Здесь я должен, как всякий летописец, прервать повествование, дабы внести в хронику запись о знаменательном событии. Грядет солнечное затмение. Предсказывают, что Луна полностью закроет Солнце, но не для всех. Не повезет скандинавам, а также нашим заокеанским Антиподам. Но даже на сравнительно узкой полосе, которую опояшет лунный плащ, ожидаются заметные различия. В наших широтах мы вправе ожидать, что солнечный диск закроется примерно на девяносто пять процентов. Однако и другим, особенно попрошайкам с улиц Бенареса, предстоит удовольствие: в полдень там почти на две с половиной минуты воцарится ночь, дольше, чем где-либо на земном шаре. В таких предсказаниях плохо одно — неточность. В наши дни, когда существуют часы, работающие на колебаниях одного-единственного атома, мы вправе ожидать большего, чем «примерно девяносто пять процентов» или «почти на две с половиной минуты», почему такие вещи не измеряются в наносекундах? И все же люди возбуждены до предела. Говорят, десятки тысяч уже в пути, всей толпой спешат они облепить скалистые южные побережья, которые полностью покроет лунная тень. С каким удовольствием разделил бы я их энтузиазм; так хочется во что-то верить, по крайней мере, ожидать чего-то, пусть даже случайного природного явления. Конечно, для меня эти люди — огромный отряд пилигримов из древней легенды, влачащихся по пыльным дорогам с посохами и колокольчиками, архаичные лица светятся желанием и надеждой. Ну а я — циник в камзоле — развалился в проеме окна деревянно-кирпичного трактира на верхнем этаже и лениво плюю гранатовые косточки, стараясь попасть на склоненные головы проходящих мимо странников. Они жаждут знамения, сияния или даже тьмы в небесах, желают убедиться, что все предопределено, что слепой случай не решает ничего. Они бы все отдали за возможность взглянуть на моих привидений. Вот вам истинное знамение, подлинное чудо, и, хотя до сих пор неясно, что именно оно должно знаменовать, у меня уже появились подозрения на сей счет.
* * *
Так и есть, они все время жили в доме, Квирк и эта девочка. Я скорее сбит с толку, чем возмущен. Как они смогли обмануть мою бдительность? Преследуемый призраками, я всегда был готов к встрече с фантомами, как же я проглядел живых людей? Что ж, возможно, живые мне больше не родня, мои органы чувств не воспринимают их, как раньше. Квирк, разумеется, смущен, что его разоблачили, но, судя по выражению лица, у него это вызывает скорбное веселье. Когда я столкнулся с ним на кухне, он нагло посмотрел мне в глаза, все так же ухмыляясь, и заявил, что им с девочкой положено здесь жить, поскольку он сторож. Я опешил от такого бесстыдства и не нашелся, что сказать. Он как ни в чем не бывало продолжил, что устроил фарс исключительно из нежелания меня побеспокоить; при других обстоятельствах я бы посмеялся. Он даже не сказал, что выселится. Беззаботно посвистывая, неторопливо удалился; немного погодя возник у дверей с велосипедом, как обычно, а потом они вместе с Люси укатили в сумерки, как делали каждый вечер. Позже, когда я уже лежал в постели, услышал, как они осторожно зашли в дом. Эти звуки я, скорее всего, и слышал каждую ночь, но истолковал их неверно. Какими простыми, досадно глупыми становятся вещи, когда им находится объяснение; возможно, мои привидения тоже выйдут из тени, усмехаясь, отвесят поклон и продемонстрируют потайные зеркала и бутафорский дым.
Интересно, чем эти двое — я говорю о Квирке и Лили, — чем они занимаются в промежутке между отъездом и ночным возвращением? Лили, скорее всего, отправляется в кино или на дискотеку — тут есть одна неподалеку, полночи воздух в моей спальне сотрясается от тупых ритмов, — ну а Квирк зависает в местном пабе; так и вижу его с пинтой и сигаретой, он подшучивает над барменшей или, подобрав брошенный кем-то журнал, мрачно облизывает взглядом фотографии гологрудых красоток. Я спросил, где они с Лили спят в моем доме; Квирк пожал плечами и с нарочитой неопределенностью заявил, что они-де ложатся, где придется. По-моему, именно девочка время от времени залезает в мамину постель. Не знаю, что и подумать. Пока я никак не дал понять Лили, что раскрыл ее секрет. Что-то мешает сказать ей об этом прямо, некая смутная щепетильность. В нашей ситуации неприменимы правила хорошего тона. Квирк наверняка уже сообщил ей, что их раскусили, однако Лили держится, как прежде, с тем же видом вселенской обиды и скучающей неприязни.
Но самое удивительное — как преобразился после внезапного открытия дом, или, по крайней мере, изменилось мое к нему отношение. Чувство резкого отчуждения, переполнившее меня вчера, когда я поймал Квирка, до сих пор живо. Я шагнул через зеркало в иной мир, где все осталось прежним и в то же время полностью изменилось. Неуютное, но, как выяснилось, совсем не лишнее чувство — в конце концов, именно такое отстраненное отношение к вещам я старался, но так и не сумел выработать. Так что на самом деле Квирк и девочка оказали мне большую услугу, и, наверное, я должен сказать им спасибо. Однако хотелось бы иметь более вдохновляющих собратьев по одиночеству. Это неприятно, но, кажется, придется отстаивать свои права. Для начала перестану платить Лили за никчемные услуги по хозяйству, к тому же с каким недовольством она их выполняет. Квирку тоже следует найти полезное применение. Он мог бы стать моим мажордомом; всегда хотел иметь дворецкого, хотя не совсем понимаю, каковы его обязанности. Забавы ради пытаюсь представить, как он будет смотреться: грудь колесом, в сюртуке и обтягивающих полосатых штанах, поскрипывает половицами на своих тонких голубиных ногах. Вряд ли он умеет готовить; судя по уликам, оставленным на тарелке в буфетной, он питается полуфабрикатами. Да, над ним придется немало потрудиться. И подумать только, я боялся, что мне будет слишком одиноко!
Мое открытие заставило взглянуть другими глазами не только на дом, но и на непрошеных гостей. Их я тоже словно увидел впервые. Они предстали в ином свете, не уверен, что мне это нравится, и, конечно, увидеть такое я не ожидал. Они словно вскочили со своих мест в зрительном зале и влезли на сцену, прервав меня в середине страстного, хотя, пожалуй, перегруженного самокопанием монолога, и теперь, чтобы спасти спектакль, придется каким-то образом вписывать их в сюжет пьесы, несмотря на их равнодушие, тупость и полную бездарность. Актеру такое снится в кошмарных снах, однако я почему-то спокоен. Да, у отпрыска тех, кто сдавал квартиры внаем, поневоле ослаблен рефлекс защиты территории, но здесь не так все просто. Для меня загадка, почему я упорно пытаюсь обнаружить в Лили что-то от Касс? Странная девочка. Сегодня утром, когда я спустился в кухню, на столе перед моим стулом стояла банка из-под варенья с букетиком диких фиалок. На лепестках еще не высохла роса, а стебельки помялись там, где она их сжимала в руке. Как рано ей пришлось встать, чтобы нарвать цветы? Ведь это наверняка Лили, а не Квирк, при всем желании не могу представить, как он спозаранку на цыпочках выбирается в росистые поля нарвать букетик мне или кому-то еще. Откуда девчонке вроде Лили знать, где растут дикие фиалки? Однако я не должен забываться, нужно перестать делать обобщения, на которые я столь падок. Я имею дело не с «девчонкой вроде Лили», а с Лили из плоти и крови, созданием уникальным и непостижимым, несмотря на всю ее посредственность. Кто знает, какие желания горят в ее тощей груди?
Я изучаю ее с почти маниакальной страстью. Лили — одушевленная загадка, которую мне суждено разгадывать. Сейчас я наблюдаю, как она красит ногти. Она относится к этому занятию с недетским вниманием, маленькой кистью наносит и выравнивает тонкий слой лака, тщательно, словно средневековый миниатюрист. Часто, закончив, вытягивает перед собой растопыренные пальцы и, обнаружив какой-то изъян, неровность слоя, досадливо морщит нос, вытаскивает бутылку с растворителем, бесследно уничтожает только что нанесенный лак и начинает все сначала. С не меньшим вниманием она относится к ногтям на ногах. У нее изящные, удлиненные ступни лемура, почти как у Лидии, огрубевшие с внешней стороны. Мизинцы загибаются внутрь, под безымянные пальцы, словно ручки у чашек. Лили устраивается в гостиной на краю кресла с широкими подлокотниками, задирает ногу, кладет подбородок на колено, сальные пряди волос почти закрывают лицо; в комнате стоит запах мастерской художника, рисующего распылителями. Интересно, замечает она, что мой взгляд лениво блуждает по затененным, топким местечкам под задравшейся юбкой? Время от времени замечаю, как она смотрит на меня, полуприкрыв глаза, в которых сквозит нечто, но я все же не решаюсь назвать это возбуждением. Вспоминаю те самые фиалки и уже с некоторой неловкостью созерцаю молочные, с голубоватым отливом впадинки позади колен, на каждой две тонкие параллельные морщинки, копну темных волос, которые всегда выглядят немытыми, контуры лопаток, выступающие на ткани куцего летнего платья, словно недоросшие крылья. Как выяснилось, ей пятнадцать лет.
Магия фантомов добралась и до Лили. Она усаживается в местах, где появляются призраки, прямо среди них, неряшливая и слишком земная одалиска, листает свои журнальчики, с негромким хлюпаньем прихлебывает колу. Ощущает она их присутствие? Вчера вдруг нахмурилась и оторвалась от комикса, словно плеча ее коснулась призрачная рука. Затем исподлобья посмотрела на меня с подозрением, сурово хмурясь, и потребовала объяснить, чему я улыбаюсь. Разве я улыбался? Она считает меня распустившим нюни старым дураком; и она права. Интересно, реагирует ли как-то призрачная женщина на появление соседки из плоти и крови? Я чувствую в ней нарастающее недоумение, даже некое подобие досады, или это только кажется? Не ревнует ли она? Я дожидаюсь неизбежной минуты, когда она сольется с Лили, войдет в нее, как божественный вестник, как сама богиня, и осияет мимолетным благословением своего чудесного присутствия.
Лишь здесь и сейчас, в преобразившемся для меня доме, я могу представить, каково приходится моей Касс постоянно быть среди знакомых незнакомцев, не ведать, где реальность, а где иллюзия, не узнавать то, что прекрасно узнаваемо, слышать, как с ней говорят невидимки. Присутствие живых людей лишило дом его материальности. Квирки и меня превратили в фантом — не исключено, что теперь я умею проходить сквозь стены. Неужели у моей дочери тоже есть это постоянное ощущение невесомости, неустойчивости, прослойки пустоты между ступнями и полом? Однако все вокруг меня вещественно, вполне осязаемо, старая добрая реальность, прочная, крепкая, теплая. Однажды вечером вместо того, чтобы уехать, Квирк оставил велосипед в прихожей, зашел на кухню, взял стул, бесцеремонно придвинул к столу и сел. Несколько секунд он не двигался — ждал, что я буду делать. Я, разумеется, ничего не сделал, просто сел рядом, и мы втроем сыграли в карты. Я плохо играю, никогда не умел. Хмуро и напряженно вглядываюсь в свои карты, судорожно тянусь к колоде, когда кажется, что вроде бы надо, не зная даже, какой масти сейчас радоваться. Квирк играет с тяжеловесной бдительностью, карты держит у самого лица, хитровато поглядывает поверх них на нас с Лили, закрыв один глаз и прищурив другой. Но все равно проигрывает. А выигрывает неизменно Лили. В азарте она преображается, становится совсем другой девочкой, взвизгивает и хохочет, если попадается удачная карта, если же нет, то разочарованно стонет, закатывает глаза и стукается лбом о стол, изображая отчаяние. Набрав комбинацию, она кидает карты перед нами с победным индейским кличем. Мы с Квирком для нее слишком медлительны, бормочем и вздыхаем над своими никудышными раскладами. Нетерпеливо тряхнув головой, Лили кричит Квирку, чтобы тот пошевеливался, а когда я становлюсь особо нерасторопным, тычет твердым острым кулачком в поясницу или больно бьет по руке. В ожидании последней карты затихает, не отрывая глаз от колоды, внимательная, как лисица. Она называет тройку трешкой, а валета — джеком. По настоянию Лили мы играем при свечах; она говорит, что так романтично, произнося последнее слово низким вибрирующим голосом — «тээк романтиишно», — подозреваю, что передразнивает меня. Потом скашивает глаза и кривит рот в идиотской гримасе. Погода еще теплая, мы оставляем окна открытыми, за ними бархатная, сверкающая звездами безбрежная ночь. Залетные мошки устраивают пьяный хоровод вокруг свечи, пепел их крыльев падает в дрожащую иссиня-черную лужицу тени под свечкой. Сегодня после игры, когда Лили собирала карты, а Квирк сидел, уставившись в никуда, я услышал уханье совы в темноте и сразу подумал о Касс; где она сейчас, моя Минерва, чем занята? Опасная мысль. Даже укрытый мягчайшим покрывалом летней ночи, разум рождает чудовищ.
Я опять оказался прав. Лили спит в маминой комнате. Заглянул рано утром, а она там похрапывает, свернувшись комочком в углу широченной кровати под лучами рассветного солнца. Она не проснулась, даже когда я вплотную подошел к постели и наклонился к ее лицу. Какое странное зрелище — спящий человек! От нее исходит сонный дух, запах девичьего пота, удушающе сладкий аромат дешевых духов, которыми она себя обливает. Настоящая Касс, если не считать похрапывания и духов. Моя девочка целыми днями оставалась в постели, игнорируя все уговоры, все упреки. Я на цыпочках проникал в ее комнату, приподнимал край простыни — она, словно лесной зверек, бледная и взъерошенная, неподвижно лежит на боку, глядя в пустоту, и прижимает к оскаленным передним зубам кулак. Потом, среди ночи, она наконец выбиралась из кровати, спускалась в гостиную, садилась, прижав колени к груди, перед телевизором с выключенным звуком и жадно вглядывалась в мелькающие картинки, словно в иероглифы, которые силилась расшифровать.
Во время вечерних карточных игрищ Квирк рассказывал мне историю своей незатейливой жизни: мать держала паб, отец пропил его вчистую, четырнадцатилетнего Квирка отправили к адвокату мальчиком на побегушках, им он по сию пору и остается; жена, ребенок; покойная жена, вдовец. Он излагает свою повесть, ошеломленно покачивая головой, словно все это случилось с другим человеком, о судьбе которого он услышал либо прочитал в газете. Свой дом он потерял из-за каких-то юридических махинаций, своих или чужих — предпочитает не говорить, а я не прошу уточнить. Извлек из внутреннего кармана мятый пожелтевший клочок газеты с объявлением о продаже дома с аукциона.
— Наш, — объявил он, кивая. — Ушел за бесценок.
Бумажка сохранила тепло жирной груди; я брезгливо взял клочок двумя пальцами и передал Квирку, тот, цыкая зубом, поизучал его, убрал и снова переключился на карты.
Будущее он видит совершенно безнадежным, как внезапный выигрыш в тотализатор или обещание вечной жизни. Интересно, как он думает, долго ли я позволю ему жить здесь? Его хладнокровие меня восхищает. По его словам, наши матери были знакомы. Он помнит дом, еще когда здесь жили квартиранты, мать брала его с собой к нам в гости. Утверждает, что помнит и меня. Все это вызывает смутное беспокойство, словно рассказ о непристойностях, которые с тобой проделали, пока ты крепко спал или лежал под наркозом. Я прочесывал память снова и снова, пока она услужливо не открыла мне образ, похожий на моего собеседника, но не Квирка-мальчика, которым он тогда был, а гротескного Квирка-взрослого в школьной форме, еле сходящейся на животе, в шапочке на большой круглой голове, близнеца Траляля моего так же одетого Труляля. Наши мамы сидели в гостиной и вели тихую степенную беседу за чаем и пирожными, а нас выслали в сад поиграть. Мы неловко молчим, мальчик-взрослый Квирк и я, друг на друга не смотрим и ковыряем лужайку носками ботинок. Даже солнцу, похоже, скучно. Квирк наступает на слизняка, давит его, оставив на траве длинную размазанную соплю. Я, вероятно, старше его на пару лет, но мы выглядим одногодками. Из заднего кармана коротких штанишек Квирк извлекает фотографию — на кухонном стуле развалилась жирная девица в шляпе-колоколе и шелках и, широко разведя ляжки, с безразличным видом засовывает в себя огурец. «Оставь себе, если хочешь, — сказал он. — Мне она уже надоела». В небе вот-вот прогремит гром. Мы опустили головы, разглядывая фотографию. Я слышу его прерывистое дыхание. «Здоровенная шлюха, скажи?» Первая крупная капля дождя падает на фотографию. День темнеет, будто синяк.
Был это Квирк или кто-то другой, например мальчик, который стал моей первой любовью? Я о нем еще не рассказывал? Не могу вспомнить, как его звали. Они с матерью жили у нас одно лето. Возможно, приехали из Англии или Уэльса; их выговор был нездешний. Его мать попала в серьезную переделку — скрывалась то ли от долгов, то ли от изверга-мужа. Целыми днями не вставала с постели, лежала там безмолвно, пока наконец моя мама, устав теряться в догадках, не проникла к ней с чашкой чаю или вазой с розами из нашего сада в качестве предлога. Мы с ее сыном были одногодками, нам исполнилось, кажется, девять, но точно не больше десяти. Он не отличался красотой или чем-то еще. Помню жидкие рыжеватые волосы, веснушки, плохое зрение, большие руки и крупные костлявые жесткие колени. Я обожал его; по ночам в постели думал о нем, изобретал приключения, в которых мы вместе сражались с бандитами и племенами краснокожих. Мою любовь, разумеется, не пятнали плотские желания, и она осталась безымянной; я и представить себе не мог, что это называется любовью, сгорел бы от стыда, услышав такое. Не знал я и о том, как он сам относится ко мне, видит ли мою привязанность. Однажды, когда мы вдвоем шли по улице — я всегда сиял от гордости, что нас видят вместе, казалось, все вокруг оглядываются и любуются нами, — я машинально, без всяких задних мыслей, взял его под руку, он сразу напрягся, нахмурился и отвернулся, а через несколько шагов, с тем же наигранно-деловым видом, тихонько освободился. Ночью накануне его отъезда я, уже переполненный горем, прокрался на первый этаж, застыл перед их комнатой и попытался услышать, как он дышит во сне, а лучше даже — кто знает? — не спит и думает обо мне, и тут вдруг, к моему ужасу и восторгу, донеслись приглушенные звуки судорожных рыданий, я хрипло прошептал его имя; через секунду дверь приоткрылась, и в щели вместо него показалось распухшее, мокрое лицо его матери. Она ничего не сказала, только посмотрела на меня, новичка в искусстве горевать, судорожно вздохнула и безмолвно закрыла дверь. Наутро они уехали совсем рано, он даже не пришел попрощаться. Я стоял у окна и смотрел, как мать и сын волокут через площадь свои чемоданы, но даже, когда они исчезли из виду, все еще видел его большие ноги в дешевых сандалиях, покатые плечи, завиток бесцветных волос на затылке.
Теперь отвернемся от яркого солнца, раздавленного слизняка, непристойной картинки, пролистаем десятилетия и окажемся в доме.
— Вам ни разу ничего не привиделось? — спросил Квирк. — Говорят, здесь водится всякая нечисть.
Я посмотрел на него. Он не отрывался от карт.
— Нечисть? Какая?
Он пожал плечами:
— Да рассказывали всякое. Старые байки.
— Что за байки?
Он откинулся, стул под ним заскрипел. Покосился в дальний темный угол, куда не доставал свет пламени. Лили тоже подняла голову и смотрела на отца, чуть приоткрыв рот и кривя губы; напрасно она так делает, сразу становится похожей на слабоумную.
— Не помню, — наконец отозвался Квирк. — Что-то про ребенка.
— Ребенка?
— Он умер. И мать тоже. Должно быть, из тех, которые здесь, ну, понимаете, снимали комнату…
Он посмотрел на меня, кивнул на девочку и едва заметно мигнул.
— Он хочет сказать, — пояснила Лили с подчеркнутой иронией, — что та женщина забеременела. Я, понятное дело, не знаю, откуда появляются дети.
Квирк сделал вид, что ничего не слышал.
— В старых домах всегда странности бывают, — примирительно произнес он. — Хожу семеркой.
Жизнь, жизнь… Вечная неожиданность. Стоит подумать, что ты к ней приноровился, вызубрил роль — кому-то из состава придет в голову сымпровизировать, и спектакль разваливается к чертям. Сегодня нежданно-негаданно появилась Лидия.
— Интересно, как я могла предупредить, что приеду, если ты, судя по всему, вырвал телефон с корнем? — бросила она.
В тот момент я сидел в своей норе и делал заметки. Я еще не рассказал об этой маленькой комнатке, укрытии, пристанище? Она расположена в задней части дома: три высокие бетонные ступеньки вверх, за низкой арочной зеленой дверью, которая почему-то наводит на мысль о келье. Думаю, комнату соорудили уже после того, как дом закончили, в качестве жилья для прислуги, chambre de bonne, хотя, по замыслу строителей, жить здесь смог бы лишь карлик. Только в центре помещения можно встать в полный рост, потому что потолок спускается под углом к стенам, с одной стороны — почти до пола. Похоже на палатку или чердак в большом кукольном доме. Я поставил сюда маленький бамбуковый стол, за которым пишу, и плетеный стул из буфетной. В стене напротив двери, у моего локтя, прорезано маленькое квадратное окошко, из которого виден солнечный уголок сада. Снаружи, прямо у окна, пышно расцвела старая герань, и, когда солнечные лучи падают на нее под определенным углом, страницы моего блокнота становятся розоватыми. Утром я забираюсь сюда, как под водолазный колокол, закрываюсь от всяческих Квирков и размышляю, грежу, вспоминаю, время от времени записываю пару строк, случайную мысль, сон. В стиле этих заметок ясно различимо тяготение к риторике, очевидно, неизбежное зло, учитывая актерские навыки, и все же частенько я ловлю себя на том, что, записывая фразу, произношу ее вслух, словно обращаюсь к знакомому благожелательному слушателю. С тех пор, как выяснил, что в доме обитает семейство Квирк, я проводил в моем убежище все больше и больше времени. Мне хорошо, по крайней мере, лучше их, в этой скрытой ото всех комнате, посреди спокойного моря своего «я».
Моя жена — женщина видная во всех отношениях. Она служила надежным щитом от стрел и ядер, которые внешний мир метал в наш маленький семейный мирок. Видели бы вы, как съеживались критики в вечер премьеры, узрев надвигающуюся на них Лидию, вооруженную сигаретой и бокалом вина. Однако она не лучшим образом справляется с эмоциональными трудностями. Думаю, папа слишком потакал дочери, и в результате она всю жизнь считала, что всегда будет у кого-то на попечении, кто вместо нее станет заниматься нежданными проблемами и неизбежными передрягами супружества. Дело не в том, что она сама не справится; как я уже говорил, она куда внушительнее меня, когда речь заходит о бытовых вопросах. Просто моя жена отличается поистине королевским убеждением, что не пристало ей расходовать по пустякам запас энергии, который она бережет ради общего блага на тот день, когда придет настоящая беда, и Лидия рванется в бой под реющими знаменами, в кольчуге и шлеме с пышным плюмажем. Когда из своего дальнего уголка за зеленой дверью я услышал ее голос, то на мгновение запаниковал, словно я — беглец, загнанный в несуществующий угол, а она — глава тайной полиции. Я отважился выбраться из норы и обнаружил Лидию, которая вышагивала по холлу в гневном возбуждении. Лидия облачилась в черные лосины и ярко-красную блузу до бедер, в таком наряде она казалась неуклюжей и чрезмерно полной. Когда она сердится, в голосе прорезаются высокие истерично-плаксивые нотки.
— О господи, ну где ты пропадал? — воскликнула она, как только меня увидела. — Что здесь происходит? Кто эта девочка?
В нескольких шагах за ее спиной, босая, сутулилась Лили в своем кривом платье и угрюмо жевала огромный комок жвачки. На смену панике пришло ледяное спокойствие. Я обладаю даром, если можно так сказать, разом глушить любое свое нервное возбуждение. Бывают — то есть бывали — вечера, когда я, ожидая своего выхода, съеживался за кулисами и трясся от страха, весь мокрый, а через мгновение появлялся перед публикой, безупречно владея собой, и декламировал без сучка и задоринки. В такие минуты я словно плыву, меня будто выталкивает на поверхность плотной жидкости, Мертвого моря чувств. Из этого почти приятного состояния отрешенности я смотрел на Лидию спокойно и вопросительно. Заметил, что до сих пор сжимаю авторучку, нацелив ее, словно пистолет, и едва не рассмеялся. Лидия, откинув голову назад и чуть вбок, словно встревоженный дрозд, созерцала меня с озадаченно-недоверчивым видом.
— Это Лили, — сказал я как ни в чем не бывало. — Наша домоправительница.
Такое объяснение даже мне показалось нелепым.
— Наша кто? — пронзительно, по-птичьи вскрикнула Лидия. — Ты что, совсем сошел с ума?
— Лили, это миссис Клив.
Девочка ничего не сказала и не двинулась с места, только переместила вес на другую ногу, продолжая ритмично жевать. Лидия все так же смотрела на меня с видом крайнего изумления и недовольства, теперь слегка отклонившись назад, словно ждала, что на нее бросятся с кулаками.
— Посмотри на себя, на кого ты похож, — озадаченно произнесла она. — Это что, борода?
— Лили обо мне заботится, — сказал я. — То есть о доме. Она явилась весьма кстати. Я уже собирался попросить монахинь из монастыря напротив одолжить нам пару сироток. — На сей раз я засмеялся. Непривычный звук. — Одел бы моих Жюстину и Жюльетту в штанишки до колен и напудренные парики.
Когда-то я сыграл божественного Маркиза в головной повязке и в рубахе с оборками, распахнутой до пупа; я нравился себе в этой роли.
В глазах Лидии блеснула беспомощная обида, на миг показалось, что она сейчас заплачет. Но она лишь громко выдохнула через ноздри, плотно сжала губы, развернулась на каблуках и прошествовала в гостиную. Мы встретились глазами с Лили, и она не смогла сдержать ухмылки, ее зубы блеснули.
— Приготовь чай, Лили, — произнес я тихо. — Для миссис Клив и меня.
Когда я вошел в гостиную, Лидия стояла у окна спиной ко мне, как в тот день, когда мы в первый раз приехали сюда; прижав руку к груди, она курила быстрыми короткими затяжками.
— Что ты творишь, Алекс? — Ее голос дрожал. Она не повернулась. Не выношу, когда Лидия пытается разыгрывать что-то из себя, мне за нее неловко. Жена называет меня по имени, только когда воображает себя актрисой на сцене. Я выдержал паузу.
— Тебе наверняка будет приятно услышать, — произнес я бодро, — что этот дом известен, как дом с привидениями. Так что, как видишь, у меня пока что мозги на месте. Квирк говорит, что тот ребенок…
— Стоп. — Она подняла руку. — Не хочу слышать.
Я пожал плечами. Она повернулась ко мне и хмуро обежала взглядом комнату.
— Тут все просто заросло грязью, — сказала она вполголоса. — Что делает эта девочка?
— Я плачу ей совсем немного, — отозвался я. — А в последнее время вообще перестал платить.
Я надеялся, что Лидия спросит, почему так получилось, и я смогу перейти к деликатной проблеме наших непрошеных гостей, но она, все еще озабоченно хмурясь, лишь снова вздохнула и покачала головой.
— Твоя хозяйственная деятельность в этом доме меня совершенно не волнует, — сказала она с подчеркнутым пренебрежением, но неубедительно. Посмотрела на сигарету, словно только что заметила. — Ты больше не вернешься, все понятно, ты нас бросил, — с хриплым нажимом выдохнула она, не отрывая заблестевших глаз от сигареты.
Я изобразил тяжкие раздумья.
— Как думаешь, это был анапест или более редкий и незатейливый амфибрахий? Просто интересно, профессиональное любопытство. Тебе все-таки нужно было стать поэтессой.
Я все еще таскаю чертову ручку. Придется положить ее на каминную полку и постараться это запомнить; когда дело касается маленьких неодушевленных предметов, я становлюсь крайне рассеянным. Я видел Лидию в зеркале над камином: она вперила негодующий взгляд в мой затылок.
— Здесь мне пока что хорошо, — сказал я рассудительным тоном, повернувшись к ней. — Видишь ли, здесь я могу быть живым и при этом не жить.
— Ну конечно. Ты всегда любил смерть.
— Спиноза говорит…
— Пошел он, твой Спиноза. — Она произнесла эту фразу без должной экспрессии, почти устало.
Огляделась в поисках пепельницы, не нашла ее, пожала плечами и стряхнула пепел на ковер; тот упал, не рассыпавшись. Я спросил, звонила ли снова Касс. Лидия покачала головой, но было ясно, что она лжет.
— Где она сейчас? — спросил я. Снова это упрямое молчаливое отрицание, так ребенок не желает выдавать товарища, нашалившего в детской. Я решил спросить иначе.
— Ты сказала, у нее для меня сюрприз. Какой?
— Касс просила ничего тебе не говорить.
— Ах вот как…
Вот то немногое, что я узнал о себе с тех пор, как поселился здесь: я постоянно ищу что-то или кого-то, на ком можно утолить жажду мести. Не спрашивайте, за что и как именно я хочу мстить. Я уподобился собственной матери, ожидавшей от мира извинений за несказанные беды, которых она якобы натерпелась. Как и она, не могу отделаться от навязчивой мысли, что некто должен расплатиться по счету за некий грех. Я не собираюсь торопить события, жду подходящего момента, но все равно уверен, что когда-нибудь буду отмщен. Возможно, к тому времени я узнаю, что за оскорбление мне нанесли. Как же все перепуталось во мне; воистину, сам для себя загадка.
На кухне вдруг оглушительно взревело радио Лили и тут же умолкло.
Лидия искоса наблюдала за мной. Время от времени, в такие минуты, например, я позволяю себе смелое предположение: при всей своей мощи жена чуточку боится меня. Признаюсь, мне нравится держать ее в напряжении. Я непредсказуем. Возможно, она действительно считает меня сумасшедшим, способным наброситься на нее. В окне за ее спиной переливается неуместно веселая райская зелень и сияющая радужная голубизна. Зрелое лето не перестает удивлять своим изобилием.
— Она хочет приехать домой, — произнесла Лидия, — но сейчас пока не может.
Фальшивая нотка попытки примирения, которую я демонстративно не заметил. Вот уж действительно, сейчас пока не может.
— Значит, у вас появились общие секреты? Это что-то новенькое.
Это чистая правда; несмотря на всю нашу непохожесть, мы с дочерью так близки, что можем читать мысли друг друга — так было всегда, Касс и я против бедной Лидии.
По коридору прошлепали босые ноги, и в комнату вошла Лили, неся перед собой оловянный поднос с чайником, двумя разными кружками и тарелкой, на которой громоздились толстенные, криво нарезанные ломти хлеба с небрежно размазанным по ним маслом. Я отметил, что Лидия рассматривает грязь, корочкой покрывшую мозолистые ступни девочки и въевшуюся в сморщенную красную кожу позади пяток. Лили прикусила нижнюю губу и, старательно избегая смотреть на меня, поставила поднос у камина, при этом согнулась в три погибели, намеренно показывая бледные, как рыбье брюхо, ноги, оголившиеся прямо до узкого зада.
— Налить? — спросила она из-под нависающих волос сдавленным от скрытого смеха голосом.
Лидия торопливо подошла.
— Я сама.
— Как знаете, — отозвалась Лили, выпрямилась, все так же не глядя на нас, и неторопливо вышла из комнаты, виляя бедрами.
Чтобы разлить чай по кружкам, Лидии пришлось неловко примоститься на коврике боком, сейчас она походила на русалку, сидящую на берегу, впрочем, довольно соблазнительную.
— Сколько лет этому ребенку? — спросила Лидия, недовольно разглядывая темную струйку чая, льющуюся в чашки.
— Говорит, семнадцать.
Лидия фыркнула.
— Пятнадцать, а то и меньше.
Что-то было в ее беспомощной, неловкой позе, отчего кровь запульсировала в висках.
— Смотри поосторожней, а то нарвешься на неприятности.
— Она практически сирота, — заявил я. — Как думаешь, может, предложить Квирку что-нибудь в обмен? Много он не попросит. Какая-нибудь сушеная голова да связка ракушек, и она моя — то есть наша, конечно. Ну, что скажешь?
Неожиданно быстро и грациозно подогнув ноги, она привстала и протянула мне чашку. Она стояла на коленях совсем близко, едва ли не между моих ног. Принимая чай, я слегка коснулся ее пальцев. Лидия застыла, не отрывая спокойного взгляда от наших рук.
— У тебя уже есть дочь, — тихо произнесла она.
Я отхлебнул из чашки. Придется обучить Лили искусству приготовления чая. Наверняка заварила пакетики, хотя я говорил, что не потерплю эти мерзкие штуки. Лидия замерла на коленях передо мной со склоненной головой, в позе невольницы.
— Была, — отозвался я. — Потом она выросла. Женщина — это уже не дочь.
— Ей сейчас нужна помощь.
— Как всегда.
Она вздохнула, переместила вес на другое колено. Испугавшись, что она сейчас вздумает меня обнять, я быстро отставил чашку, поднялся, прошел мимо жены — переступил через странно неприятного пепельного червячка на ковре, — остановился у окна, где только что стояла Лидия, и принялся созерцать залитый солнцем сад. Летом случаются особенные дни, в которых есть нечто вневременное, особенно в конце июля, когда сезон достиг своего пика и мало-помалу начинает умирать, в такие дни и солнце ярче, и небо выше и необъятней, и синева в нем глубже. Осень уже пробует свой охотничий рожок, но лето по-прежнему пребывает в счастливом заблуждении, что никогда не кончится. В этой сонной недвижности, подобной плоской лазури театральной декорации, кажется, поселились все летние дни, начиная с детства и даже раньше, с лугов Аркадии, где сливаются память и воображение. Поднимется ветерок, недодуманная мысль погоды, и что-то на краю зрения слабо встрепенется и снова затихнет. Неясные бархатные шорохи роятся в воздухе, словно шум далекого веселья. Здесь есть звуки пчел и птиц, глухое жужжание трактора. Ловишь знакомый, но неузнаваемый аромат и вспоминаешь маковую поляну за пыльной дорогой, и кто-то поворачивается к тебе… Стоя здесь, у окна, я осознал: что-то все-таки изменилось, я шагнул в другое пространство. Сначала был только я, затем мы с призраками, позже образовалось трио с Квирками, а теперь… не знаю, что теперь, знаю только, что это новое. Я услышал, как Лидия с негромким оханьем поднялась с колен.
— Дело в том, моя милая, — сказал я, — что именно сейчас у меня совершенно нет сил волноваться о ком-нибудь еще.
Она коротко и жестко рассмеялась:
— Когда-нибудь было иначе?
Кот неопределенной окраски пробирался через сад, ловко раздвигая высокую траву мягкими лапами. Всюду жизнь, даже в камнях, скрытная, неторопливая, терпеливая. Я отвернулся от окна. Никогда не любил эту комнату, типичный образчик гостиной: коричневые тени, громоздкая мебель, затхлый, неподвижный воздух — как в жилище пастора. Слишком многие были несчастливы здесь. Сейчас Лидия сидела в старом кресле у камина, зажав руки между колен, и невидящим взглядом смотрела на решетку. Пока я стоял к ней спиной, она набрала годы; в следующий миг сбросит их снова; она это умеет. Обугленные книги все еще лежали в очаге. Пепел, повсюду пепел. В дверях возникла Лили и остановилась, стараясь оценить обстановку.
— Миссис Клив и я хотели бы тебя удочерить, — объявил я ей, изобразив широкую лучезарную улыбку. — Мы увезем тебя отсюда, поселим в нормальном доме и превратим в маленькую принцессу. Что скажешь?
Лили перевела взгляд на Лидию, потом опять на меня, осторожно улыбнулась, быстро подошла к подносу и взяла его. Когда девочка проходила мимо, я подмигнул ей, она снова закусила губу, снова ухмыльнулась и прошмыгнула в дверь. Лидия неподвижно сидела в кресле, не отрывая глаз от очага, потом шевельнулась, высвободила руки, хлопнула ладонями по коленям и резко поднялась с видом человека, принявшего важное решение.
— Думаю, сейчас нам лучше всего… — начала она и вдруг расплакалась. Слезы побежали по щекам, крупные, блестящие, словно капли глицерина. Она стояла и смотрела сквозь их пелену, потрясенная, потом лицо ее исказилось, она издала мяукающий стон горя и ярости, беспомощно закрыла лицо руками с растопыренными пальцами и, не глядя, выбежала из комнаты. Сигаретный пепел, так никем и не потревоженный, остался лежать на коврике.
Я нашел Лидию в холле; скорчившись на старом диване, она яростно вытирала мокрое от слез лицо обеими ладонями, словно кошка, чистящая усы. Не умею утешать. Сколько раз за время супружества я стоял и смотрел, как она тонет в своем горе — так ребенок смотрит, как уходит в воду сумка с котятами. Знаю, иногда я был для нее сущим наказанием; на самом деле, почти постоянно. Увы, я никогда не понимал жену, не представлял, чего она хочет, к чему стремится. В начале нашей совместной жизни Лидия постоянно обвиняла меня в том, что я с ней обращаюсь, как с ребенком, — мне действительно нравилось держать под отцовским присмотром наши повседневные дела, от ежедневных расходов до ее менструального цикла. Те, кто работает в основном по вечерам, склонны к дотошности, я подметил эту особенность у представителей моей профессии, — в качестве оправдания скажу, что счел это правильным, раз она переходит из рук заботливого папы в мои. Но однажды, в разгар очередной ссоры, жена обернулась ко мне с жутко искаженным лицом и выкрикнула, что она мне не мамочка! Это что-то новое; как такое следует понимать? Я был обескуражен. Подождал, пока она успокоится, и спросил, что имелось в виду, но только спровоцировал новый приступ ярости и оставил эту тему, хотя ее слова еще долго не давали покоя. Меня обвиняют в желании сделать из жены няньку, сначала подумал я, но потом решил: скорее всего, она хотела сказать, что я обращаюсь с ней, как с собственной матерью, то есть нетерпеливо, оскорбленно и с эдакой молчаливой ироничной снисходительностью — красноречивый вздох, короткий смешок, выразительный взгляд, — а это один из самых неприятных способов обхождения, который я себе позволяю с родными. Но, конечно, стоило поразмыслить еще немного, и стало ясно: ее злые слова — просто выраженное в иной форме убеждение, что я с ней обращаюсь, как с ребенком, о чем она постоянно мне твердила, — именно так я вел себя с матушкой. Какие же они запутанные, эти так называемые семейные отношения.
— Дорогая, — произнес я дрожащим от притворства голосом, — пожалуйста, прости меня.
Один из парадоксов наших ссор состоит в том, что они почти всегда переходят в серьезную стадию только после первой моей попытки попросить прощения. Словно эта моя слабость пробуждает какой-то подавленный примитивный инстинкт женского доминирования. Вот и теперь она сразу же вцепилась мне в глотку. Все как всегда, репертуар заезжен до такой степени, что больше не трогает меня и, возможно, ее тоже. Можно сказать одно — Лидия отличается размахом. Она начинает с моего детства, быстрыми штрихами рисует отрочество и юность, с горьким наслаждением смакует первые годы нашей совместной жизни, отвлекающим маневром проходится по моим актерским наклонностям, на сцене и вне ее — «ты никогда не слезаешь со сцены, мы для тебя просто зрители!» — и, дойдя наконец до наших отношений с Касс, принимается за дело по-настоящему. Имейте в виду, она уже не так безжалостна и свирепа, как прежде: годы усмирили ее норов. Зато мой портрет, который она некогда себе нарисовала, остался неизменным. По ее версии, я все ставлю с ног на голову. Моя мать в действительности сама нежность, доверчивость, безответность, а бесконечные истерики, которыми она изводила сначала отца, затем меня, — просто мольба о том, чтобы ей показали любовь и привязанность, приглушенный крик раненого сердца. Зато мой отец — скрытый тиран, мстительный, скупой, даже умер мести ради, назло женщине, которая его холила и лелеяла. Если я осмеливаюсь кротко напомнить Лидии, что папа отошел в мир иной задолго до нашей встречи, она презрительно отметает этот факт; она просто знает, и все тут. На таком перевернутом семейном портрете — «Святая троица», так она глумливо прозвала нас, — я, разумеется, тоже стою на голове. Я провел одинокое, полное смятения детство, пережил травму ранней потери отца и стал затем жертвой несуразных эмоциональных домогательств изверившейся, разочарованной матери? Нет, нет: я был принцем, которого с детства лелеяли, осыпали любовью, похвалами, подарками, который быстро вытеснил оскорбленного отца и отравил остаток дней своей овдовевшей матери упреками за то, чего она не смогла сделать, чем не могла стать. Я пожертвовал лучшими годами сценической карьеры, надрываясь в дешевом театре, чтобы жена и ребенок жили в роскоши, к которой я, ослепленный любовью отец, безрассудно приучил свою испорченную дочь? Ну что вы: я был чудовищным эгоистом, способным продать честь жены за место статиста. Я любил дочь, пытался отвлечь от ее мрачной одержимости, не давал ей впадать в крайности? Ни в коем случае: я считал ее сущим наказанием, помехой, камнем преткновения на пути к сценической славе, она позорила меня перед моими высокоумными друзьями из шаткого мира иллюзий, в котором я пытался всеми правдами и неправдами добиться признания. В итоге получается: все — ложь, просто роль, которую я играл, и к тому же прескверно. Теперь же совершил худший проступок — бросил постановку и сбежал, предоставив своим товарищам разбираться с улюлюкающей публикой и разъяренной дирекцией, а все филантропы тем временем отступились.
Как я говорил, она уже не та львица, какой была когда-то. Прежде она испугала бы даже себя страстной силой своих обличений. Так мы, бывало, рвали и метали далеко за полночь, на поле боя, усеянном битым хрусталем, окутанном сигаретным дымом и парами алкоголя, а потом просыпались при пепельном утреннем свете с соленой горечью во рту и саднящим от крика и спиртного горлом и, дрожа, тянулись друг к другу под одеялом, не осмеливаясь повернуть голову, потом кто-то задавал слабым голосом вопрос, а другой хрипло заверял, что все хорошо, потом мы лежали, пересчитывая раны и удивляясь, что прошли очередную войну и все еще живы.
До меня долетали осторожные шорохи: Лили подслушивала нас на кухне, стараясь не шуметь. Настоящая взрослая ссора: какой ребенок не соблазнится? Касс любила, когда мы громко сотрясали воздух; наверное, эти звуки приятно сочетались с гулом в ее голове. Я молча ждал, и, наконец, Лидия иссякла, обессиленно наклонилась вперед, сложила на коленях руки, повесила голову; время от времени ее сотрясали мощные всхлипы, отголоски пролетевшей бури. Вокруг нас собирались потрясенные тени, словно зеваки, которые осторожно смыкаются вокруг еще дымящихся после взрыва руин. На линолеуме возле моей ноги дрожал солнечный блик. Интересно, как несчастье вновь и вновь притягивается в этот проход, в этот сырой угол дома, между глухой коричневой стеной с одной стороны и лестницей — с другой. В былые времена, задолго до появления нашего семейства, этот проход вел в помещение для слуг в задней части дома; в середине его до сих пор заметен косяк обитой зеленым сукном двери, давно уже снятой. Воздух здесь неподвижен, он словно не менялся веками; медленно проплывают слабые сквознячки, будто сонные рыбы. Затхлый коричневатый дух этого места преследовал меня в детстве; так же пахло, когда я прикрывал рот и нос ладонями и быстро вдыхал и выдыхал один и тот же воздух. Диван сюда поставила мама; днем, пока я был в школе, сама перетащила его в холл — очередной ее каприз. Жильцы сразу облюбовали новый предмет обстановки, кто-нибудь всегда на нем сидел; один страдал от несчастной любви, другой — от еще не выявленного рака. Касс тоже часто устраивалась там с большим пальцем во рту, подобрав под себя ноги, особенно после приступа, когда от света у нее болели глаза и хотелось лишь одиночества, тишины и полутьмы.
На самом деле, Лидия всегда ревновала ко мне Касс. И не на шутку. Так было с самого начала. Еще младенцем дочь неизменно ковыляла в мои объятия, и никакие приемы жены — ни агуканье, ни льстивые ахи и охи — тут не помогали. Даже потом, когда мир для нее начал постепенно темнеть, именно меня, своего отца, наша девочка хотела видеть в первую очередь, мою руку она сжимала, чтобы не сорваться туда, где уже никто и ничто не поможет, в бездну собственного «я». Чей взгляд она ловила, когда очнулась после первого приступа, лежа у кровати на полу, с кровавой пеной на губах и гримасой, которую мы сначала приняли за некую неземную улыбку, а это постепенно расслаблялись сведенные судорогой мышцы. К кому она бежала, смеясь от ужаса, чувствуя приближение очередного приступа? Кому описывала свои видения, где рассыпались стеклянные скалы и жуткие птицы из тряпок и металла налетали ей на глаза? К кому она повернулась у клумбы с лилиями в чьем-то саду и возбужденной скороговоркой прошептала: вот он, тот самый запах, необычайно тонкий сладкий запах гниющего мяса, появляющийся за несколько секунд до приступа? Кто первым проснулся, когда ночную тишину прорезал этот крик, долгий, высокий и тонкий вой, словно медленно вытягивают нерв из оболочки?
Я присел на диван рядом с Лидией, осторожно, будто она спала, а я боялся ее потревожить. Солнечный блик на линолеуме украдкой сдвинулся на дюйм. Луна сейчас все ближе подбирается к солнцу, нацелившись на свет, словно мошка. В воздухе проплыл слабый запах жженой соломы — где-то горело жнивье. Тишина гудела, как струны арфы, если провести по ним ладонью. Верхняя губа была неприятно влажной. Однажды в детстве таким же ленивым и жарким летним днем я долго-долго шел полем на ферму купить яблок. Я взял с собой мамину клеенчатую сумку для покупок; от нее исходил неприятный жирный запах. Я шел в сандалиях, и меня в подъем ноги укусил слепень. Ферма вся заросла плющом, а среди него зловеще поблескивали маленькие темные окна. В детских приключенческих книжках именно в таких местах вершатся темные дела, фермер должен носить гетры, жилет, а в руках держать грозные вилы. Во дворе черно-белый пес зарычал на меня и униженно покрутился вокруг себя, припав брюхом к гальке. Толстая угрюмая женщина в цветастом фартуке взяла у меня сумку и снова исчезла в темных глубинах дома, а я ждал на вымощенном камнем крыльце. Рядом стояла искривленная герань в глиняных горшках и старинные часы, их стрелка нерешительно раздумывала перед каждым тиканьем. Я заплатил женщине шиллинг; она проводила меня взглядом, так и не сказав ни слова. Собака опять зарычала и облизнулась. Сумка стала тяжелой и больно стукала по ноге при ходьбе. По дороге домой я немного постоял возле мутного пруда и понаблюдал за водомерками; их ножки создавали тусклые впадинки на поверхности воды; они двигались рывками, словно их дергали за веревочку. Солнечный свет струился сквозь деревья горячим золотым туманом. Почему я вдруг вспомнил этот день, эту ферму, фермерскую жену, яблоки, водомерок, скользящих по пруду, — к чему это? Тогда ведь ничего не случилось, на меня не снизошло ни откровение, ни ошеломляющее открытие, ни внезапное понимание, но я все помню так ясно, будто это было вчера — даже яснее! — словно нашел нечто важное, ключ, карту, код, ответ на вопрос, которого я не умею задать.
— Что такое? — спросила Лидия, не поднимая головы, и у меня на секунду возникло нелепое ощущение, что она прочла мои мысли. — Что на тебя нашло, в чем дело? Что… — устало, — что с тобой случилось?
Яблоки были белесыми, бледно-зеленого цвета; я их грыз с аппетитным деревянным хрустом. Я так четко помню их, помню до сих пор.
— У меня такое чувство, — отозвался я, — даже убеждение, никак не могу от него избавиться, будто что-то случилось, что-то ужасное, а я не обратил внимания, проглядел, не знаю, что это.
Лидия помолчала, потом хмыкнула, выпрямилась, энергично потерла плечи, словно замерзла, по-прежнему не глядя на меня.
— Может, твоя жизнь? — произнесла она, наконец. — Чем не ужас?
* * *
Стемнело, а она все еще здесь. По крайней мере, я не слышал, как она уезжала. Не знаю, что у нее на уме, вот уже несколько часов от нее ни звука; вообще никого не слышно. Это тревожит. Возможно, она встретила Квирка и теперь сидит с ним, делится своими несчастьями. Поделом ему. Или прижала к стенке девчонку и допытывается, не приставал ли я к ней. Сижу в своем убежище, сгорбившись над бамбуковым столиком, злой и раздерганный. Ну почему виноват всегда я? Никто не просил ее приезжать, никто ее не приглашал. Я только хотел, чтобы все меня оставили в покое. Но люди не выносят пустоты. Стоит найти тихий уголок, где можно спокойно присесть, и они уже тут как тут, нагрянули толпой в шутовских колпаках, выдувают бумажные свистульки прямо в лицо, требуют, чтобы ты поучаствовал в общем веселье. Видеть их не могу. Не выйду, пока она не уберется отсюда.