку, сложил газету и взглянул на иезуита.
— Кто ты и чего хочешь? — спросил он.
— Я католический священник и желал бы среди вас исполнять свою священническую миссию.
— Ты американец?
— Нет, француз, — ответил отец д’Экзиль.
— Садись, — сказал, указывая ему скамеечку, Арапин.
Он подумал с минуту.
— Нам никогда не приходилось радоваться, когда мы давали приют людям с таким цветом кожи, как у тебя. Но я тем не менее согласен исполнить твою просьбу, с тем, однако, что, когда я признаю это нужным, я могу взять свое разрешение обратно.
Иезуит поклонился.
В темном углу палатки послышалось какое-то ворчание. Отец д’Экзиль смутно видел там старого индейца, который зашевелился.
— Что такое, Чопи? — повернул голову Арапин.
Индеец подошел к своему господину и сказал ему что-то на ухо. У Арапина вырвался жест изумления. Глаза его блеснули.
— Как твое имя? — спросил он иезуита.
— Отец Филипп д’Экзиль, — спокойно ответил монах.
— А! — задумчиво сказал Арапин.
Улыбка удовольствия раздвинула губы маленького старичка.
— Чопи, — приказал Арапин, — принеси-ка мне то, о чем ты мне сейчас сказал.
Глаза иезуита свыклись с темнотою палатки и позволили разглядеть в глубине какой-то грубый шкаф. К нему подошел Чопи, отпер, порылся в связках бумаг и, взяв одну из них, вернулся к столу.
Арапин стал внимательно пробегать бумаги.
— Отец Филипп д’Экзиль, — сказал он, наконец, — ты был осужден моим братом и предшественником Уакара, в заседании его суда, на смерть — 24 января 1854 году, пять лет тому назад?
— Да, я, — сказал отец д’Экзиль.
— Приговор, — продолжал Арапин, — записанный моим здесь присутствующим делопроизводителем, Чопи, был тебе объявлен первый раз в Соленом Озере в 1854 году стараниями Уакара, а во второй раз я послал тебе извещение об этом в 1856 году. Ты не получил ни одного из этих извещений?
— Я оба получил.
— А! — произнес Арапин.
Видно было, что этот столь спокойный человек с трудом скрывал свое изумление.
— И ты все-таки возвращаешься? — спросил он.
— Возвращаюсь.
— Может быть, осужденный заочно, ты рассчитываешь опротестовать этот приговор и потребовать вторичного суда?
Иезуит сделал неопределенный жест.
— Это твое право, — продолжал, все более и более изумляясь Арапин. — А мой долг созвать экстренно совет, который решит, надо ли отсрочить вынесенный против тебя пять лет тому назад приговор, отменить его или немедленно привести в исполнение.
— Я в вашем распоряжении, — сказал отец д’Экзиль.
И он принялся спокойно читать номер «New-York Spectatora», оставленный на столе.
Между тем Арапин продолжал наводить справки в досье, отдельные бумаги которого Чопи подавал ему по мере надобности.
— Хорошо, — произнес он, окончив.
Он зажег свою короткую трубку.
— Труби в рог, — сказал он Чопи.
Маленький делопроизводитель вышел. Раздался мрачный призыв сирены. Иезуит слегка вздрогнул. Арапин улыбнулся.
— Я созываю совет, — объяснил он. — Чопи, подай мне лист номер первый.
— Приговор, осудивший тебя, был вынесен в трибунале, состоявшем из четырех судей и одного делопроизводителя, под председательством моего брата Уакара, да почиет в мире у Отца Небесного, правящего Вселенной, душа его. Из этих шести членов четверо уже умерло. Остаются только Чопи, здесь присутствующий, и Мазоаки. Оба займут в трибунале, который соберется сегодня вечером по твоему делу, свои прежние места. Четверо других членов будут три старейших вождя моих племен и твой покорный слуга, который будет председателем. Хочешь ты сказать что-нибудь?
— Нет, ничего, — сказал отец д’Экзиль, продолжая читать.
Входная пола палатки приподнялась, пропуская одного за другим четырех человек, четырех индейцев, одетых в старое европейское платье. Ничто не могло бы быть смешнее этого тряпья, если бы не серьезная величавость людей, на которых оно было одето. У всех вокруг головы была повязка из выдры с диадемой из перьев. Но тогда как у их вождя диадема была из белых перьев, в их диадемах перья были то белые, то черные. Молчаливые и серьезные уселись они вокруг стола. Заговорил Арапин.
— 24 января 1854 года верховный совет индейцев ута, под председательством брата моего, Уакара, заочно приговорил к смерти отца Филиппа д’Экзиля, французского священника, за то, что он после смерти капитана Геннисона донес американскому правительству на индейцев ута, у которых он был принят с братским гостеприимством. Я думаю, что вы хорошо помните это дело.
Они утвердительно кивнули головами.
— Впрочем, вот и все делопроизводство: Чопи к услугам каждого из судей, кто желал бы ознакомиться с документами.
Один из судей встал. Чопи, в ответ на его вопросы, вполголоса прочел ему несколько бумаг. Судья опять сел.
— Сегодня, — продолжал Арапин, — отец д’Экзиль здесь, в наших руках. Должен констатировать, что пришел он, по-видимому, по доброй воле. Теперь надо решить, следует ли привести в исполнение, отсрочить или аннулировать вынесенный тогда приговор. Прибавляю, что мы связаны выражениями, в которых он составлен. Только новый факт мог бы служить причиною для перемены решения. И вы должны исследовать, не обнаружены ли с 24 января 1854 года новые факты. И тут, мы думаем, осужденный мог бы помочь нам, давая объяснения, которые он вправе дать.
Говоря таким образом, он пристально смотрел на отца д’Экзиля.
— У меня нет никаких объяснений, — холодно сказал иезуит.
— Суд, значит, будет судить по собственным сведениям, — пояснил Арапин. — Просит ли кто-нибудь из вас слова? — спросил он, обращаясь к индейцам. — Говори, Мазоаки.
Поднялся самый старый из судей. Он был так стар, что руки, которыми он опирался о край стола, тряслись.
— Я был членом трибунала 24 января 1854 года, вынесшего приговор, и должен сказать, что тогда я подал голос за смерть. Но теперь я думаю другое. В прошлом году я был послан тобою, Арапин, к истокам Гумбольдта, чтобы купить у Сокопица скот, и я был свидетелем добра, сделанного там человеком, которого мы здесь собираемся судить. Имя его произносится нашими братьями, шошонесами, с благоговением. Я нахожу в этом новый факт, о котором говорил Арапин, и положу белый камень в мешок делопроизводителя.
Мазоаки сел на свое место.
— Не желает ли еще кто-нибудь высказаться? — спросил Арапин.
Поднялся один из вождей, самый молодой. У него на скулах виднелись, сделанные татуировкой, два алых креста.
— Шошонесы, — сказал он, — братья индейцев племени ута, но они не ута. Нам незачем вмешиваться в их приговоры, но и не надо считаться с тем, что они сказали бы о нашем приговоре. Услуги, которыми они пользовались, не составляют нового факта. Если и был новый факт, который нужно было бы принять в расчет, то я сказал бы, что это все усиливающиеся преследования, которыми нас наказывают американцы. Преследования эти вызваны доносом этого вот человека, которого мы некогда приняли как брата. Я подам голос за смерть.
— Просит еще кто-нибудь слова? — спросил председатель.
Судьи молчали.
— А ты, — Арапин обратился к отцу д’Экзилю, — тебе нечего сказать в свою защиту? Предупреждаю тебя, что время ограничено.
Иезуит отрицательно покачал головою.
— Ну, хорошо, — сказал Арапин. — Раздай камни, Чопи.
Каждому из пяти судей дал делопроизводитель по два кремня: белый и черный. Они взяли их и зажали в руке.
— Теперь мешок!
Чопи обнес всех мешком из буйволовой кожи. Каждый из судей положил в него кремень. Арапин подал голос последним и оставил мешок у себя, так как он должен был объявить приговор.
Последовательно вынул он два черных кремня, затем два белых. Пятый кремень был черный.
— Смерть, — торжественно произнес он.
— Когда? — спросил отец д’Экзиль.
— По правилам, — объяснил председатель, — приговор должен быть приведен в исполнение на рассвете следующего за объявлением его дня. Сейчас девять часов. Значит, тебе жить еще девять часов, до шести часов завтрашнего утра, когда день народится. Но во всяком случае, если ты желаешь отсрочку на сутки, то я, с согласия совета...
— Я ни о чем не прошу, — сказал иезуит.
— Как угодно, — ответил Арапин. — Вы можете удалиться, — Арапин обратился к судьям. — Я и Чопи будем караулить осужденного.
Четыре вождя вышли так же молчаливо, как и пришли.
Сидя в тени, на скамеечке, иезуит молился. Арапин вновь взял свою памятную книжку, номер «New-York Spectatora» и продолжал, делая пометки, свое чтение.
Послышалось легкое храпение.
Арапин, улыбаясь, поднял голову.
— Чопи заснул, — сказал он.
Он встал, отпер сундук, достал оттуда две жестяные тарелки, два бокала, бутылку рома и консервы и быстро собрал скромный ужин.
— Подойди, — пригласил он иезуита, — ты, должно быть, голоден.
Они ели и пили вместе. Индеец не спускал глаз со своего сотрапезника.
— У тебя нет никакой просьбы ко мне? — спросил он, наконец.
— Есть, — сказал монах. — Со мною был мул. Он остался у тех, кто привел меня к тебе. Я тебя очень прошу следить, чтобы заботились о нем, хотя он уже стар и не может больше служить. Я знаю, что вы добры к животным, и ты не найдешь смешною такую просьбу.
— Я оставлю его себе, — сказал Арапин, — и горе тому, кто обидит его чем-нибудь.
Он прибавил:
— Это все?
— Больше ничего.
— Не хочешь ли ты знать, например, какою смертью умрешь?
— Я, — отвечал отец д’Экзиль, — предпочел бы страдать как можно меньше.
— Обещаю тебе это, — сказал индеец.
Они молча продолжили трапезу. Маленький делопроизводитель храпел все громче.
— Выпей еще стакан рома, — сказал Арапин.
И осушил свой стакан.
— Теперь пойдем со мною, хочешь?
Они вышли. Холодная ночь сияла звездами. Лошади на корде толкались друг о дружку. Огни костров догорали на земле.
— Я проверяю своих часовых, — объяснил индеец.
И повторил:
— Пойдем со мной.
Иезуит следовал за ним. Холодный воздух благотворно действовал на него.
Не обмениваясь ни словом, шли они несколько минут против течения реки, которая здесь, у устья, была очень широка, но течение ее было медленное.
Арапин остановился у ствола одной ивы. Он потянул за веревку, и в тени показалась лодка, мягко ударившаяся о берег.
— Есть пост по ту сторону реки, — объяснил вождь, — там часто забывают отдавать приказы часовым. Я хочу проверить. Ты умеешь грести?
— Умею, — ответил монах.
— Ты будешь грести.
Они пересекли реку, пришвартовали лодку.
— Сядь рядом со мною, — сказал Арапин.
Отец д’Экзиль повиновался. Так они оставались полчаса, может быть, час, смотрели на луну, шествовавшую по своду небесному.
Опять заговорил Арапин.
— Мы здесь на южном берегу реки.
— На южном, я знаю, — сказал отец д’Экзиль.
— Если ты отправишься на восток, к Филмору, следуя по южному берегу, никогда индейцам не придет в голову искать тебя там. К тому же у тебя будет такое преимущество во времени...
— А! — просто сказал иезуит.
— Чего же ты ждешь? — спросил сухим голосом Арапин.
— Я не хочу бежать, — сказал отец д’Экзиль.
— А! — в свою очередь сказал индеец.
Он снова заговорил.
— А если я тебя оставлю здесь и сам вернусь на лодке в лагерь?
— Я останусь здесь, а когда меня спросят, как я сюда попал, я расскажу, потому что моя религия запрещает ложь.
— Она запрещает также самоубийство, — сказал Арапин.
Облако затмило луну. Лица их с минуту были покрыты тенью. Когда свет снова показался, оба они были совершенно спокойны.
— Вернемся в лагерь, — сказал Арапин.
Когда они вернулись в палатку, Арапин разостлал на земле шкуры бизонов.
— Ложись, — сказал он, — и постарайся заснуть.
— А ты?
— Я уеду сейчас с несколькими всадниками посмотреть, что делается на восточной дороге. Я вернусь не раньше полудня. Прощай.
Он покинул его. Иезуит растянулся на шкурах, не опустив передней полы палатки, чтобы видеть сверкавшее между елями, как огромная лунная бирюза, озеро. Храпение маленького Чопи прекратилось.
Около четырех часов в лагере послышались глухие призывы и шум, производимый лошадьми. Арапин и его эскадрон уезжали на разведку к востоку.
Двумя часами позднее запела на дереве птичка. Скоро настал день.