Площадь Лорето
Градчаны, Прага
1605 года Пепельная среда
Давиду Фабрицию,
во Фрисландию
Высокочтимый друг! Вы можете оставить попечение о новой теории Марса: она уж создана. Да, книга моя окончена, или окончена почти. Я столько на нее убил трудов, что десять раз мог умереть. Однако с Божией помощью я выжил, и даже могу теперь быть покоен и уверен, что новая астрономия в самом деле рождена. И если не могу вольно предаваться радости, то не из-за сомнений в истинности мною достигнутого, но из-за того, что вдруг открылось мне, какое действие глубокое может оказать мой труд. Друг мой, идеи наши о Вселенной более не могут оставаться прежними. Мысль сокрушительная, и она-то причиной моему печальному задумчивому духу — в полном согласье, впрочем, с общим духом великого нынешнего дня. Вкладываю женин рецепт пасхального кулича, как было обещано.
Вы, брат мой по оружию, поймете, каково мне сейчас. Шесть лет провел я средь шума и жара битвы, опустив голову, врубаясь в частности; теперь могу отступить и оглядеть более широкий вид. В том, что я победил, нимало я не сомневаюсь, как уже было сказано. Забота же моя — какую именно победу я одержал и какой ценой мне и науке нашей, а то и всему человечеству придется за нее платить. Коперник на тридцать лет отсрочил публикование величественного своего труда, затем, полагаю, что боялся того действия на умы, какое произведет смещение Земли из центра мирозданья, разжалование ее всего лишь до планеты средь других планет; то же, что сделал я, думаю, еще решительней, ибо я изменил самый образ вещей — то есть я доказал, что в пониманье небесных форм и движений, какого придерживались со времен Пифагора, что в своем этом пониманье глубоко мы ошибались. Объявление сей новости тоже будет отсрочено, не потому, однако, что Коперникова робость меня одолевала, а благодаря скаредности хозяина моего императора, из-за каковой не могу осилить порядочного печатника.
Цель моя в Astronomia nova — показать, что небесная машина не есть божественное, живое существо, но вид часового механизма (а тот, кто полагает, что часы имеют душу, приписывает творению славу творца), равно как и все почти сложные движенья вызваны простой магнетической и материальной силой, подобно движению часов, обыкновенным весом причиняемому. Однако, и это главное, вовсе не форма или вид сих часов небесных всего прежде меня занимает, но сама их очевидность. Уже не довольствуясь, как тысячелетиями, кажется, довольствовалась астрономия, математическим выражением движения планет, я попытался объяснить движения сии физическими причинами, их породившими. Никто до меня не предпринимал такого шага; никто не предавал мыслей своих таким словам.
Как, сударь мой, у Вас есть сын! Вот, право, неожиданность! Мне пришлось оторваться от письма из-за неотложных дел — жена опять больна, — а тем временем из Виттенберга некто Иоганн Фабриций мне пишет о феноменах Солнца, ссылаясь на дружбу мою с Вами, его отцом! Признаюсь, я поражен, да и смущен, пожалуй, ибо в моих письмах всегда я обращался к Вам, как если бы Вы были меня моложе, и, боюсь, не случалось ли мне иной раз впадать в тон учителя, наставляющего ученика! Вы уж меня простите. Не мешало бы как-нибудь нам свидеться. Я близорук, пожалуй, не только в смысле физическом. Вечно я подвергаюсь потрясениям, когда предмет у меня под самым носом оказывается вовсе не тем, что я в нем предполагал. Вот так же было и с орбитой Марса. Я снова буду к Вам писать и уж тогда поведаю краткую историю о сражении моем с этой планетой, Вас она позабавит.
Vale
_____
Дом Венцеля
Прага
Ноябрь года 1607
Гансу Георгу Герварту фон Гоенбургу,
в Мюнхен
Entschuldigen Sie, любезный мой, за то, что так долго Вам не отвечал на последнее и столь меня обрадовавшее письмо Ваше. Дела двора, как всегда, поглощают время мое и силы. Его Величество день ото дня становится капризней. Порой он забывает мое имя и смотрит на меня тем хмурым взглядом, который слишком знаком всем тем, кто его знает, — будто вовсе меня не узнает; а после вдруг за мною спешно посылают, и я принужден мчаться во дворец со звездными картами и астрологическими таблицами. Ибо он питает невинную веру в звездочетство, которое сам я, как Вам известно, полагаю сущим вздором. О чем только не требует он письменных отчетов: о точном времени рождения императора Августа или Магомета, о судьбе, уготованной Турецкой империи, ну и, конечно, никуда не денешься от всех волнующего венгерского вопроса: брат его Матвей час от часу наглеет в своем стремленье к власти. К сему присовокупляется скучная материя о пресловутом Огненном Треугольнике и о Великом Сближении Юпитера с Сатурном, которое, считается, знаменовало рождение Христа и Карла Великого, а как снова минуло 800 лет, то все и задаются вопросом, какое же еще грядет великое событие. Я позволил себе заметить, что великое событие уже свершилось, ибо прибыл в Прагу Кеплер; не думаю, однако, чтоб Его Величество по достоинству оценил мое острословие.
В подобной обстановке Новая Звезда, тому три года, произвела большой переполох, который и доныне не улегся. Толкуют, как Вы, уж верно, догадались, о всеобщем возгорании и Конце Света. Самое меньшее, на чем они готовы согласиться, есть явление нового великого правителя: nova slella, novus rex (что, без сомнения, и поддерживает Матвей!). И разумеется, я должен много по сему случаю болтать. Тяжелая и скучная работа. Ум, привычный к доказательствам математическим, озабоченный ложностью самих оснований астрономии, долго, долго ей противится, как упрямое вьючное животное, покуда ударами хлыста и бранью не понудят его ступить в лужу.
Положение мое щекотливо. Рудольфом крепко завладели звездочеты и прочие шарлатаны. Астрологию считаю я орудием скорей политики, нежели пророчеств, и следовало бы изгнать ее не только из Совета, но даже из голов тех, кто влияет на императора, — для его же пользы. Но что ж мне делать, коли он уперся? Он, можно сказать, затворник в собственном дворце и дни свои проводит средь своих игрушек и милых сердцу монстров, прячась от рода человеческого, которого боится, который презирает, и не желая принимать даже и самых простых решений. Поутру, когда конники выезжают во дворе итальянских его и гишпанских жеребцов, он смотрит из окна опочивальни, как иноверный скопец смотрел бы на гарем, а потом еще рассказывает о том, как он развлекся! И все же, признаюсь, не вовсе он бездеятелен. Странное архимедово движение в нем, едва доступное взгляду, с течением времени производит брожение обширной массы. Какую-то деятельность двора. Быть может, этой нервной силой, всем организмам свойственной, все здесь и движется — так курица бежит после того, как ей отрубят голову. (Предательские речи.)
Жалованье мое, что ни говори, отчаянно задерживают. Мне должны, по моим расчетам, 2000 флоринов. Не очень и надеюсь когда-нибудь увидеть эти деньги. Королевская казна почти совсем опустошена манией собирательства, присущей императору, равно как и войною его против турок, и усилиями отстоять свои земли у мятежной родни. Мне горько зависеть от доходов на скромное состояние жены. Голодное мое брюхо на меня поглядывает, как песик на хозяина, когда-то его кормившего. Однако, по своему обыкновению, я не отчаиваюсь, положась на Бога и на мою науку. Погода здесь прегнусная.
Засим остаюсь покорным слугою Вашим,
_____
Aedes Cramerianis
Прага Апрель года 1608
Доктору Михаэлю Мэстлину,
в Тюбинген
Приветствую Вас. Ну и свинья Тейнагель! С трудом удерживаю в руке перо, о, как я зол! Вы даже и вообразить не можете всю глубину коварства этого канальи! Разумеется, он не хуже прочих в шайке Браге — он только громче. Ревущий осел, вот он кто, тщеславный, надутый и неискупимо глупый. Нет, положительно, я его убью, прости меня, Господи. Единственное светлое пятно во всей этой кромешной тьме — то, что ему еще не выплатили, да едва ль когда и выплатят, 20 000 флоринов, за которые он продал бесценные инструменты императору, когда датчанин еще не остыл в гробу. (Он получает 1000 флоринов ежегодно как проценты по долгу. Вдвое больше моего жалованья — императорского математика.) Признаюсь, когда Тихо умер, я скоро воспользовался отсутствием попеченья со стороны наследников и взял на себя заботу о его наблюдениях, или, как Вы, быть может, скажете (и уж конечно, скажут они), их стибрил. И кто меня осудит? Инструменты, некогда чудо света, разбросаны по всей Европе, ржавеют и ветшают. Император о них забыл, Тейнагель рад своим пяти процентам годовых. Неужто подобной же судьбе я должен был обречь дивные, бесценные наблюдения, которых собиранью Тихо посвятил всю жизнь?
Причина ссоры нашей кроется в подозрительности и неотесанности семейства Браге, но, с другой стороны, и в моем страстном и насмешливом нраве. Не спорю, у Тейнагеля давно были причины мне не доверять: в моих руках были наблюдения, а я отказался их передать наследникам. Но никаких причин нет у него травить меня таким манером. А знаете ли Вы, что он заделался католиком, дабы император мог ему пожаловать место при дворе? Вот Вам характер его во всей красе. (Элизабет, прекрасная половина, все его подстрекает… ах нет, о ней не буду.) Теперь он императорский советник, а потому может мне навязывать свои условия как власть имеющий. Запретил мне печатать что бы ни было, основанное на наблюденьях тестя, покуда не закончу Рудольфовых таблиц; потом в печатании дал полную свободу, но с тем, что имя его будет стоять рядом с моим на титульном листе, и половина чести ему достанется без всякого труда. Я согласился, но при условии, что он мне выделит четверть от тысячи флоринов, которые платит ему император. И мой расчет был точен. Тейнагель, верный своей природе, конечно, посчитал сумму в 250 флоринов годовых чересчур высокою платой за бессмертную славу. Далее, он забрал в свою глупую башку, что сам может осилить завершение таблиц. Вы посмеетесь вместе со мной, профессор, ибо это прямая нелепость, поскольку у кавалериста нет ни способности к такой работе, ни усердия, какого она требует. Я уж и прежде замечал, что многие полагают, будто могли бы преуспеть не меньше моего, и даже больше, будь у них время и охота вникать в мелочи астрономии. Я только улыбаюсь, когда слышу, как они ярятся, пердят и писают горячею мочой. Что ж, путь попробуют!
К счастью, суетный Тейнагель обещался императору окончить всю работу в четыре года: и все то время просидел над сокровищем, как собака на сене, и сам не в состоянии им воспользоваться, и других до него не допуская. И вот четыре года истекли, он ничего не сделал. Меж тем я тороплюсь со своей Astronomia nova, которой печатание началось наконец у Фогелина в Гейдельберге. Что ж, хорошо. Но этот болван требует, чтоб книга содержала предисловие, писанное им, и за его же подписью! Помыслить страшно, что за вздор он состряпает. Он заявляет, что якобы его страшит, как бы я не воспользовался наблюдениями Тихо, дабы изобличить его же теорию мирозданья, но я-то знаю, что его волнует только звон монет. Ах, низкий и вредоносный болван.
_____
Площадь Гутенберга
Гейдельберг
Канун летнего солнцестояния, год 1609
Елисею Рослину, лейб-медику при дворе Ханау-Лихтенберга.
Бухсвайлер, что в Эльзасе
Ave. Получил толковую и занимательную твою Discurs von heutiger Beschaffenheit, которая не только во мне всколыхнула бездну мыслей, но и приятно воскресила в душе моей сладкую и грустную память о спорах дружеских, каким мы предавались в студенческие наши дни в Тюбингене. Я готовлю в печати Antwort, дабы отстоять те положения в моей Nova 1604 года, на какие со всей твоею страстью и со всем искусством ты нападаешь, но прежде хочу несколько слов сказать с тобой наедине, не только во имя долгой нашей дружбы, но дабы объяснить материи, какие не стану доверять печати. Ибо положение мое здесь в Праге день ото дня становится щекотливей. Царственное лицо уже не верит никому, трепетно блюдя науку, которую так ревностно ты защищаешь и с которой связывает оно такие упованья. Я бы охотнее назвал ее лженаукой. Непременно уничтожь это письмо сразу, как прочтешь.
Я готов признать в тебе, мой милый Рослин, instinctus divinus, особенное прозренье в толковании небесных феноменов, которое, однако, ничего общего не имеет с законами астрологическими. Кто спорит, Господь даже и простаков порою попускает произносить странные и дивные сужденья. Никто не станет отрицать, что нечто мудрое, а то, глядишь, святое может произойти от глупости и безбожия, подобно как из скользкой грязной тины является прелестная улитка, устрица, как из нечистот гусеницы — шелкопряд. Даже и в вонючей навозной куче прилежная курица находит золотое зернышко; да, но какие зерна стоят того, чтоб их выбирать из кучи, вот это уж определить трудней.
Суть мыслей моих проста: то, что небеса воздействуют на человека, видно невооруженным глазом, но то, как именно они воздействуют, остается для нас загадкой. Я верю, что расположение планет относительно одна другой влияет на человеческие жизни. Однако ж думаю, что говорить о добром и дурном расположенье звезд — нелепость. Нет в небесах понятий о добре и зле, важны лишь понятия о гармоническом, ритмичном, красивом, сильном, слабом и разлаженном. Звезды не действуют как ни попадя, звезды не определяют особенной судьбы отдельного лица; но они запечатлевают душу особенным тавром. С первыми проблесками жизни дается человеку образ всех созвездий неба, всех лучей, стекающих на землю, и этот образ он на себе хранит до гроба. Этот образ отпечатлен в самой плоти человека, в замашках и повадках, пристрастиях и склонностях. Один бодр, сердоболен, весел; другой празден, мрачен, душой ленив; и свойства эти сопоставить можно с красивым, точным или с разбросанным и неприглядным расположеньем, с окраской и движеньями планет.
Но на чем основаны понятия: красивый — некрасивый, сильный — слабый и прочее? Как! Да на разделении кругов, производимом познаваемыми, то есть могущими быть построенными, правильными многоугольниками, как это представлено, к примеру, в моей Mysterium cosmographicum, то есть на гармонии исконной, предвещанной бытием Божиим. Так все живые существа, люди и все прочие, и растения даже, все подвержены влиянью неба. Все проявления их определены и ведумы лучами света, сюда, вниз проникающими, и геометрия и гармония небесная на них влияет, подобно как на стадо влияет голос пастуха, как лошадей в упряжке торопит крик возницы, как сельский танец визгу волынки подчинен. Вот во что я верю, и никакой вашей темной дури не сбить меня с толку.
Надеюсь, прямой немецкий разговор не оскорбил тебя, мой милый Рослин. Я всегда тебя помню и люблю, хотя порой могу и огрызнуться, ибо таков
_____
Крамеровы строенья
Прага
Сентябрь года 1609
Фрау Катарине Кеплер и Генриху Кеплеру,
в Вайльдерштадт
(Для прочтения в их присутствии Г. Распе, нотариусом. Вознагражденье прилагается.)
Любимые мои. Пишу, дабы сообщить, что мы прибыли домой, здоровы и благополучны. У Фридриха кашель, но в прочем он здоровехонек. Приуготовления к свадьбе милой нашей Регины весьма успешны. Она чудо как ловка в таких делах. Будущий супруг ее тонкий и благородный человек, и с положением. На той неделе он нам нанес визит. Разумеется, он и прежде у нас бывал, но не женихом. Мне представляется он несколько натянутым, боюсь, как бы негибким он не оказался. Все было весьма учтиво. У меня нет сомнений, что он будет добр к Регине, и, хочу надеяться, составит ее счастье. После свадьбы направятся они в Пфаффенхофен, что в Верхнем Пфальцграфстве. Слух есть, что там чума.
Мы по-прежнему в наших комнатах, в старых Крамеровых строеньях, и покуда, думаю, здесь и останемся. Место здесь недурное, ибо мы на мосту, нас тешит вид реки. Дом каменный, и, значит, меньше опасности пожара, которого, как знаете вы, всегда я опасался. Вдобавок, здесь мы в лучшей части города. Подле Университета Венцеля, в Старом городе, где мы прежде жили, все было иначе: улицы скверные, дурно мощены, завалены всякой дрянью, дома убогие, крыты прутьями, соломой, и вонь такая, что прогнала б и турок. Правда, хозяин наш — грубая скотина, и то и дело с ним бранюсь, чем только себе пищеварение порчу. Барбара советует его не замечать. И почему это, дивлюсь, люди так скверно друг с другом обращаются? Что пользы в распрях и раздорах? Думаю, иные тем только и живы, что допекают ближнего. Хозяин мучит жильцов, точно как нехристь пытками доводит рабов своих до смерти: различье лишь в степени, не в природе зла. Вот над чем я размышляю, когда обязанности двора и занятия научные мне оставляют время для раздумий. Нельзя сказать, однако, чтобы я много занимался теперь наукой, ибо здоровье мое расстроено, часто треплет лихорадка и воспаляется нутро, и тогда ум мой пребывает в скорбном безразличье. Но я не жалуюсь. Господь милостив.
Здесь в Праге мы вращаемся в прекрасном обществе. Императорский советник и первый секретарь Иоганн Польц весьма ко мне расположен. Жена его и все семейство выделяются австрийским своим изяществом и благородными манерами. Глядишь, под их влиянием и я на сей стезе окажу успехи, хотя покуда, признаюсь, до этого мне далеко (быть знаменитым математиком и блистать в свете — вовсе не одно и то же!). Однако, невзирая на убогость собственного моего житья и низкий чин, я волен являться в доме Польца, когда мне заблагорассудится — а их считают высшей знатью! Есть у меня и другие связи. Жены двух императорских гвардейцев присутствовали при крещении Сузанны. Штефан Шмид, императорский казначей; Маттей Ваккер, придворный адвокат; его сиятельство Йозеф Хеттлер, посланник Баденский, все нас почтили при крещении нашего Фридриха. А когда крестили маленького Людвига, пфальцграф Филип Людвиг и сын его Вольфганг Вильгельм фон Пфальц-Нейбург нам оказали честь своим присутствием. Как видите, мы понемногу входим в высший свет! Но я не забываю своих родных. Я часто о вас думаю и тревожусь о вашем благе. Заботьтесь друг о друге, будьте всегда добры. Матушка, помните о моих предостережениях в последнем нашем разговоре. Генрих, береги мать. И пусть в ваших молитвах поминаем будет
(Герр Распе, только для ваших глаз: присматривайте за фрау Кеплер и обо всем мне сообщайте. Услуги ваши не останутся без вознагражденья.)
_____
Aedes Cramerianis
Прага
Март года 1610
Сеньору профессору Джорджио Антонио Мадзини,
в Болонью
Вот как будто ты проснулся и видишь разом два солнца в небе. Конечно, это лишь фигура речи. Два солнца были бы чудо, волшебство, тогда как сие сотворено глазом человеческим и разумом. Бывают времена, мне кажется, когда, после веков застоя, вдруг все трогается с места, течет, с какой-то дивной быстротой стекается в одно, со всех сторон бегут ручьи, сливаются в поток, и вот уж мощная река, гремя, уносит на себе все жалкие обломки заблуждений наших. Не прошло и года после того, как выпустил я в свет свою Astronomia nova, изменив неузнаваемо наши понятия о законах неба, и вот из Падуи является к нам новость! Без сомнения, Вы, будучи в Италии, уж обо всем давно наслышаны, а я-то знаю, что открытия даже и самые немыслимые очень скоро начинают нам представляться общим местом; здесь же это еще для всех внове, кажется чудом и, пожалуй, слегка страшит.
Первым мне эту новость сообщил друг мой Маттей Ваккер, Придворный Адвокат и Личный Советник Его Величества, о ней узнавши от посла тосканского, недавно к нам прибывшего. Ваккер тотчас поспешил ко мне. День был ясный, буйный, с обетованием весны, я навсегда его запомню в числе немногих дней, какие помнятся из всей жизни. Из своего окна увидел я, как едет по мосту карета, и старый Ваккер высунулся и понукает кучера. Бывает ли, чтобы волнение, подобное его волнению в тот день, высылало вперед себя как бы осязаемые лучи? Ибо, едва я его завидел, меня охватила дрожь, хоть я ничего еще не знал о том, что он мне готовит. Я выбежал из дому и встретил у дверей его карету. Герр Ваккер уже что-то лепетал, сначала я ничего не мог взять в толк. Галилей в Падуе направил в ночное небо perspicillum о двух линзах — собственно, самую обыкновенную голландскую подзорную трубу, — и посредством тридцатикратного увеличения обнаружил четыре новые планеты.
Трудно передать, что я испытывал, слушая странный сей рассказ. Я был тронут до глубины души. Ваккера переполняла радость и лихорадочный восторг. То вдруг мы оба хохотали от смущения, то он возобновлял рассказ, я слушал неотрывно, этому не было конца. Мы обнимались, мы плясали, а песик Ваккера, которого привез он с собой, скакал кругами, визжал и лаял, а потом, зараженный весельем нашим, вне себя, подпрыгнул и влюбленно обнял мою ногу, как это у собак бывает, облизываясь, скалясь, как безумный, и тут уж мы снова, еще отчаянней расхохотались. Потом мы вошли в комнаты и посидели, немного успокоившись, за пивом.
Верно ли все это? И если так, к какому виду принадлежат вновь открытые небесные тела? Спутники ли неподвижных звезд, принадлежат ли к нашей Солнечной системе? Герр Ваккер, хоть и католик, придерживается взгляда несчастного Джордано Бруно, что звезды суть солнца, бесконечные числом и полнящие бесконечное пространство, и он полагает, что открытие Галилея тому доказательство, что эти четыре новых тела суть спутники недвижных звезд, иными словами, что падуанец открыл новую солнечную систему. Для меня же, как вы знаете, бесконечная Вселенная немыслима. Столь же мало считаю я возможным, что эти вновь открытые планеты кружат вокруг Солнца нашего, ибо геометрия мира, как у меня показано в Mysterium, допускает в Солнечной системе лишь пять планет, не более. И потому я думаю, что то, что обнаружил Галилей, суть луны, кружащие вокруг других планет, подобно как вращается вокруг Земли наша Луна. Это единственное мыслимое объяснение.
Быть может, Вы, ближе к месту открытий, уже и знаете правильное объяснение — быть может, Вы даже и свидетельствовали новые сии феномены! Ах, быть бы мне в Италии! Посол тосканский, Медичи, сообщивший новость Ваккеру, преподнес императору книгу Галилея. Скоро надеюсь до нее добраться. Вот тогда и поглядим!
Пишите же, расскажите обо всем!
_____
Прага
Апрель года 1610
Георгу Фуггеру, легату императорскому
в Венеции
Дабы долгое мое молчание не показалось Вам знаком согласия со всем, что имели Вы сказать в последнем письме Вашем, а мнение Ваше вдобавок особенно весомо, коль скоро Галилей состоит в посольстве Веницейской Республики, я счел благоразумным прервать мои занятия и тотчас к Вам писать. Поверьте, милостивый государь, я глубоко тронут Вашими рассуждениями по части притязаний на первенство моих и падуанца. Однако ж я не бегу с ним взапуски и не нуждаюсь в кликах одобрения своих приверженцев. Вы, конечно, правы в том, что при своих открытиях нуждается он в одобрении императорского математика, и только оттого ко мне прибегнул. Но отчего бы нет? Тому лет десять, когда еще я не был знаменит, а Mysterium только вышла из печати, напротив, я к нему прибегнул. Правда, он тогда не очень ради меня усердствовал. Быть может, был слишком поглощен собственной работой, быть может, моя маленькая книжица ему не слишком приглянулась. Да, знаю, он слывет надменным и неблагодарным. Что из того? Наука, сударь, с дипломатией несходна, движима не поклонами, ужимками и ловкой лестью. В моем обычае всегда было хвалить то, в чем кто-то преуспел. И никогда не стану я бранить чужого труда из зависти, никогда не принижу чужого знания оттого, что сам им не обладаю. Впрочем, я и себя не забываю, коли случится больше в чем-то отличиться, раньше что-нибудь открыть. Разумеется, я многого ждал от Галилея, когда моя Astronomia nova вышла в свет, однако то обстоятельство, что ничего я не дождался, вовсе мне теперь не помешает схватиться за перо, вооружая падуанца против мрачных зоилов всего нового, которые считают немыслимым то, что им неизвестно, и полагают грехом ужасным то, что выходит за привычные рамки Аристотелевой философии. Отнюдь не имея намерения повыщипать из него перышки, как выразились Вы, я лишь признаю то, что того достойно, и подвергну сомнению то, что сомнительно.
Никто, Ваше Сиятельство, не должен быть обманут краткостью и видимою простотой маленькой книжки Галилея. Sidereus nuncios воистину важный и прекрасный труд, как показывает даже и беглый взгляд на его страницы. Разумеется, не все здесь так ново, как он уверяет, — даже император успел наставить на Луну подзорную трубу! И кое-кто уже предполагал, без всяких доказательств, правда, что Млечный Путь при ближайшем рассмотрении распадется на несчетные, собранные гроздьями звезды. Даже и самим существованием спутников (ибо, полагаю, не что иное собою представляют эти его четыре новые планеты) никого не удивишь, ведь коли Луна вертится вокруг Земли, отчего другим планетам своих спутников нельзя иметь? Но одно дело рассуждать о существовании несчетных невидимых светил, и совсем иное — определить их положение на карте; одно дело пусто пялиться сквозь оптическое стекло на Луну, и совсем иное — объявить, что состав ее вовсе не quinta essential схоластов, а тот же почти, что и состав нашей Земли. Коперник не первый утверждал, что Солнце сидит в центре мирозданья, но он первый построил вокруг этого понятия систему, которая терпит поверку математикой, тем положив конец веку Птолемея. Подобно же и Галилей в своей книжице ясно и уверенно (и с тем спокойствием, какому, уныло признаюсь, мне б не мешало поучиться!) установил картину мира, которая поборникам Аристотелевым нанесет такой удар в брюхо, что им долго потом не разогнуться.
О Siderius nuncius только и толков при дворе, как, полагаю, и повсюду. (Если б моя Astronomia nova привлекла такое внимание!) Император любезно дал мне полистать свой экземпляр, но, впрочем, мне пришлось терпеть, покуда тому назад неделю сам Галилей не прислал мне книгу, вместе с просьбой о моем суждении, каковое, полагаю, намерен он предать печати. Посланный должен воротиться в Италию к девятнадцатому, следственно, у меня всего четыре дня осталось на ответ. А потому придется мне на этом кончить, в надежде, что Вы простите мою поспешность — да, и не истолкуете превратно замечаний моих касательно до милых Ваших усилий ободрить меня и поддержать. В вопросах науки, видите ли, важен не самый индивид, но труд его. Мне неприятен Галилей, но я им не могу не восхищаться.
Кстати, не случилось ли Вам недавно, будучи в Риме, видеть или хоть услышать стороной о карлике Тихо Браге и спутнике его по прозванью Феликс? Если что знаете, известите меня, сделайте милость.
_____
Aedes Cramerianis
Прага
Март года 1611
Доктору Иоганнесу Бренгеру,
в Кауфбойрен
Все мрачится, и мы опасаемся худшего. На маленький мирок нашего дома обрушилась великая трагедия, которую, в смятенье горя, невольно связываем мы со страшными бедствиями большего мира. Господь, я думаю, порой устает от нас, и дьявол пользуется случаем и, ополчась на нас со всею злобой и коварством, сеет опустошение повсюду. Как далеки теперь, мой милый доктор, мне кажутся те дни, когда мы с радостью, в самозабвенье толковали о новорожденной науке нашей оптике! Благодарю Вас за последнее письмо Ваше, но, боюсь, я теперь не в силах вникнуть в те интересные вопросы, какие Вы мне ставите. Нет сил работать. К тому же много времени отнимают дела двора. Чудачества императора день ото дня все более становятся похожи на чистое безумие. Он заточился во дворце, прячась от взоров собратьев своих людей, которых ненавидит, а царство его рушится. Уже брат Матвей отнял у него Австрию, Венгрию и Моравию и готовится оттяпать остальное. Все лето и начало осени здесь в Праге заседал совет князей, требовавший от братьев примирения. Рудольф, однако, несмотря на свои капризы и причуды, выказывает железное упрямство. Желая обуздать Матвея и князей, а может быть, и отмести религиозные свободы, вырванные у него в «Грамоте величества» представителями лютеранскими, он стакнулся с родней своим Леопольдом, епископом Пассауским, и братом вредоносного эрцгерцога Фердинанда Штирийского, старого моего врага. Леопольд, разумеется, такой же мерзавец и предатель, как вся семейка, обратил армию против нас и захватил часть города. Богемские войска против него взбунтовались, и с обеих сторон нет конца жестокости. Матвей, говорят, теперь на пути сюда с австрийской армией, по зову этих представителей и — самого Рудольфа! Исход может быть только один — император лишится трона, и я уж начинаю себе приглядывать новое прибежище. Люди влиятельные меня побуждают ехать в Линц. Я же, со своей стороны, невольно стремлюсь душой в мою родную Швабию. Я уже послал прошение герцогу Вюртембергскому, некогда моему патрону, но мало возлагаю на него надежды. Больно думать, что тебя не ждут в твоем отечестве! Еще мне прочат старое место Галилея в Падуе, ибо тот перебрался в Рим. Предложил меня сам Галилей. Комичность сего положенья от меня не ускользнула. Мысль об Италии ничуть меня не тешит. Следственно, мне, надо думать, остается Линц. В узком и захолустном городке, там есть, однако, кое-кто из знакомых и даже близкий друг. Жена моя рада оставить Прагу, которая всегда ей была не по душе, и вернуться в свою родную Австрию. Она была очень больна, ее мучили горячка и падучая. Недуги эти перенесла она со стойкостью, и вполне бы оправилась, не заразись трое наших детей оспой. Старшая и самый младший выжили, но Фридрих, наш любимый сын, наш мальчик умер. Он был шести лет. Он трудно умирал. Прелестное дитя, гиацинт на утренней заре первых дней весны, наша надежда, наша радость. Признаюсь, доктор, порой я перестаю понимать пути Господни. Мальчик лежал еще на смертном одре, а мы уж слышали в городе шум битвы. Как передать Вам мои чувства? С таким горем, как это, ничто на свете не сравнится. Я должен кончить.
_____
Постоялый двор «У Золотого грифона»
Прага
Июль года 1611
Фрау Регине Эхем,
в Пфаффенхофен
Ах, Регина, душа моя! Перед лицом скорбей, какие нам выпали на долю, слова бессильны и лучше бы доверить чувства свои молчанью. Однако, что бы я ни испытал, ты вправе получить отчет о последних моих неделях. Если слог мой тебе покажется неловок, если вдруг я покажусь тебе холодным, бессердечным, я знаю, ты поймешь, что только горе мое и стыдливость мешают высказать то, что на сердце.
Когда впервые началась болезнь твоей матери — кто скажет? Жизнь ее была полна печали и забот. Правда, она оставалась равнодушна к обольщениям грубой вещественности, хоть и бранила меня часто за слишком скромные успехи в высшем свете, куда вступить была ее заветная мечта. Но дважды овдоветь к двадцати двум годам — не шутка, и легко ль ей было потерять первых наших детей, а теперь и любимого Фридриха. В последнее время ударилась она в набожность, и редко можно было ее видеть без молитвенника. И еще — у нее сдавала память, и порой она ни с того ни с сего принималась хохотать или вскрикивала, словно от удара. Вдобавок усугубилась в ней зависть, и вечно она оплакивала свой жребий, сравнивая себя с женами советников и разной придворной мелкой сволочи, которые достигли куда более блистательных высот, нежели она, жена императорского математика. Что я мог поделать?
Болезнь ее прошлою зимой, эта лихорадка и падучая, очень меня встревожили, но она их одолевала с бодростью и твердостью, дивившей всех, кто только ее знал. Смерть мальчика в феврале была страшным ударом. Воротясь после поездки моей в Линц на исходе июня, я снова застал ее больною. Австрийские войска к нам занесли заразу, и она подхватила сыпной тиф, или fleckfieber, как здесь это называют. Она бы и его поборола, да силы были уж не те. Пораженная злодействами, какие тут творила солдатня, и зрелищем кровавых схваток в городе, разуверясь в лучшем жребии, снедаемая тоской о дорогом своем сыночке, третьего дня сего месяца она скончалась. Когда уж переодевали ее во все чистое, последние слова ее были: это ради спасения? Она тебя поминала в последние свои часы, она часто о тебе говорила.
Вина моя и угрызенья меня терзают. Брак наш с самого начала был обречен, будучи совершен противу нашей воли, под бедственными небесами. Она была по природе склонна грустить и обижаться. Обвиняла меня в том, что над ней смеюсь. Мешала мне работать, обсуждая мелкие свои домашние хлопоты. Возможно, я бывал нетерпелив, если она приставала ко мне с вопросами, но никогда я не называл ее дурой, хотя, возможно, она и думала, что я ее считаю таковой, она была тонка по-своему. Под конец, из-за частых болезней, у ней совсем отшибло память, и часто я сердил ее подсказками своими и советами, она не терпела руководства, как ни была порой беспомощна. Бывало, сам я делался еще беспомощней ее, но по глупости вел дело к ссоре. Одним словом, она все больше сердилась, я же ее сердил, мне очень жаль, но ведь занятия мои часто делают меня невнимательным. Был ли я с ней жесток? Заметя, что мои слова ей причинили боль, я был готов скорей откусить собственный палец, чем дальше обижать ее. Что до меня, я так и не узнал большой любви. Но я не то чтоб ее ненавидел. А теперь, знаешь, слова сказать не с кем.
Помни обо мне, моя девочка, и обо мне молись. Я перебрался на этот постоялый двор — ты не забыла «Золотой грифон»? — дома совсем нет мочи оставаться. По ночам я мучаюсь, не сплю. Что мне делать? Я вдовец, с двумя малыми детьми, вокруг кипят буйные превратности войны. Я к тебе выберусь, если удастся. Пожалуй, и ты бы могла приехать меня повидать, но нет, слишком велика опасность. Подписываюсь по старинке
Post scriptum. Я вскрыл завещание твоей матери. Мне она ничего не оставила. Кланяйся твоему супругу.
_____
Кунштадт в Моравии
Апрель года 1612
Иоганнесу Фабрицию,
в Виттенберг
Приветствую Вас, благородный сын благородного отца. Простите мне, что так долго Вам не отвечал на Ваши многочисленные, милейшие и приятные мне письма. В последние месяцы я очень занят был делами частными и общими. Вы, без сомненья, знаете о важных событиях, случившихся в Богемии, событиях, какие, кроме иных последствий, повели, можно сказать, к изгнанию моему из Праги. В Кунштадте я ненадолго, остановился в доме старой подруги покойной моей жены. Женщина добрая, вдова, она вызвалась позаботиться о моих сиротах, покуда я не приищу себе жилья в Линце. Да, я направляюсь в Линц, где вступлю в должность окружного математика. Видите, как низко меня кинуло.
Прошедший год был худший из всех, какие я знавал; молюсь, чтоб сызнова такого не увидеть. Кто б мог подумать, что такое множество несчастий может выпасть одному человеку за столь короткий срок? Я потерял любимого моего сына, потом жену. Казалось бы довольно, скажете Вы, но беды, как начнутся, так и валят беспощадной чередой. Войдя в Прагу, войска Пассау с собою принесли болезни, отнявшие у меня сына и жену; потом нагрянул эрцгерцог Матвей со своим войском, и мой господин и покровитель был сброшен с трона: Рудольф, печальный, бедный, добряк Рудольф! Уж как старался я его спасти! Обе стороны в споре исходили из прорицаний звезд, как это водится у государственных мужей и воинов, а значит, ежечасно прибегали к услугам императорского математика и придворного астронома. Хотя, по правде говоря, мне было б выгодней связать свой жребий с его врагами, я остался верен своему господину, и даже внушал Матвею, будто звезды благоволят Рудольфу. Все, разумеется, напрасно. Исход сей битвы был решен еще до ее начала. Я оставался при Рудольфе и после его отреченья в мае. Что ни говори, он был добр ко мне, и как я мог его предать? Новый император не питает ко мне вражды, еще в последнем месяце он укрепил за мною должность математика. Матвей, однако, — не Рудольф; мне будет лучше в Линце.
Мне будет лучше. Так я себе говорю. В Верхней Австрии есть хотя бы люди, которые ценят меня и мою работу. О земляках моих того не скажешь. Вы знаете, быть может, о попытках моих вернуться в Германию? Недавно снова я прибегнул к Фридриху Вюртембургскому, я умолял пожаловать мне пусть не место профессора философии, но хоть какую-нибудь скромную должность, чтоб я мог спокойно, в каком-нибудь углу, продолжать свои занятия. При дворе ко мне отнеслись со снисхождением, предложили даже занять очередь на кафедру математическую в Тюбингене, ибо доктор Мэстлин уже стар. В консистории, однако, были иного мнения. Мне припомнили, как при первом своем прошении я со всею честностью предупреждал, что не мог бы подписать без оговорок Formula Concordiae, и вдобавок вытащили старое обвинение, якобы я склоняюсь к кальвинизму. И вот, в конце концов я отринут моим отечеством. Простите мне, но за это я посылаю их к чертям.
Мне сорок один год, я потерял все: семью, честное имя, даже родину. Я заглядываю в новую жизнь, не зная, какие еще она мне готовит беды. И все-таки я не отчаиваюсь. Я сделал великую работу, когда-нибудь ее оценят по заслугам. Дело мое еще не завершено. Виденье мировой гармонии всегда передо мной, ко мне взывает. Господь меня не покинет. Я выживу. Со мной всегда гравюра великого Дюрера Нюрнбергского, названная «Рыцарь, Смерть и Дьявол», — образ стоического величия и мужества, откуда черпаю я много утешенья: вот так и надо жить, глядя в будущее, не внемля ужасам, не обольщаясь глупыми надеждами.
Вкладываю старое письмо, прежде не отправленное, которое нашел в моих бумагах. Оно относится до материй научных, и пусть лучше будет оно у Вас, ибо должно пройти немного времени, прежде чем найду в себе силы вновь обратиться к этим рассуждениям.
_____
Прага
Декабрь года 1611
Иоганнесу Фабрицию,
в Виттенберг
Ах, мой юный друг, как рад я слышать о Ваших исследованиях природы этих загадочных солнечных пятен. Не только я восхищаюсь упорством и старательностью Ваших разысканий, но уношусь мечтой от этих ненавистных дней к более светлой поре моей жизни. Ужели минуло всего пять лет? Счастливец, я первый в сем столетии заметил эти пятна! Говорю не для попытки похитить Ваш огонь, если могу так выразиться (и не имея в предмете присоединиться к скучным спорам Шайнера и Галилея о первенстве открытия), но только чтоб самому себе напомнить о том времени, когда я блаженно, можно сказать, в невинности, предавался своей науке, покуда бедствия ужасного этого года не выпали мне на долю.
Впервые заметил я феномен солнечных пятен в мае 1607. Неделями прилежно наблюдал я Меркурий в ночном небе. По всем расчетам, Меркурий должен был достигнуть сближения с солнечным диском мая 29 дня. В вечер 27 поднялась сильная буря, я рассудил, что поведение планеты тому причиной, и, следственно, сближения следует ждать раньше. И потому я неотрывно следил за Солнцем в полдень 28 числа. В то время я жил при Университете Венцеля, там ректор, Мартин Бахачек, мне приятель. Рьяный любитель, Бахачек соорудил на одном чердаке деревянную башенку, и туда-то мы с ним в тот день удалились. Лучи солнца светили сквозь щели в кровле, и под одним лучом держали мы лист бумаге, на котором отпечатлевался солнечный диск. И Бог ты мой! На этом мерцающем кругу мы заметили крошечное пятнышко, совершенно черное, вот как блоха сожженная. Уверенные, что наблюдаем прохождение Меркурия, мы обмирали от восторга. Во избежание ошибки и дабы убедиться, что это не порок самой бумаги, мы двигали листок туда-сюда: и всякий раз проступало на нем все то же крошечное черное пятно. Тотчас я набросал отчет и попросил коллегу его удостоверить. Потом поспешил я на Градчаны и со слугой послал к императору известие, ибо сие сближение, разумеется, было весьма занимательно для Его Величества. Затем устремился я в мастерскую Йоста Бюргера, придворного механика. Он был в отсутствии, и вот, с помощью его подмастерья, я затворил окно, давая доступ свету через узкое отверстие в жестяной пластине. Черное пятнышко снова было тут как тут. И снова я решил удостоверить мой отчет и попросил о подписи Бюргерова подмастерья. Вот и сейчас передо мною на моем столе эта бумага и подпись: Генрих Штолле, подручный часовых дел мастера, руку приложил. Как все это живо в памяти!
Разумеется, я ошибся, как столь часто ошибаюсь; вовсе не прохождение Меркурия я наблюдал, как уж Вы поняли, но солнечное пятно. Хотел бы я знать, имеется ли у Вас уже теория о причинах сего феномена? С тех пор я его часто наблюдал, однако не приискал ему удовлетворительного объясненья. Быть может, это такие облачка, подобно как в нашем небе, только на диво черные, тяжелые, и оттого их так легко увидеть. Или то эманации горящих газов, поднимающихся с огненной поверхности? Что до меня, я больше занят не происхожденьем их, но тем, что формой своей и движением явственным они вполне доказывают вращенье Солнца, о каком писал я еще в Astronomia nova, хоть и без доказательств. Дивлюсь, как мог я до такого додуматься в той книге — и без телескопа, которым в Вашей работе так хорошо умеете Вы пользоваться.
Что бы делали мы без науки нашей? Даже и в нынешнее ужасное время она — великий мой утешитель. Хозяин мой Рудольф день ото дня становится все прихотливей: боюсь, он не жилец на этом свете. Порой он, кажется, не сознает, что он уж более не император. Я не спешу его разубедить. Что за грустное место сей мир. Кто не предпочел бы вознестись в ясные, холодные выси небесных наблюдений?
Сделайте милость, не следуйте дурному моему примеру, но поскорей пишите снова. Остаюсь
_____
Постоялый двор
«У Золотого грифона»
Прага
Сентябрь года 1611
Фрау Регине Эхем,
в Пфаффенхофен
Жизнь, как много раз я убеждался, милая моя Регина, есть нечто зыбкое, вечно переменчивое, шар расплавленного стекла, который мы принуждены месить голыми руками, без всяких инструментов, даже и самых грубых, дабы, сделав совершенной сферой, его в себе вместить. Таковой я полагал задачу нашу: внешний хаос преображать в совершенную гармонию и равновесие у нас внутри. Но все не так, не так: жизнь сама нас в себе содержит. Что мы? Порок в кристалле, нас должно выбросить с вращающейся сферы. Говорят, у тонущего вся прожитая жизнь проносится перед глазами в миг, когда он идет ко дну: но только ли с утопленником так бывает? Думаю, не только. В наш последний миг мы наконец поймем скрытую, тайную суть существа нашего, всех наших чувств и мыслей. Смерть все прояснит. Эта истина — да, истина, я думаю, — с особенною силой открылась мне за последние месяцы. Она одна и мирит меня со всеми несчастьями и бедами, со всеми предательствами, каких я натерпелся.
Я не хочу винить тебя, милое мое дитя, в нынешних наших несогласиях. Возле тебя есть люди, и один человек в особенности, какие не оставят в покое скорбящего даже и в час горшей муки. Твоя мать, можно сказать, не остыла еще в гробу, когда, как удар в живот, я получил первое повелительное посланье от твоего супруга, и вот теперь сама ты пишешь ко мне в таком странном тоне. Нет, это не твой нежный голос, который вспоминаю с отрадой и любовью, не так ты со мною говорила, не так, когда была сама себе хозяйка. Могу только предположить, что слова твои писаны под диктовку. А потому и я сейчас не к тебе обращаюсь, но через тебя к другому, кому не могу себя заставить прямо написать. Пусть-ка насторожит ушки. Грязную материю для общей пользы, хочешь не хочешь, придется разъяснить.
Как могло тебе прийти в голову, будто я затягиваю выплату этих денег? Какое дело мне до жалких денег, мне, потерявшему то, что драгоценней царских золотых сокровищ, — жену и любимого сына? Да, супруга моя Барбара меня не помянула в завещании, да, мне было обидно, однако я намерен исполнить ее волю. Хотя покуда у меня духу не хватает точно расследовать, как обстоят дела, примерно я себе представляю состояние фрау Кеплер, верней, то, что от него осталось. Когда умер ее отец и был поделен Мюлек, у нее было 3000 флоринов во владеньях и угодьях. Она, стало быть, оказалась вовсе не так богата, как нам намекали, — но это уж дело другое. Я тогда отправился вместе с фрау Кеплер в Грац, дабы обратить наследство ее в наличные. Штирийские налоги в то время были прямо мерой наказания против лютеран, и мы потерпели крупные убытки, переправляя деньги из Австрии. Вот почему не существует никаких таких несметных тысяч, которые, кое-кто думает, затеял я присвоить. Жизнь наша в Богемии была нелегкой, император не славился щедротами и точностью выплат, а потому, несмотря на редкостную бережливость фрау Кеплер, нам неизбежно приходилось время от времени трогать основной капитал. Были ее бесконечные болезни, дорогие платья, на каких она настаивала, ну и она была не из тех, кто довольствуется бобами с колбасой. Или ты воображаешь, что мы питались воздухом?
Вдобавок, после моей женитьбы, мне удалось, сломив сопротивление тестя, стать опекуном падчерицы, моей маленькой Регины, потому что я эту девочку любил, да и опасался, что в кругу материнской родни она подвергнется опасностям католицизма. Йобст Мюллер мне обещал выплачивать 70 флоринов ежегодно на содержание ребенка: этих денег я никогда не видывал, как, разумеется, не мог касаться значительного состояния самой Регины. А потому я вправе вычесть из наследства справедливое и подобающее возмещение. Друзья мои и покровители, Фуггеры позаботятся о том, чтобы тебе была отправлена оставшаяся сумма. Надеюсь, их не заподозришь ты в мошенничестве?
_____
Прага
Декабрь года 1610
Д-ру Иоганнесу Бренгеру,
в Кауфбойрен
Сегодня получил я из Кельна, от Марка Вельзера первые страницы отпечатанной моей Dioptrice. Печатание откладывалось, да и теперь, хоть наконец-то началось, произошла заминка из-за недостатка средств, и, боюсь, пройдет немало времени, покуда работа завершится. Я ее кончил в августе и тотчас представил моему патрону Эрнсту, курфюрсту Кельнскому, но он, к несчастью, куда меньше ею загорелся, нежели автор, да и теперь, пожалуй, не спешит подарить миру сей важный труд, который ему же посвящен. Однако я рад и нескольким страницам за то рассеяние в нынешних моих печалях, какое они мне подарили, и на том спасибо. Как далеки мне кажутся летние месяцы, когда здоровье мое несколько окрепло и я работал с таким рвением. Теперь же снова то и дело меня треплет лихорадка, а оттого нет сил, и тучи на душе. Беды превозмогают, и ходят слухи о войне. Однако, свежим взглядом окинув эту книжицу, я поражен был мыслью, что, сам того не сознавая, тогда уж, верно, чуял будущие беды, ибо это работа странная, непривычно строгая, холодная по тону, точная в исполнении. Все это так не похоже на меня.
Книга эта сложна для пониманья, тут требуется не просто умная голова, но и особенная быстрота ума и чрезвычайное желание проникнуть в первопричины. Я взялся прояснить законы, по которым действует Галилеев телескоп. (Должен присовокупить, что в сей задаче я мало видел помощи, как вы уж, верно, догадались, от того, чье имя носит новый инструмент.) Следует сказать, я думаю, что этой книгой и Astronomia pars optica, в 1604 году, я основал новую науку. Однако тогда как книга более ранняя была веселой, смелой попыткой познать природу света и законы работы линз, Dioptrice моя — всего лишь строгий свод правил, вроде учебника геометрического. О, если бы я мог послать вам экземпляр, я так хотел бы знать мнение ваше! Проклятые скряги! Она состоит из правил, числом 141, схематически поделенных на дефиниции, аксиомы, проблемы и пропозиции. Начинаю я законом отражения, который здесь не стал, признаюсь, много точнее прежнего, хоть я ловко воспользовался тем обстоятельством, что углы падения лучей, мною рассматриваемых, были весьма малы. Еще я описал отражение лучей в стеклянном кубе и в трехсторонней призме и, разумеется, поглубже разобрался в линзах. В проблеме 86, где я доказываю, как с помощью двух выпуклых линз видимые предметы можно увеличить, сделать отчетливей, но перевернуть, я определил, пожалуй, на чем основано действие астрономического телескопа. Пользуясь сочетаниями линз собирающих и рассеивающих, вместо прежних простых, я наметил путь к важному совершенствованию Галилеева телескопа. Боюсь, это не слишком придется по вкусу падуанцу.
Вы сами видите, мой милый доктор, как далеко продвинулся я в науке нашей. Даже, я думаю, так далеко продвинулся, что дальше некуда, и, признаюсь не без печали, теряю к теме интерес. Телескоп — дивно полезный инструмент, вне сомненья, он окажет великую службу астрономии. Что же до меня — пялясь в небо, я быстро устаю, какие б виды там ни возникали. Пусть другие нанесут на карты новые феномены. Мне зрение не позволяет. Боюсь, я не Колумб небес, но скромный домосед, мечтатель в кресле. Явления, с какими уже я хорошо знаком, сами странны и удивительны. Если новые звездочеты откроют новые явления, которые помогут вникнуть в первопричины, что ж, и прекрасно; но мне сдается, что истинное решение загадки мироздания следует отыскивать не в небе, а в другом, бесконечно меньшем, хотя и не менее таинственном своде, который прячется у нас под черепушкой. Одним словом, друг мой, я старомоден, равно как и по-прежнему
_____
Aedes Cramerianis
Прага
Октябрь года 1610
Георгу Фуггеру,
в Венецию
От всей души благодарю Вас снова за верную помощь Вашу в моей работе. Еще благодарю за милые слова о моей Dissertatio cum nuncio sidero и Ваши попытки распространить в Италии взгляды, выраженные в сей статейке. Однако должен я и возражать против того, что вы так рьяно меня защищаете от Галилея. Я не противник ему.
Dissertacio вовсе не срывает маску с лица его, как Вам угодно было выразиться. Если прочтете статью мою внимательней, ясно Вы увидите, что, хоть и с оговорками, я благословляю его открытия. Вы удивлены? Разочарованы, быть может? Как, Вы спросите, могу я тепло относиться к человеку, который не благоволил даже прямо ко мне писать? Но, снова повторю, я предан истине и буду приветствовать и праздновать ее, откуда она бы ни явилась. Порой я думаю, что те, кто занят пререканьями об основательности Галилеевых открытий, озабочены скорей не самой истиной, но поисками лучшего оружия, дабы его употребить противу человека надменного и умного, которому недостает лукавства и ложного смиренья для угожденья всем и каждому. Этот юный клоун Мартин Хорки, помощник Мадзини, в своем так называемом «Опроверженье» имеет наглость цитировать — нет, перевирать — меня, глупо поддевая Галилея. Не теряя времени, я прервал знакомство со щенком.
Хотя, признаюсь, любить Галилея трудно. Знаете, ведь за все время он мне написал одно-единственное письмо. А так о всех дальнейших его открытиях, даже о том, как отнесся он о моей Dissertacio (которая, в сущности, есть открытое письмо к нему!), я должен узнавать стороной, через вторые руки, от посла тосканского и от других. И потом, как подозрителен и скрытен падуанец! Если пошлет мне кроху, так уж упрячет в такие невозможные, ненужные одежки! К примеру, прошлым летом отправил он мне, опять-таки через посла, следующее известие: Smaismirmilmepoetaleumibunenugttaurias. Я было развеселился: сам, в конце концов, не прочь поиграть с анаграммой, позабавиться эдакой словесной игрой. Но взялся разгадывать шифр, и чуть ума не решился. Всего-то навсего и высидел, что варварский латинский стих, лишенный смысла. И только в прошлом месяце — когда Галилей прослышал, что любопытствует сам император, — явилась наконец разгадка: в этой чепухе таилось оповещенье об открытии двух лун, вращающихся вокруг Сатурна! Теперь пришла еще одна загадка о красном пятне на Юпитере, вращающемся математически. Не понадобилось ли, я себя спрашиваю, это красное пятно, просто-напросто чтобы застлать мне зрение? Как прикажете отвечать на подобный вздор? Ужо в следующем моем письме надеру ему уши!
И все же — какой блистательный и смелый исследователь! О, если бы я мог отправиться в Италию, увидеть этого титана! Я б не позволил, знаете, над ним смеяться в моем присутствии. Вот вы поминаете, как Мадзини и этот жуткий Хорки (миленькое имечко), и даже сами вы были восхищены тем местом в Dissertacio, где я пишу, что основы телескопа были заложены тому как двадцать лет еще делла Портой и в собственной моей работе об оптике. Но Галилей ведь и не посягал на честь изобретения сего инструмента! Да те соображения к тому же были сплошь теоретические и ничуть не умаляют славы Галилея. Уж я-то знаю, как долог путь от теоретической догадки до решения практического, от упоминания антиподов у Птолемея до Колумбова открытия Нового Света, тем более от двухлинзового инструмента, здесь употребляемого, до орудия, каким проникнул небо Галилей.
И лучше я без экивоков, прямо вам скажу, что Dissertacio моя отнюдь не верх иронии, каким столь многие ее вообразили (куда мне до такой тонкости!), но открытая и явная поддержка Галилею. Благодарю за апельсины. Хотя, с прискорбьем признаюсь, упаковка была дурна, и все они испортились.
_____
Прага
Сентябрь года 1610
Проф. Дж. Мадзини,
в Болонью
Прекраснейшие новости, любезный друг: курфюрст Эрнст Кельнский, мой патрон, все лето здесь проведя на княжеском совете, а на той неделе воротясь из недолгой поездки в Вену, привез с собою телескоп, тот самый, что Галилей преподнес эрцгерцогу Баварскому. Так жадный падуанец посрамлен великодушием моих друзей и покровителей. Есть справедливость, кажется, на этом свете.
Вот уж натерпелся я от Галилея (отец его, пожалуй, был поблагородней: читали вы его?). В обыкновенной своей манере он шлет мне чрез земляков своих при нашем дворе прямо-таки приказы, чтоб поддержал его высказывания об Юпитере, мало ему Dissertacio, я должен снова, еще решительней твердить, какой он гений, — но, несмотря на все мои мольбы, он не присылает того самого инструмента, который мне и дал бы возможность увериться в его правоте. Ссылается на расходы, на трудности изготовления, но я-то знаю, что меж тем он дарит свой телескоп направо и налево. Чего же он боится, зачем исключил меня? Признаюсь, чуть ли не готов поверить тем врагам, которые его честят бахвалом и шарлатаном. Я прошу назвать мне имена свидетелей, своими глазами видевших то, что описывает он в Sidereus nuncius, как он уверяет. Он отвечает, что великий герцог Тосканский и еще кто-то из несчетных Медичи за него может поручиться. Великий герцог Тосканский и в святости дьявола поручится, буде подопрет. Где ученые, которые подтвердили бы открытия? Он отвечает, что собратьев своих не ставит ни во что, они Юпитера не отличат от Марса, даже и от Луны, где уж им распознать новую планету, ее увидев?
Так или иначе, теперь все это позади, благодарение курфюрсту Эрнсту. После 30 августа, с того дня, как вернулся он из Вены, с помощью телескопа свидетельствовал я дивные новые феномены собственными глазами. Несходно с падуанцем желая заручиться поддержкой надежных свидетелей, я пригласил к себе юного математика Урсина и еще кое-каких светил, чтобы, глядя и отмечая отдельно друг от друга, получить наконец доказательство неопровержимое Галилеевой правоты. Во избежание ошибки и чтобы отвести все подозренья в заговоре, каждый, по настоянию моему, мелом чертил таблицу того, что видел в телескоп, а после мы сравнили наблюдения. Все получилось как нельзя лучше. За чашею доброго вина и с целою корзиною еды — пироги с дичиной и сосиски в изобилье — мы провели весьма приятный вечер, хоть, признаюсь, вино, в сочетании с моим слабым зрением, странно искажало и окрашивало феномены. Однако же все показания приблизительно сошлись, и в последующие дни я мог их снова и снова поверять наедине с собою. Он прав был, этот Галилей!
Ах, с каким трепетом приближал я лицо мое к великолепному инструменту! Что, если новые открытия докажут всего-навсего, что я ошибался в столь дорогих сердцу догадках об истинной природе вещей? Напрасно я тревожился. Да, у Юпитера есть луны; да, в небе куда больше звезд, нежели видим мы невооруженным глазом; да, да, материя Луны та же, что и Земли. И однако все вместе обстоит так, как всегда мне представлялось. Земля занимает особенное место во Вселенной, ибо вращается вокруг Солнца в срединном положении между планет, Солнце в свою очередь покоится в сферическом пространстве, окруженное звездами. И всем правят законы геометрии, которая едина, вечна, соприродна божественному разуму. Все это видел я, и я покоен — правда, не Галилея мне следует благодарить.
В какие странные, в какие дивные мы времена живем — так меняется взгляд наш на природу вещей. Однако не будем забывать, что только взгляд наш меняется и ширится — отнюдь не самая природа. Забавно, как легко мы, мелкие созданья, склонны путать, где всего-навсего у нас глаза раскрылись, а где явилось новое творение: так малым детям кажется, будто каждое утро мир создается заново, стоит открыть глазки.
_____
Крамеровы строения
Прага
Апрель года 1610
Фрау Катарине и Генриху Кеплеру,
в Вайльдерштадт
Скверные, пугающие вести доходят до меня, не спрашивайте, через кого, о Вашем поведении, матушка. Я уж с Вами толковал о сем предмете, верно, придется снова, да порешительней. Или сами Вы не знаете, что говорят о Вас в Вайльдерштадте и в окрестностях? Если не важно Вам собственное благополучие, подумали бы хоть о семье Вашей, о моем положении, о судьбе сыновей Ваших и дочери. Вайль, знаю, местечко тесное, и языки трепаться будут, подлинный ли скандал или злая выдумка, но ведь тем более нужно остерегаться. Что ни день, слышу о новых сожженьях в Швабии. Не обманывайтесь: от угрозы сего пламени ничто не защитит.
Урсула Рейнолд, жена стеклодува, распустила слух, якобы, чего-то выпив в Вашем доме, занемогла, и было у нее кровотечение, и Вас она винит, будто опоили ее колдовским зельем. Знаю, она взбалмошная, и слава у нее дурная, и занемогла она, верно, оттого, что вытравила ребеночка, — но как раз такие-то вот и распускают сказки, а потом уж добрым людям все правдой кажется. Другие, понаслушавшись этой Рейнолдши, тоже думают, что от Вас пострадали. Подлинно, общее безумие царит в такие времена, при неблагоприятном расположении звезд. Ну что Вы сделали этой стеклодувше? Она уверяет, будто Вы ее испортили, и теперь питает, думаю, глубокую ненависть ко всей нашей семье. Еще мне говорили, будто Кристоф с ней как-то там связался — о чем только думает юный лоботряс, что с такой бабой путаться?
И еще. Бойтельшпахер, школьный учитель, говорит, что ему тоже давали Вы питье, и от этого питья он, мол, и охромел. (Да что за питье такое, в котором, можно подумать, утопили Вы весь город?) Бастиан Майер говорит, вы дали жене его притирку, она помазалась, а после захворала и умерла. Кристофер Фрик, мясник, уверяет, будто у него чресла заболели, когда шел мимо Вас по улице. Даниель Шмид, портной, винит Вас в смерти двоих своих детей, Вы, мол, ни с того ни с сего ходили в дом и шептали над колыбелью заклинанья на незнакомом языке. Еще Шмид говорит, что, когда дети болели, Вы обучили жену его молитве, чтоб читать под открытым небом, в полнолуние, на кладбище, и дети исцелятся, а они все равно умерли. И самое дикое, мне говорили, будто ты, Генрих, свидетельствовал, что наша мать загнала теленка до смерти, а из туши собиралась жаркое приготовить! Да что же это делается? И — ах да, матушка, еще: один могильщик в Элтингене говорит, будто на могиле нашего отца Вы попросили парня этого откопать череп, с тем чтоб оправить в серебро и поднести мне, как чашу для вина. Да неужто же это правда? С ума Вы, что ль, сошли? Генрих, что тебе о том известно? Я сам не свой от беспокойства. Думаю, не приехать ли мне в Швабию, самому порасспросить. Дело, боюсь, нешутошное. Молю Вас, матушка, сидите дома, ни с кем не говорите, а главное, перестаньте Вы врачевать и зелья раздавать. Посылаю письмо мое прямо к герру Распе, и впредь так поступать буду, ибо меня известили, что прежде, невзирая на мои распоряжения, вы ходили к Бойтельшпахеру, чтобы читал вам письма — нашли к кому ходить!
Будьте осторожны, заклинаю вас, и молитесь за меня,
(Герр Распе, благодарю за сведения. Что же мне делать? Ведь ее сожгут, сожгут, о Господи! Вкладываю всегдашнее вознаграждение.)
_____
Прага
Ноябрь года 1609
Е. Рослину,
в Бухсвайлер, что в Эльзасе
Много мыслей мне приходит после твоего письма, но большую их часть оставлю при себе, чтоб, не дай Бог, еще сильней тебя не прогневить. С унынием я замечаю враждебость в отношении твоем к Antwort auff Röslini Discurs: поверь, у меня и в мыслях не было переходить на личности. Язык мой порой бывает груб и неловок, особенно если устал, а то и просто увлечен рассматриваемым предметом, как в этом случае и было. В моей статье хотел я поясней определить собственное отношение к астрологии. По-моему, я не чернил и не обелял науки, которой ты столь ревностный защитник. Неужто в последнем моем письме я назвал ее темной дурью? И что на меня находит и зачем я так! Прошу меня простить. Сейчас я постараюсь исправиться, и, сколько возможно, коротко и ясно объяснить истинное мое сужденье о сем предмете.
Тебе ведь интересно будет узнать, что именно сейчас я занят составлением нового «Ответа», и на сей раз в защиту астрологов! Фезелий, лейб-медик при том, кому посвятил ты твой Discurs, яростно напал на всю астрологию и свирепо ее ниспровергает. Ты, верно, удивишься, но в последнем своем «Ответе» я выступаю против оголтелой сей атаки! Ибо, разумеется, вопреки тому что ты решил, я вовсе не считаю всю эту науку бесполезной. Фезелий, к примеру, утверждает, что звезды и планеты Богом учреждены лишь для определения времени, и, стало быть, пророча с помощью звезд, астрологи навязывают Богу намерения, каких вовсе Он не имел. Еще считает он, что теория Коперника противна разуму и Священному Писанию. (Тут уж, думаю, ты с ним согласишься? Прости мне, друг, не мог удержаться от глупой колкости.) Все это, разумеется, вздор. Фезелий — дурак надутый, ужо я с ним расправлюсь. Его упоминаю лишь для того, чтоб показать тебе, что твои взгляды мне не вовсе чужды.
Меня заняла твоя мысль, что за миром видимым есть мир невидимый, магический, от нас сокрытый, исключая тех редких случаев, когда нам дано въяве видеть чудеса. Не могу согласиться. Неужто ты не видишь, Рослин, что вся-то магия, к примеру, так называемого магического квадрата только в том, что числа можно так расположить, чтобы они составили удивительные сочетанья — но не более того? На мир наш магия эта нисколько не влияет. Истинное волшебство и чудо отнюдь не в том, что числа могут влиять на явления (они не могут!), но в том, что они отражают природу вещей; в том, что мир, огромный, разнообразный, по видимости управляемый случаем, в главных законах своих подчинен строгому и точному порядку математическому.
По мне так важно, что не только чувства наши подвластны небесам, но и разум человеческий. В поисках знаний повсюду мы наткнемся на геометрические соотношения в природе, которую Господь, создавая мир, состряпал, так сказать, из того, что у Него было под рукой. Изучать природу — значит прослеживать в ней соотношения геометрические. Поскольку Господь, в неизреченной благости Своей, не мог Себе позволить отдых от трудов, Он играл со свойствами вещей, мир творя по Своему подобию. Вот я и думаю: не вся ль природа, не вся ли красота мира отражена в геометрии? (Собственно, это и есть основа всей моей веры.) И так, невольно или умышленно, творение подражает Творцу, Земля — вырабатывая кристаллы, планеты — распуская листья и цветы, человек — в творческом своем труде. И все это — как детская игра, без плана, без цели, подчиняясь лишь внутреннему порыву, во имя чистой радости. Дух же созерцающий находит и заново узнает Себя в Своем творенье. Да, да, Рослин: все — игра.
_____
Прага
День поминовения усопших,
Год 1608
Д-ру Михаэлю Мэстлину,
в Тюбинген
Получил милое и трогательное письмо Ваше, за каковое премного благодарен, однако ж, признаюсь, был им и сильно огорчен. Долгое время я то и дело к Вам писал, а от Вас ни ответа, ни привета, и вот вдруг, будто пришпоренный раздраженьем и обидой, Вы шлете мне эти странные слова прощального благословенья. Да разве «достиг я ступени столь высокой, положения столь заметного», что мог бы, ежели б и захотел, «смотреть на вас сверху вниз»? Да что Вы такое говорите, сударь? Вы — первый мой учитель и наставник, и, себя надеждой льщу, мой самый старый друг. Как же мог бы я смотреть на Вас сверху вниз, зачем бы мне пришло такое в голову? Вы говорите, что вопросы мои порою слишком мудрены и, чтобы их понять, Вам недостало знаний и способностей. Однако ж я уверен, дорогой магистр: если Вы чего не поняли, в том вина моя, мой способ выражения темен и неловок, а то и сами мысли путаны. Ах, Вы «понимаете только скромное свое ремесло»? На сей счет одно могу Вам возразить: Вы оценили труд Коперника в то время, когда иные, чьи имена потом наделали столько шума в мире, даже и не слыхивали ни о самом эрмландце, ни о теориях его. Полноте, милый доктор, будет Вам, и с меня довольно!
И однако, на кое-что в письме Вашем мне нечего и возразить. Всему виной несчастный мой характер. Всегда со мной так было: как ни старался, я не умел завести друзей, а если заводил, не мог их удержать. Когда встречаю того, кого, душа подсказывает, полюблю, я, как песик, виляю хвостиком, вываливаю язык, выкатываю глаза; но рано или поздно сорвусь и зарычу. Я зол, я людей кусаю своим сарказмом. Ах, да я ведь даже люблю глодать что-нибудь твердое, отбросы, косточки, сухие хлебные корки, и я всегда, как пес, боялся ванн, притираний, омовений! Ну как мне ждать от людей любви, раз я таков, раз я так низок?
Тихо Браге, датчанина, да, я его любил, хоть, думаю, он так и не узнал об этом — я, разумеется, и не пытался ему сказать, слишком был занят тем, что норовил куснуть ту руку, что меня кормила, — его руку. Он был великий человек, имя его останется в веках. Зачем же я не сказал ему, что признаю его величие? С самого начала мы с ним бранились, да так и не помирились, даже в тот день, когда он умер. Правда, он все хотел, чтобы мою работу я основал на его системе мира, не на Коперниковой, а уж такого я не мог; но почему б не притвориться, не прилгнуть ему в угоду, не утишить его опасения? Разумеется, он был надменен, двоедушен, зол, и он со мною дурно обходился. Но теперь я вижу: что делать, просто-напросто нрав его был таков, как у меня — мой нрав. Да, но себя-то не обманешь, знаю, будь вдруг он воскрешен и послан опять ко мне, пошли бы только новые раздоры. Я не умею себя выразить. Я все стараюсь объяснить, каков я: рычу и огрызаюсь, только чтоб защитить то, что мне драгоценно, а мне куда приятней было б вилять хвостом и дружить со всеми.
Вы вообразили, будто я себя считаю возвышенной особой. Ничуть. Высоких почестей никогда я не имел и важных мест не занимал. По сим мирским подмосткам хожу я простым и незаметным. Удастся выжать часть жалованья при дворе — я и доволен этому подспорью. А впрочем, я считаю, что не императору служу, а всему роду человеческому и потомству. В сей скромной надежде я с тайной гордостью презрел почести и важные места, равно как и все, что могут они за собой повлечь. Единственной же честью полагаю я то обстоятельство, что божественным произволеньем был приближен к наблюденьям Тихо.
Сделайте милость, простите мне невольные обиды, какие я Вам причинил
_____
Дом Венцеля
Прага
Перед Рождеством года 1606
Гансу Георгу Герварту фон Хоенбургу,
в Мюнхен
Salve. Боюсь, у меня получится только коротенькая записочка, пожелание всяческих благ к празднику Вам и семье Вашей. Двор занят приуготовлением торжеств, следственно, я забыт, ненадолго предоставлен самому себе и могу предаваться беспрепятственно собственным моим занятиям. Не странно ли, как в самые нежданные минуты ум наш, приземлясь после изнурительного долгого полета, вдруг снова расправляет крылья и стремится к еще большим высотам? Недавно кончив свою Astronomia nova и собравшись годик-другой передохнуть, опять я с новым жаром взялся за изучение мировой гармонии, которое прервал семь лет тому, дабы разделаться с мелкой задачкой основания новой астрономии!
Коль скоро я считаю, что разум изначально в себе содержит основные и главные формы бытия, ничуть неудивительно, что, еще не зная точно, о чем в ней будет речь, я уж задумал форму будущей моей книги. Всегда со мною так: в начале образ! И вот я предвижу труд, разделенный на пять частей, соответственно промежуткам между пяти орбит, тогда как число глав в каждой части основано будет на значащих величинах каждого из пяти правильных выпуклых многогранников, или тел Платоновых, каковые, согласно Mysterium Вашего покорного слуги, должны этим промежуткам соответствовать. Вдобавок, ради украшения и дабы принести почтительную дань, я намерен так начинать каждую главу, чтобы акростихом читались имена некоторых знаменитых мужей. Впрочем, не исключаю, что в пылу работы этот великий замысел будет отставлен. Ну и Бог с ним.
Эпиграфом я взял слова Коперника о дивной гармонии мира и гармонии в соотношениях движений и размеров планетарных орбит. Я задаюсь вопросом, в чем же сия симметрия? Как может человек постигнуть сии соотношения? Последний вопрос, полагаю, легко решить — сам же я миг тому назад дал на него ответ. Душа в самой себе содержит внутреннюю свою гармонию и прообраз чистых гармоний, чувствами постигаемых. А коль скоро гармонии сии суть вопрос пропорций, то должны существовать и фигуры, одна с другой сопоставимые: таковы круг и те части круга, что из него вырезаны по дуге. Круг есть нечто существующее в уме нашем: тот круг, что вычерчиваем мы циркулем, есть лишь неточное отображение идеи круга, изначально существовавшей и объемлемой умом. Тут я решительно не согласен с Аристотелем, который считает, что ум наш — tabula rasa, на коей записываются чувственные представления. Не так, совсем не так! Ум сам собою постигает все идеи математические и формы; опыт только напоминает ему о том, что он и прежде знал. В идеях математических — самое существо души. Разум сам собою постигает равную удаленность от некоей точки и так рождает образ круга, без всякого подспорья чувственного опыта. Выражусь иначе: не ведай разум глаза, ему для постижения вещей, расположенных вне его, пришлось бы завести глаз, и он бы подчинил его собственным своим законам. Ибо опознание величин, разуму соприродных, определяет, каким быть глазу, и глаз именно таков, потому что таков разум. А не наоборот. Геометрия не глазом постигнута: она и без него уже была.
Вот такие у меня теперь соображения. О них я еще много расскажу Вам в будущем. А теперь супруге моей угодно, чтобы великий астроном отправился в город и купил жирного гуся.
_____
Площадь Лорето
Градчаны, Прага
Светлое Христово воскресенье, год 1605
Давиду Фабрицию,
во Фрисландию
Я так долго откладывал обещанное письмо свое, что не помешает в сей праздник искупления грехов наших сесть и написать Вам о моей победе. А еще о том, милый мой Фабриций, какой же я был болван! Разгадка тайны Марсовой орбиты давно была бы у меня в руках, стоило только правильно взглянуть на вещи. Четыре долгих года минули с тех пор, как я признал свое поражение из-за ошибки в 8 минут дуги, прежде чем снова взялся я за эту задачу. Тем временем, конечно, я поднаторел в геометрии и придумал много новых приемов математических, бесценных в новом моем походе против Марса. Последний приступ занял еще два, нет, почти три года. Будь обстоятельства мои полегче, дела, быть может, шли бы побыстрей, но я страдал заражением желчного пузыря, возился с Nova в 1604-м, и у меня родился сын. Впрочем, истинной причиной проволочки была собственная моя глупость и близорукость. С печалью признаюсь, что даже и тогда, когда решил задачу, я не понял, что передо мной решение. Так продвигаемся мы, мой милый доктор, ощупью, впотьмах, как умный, но неразвитый ребенок.
Снова начал я приспосабливать круговую орбиту к Марсу. Ничего не вышло. Простое заключенье было, что путь планеты вгибается с обеих сторон и выпирает на противоположных своих концах. Овальная фигура эта, готов признать, меня перепугала. Она противоречила той догме о круговом движении, которой астрономы придерживались от самого рождения науки нашей. Однако очевидность, открывшуюся мне, нельзя было и отрицать. А то, что верно для Марса, я знал, верно окажется и для других планет, включая нашу с вами. Как может не страшить такое? Кто я таков, чтоб посягать на перекройку мира? И какой вдобавок труд! Разумеется, я вычистил конюшни от эпициклов, устарелых движений и прочего и вот теперь остался с единственной навозною тележкой, этим вот овалом, — но какая от нее шла вонь! Оставалось только самому зайти в оглобли и волочить зловонный груз!
После кое-какой предварительной работы пришел я к выводу, что овал сей яйцевидной формы. Разумеется, вывод этот предполагал некую геометрическую ловкость рук, но до иного средства навязать планетам овальную орбиту я не додумался. Все мне казалось чудо как правдоподобно. Чтоб найти площадь сомнительного этого яйца, я вычислил 180 расстояний между Солнцем и Марсом и все это сложил. Сорок раз я поверял расчеты. И опять ничего из этого не вышло. Далее решил я, что форма истинной орбиты — нечто между яйцом и кругом, то есть как бы совершенный эллипс. К тому времени, разумеется, я был уж вне себя и хватался за соломинку.
А дальше случилось странное и непостижимое. Два серпика, две лунки, лежащие меж сплющенных сторон овала и идеально круглой орбитой, в самой широкой своей части составили 0,00429 от радиуса этого круга. Число мне показалось непонятно отчего знакомо (не знаю, уж не мелькнуло ли предвестием в забытом давнем сне?). Далее заинтересовался я углом, образуемым положением Марса, Солнцем и центром орбиты, которой секущая, я к собственному удивленью обнаружил, составила 1,00429. Повторное появление .00429 меня тотчас надоумило, что существует постоянное отношение между сим углом и расстоянием до Солнца, и оно будет действенно для всех точек на пути планеты. А значит, в моей власти вычислить орбиту Марса, используя это постоянное отношение.
Думаете, на этом все и кончилось? Есть еще последний акт комедии. Попытавшись воспроизвести искомую орбиту, используя уравнение, какое только что открыл, я сделал ошибку в геометрии, и снова ничего у меня не вышло. Отчаявшись, я отбросил эту формулу, чтоб попытать новую гипотезу, а именно что орбита собой являет эллипс. Воспроизводя эту фигуру средствами геометрии, я, разумеется, заметил, что два метода рождают один итог, а уравнения мои, собственно, не что иное, как математическое выражение эллипса. Вообразите, доктор, изумление мое, радость и смущение. Пялясь на решение, я его не опознал! Теперь я мог все это определить, как закон — простой, красивый, истинный: Планеты движутся по эллипсам, в одном из фокусов имея Солнце.
Господь велик, а я слуга Его, равно как Ваш