Бурная жизнь Ильи Эренбурга

Берар Ева

Глава VIII

ВЕЛИКАЯ ОТЕЧЕСТВЕННАЯ

 

 

Персона нон грата

Он с тревогой ожидал встречи с родиной, волновался: а как его примут? Все оказалось очень просто: его приезд проигнорировали. Согласно советскому ритуалу, Эренбургов должен был встретить на вокзале представитель Союза писателей и отвезти на служебной машине домой. Однако их никто не ждал. Эренбург проглотил это оскорбление, но дальше покорно плыть по течению он не собирался.

Он пытается добиться приема у наркома иностранных дел В.М. Молотова, чтобы рассказать о ситуации в оккупированной Франции. Его принимает заместитель Молотова Соломон Лозовский — старый большевик и интернационалист. Лозовский выслушивает Эренбурга рассеянно. «Я не выдержал: „Разве то, что я рассказываю, лишено всякого интереса?“ Соломон Абрамович грустно улыбнулся: „Мне лично это интересно. Но вы же знаете, что у нас другая политика…“» Перед Эренбургом закрываются все двери. «Известия» отвергают его статьи; орган профсоюзов газета «Труд» дает неопределенные обещания напечатать материал, если в нем не будет ни слова о немцах; из Гослитиздата сообщают, что книга об Испании не выйдет: «…задержала типография, а тут подоспел пакт — и набор рассыпали. На память дали верстку». Стихи, которые он предлагает журналу «Знамя», оседают в цензурном комитете. Не имея возможности печататься, он выступает с лекциями, но и этому скоро приходит конец: однажды он отказался говорить в присутствии сотрудника германского посольства, пожелавшего его послушать, и после этого его творческие вечера отменили. Однако он не сдается. Он вновь обращается к поэзии: его стихи становятся все более мрачными — на смену бодрячеству соцреализма приходят картины апокалипсиса:

Города горят. У тех обид Тонны бомб, чтоб истолочь гранит. <…> От полей исходит трупный дух. <…> И на ста языках человек Умирая, проклинает век. …Будет день, и прорастет она Из костей, где всходят семена, <…> Всколосятся руки и штыки, Зашагают мертвые полки, Зашагают ноги без сапог, Зашагают сапоги без ног, Зашагают горя города…

Да, Эренбург — «персона нон грата», но, тем не менее, судьба его щадит — в это время за критические высказывания о советско-германском пакте, за распространение «клеветнических измышлений» о войне в Европе арестованы сотни людей. Да, ему приходится выслушивать в свой адрес, что он «рассуждает не как советский человек», что «лица известной национальности, которые не согласны с нашей внешней политикой заслуживают…» и тому подобное. Он начинает понимать, что выпады против евреев нацелены не только на работников дипведомств и пропаганды. Александр Тышлер получает задание выполнить декорации к кинопостановке вагнеровской «Валькирии» (снимать фильм Сталин поручил Эйзенштейну, который считался выходцем из обрусевших немцев). Но уже через несколько дней Тышлер отстранен от работы: постановка должна была быть Judenfrei (свободной от евреев. — нем.).

Парадоксальным образом именно в это время культура и литература на языке идиш (ставшая за последние десять лет «национальной по форме и социалистической по содержанию») переживает настоящий расцвет. Присоединение к СССР восточной Польши, где еврейское население было особенно многочисленным, с энтузиазмом встречено советскими евреями. «Мы несем вам свободу», — восклицал Перец Маркиш, обращаясь к польским собратьям. Маркиш, писавший на идише, заметная фигура литературного авангарда, познакомился с Эренбургом на Монпарнасе в 1925 году; именно он подсказал ряд тем для романа «Бурная жизнь Лазика Ройтшванеца». Эйфория была тем сильнее, что множество польских евреев бежало от гитлеровцев на Восток; среди них было немало читателей Эренбурга. Беженцы в основном оседали в Вильнюсе и Львове, но то, что они пережили, быстро становилось известно в Москве. Именно тогда Эренбург пишет стихотворение, в котором выражено то, чем он мучился накануне войны:

Бродят Рахили, Хаимы, Лии, Как прокаженные, полуживые, Камни их травят, слепы и глухи, Бродят, разувшись пред смертью, старухи, Бродят младенцы, разбужены ночью, Гонит их сон, земля их не хочет. Горе, открылась старая рана, Мать мою звали по имени — Хана.

Еще одна кровоточащая рана — занятый немцами Париж. Надежда Мандельштам встретила Эренбурга вскоре после его возвращения: «Я была поражена переменой, происшедшей с Эренбургом: ни тени иронии, исчезла вся жовиальность. Он был в отчаянии: Европа рухнула, мир обезумел, в Париже хозяйничают фашисты… Он переживал падение Парижа как личную драму и даже не думал о том, кто хозяйничает в Москве. В новом для него и безумном мире Эренбург стал другим человеком — не тем, которого я знала многие годы. И совсем по-новому прозвучали его слова о Мандельштаме. Он сказал: „Есть только стихи: ‘Осы’ и все, что Ося написал…“ <…> Я запомнила убитый вид Эренбурга, но больше таким я его не видела: война с Гитлером вернула ему равновесие, и он снова оказался у дел».

Париж становится героем нового романа Эренбурга. Здесь в первый раз он позволяет себе заговорить о Дениз, которую так любил. Всеволод Вишневский, главный редактор журнала «Знамя», соглашается «принять рукопись к рассмотрению» — это уже немало, но, впрочем, не дает твердой надежды. Цензура по-прежнему начеку (так, например, вместо лозунга «Смерть фашизму!» на манифестациях Народного фронта демонстранты должны кричать «Смерть реакции!»), но в конце концов первая часть, посвященная 1935–1937 годам, одобрена. Зато на вторую часть наложено вето. 24 апреля 1941 года в квартире у Эренбурга раздается звонок из секретариата Сталина: ему сообщают, что сейчас с ним будет говорить лично Иосиф Виссарионович. Оказывается, вождь прочитал рукопись романа, нашел его «интересным» и хочет узнать, собирается ли автор изображать в романе немецких фашистов. Эренбург ответил, что вторжение гитлеровцев во Францию будет темой третьей части романа, и добавил, что боится — не запретят ли также и ее. Сталин пошутил: «А вы пишите, мы с вами постараемся протолкнуть и третью часть». Но Эренбургу не до шуток: он понимает, что Сталин всерьез рассматривает вероятность войны с Германией.

Разумеется, такой телефонный звонок не может остаться в секрете: не на то он рассчитан. На следующий день Эренбург просыпается другим человеком: ему звонят из Политического управления Красной армии, из редакций, из Комиссариата по иностранным делам, из Союза писателей. Означает ли эта внезапная перемена по отношению лично к нему новую позицию Кремля в вопросе о войне? Он с беспокойством следит за новостями: в первых числах июня Би-би-си сообщает, что немцы сосредоточивают крупные военные силы вдоль границы СССР. Однако в советской прессе об этом ни слова; молчит и радио.

«Двадцать второго июня рано утром нас разбудил звонок В.А. Мильман: немцы объявили войну, бомбили советские города. Мы сидели у приемника, ждали, что выступит Сталин». Но командиры войсковых частей, уже атакованных немцами, упорно продолжают получать те же приказы из Москвы: не предпринимать ничего, что может спровоцировать нападение, не наносить ответных ударов, не открывать огонь. Сталин все еще верит, что произошло недоразумение. Потрясенная страна тщетно ждет его слов. Наконец вместо Сталина выступает Молотов, сообщивший о «неслыханном нападении», которое является «беспримерным в истории цивилизованных народов варварством». Зарубежные радиостанции передают заверения Гитлера за три месяца поставить Россию на колени и призывы Черчилля, внезапно ставшего другом Советов, остановить «орды гуннов». А по московским волнам разливаются веселые песни. Полная слепота государственных руководителей, катастрофическое непонимание ситуации, абсолютная неготовность к войне — все это вызывает у Эренбурга (и в данном случае не у него одного) недоумение и ярость. Но у него нет времени негодовать: за ним приезжают, чтобы везти его на радио, а затем в редакцию «Красной звезды». Он снова востребован. Он снова военный журналист.

 

Разгром

Красная армия в панике отступает. Долгие годы солдатам внушали, что армия рабочих и крестьян непобедима; теперь они сдают врагу один город за другим. Им твердили про классовую борьбу и империалистическую войну; теперь они напрасно ждут, что начнется братание в окопах. Они привыкли во всем полагаться на то, что говорит партия; но партия безмолвствует, и никто не берется объяснить им причину поражений.

Спустя двенадцать дней после начала войны Сталин наконец выступает по радио. Константин Симонов вспоминает: «Сталин говорил глухо и медленно, с сильным грузинским акцентом. <…> И в несоответствии этого ровного голоса трагизму положения, о котором он говорил, была сила. Она не удивляла: от Сталина и ждали ее. Его любили по-разному: беззаветно и с оговорками, и любуясь, и побаиваясь; иногда не любили. Но в его мужестве и железной воле не сомневался никто». Сталин заговорил в неожиданном тоне, но так, что слова доходили до сердца каждого: «Товарищи! Граждане! Братья и сестры! Бойцы нашей армии и флота! К вам обращаюсь я, друзья мои!» «Братья и сестры…» Вождь признал, что части вермахта далеко продвинулись в глубь советской территории, но при этом напомнил о судьбе наполеоновского нашествия; он выразил уверенность, что советский народ, сплотившийся вокруг партии Ленина — Сталина и Красной армии, опираясь на помощь союзников — Великобританию и США, одолеет захватчика и спасет Европу от гитлеризма. Так начиналась Великая Отечественная война.

Слова Сталина подняли дух солдат, но не остановили продвижение врага. За первые три месяца войны СССР потерял территорию много большую, чем вся Франция. На севере блокирован Ленинград, на юге сдан Киев; немцы захватили и сожгли Смоленск — город, находящийся всего в 350 километрах от Москвы. С конца июля начинаются бомбардировки столицы.

Стены Кремля укрыты маскировкой, население обучают правильно вести себя во время воздушной тревоги, организуются дежурства на крышах для тушения «зажигалок», но для Эренбурга это «еще не Мадрид». Да, пока это не похоже на Мадрид. У жителей конфискованы радиоприемники, новости сообщаются по «тарелке»: громкоговорители установлены в коридорах жилых домов, на заводах и на улицах. Общие места, громкие фразы — все та же предвоенная трескотня. Александр Верт, корреспондент британской газеты «Гуардиан» и радио Би-би-си в Москве, пишет, что на этом сером фоне выделяются две газеты — «Красная звезда» и «Красный флот». Александр Верт родился в 1911 году в Петербурге, в семье промышленников. В 1918-м семья эмигрировала в Швецию, а в 1941, когда война вступила на советскую землю, Верт отправился, по собственной просьбе, корреспондентом на бывшую родину. Его сведения нам особенно ценны.

Главный редактор «Красной звезды» Д.И. Ортенберг-Вадимов собрал вокруг себя талантливых литераторов: Василий Гроссман, Константин Симонов, Евгений Петров. С ними Эренбург работает с первого дня войны. Кроме того, он ежедневно выступает по радио во вновь созданном Совинформбюро — агентстве новостей, директором которого стал уже известный ему Щербаков. Жан Катала, ставший впоследствии пресс-атташе Комитета «Свободная Франция», вспоминает: «Он работал с полной отдачей, как одержимый. Каждый вечер служебная машина привозила его в „Красную звезду“, откуда он не уходил, пока Кремль не давал „добро“ на печать (Эренбург шутил: „Мой первый читатель — Сталин“). На рассвете, добравшись до гостиницы „Москва“, он расслаблялся, сочиняя стихи. Затем, поспав несколько часов, снова принимался за дело: писал статьи для зарубежной прессы, в первую очередь для американцев. Все это не мешало ему присутствовать на завтраках и дипломатических приемах. Он обожает встречаться с зарубежными журналистами и, как некогда в „Куполе“, слывет „единственным советским человеком, который может объяснить иностранцам, что такое Советский Союз“. Он снова наслаждается вкусом сигарет „Голуаз“ (английский табак стал дефицитом) и беседами об импрессионизме и Стендале. В редкие свободные минуты продолжает работу над „Падением Парижа“. На одни сутки ему дают почитать рукопись, которая заставляет позабыть обо всем: перевод романа Хемингуэя „По ком звонит колокол“ (в России он будет опубликован только в шестидесятые годы). Однажды ночью Александр Верт застает его в бомбоубежище, яростно спорящим с французским журналистом об Андре Мальро. „Он вытащил из кармана блокнот с фотографиями трех скотч-терьеров, объяснив мне, что они единственные в Москве, и спросил, разрешается ли в Лондоне приводить собак в бомбоубежище. Кажется, он удивился, узнав, что по крайней мере в общественные бомбоубежища с собаками не пускают; он-то думал, что Англия — рай для собак и для курильщиков“».

Эренбург имеет доступ к зарубежным радиосводкам и специальным бюллетеням ТАСС. Москвичи все еще не представляют себе истинных размеров бедствия; Эренбург же трезво оценивает ситуацию. И все же у него было ощущение, что советская действительность не до конца ему понятна. Наивные иллюзии советских людей в отношении немцев, как и выжидательная позиция аппарата, не решающегося предоставить свободу антифашистской пропаганде, ставят его в тупик. Он потрясен уровнем некомпетентности в военных и политических вопросах, и вместе с тем его восхищает выдержка народа, по существу, брошенного на произвол судьбы. Он удивлен тем, что Украина и Прибалтика практически не оказали сопротивления немцам, но чувствует, что воздух, которым дышит страна, очистился — нет больше гнетущей подозрительности, страха репрессий. Здесь, в отличие от Парижа, война несла свободу: «Знаете, все-таки теперь легче — все как-то стало на место», — сказал однажды в 1941-м зять Эренбурга Борис Лапин.

Однажды в конце июня раздался звонок в дверь: на пороге стояла Марина Цветаева. В своей записной книжке Эренбург отметил: «29 июня. Марина. О квартире и стихах». Постаревшая, в глазах застыла тоска. Летом 1939 года, после семнадцати лет изгнания, она вслед за дочерью и мужем вернулась в Россию. Через два месяца после ее возвращения арестовали дочь, еще через месяц — мужа. Сергей Эфрон, бывший евразиец, работал в Париже тайным агентом НКВД. Французы подозревали его в убийстве советского разведчика Игнатия Рейса, порвавшего с Москвой. Цветаева была в полном отчаянье: у нее в Москве не было ни постоянного угла, ни заработка. По ее словам, Эренбург не пустил ее дальше прихожей. В августе она эвакуировалась из Москвы, оказалась в Елабуге, маленьком городке на Каме. Там и покончила с собой. Позже Эренбург признается, что в те дни он был слишком занят событиями на фронте и не уделил ей нужного внимания. Видимо, он забыл, как тяжело пришлось ему самому еще совсем недавно, когда он приехал на родину. А возможно, он и «перестраховался» — ведь он был одним из немногих, кто знал о деле Эфрона.

 

«Нашим братьям евреям во всем мире»

Вслед за знаменитым обращением Сталина к «братьям и сестрам» последовали меры, призванные обеспечить единство народа на новой основе, возродить патриотический дух нации и ее волю к сопротивлению, позабыв на время о «руководящей роли партии». Под председательством Алексея Толстого создается Славянский комитет; 24 августа 1941 года в Кремле проводится «радиомитинг», на который приглашают видных представителей советского еврейства. Встреча транслируется на весь Советский Союз и, самое главное, за рубеж. Пропагандистская риторика заметно меняется: вдруг оказывается, что евреи всего мира являются единым народом. Советские евреи обращаются по радио с призывом к «нашим братьям евреям во всем мире». Встречу открывает Соломон Михоэлс, руководитель Государственного еврейского театра, актер, которым в роли короля Лира восхищался сам Сталин; он призывает евреев США и Великобритании оказать помощь собратьям в оккупированных странах. После Михоэлса выступают Сергей Эйзенштейн, ученый-физик Петр Капица (единственный не еврей среди «советских евреев»), поэты Перец Маркиш, Давид Бергельсон, Самуил Маршак. Наступает очередь Эренбурга: «Мальчиком я видел еврейский погром. Его устроили царские полицейские и кучка босяков. А русские люди прятали евреев <…> Русский народ был неповинен в погромах. Я никогда не слышал злобных слов евреев о русском народе. И не услышу их. <…> Я вырос в русском городе. Мой родной язык русский. Я русский писатель. Сейчас я, как все русские, защищаю мою родину. Но гитлеровцы мне напомнили и другое: мою мать звали Ханой. Я — еврей. Я говорю это с гордостью. Нас сильней всего ненавидит Гитлер. И это нас красит <…> Моя страна, русский народ, народ Пушкина и Толстого, приняли бой. Я обращаюсь теперь к евреям Америки как русский писатель и как еврей. <…> Евреи, в нас прицелились звери! Наше место в первых рядах. Мы не простим равнодушным. Мы проклянем тех, кто умывает руки. Помогайте всем, кто сражается против лютого врага. На помощь Англии! На помощь советской России! Пусть каждый сделает все, что может. Скоро его спросят: что ты сделал? Он ответит перед живыми. Он ответит перед мертвыми. Он ответит перед собой».

20 сентября Киев занят немцами. Рождаются стихи

Будь ты проклята, страна разбоя, Чтоб погасло солнце над тобою, <…> Чтоб сгорела ты и чтоб ослепла, Чтоб ты ползала на куче пепла <…> Чтобы волки получили волчье, Чтоб хлебнула ты той самой желчи, Чтобы страх твою утробу выел, Чтоб ты вспомнила тогда про Киев.

 

Оборона Москвы

Со взятием Киева дорога на юг для немцев открыта. 30 сентября германское командование начинает операцию «Тайфун» — войска вермахта должны осуществить бросок из Смоленска прямо в Москву. «Красная звезда» бьет тревогу: «Само существование Советского государства поставлено на карту». Командующим Западным фронтом назначен генерал Жуков. Как заклинание, политруки повторяют бойцам: «Велика Россия — а отступать некуда: позади Москва».

13 октября начинается срочная эвакуация госаппарата, дипкорпуса, важнейших научных и культурных учреждений. Вспоминая об этих днях, Эренбург напишет, что он не хотел уезжать. В это легко поверить: в свое время он не уехал из Парижа, покинутого жителями, сейчас он не хочет бежать из Москвы. Однако приказы Щербакова, директора Совинформбюро и члена ЦК, не подлежат обсуждению. В поезде, который везет эвакуированных в Куйбышев, портовый город на Волге, москвичи продолжают получать военные сводки: «В ночь с 14 на 15 октября фашистские войска прорвали линию обороны на Западном фронте».

В Москве начинается паника: немцы находятся от столицы на расстоянии суточного марша. Вокруг говорят о «всеобщем бегстве»; позже станет известно число эвакуированных — два миллиона человек. Сталин, однако, оставался в городе: именно тогда и родился сталинский миф. В страшный час, когда опасность угрожает сердцу страны, Сталин выступает как главный защитник Родины, символ мужества и патриотизма. «Мы не скажем, что битва под Москвой была чудом, — пишет Эренбург в „Красной звезде“, „Звездочке“, как любовно называли газету бойцы. — Нет, чудом является наш народ, наши люди, наша душевная сила <…> В эти дни мы еще раз поняли человеческую силу Сталина <…> Он сказал: „Москвы не сдадим“. Москвы не сдали. Он сказал: „Немцев побьем“. И мы начали бить немцев».

Когда Эренбург писал эти строки, он не задумывался о том, какова была цена этого «чуда», а точнее, этой кровавой бойни. Москва была спасена благодаря свежим частям из Сибири: юные новобранцы брошены в самое пекло боя без всякой подготовки. На Вяземском направлении сражаются москвичи-добровольцы — студенты, молодые интеллигенты, до этого никогда не державшие в руках оружия. Среди них немало евреев, для которых было делом чести доказать преданность России: те из них, кто попадет в плен, будут немедленно расстреляны немцами. В советской прессе Эренбургу запрещается об этом упоминать, но в обращении к американским евреям он говорит в полный голос: «Защитники Москвы отстаивают не только нашу столицу <…> они защищают вашу честь, вашу жизнь, вашу свободу. Евреи Америки! Глядите и слушайте! Гитлеровцы убили в Киеве 50 000 евреев, в Одессе 25 000 евреев. <…> Звери идут на нас, звери идут на вас. Еврея, который малодушно уйдет в сторону, проклянут сироты. <…> Евреи Советского Союза, вместе с другими народами нашей страны, приняли бой. <…> Евреи умеют любить родную землю. Теперь никто не скажет, что евреи — гости, и еврейская кровь на подмосковных полях еще крепче связала нашу кровь с судьбой России. Евреи Америки! Судьба России теперь — судьба всего человечества. Это прежде всего ваша судьба. <…> Это священная война. Отдайте все ваше имущество! Шлите оружие! Идите в бой! Еще не поздно!»

Долгое пребывание за границей сделало Эренбурга во многих отношениях уязвимым, но вместе с тем дало ему и некоторые преимущества — он лучше советских людей знает, что представляет собой фашистский режим: «Может быть, я разделял бы иллюзии многих, если бы в предвоенные годы жил в Москве и слушал доклады о международном положении. Но я помнил Берлин 1932 года, рабочих на фашистских собраниях, в Испании разговаривал с немецкими летчиками, пробыл полтора месяца в оккупированном Париже». В то время как советская пропаганда все еще возлагает надежды на пробуждение «классового сознания» немецких солдат, Эренбург без устали разоблачает самые основы фашистской идеологии. Удаленность от Москвы позволила ему пренебречь риторикой соцреализма: его военная публицистика отличается остротой наблюдений, лаконичным стилем, честной подачей фактов. Не в пример своим собратьям по цеху он быстро понял, что слабость Красной армии не только в плохом вооружении, но и в том, что десять лет террора не прошли даром, притупив в людях чувство ответственности, солидарности, инициативы. Столкнувшись лицом к лицу с «расой господ», советские солдаты оказались психологически неподготовленными. Помочь им можно, лишь рассказав о фашизме правду. И Эренбург говорит о том, что фашизм проник в страну задолго до оккупации, говорит об «искажениях» и «ошибках» предвоенного времени. Он не обещает легкой победы, но призывает не забывать о прошлом и набраться мужества перед лицом новых испытаний.

Эренбург уезжает из Куйбышева в январе 1942 года. Он едет сначала в Саратов, где находится польская армия под командованием генерала Владислава Андерса, а затем на Западный фронт, где готовится контрнаступление. В освобожденных от немцев деревнях солдаты обнаруживают следы систематического безжалостного уничтожения. В Истре — городке, расположенном на севере от Москвы, — из тысячи домов уцелело три, а из шестнадцати тысяч горожан выжило триста человек, прятавшихся в землянках, и это зимой, при тридцатиградусных морозах. Был сожжен знаменитый Новоиерусалимский монастырь XIV века. «Только татарские набеги могут сравниться с этим опустошением», — писал английский журналист Александр Верт. Все иллюзии насчет «культурных немцев», которые еще оставались у солдат, восхищавшихся немецкими часами, самолетами, автомобилями, окончательно улетучились при виде выжженных развалин и виселиц. Сострадание к жертвам порождает чувство ненависти к врагам, благородной ярости. Словосочетание «Великая отечественная» звучит по-новому: оно ощутимо, выстрадано. «Что же, если немцы хотят иметь истребительную войну, они ее получат. <…> Смерть немецким оккупантам!» — сказал Сталин 6 ноября 1941 года, и слова эти станут лозунгом воюющего народа. Василий Гроссман, корреспондент «Красной звезды», пишет Эренбургу с Юго-Западного фронта: «Люди точно стали иными — живыми, инициативными, смелыми <…> Это, конечно, еще не отступление наполеоновских войск, но симптомы возможности этого отступления чувствуются. Это чудо, прекрасное чудо! Население освобожденных деревень кипит ненавистью к немцам. Я говорил с сотнями крестьян, стариков, старух, они готовы погибнуть сами, сжечь свои дома, лишь бы погибли немцы. Произошел огромный перелом: народ словно вдруг проснулся…» Эренбург процитирует это письмо в своих мемуарах, но не полностью. Далее в письме Гроссман пишет: «Несколько раз с болью и презрением — вспоминал антисемитскую клевету Шолохова. Здесь на Юго-Западном фронте тысячи, десятки тысяч евреев. Они идут с автоматами в руках в снежную метель, врываются в занятые немцами деревни, гибнут в боях. Все это я видел. <…> Если Шолохов в Куйбышеве, не откажите передать ему, что товарищи с фронта знают о его высказываниях. Пусть ему будет стыдно».

 

Союзники и второй фронт

Эренбурга отзывают обратно в Москву. Люба и Ирина тоже вернулись в столицу. Их дом в Лаврушинском переулке пострадал от бомбежек, и они все втроем поселяются в гостинице «Москва» — массивном сером здании, построенном в тридцатые годы для членов Коминтерна. Только одна вещь в комнате принадлежит Эренбургу — картина Марке: парижский мост, утопающий в тумане. Члены семьи в трауре: Борис Лапин, муж Ирины, пропал без вести где-то под Киевом. Стояла необыкновенно суровая зима, начались перебои с продовольствием. Из Крыма приехал поэт Илья Сельвинский, участвовавший в освобождении Керчи; он привез первые сведения о массовом истреблении евреев: были обнаружены целые траншеи, заполненные тысячами мертвых тел — жертв Einsatzgruppen, этих полувоенных «особых отрядов» состоящих из эсесовцев, немецкой полиции и местных полицаев, предназначенных для поголовного уничтожения евреев и цыган.

Эренбург добивается отправки на фронт, но его не отпускают из Москвы: он нужен, чтобы вести пропаганду на зарубежные страны. В марте 1942 в Москву прибывает посланник Национального комитета Свободной Франции из Лондона, генерал Эрнест Пети. Разумеется, Эренбург станет его и посла Свободной Франции, Роже Гарро, постоянным собеседником и другом. После сложных дипломатических переговоров, через несколько месяцев прибудут тридцать военных летчиков эскадрильи «Нормандия», сформированной Комитетом на Ближнем Востоке. После совместных боев с советскими летчиками, Сталин ее переименует в эскадрилью «Нормандия — Неман». В Орле, где размещалась их база, не смолкали толки о французских «аристократах», прибывших в советскую Россию сражаться бок о бок с русскими, а об их победах над местными девушками ходили легенды. В апреле 1942 года роман «Падение Парижа» получает Сталинскую премию, закрепляя советскую версию капитуляции Франции: согласно Эренбургу, буржуазия, напуганная победами Народного фронта, предпочла войне с фашистами войну против компартии и трудящихся. Забыт и советско-германский пакт, забыт позор, который пал на головы французских коммунистов после его подписания. Шарль де Голль из Лондона присылает Эренбургу поздравительную телеграмму. Несмотря на то что роман во многом походил на раскрашенный муляж из папье-маше, несмотря на все извращения исторической правды, в книге ощущается неподдельная горечь: автор не может простить Франции отречение от республиканских традиций.

Но не к Франции сейчас обращены взоры советских людей, а к двум свободным от немцев странам — Великобритании и Соединенным Штатам (Америка заявила о вступлении в войну в конце 1941 года). На них возлагались огромные надежды, особенно с июня 1942 года, после подписания договора между Англией и СССР: в советской прессе этот договор приравнивался к официальному заявлению об открытии второго фронта. Второй фронт, который собирались открыть союзники на западе, принес бы значительное облегчение Советскому Союзу: ведь на Восточном фронте в это время сосредоточена почти вся германская армия. Когда же?

Эренбург ощущает как бы личную ответственность за поведение западных союзников. Ему хотелось бы представить их в выгодном свете, однако скептицизм берет верх. В преддверье визита Черчилля в Москву в июле 1942 года, Эренбург первым предсказывает, что речь пойдет о том, «почему в 1942 году второго фронта не будет». Резкий тон статей Эренбурга, грубые выпады в адрес союзников, не проходят незамеченными на Западе. Александр Верт вспоминает о разговоре, который состоялся у него с представителем президента Рузвельта Уилки Уэнделлом: «Если бы я повторил все те неистовые речи, — сказал Уэнделл, — которые я слышал вчера на обеде от Симонова, Эренбурга и Войтехова, со всеми оскорблениями по адресу союзников, я думаю, это произвело бы очень скверное впечатление в Штатах…» Он, конечно, сочувствует трагедии русского народа, но все же полагает, что можно было бы выражать свои чувства в более деликатной форме… Однако Эренбург не собирается смягчать формулировки. Он уверен, что медлительность англичан и американцев в открытии второго фронта объясняется холодным расчетом: союзники дожидались, когда вермахт будет окончательно обескровлен ценой жизни русских. Летом 1942 года почти все иностранцы, приезжавшие в Москву, полагали, что поражение Советского Союза в войне неизбежно. Но как и Уэнделла, их изумляла стойкость русских. «Мне надо решить одну мудреную задачу, — пишет Уэнделл. — Как объяснить американской публике, что русские находятся в критическом положении, а при этом их моральное состояние превосходно?» Силой духа своего народа восхищается и Эренбург, испытывая огромную гордость за свою страну. И если он пишет о русском противостоянии как о «чуде», это подлинный пафос, а не обычная пропагандистская риторика. Говоря о битве за Севастополь, продолжавшейся 250 дней, он не без чувства превосходства упоминает о сдаче англичанами Тобрука: «Мы видели капитуляцию городов, прославленных крепостей, государств. Но Севастополь не сдается. Наши бойцы не играют в войну. Они не говорят: „Я сдаюсь“, когда на шахматном поле у противника вдвое, втрое больше фигур».

Сравнение с иностранцами не только оттеняет героизм родного народа, вырастающего под пером Эренбурга до сказочного исполина, но и выводит на первый план главного богатыря — Сталина. Эренбург не хочет видеть личной ответственности вождя за трагический исход наступления под Харьковом в мае 1942 года: приказ о наступлении был отдан лично Сталиным, вопреки протестам штабов, знающих, что солдаты посылаются на верную смерть. Тысячи загубленных жизней не помешают, однако, Черчиллю во время своего визита в Москву пропеть хвалу «великому государственному деятелю и воину».

 

Страшное лето 1942 года

С падением Севастополя 3 июля начался новый этап наступления гитлеровской армии. По плану Гитлера до зимы в руки немцев должны были перейти богатый нефтью Кавказ, через который открывался выход на среднеазиатские республики, и Сталинград. Если бы войскам вермахта удалось закрепиться на Волге, если бы Москву удалось отрезать от промышленности на востоке страны, у России остался бы один выход — капитуляция.

В июле советские части в панике покидают Ростов-на-Дону. Дорога на Волгу и на Кавказ открыта. Все внимание теперь приковано к Сталинграду, городу с символическим именем: здесь решается судьба страны.

После позорной сдачи Ростова Сталин бьет тревогу: Волга — это последний рубеж. Нужно положить конец панике и беспорядку: «Ни шагу назад!» Лучше самоубийство, чем капитуляция. Кроме карательных приказов принимаются меры, призванные укрепить патриотический дух и поднять авторитет офицеров Красной армии. Для них вводятся ордена, отсылающие к памяти героических предков — Суворова, Кутузова, Александра Невского; в Великобритании по специальному заказу изготовляются шитые золотом погоны. Именно в таких погонах советские офицеры будут руководить решающим прорывом под Сталинградом в середине ноября, после чего русские перейдут в наступление, и в феврале 1943 года армия Паулюса попадет в кольцо.

Горячая вера в победу и ее «вдохновителя и организатора» Сталина поддерживает народ в борьбе, но общее недовольство режимом растет. У людей развязались языки, передаются слухи о ссорах в Комитете обороны, о вмешательстве в военные операции некомпетентных и всемогущих политруков.

Каждый день Эренбург получает сотни писем с фронта и из тыла; они свидетельствуют о том, что люди освободились от страха. Он улавливает ропот негодования, поднимающийся по всей стране: «Кто сейчас расскажет, как люди думают на переднем крае — напряженно, лихорадочно, настойчиво. Они думают о настоящем и прошлом. Они думают, почему не удалась вчерашняя операция, и о том, почему в десятилетке их многому не научили. <…> Многое на войне передумано, пересмотрено, переоценено… По-другому люди будут трудиться и жить. Мы приобрели на войне инициативу, дисциплину и внутреннюю свободу…»

В Москве в то лето царит необычайное напряжение. Нависшая опасность обостряет жажду свободы. Можно подумать, что отменили цензуру — художники и писатели в едином патриотическом порыве забывают о привычной осторожности. Каждый по-своему, но все они пишут о России:

Мы знаем, что ныне лежит на весах И что совершается ныне. Час мужества пробил на наших часах, И мужество нас не покинет. Не страшно под пулями мертвыми лечь, Не горько остаться без крова, — И мы сохраним тебя русская речь, Великое русское слово [409] .

Эти строки написаны Анной Ахматовой в то время, когда весь мир, затаив дыхание, слушает «Ленинградскую симфонию» Дмитрия Шостаковича — композитора, еще недавно изобличенного в «формализме». В новой пьесе Симонова с характерным названием «Русские люди» утверждается, что советский патриотизм не на пустом месте возник, он уходит корнями в русское дореволюционное сознание. В романе Шолохова «Они сражались за Родину», публиковавшемся по частям в «Правде», патриотизм явно имеет антисемитскую окраску — в «братской семье советских народов», жертвы которых перечисляет автор, нет места евреям. Что касается Эренбурга, для него одного слово «патриотизм» ассоциируется со словом «Европа».

Эта привязанность к отечеству, сострадание к родине, попранной захватчиком, это единодушие имеют и обратную сторону — ненависть. Любовь к России и ненависть к немцам сплачивали измученный народ и писателей. «Убей его!», «Я пою ненависть», «Урок ненависти» — эти произведения Симонова, Суркова и Шолохова датируются 1942 годом. Эта лютая, «утробная» ненависть имеет, по мнению Эренбурга, воспитательное значение: только она одна может помешать солдатам отступать перед врагом. «Оправдание ненависти» — так называется статья Эренбурга, написанная летом 1942 года: «Теперь у нас все поняли, что эта война не похожа на прежние войны. Впервые перед нашим народом оказались не люди, но злобные и мерзкие существа, дикари, снабженные всеми достижениями техники, изверги, действующие по уставу и ссылающиеся на науку, превратившие истребление грудных детей в последнее слово государственной мудрости. Ненависть не далась нам легко. Мы ее оплатили городами и областями, сотнями тысяч человеческих жизней. Но теперь наша ненависть созрела <…> Мы поняли, что нам на земле с фашистами не жить». Во имя мести за побежденную Испанию, униженную Францию, опустошенную Россию, нужно взращивать в себе священную ненависть — и Эренбург каждый день принуждает себя читать немецкую прессу, пропагандистские брошюры, дневники и письма немецких солдат. Позже, оказавшись вместе с наступающей советской армией в Восточной Пруссии, он добьется разрешения присутствовать на допросах пленных, каждый раз объявляя, что он еврей. Он словно загипнотизирован нацизмом — этим чудовищным гибридом, неслыханной смесью цивилизованности и дикости, которую он предсказал когда-то в «Хулио Хуренито» и которая теперь глумливо издевается над гуманистическими ценностями. Он культивирует свою ненависть, подбирает самые грубые, убийственные слова — и это обеспечивает ему настоящую всенародную популярность. «Надо поставить себя на место русского солдата, — писал Александр Верт, — который, глядя летом 1942 года на карту и видя, как немцы занимают один город за другим, одну область за другой, спрашивает себя: „До каких пор мы будем отступать?“ Статьи Эренбурга помогали каждому сохранить присутствие духа. <…> Можно любить или не любить Эренбурга как писателя, однако нельзя не признать, что в те трагические недели он проявил гениальную способность найти точные, образные, уничтожающие формулировки для выражения русской ненависти к немцам».

Статьи Эренбурга из «Красной звезды» широко перепечатываются и цитируются в местных газетах, фронтовые листовки с его текстами выпускаются огромными тиражами. В 1942 году его имя присвоено танковому подразделению; между Эренбургом и танкистами завязывается переписка: чуть ли не каждый день бойцы отправляют ему отчеты о происходящем в их части, свои литературные опыты, документы, найденные у солдат вермахта; он, в свою очередь, пишет им перед боем, помогает установить связь с другими подразделениями. Его читают, любят, ему доверяют. Со всей страны к нему приходят письма от родственников без вести пропавших; солдаты и офицеры завещают ему свои дневники и личные письма. Своей штатской походкой, сутулой спиной, беретом, растрепанными волосами он резко выделяется среди военных, особенно когда надевает форму. На фотографиях того времени он запечатлен с записной книжкой в руках, всегда внимательный, среди солдат, усталых, но с улыбками на осунувшихся лицах, либо в окружении измученных женщин: в простых косынках, в обносках, они смотрят на него с надеждой. Вошел в историю приказ командира батальона одной из дивизий: «Разрешается раскуривать привезенные газеты, за исключением статей Эренбурга». Его известность простирается далеко за границы СССР. Немцы платят ему той же монетой: ненависть за ненависть. Из всех советских журналистов и пропагандистов он лучше всех знает врага. Он гордится тем, что ввел в оборот презрительную кличку «фриц»: «Мы помним все. Мы поняли: немцы — не люди. Отныне слово „немец“ для нас самое страшное проклятие. Отныне слово „немец“ разряжает ружье. Не будем говорить. Не будем возмущаться. Будем убивать. <…> Если ты не убьешь немца, немец убьет тебя. Он возьмет твоих и будет мучить их в своей окаянной Германии. <…> Если ты убил одного немца, убей другого — нет для нас ничего веселее немецких трупов».

 

Еврейский антифашистский комитет

В октябре 1941 года два руководителя Бунда (Еврейской социалистической партии в Польше) Виктор Альтер и Хенрик Эрлих, арестованные НКВД в 1939 году, предложили Сталину создать антигитлеровский еврейский комитет под международным председательством. Комитет должен был помогать евреям в оккупированных странах. Сталин подхватил эту идею, а авторов проекта велел расстрелять. Так возник ЕАК — Еврейский антифашистский комитет; первый раз он собрался в мае 1942 года. Во главе комитета стояли, разумеется, только советские граждане, руководил им Соломон Михоэлс, цели, которые он преследовал, тоже были советскими: комитет должен был добиться широкой огласки зверств нацистов за рубежом и организовать сбор помощи среди американских евреев. Уже на первом собрании ЕАК раздались требования (в частности, прозвучали голоса П. Маркиша, И. Добрушина и И. Нусинова), чтобы комитет занялся также специфическими проблемами советских евреев, в особенности судьбой эвакуированных. Следующее заседание комитета состоится лишь в феврале 1943 года, после победы под Сталинградом.

В тот момент в сталинской политике намечаются две взаимоисключающие тенденции в зависимости оттого, к кому он обращается — к западным союзникам или к гражданам своей страны. Что касается внешней политики, он продолжает заявлять о прочности связей СССР и Запада, о нормализации отношений, об отказе от «мировой революции», доказательством чему должен являться роспуск Коминтерна. В то же время внутри страны набирают силу великодержавный шовинизм и национализм. Образование ЕАК очевидно разворачивалось в соответствии с первой тенденцией: как никогда, Сталин нуждается в поддержке Соединенных Штатов, прекрасно понимая, что общественное мнение по ту сторону Атлантики чутко реагирует на отношение к евреям в СССР (в особенности после исчезновения Альтера и Эрлиха, которое не прошло незамеченным). Но бурно растущий русский национализм делает положение комитета двусмысленным: при явном поощрении сверху в стране развиваются антисемитские настроения, начинаются гонения на евреев. Эренбург, которому в силу его положения хорошо знакомо настроение народных масс, пишет об этом без обиняков: «Вы, должно быть, слышали об этих евреях, „которые не хотят идти на фронт“. Немало у нас солдат, которые даже и не знали, что они евреи, пока однажды не получили письмо от своей семьи из Узбекистана или Казахстана [речь идет о жителях, эвакуированных из областей, занятых немцами. — Е.Б.] с требованием объяснений, поскольку люди вокруг них не стесняясь заявляли, что евреев что-то не видать на фронте и в бою». Будучи хорошим пропагандистом, он не ограничивается одной констатацией фактов: «Читая такое письмо на фронте или в окопе, солдат-еврей начинает тревожиться — не за себя, а за свою оклеветанную семью. Если мы хотим, чтобы солдаты и офицеры Красной Армии спокойно шли в бой, нужно признавать их заслуги в борьбе. Мы должны говорить об их подвигах — не из бахвальства, но ради единственной цели: как можно быстрее покончить с немцами». Казалось бы, все правильно. Но как быть, если по официальным указаниям имена евреев-героев, включая тех, кто получил государственные награды, замалчиваются в печати? Как быть, когда к нему обращаются все чаще и чаще, обиженные, как военные, так и «художественная интеллигенция», жалуясь на поднимающийся антисемитизм?

«Мать мою звали Ханой…» В августе 1941 года Эренбург вспомнил о матери вовсе не из-за немцев. На самом деле он никогда не забывал о своем происхождении — даже (или в особенности?) когда ругал хасидизм в своих репортажах. Он не обошел своим вниманием ни погромы, ни нюрнбергские законы 1935 года об идентификации евреев и ограничении их прав в Третьем Рейхе. Однако тогда у него не возникло потребности заявить себя евреем; ведь он имел в перспективе кое-что получше: советский идеал нового человека и амплуа «гражданина мира»! Только после 1939 года, после советско-германского пакта и оккупации Франции, когда евреи оказались брошены на растерзание нацистам и вдруг выяснилось, что все его надежды — беспочвенная утопия, он снова ощутил себя частью своего народа: «Ни Египту, ни Риму, ни фанатикам инквизиции не удалось истребить евреев. <…> Гитлер — выродок, который не понимает, что истребить народ нельзя. Евреев стало меньше, но каждый из них стал больше». Про Гитлера все понятно. Русский антисемитизм не так смертельно опасен, как расовые теории нацистов, но он ранит Эренбурга даже глубже. После Сталинграда он на вершине славы: он нужен советскому руководству, его совета ищут дипломаты, его любят бойцы. Однако слова, сказанные ему в 1940 году, крепко засели в памяти: «Евреи у нас только гости». Письма, каждый день приходящие от знакомых и незнакомых людей, лишь подтверждают это. Эренбург видит, что происходит наверху: его новое обращение к американским евреям, заказанное в августе 1943 года, было встречено весьма критически. Его упрекнули в том, что он слишком подчеркивает героизм фронтовиков-евреев! Ни один из материалов Эренбурга, написанных для журнала «Эйникайт» («Единение»), органа ЕАК, выходившего на идише, не был перепечатан в советской русскоязычной прессе. В то время еще не осознаны масштабы геноцида, еще неизвестно ни о деревнях, стертых с лица земли, ни о выжженных гетто в оккупированных Белоруссии и Украине, но Эренбург уже опасается, что жертвы еврейского народа могут быть преданы забвению и принесены в жертву идее великой победы русского народа.

Летом 1943 года «Эйникайт» обращается к читателям с призывом посылать в газету сведения об уничтожении евреев нацистами. На пленуме ЕАК Эренбург предлагает издать эти документы в трех томах: первый, условно названный «Черной книгой», должен рассказывать об уничтожении евреев на территории Советского Союза; второй, «Красная книга», — о подвигах солдат и офицеров еврейской национальности; третий должен быть посвящен партизанам-евреям, действовавшим на оккупированных территориях. Для осуществления этого масштабного проекта Эренбург создает при ЕАК литературную комиссию, в которую входят известные писатели и журналисты, среди них Абрам Суцкевер и Василий Гроссман.

Сама идея создания документального свода о судьбе евреев в оккупированных странах принадлежит не ему — она была выдвинута в концу 1942 года Альбертом Эйнштейном и Американским комитетом еврейских художников, писателей и ученых. Они тут же обратились к советскому ЕАК с предложением общего издания, в котором главы, посвященные судьбе советских евреев, являлись бы одной из частей. Понятно, что дальнейший ход событий полностью зависел от советско-американских отношений. Во время пропагандистской поездки в Соединенные Штаты Ицик Фефер и Соломон Михоэлс получают из Москвы согласие на сотрудничество в проекте публикации… но при условии, что книга будет издана только в Соединенных Штатах! Эренбург же настаивает на необходимости опубликования документов именно в СССР и именно тех томов, что посвящены советским евреям. На этот раз он оказывается отнюдь не интернационалистом! Тем на менее по распоряжению Андрея Громыко, советского посла в Вашингтоне, ЕАК пересылает собранные и обработанные литературной комиссией документы международной редколлегии по публикации «Черной книги», созданной в США. Эренбург, которого никто не посвящает в происходящее, негодует и отказывается от председательствования Литературной комиссии; он рассылает письма авторам, у которых заказал материалы, информируя их о прошедшем и предлагая свободно распоряжаться текстами. По мере того как советские войска продвигаются к Берлину, меняется политическая подоплека и, следовательно, судьба «Черной книги». В феврале 1945 года особая комиссия, созданная для выяснения разногласий между Эренбургом и ЕАК, решила, что будут составлены два издания: одно, чисто документальное, без участия Эренбурга, и другое — литературные очерки, заказанные Эренбургом разным авторам. Что касается этих последних, комиссия отмечала, что в них «излишне много рассказывается о гнусной деятельности предателей народа из украинцев, литовцев и др.» В мае установлена новая литературная комиссия; из бывших редакторов в ней находится один Василий Гроссман. Отныне работа над «Черной книгой» будет проходить без участия Эренбурга.

 

Скоро победа… что дальше?

Разгром немецкой армии под Сталинградом в феврале 1943 года, капитуляция 6-й немецкой дивизии, той самой, что брала Париж и составляла гордость вермахта, сто тысяч немецких военнопленных, в том числе двадцать четыре генерала, — это переломило ход войны. Несмотря на то что открытие второго фронта в очередной раз откладывается, Сталин отдает приказ о массированном контрнаступлении. Настал черед немцев отступать. В августе в Москве прозвучали первые залпы победного салюта.

На фронте солдаты по-прежнему гибнут тысячами, однако победа Красной армии не за горами, и пришло время решать, что же будет после войны. В ноябре 1943 года Рузвельт, Черчилль и Сталин встречаются в Тегеране, чтобы заново перекроить мир. Не спуская глаз с Берлина и Польши, Сталин пристально следит и за положением внутри страны. Его подданные все еще верят, что их лишения и жертвы вернут им свободу, но уже готовится кампания против «упадничества», «индивидуализма» и «проявлений анархизма». Аппаратчики, отсиживавшиеся во время войны в тылу, возвращаются в города и колхозы насаждать прежние советские порядки. Возобновляются аресты и доносы, возрождаются страх и подозрительность — запахло 1937 годом. Сталин входит в роль Ивана Грозного (и к тому же поручает Эйзенштейну прославить в кино царя-тирана): он тоже собиратель земель русских, он жесток, но мудр и всесилен. В то время как советская пропаганда превозносит его военный гений и любовь к родине, как все громче воспевается Великая Россия, происходит депортация целых народов — крымских татар, чеченцев и др., обвиненных в сотрудничестве с фашистами. Эренбург тоже вносит в это свой вклад: «Старший брат в советской семье, русский народ достиг уважения других народов не самоутверждением, но самоотверженностью: он шел впереди, он идет впереди других по той дороге, где человека встречают не только цветы, но и пули». Заплатив положенную дань казенному патриотизму, он возвращается на свои позиции вечного интернационалиста: «Любовь к родной стране, к родному народу не сужает мир. Она его расширяет. В дни испытаний мы находим чувства, чтобы понять горе поруганного Парижа, муки Праги, страшную судьбу югославов. Мир нам стал ближе, и мы стали ближе миру. <…> Мы вступаем в третий год войны не одни».

Однако и он ощущает, что страну снова берут в ежовые рукавицы. На заседании Союза писателей в марте 1943 года Эренбург признается, что на него «повеяло довоенным литературным бытом от вступительного слова и докладов», иронизирует над директивами, в которых ставится задача создания «монументальных романов» в духе «Войны и мира», и над писателями, ожидающими, что война снабдит их «материалом». Скончался Юрий Тынянов, выдающийся литературовед и писатель, друг «Серапионов»: он давно болел, медленно угасая в атмосфере полного равнодушия со стороны Союза писателей. Эренбург сообщает о его смерти В. Г. Лидину (который тоже оказался в опале и был уволен из московского штата «Известий»): «Похоронили Тынянова. Было мало народу, и все происходило почему-то в Литфонде. На экзекуции не хожу, а им подверглись Зощенко и Асеев». Между тем руководство ССП усиливает бдительность: Федин, Платонов, Паустовский, Пастернак, Евгений Шварц, которого Эренбург отважно защищает, обвиняются в недостатке патриотизма: они-де в трудное для народа время отсиживались в «башне из слоновой кости». «Сто писем» — подготовленная Эренбургом подборка писем партизан, среди которых много евреев, — должна была выйти на двух языках — русском и французском: французская версия появляется в Москве в начале 1944 года, а русское издание пущено под нож. «Сейчас не 41-й», — цинично объяснили ему в Главлите.

В глазах Эренбурга появляется тяжелое, порой мрачное выражение, он все больше сутулится. Но он еще верен себе, не отворачивается от старых друзей. Анна Ахматова, вновь обратившаяся к нему с просьбой помочь вытащить из ГУЛАГа своего сына, пишет: «Еще раз благодарю Вас за готовность сделать добро и за Ваше отношение ко мне». Молодой драматург Александр Гладков вспоминает: «Кажется, в начале зимы 1943 года в клубе писателей состоялся необычный вечер. Известные и маститые поэты должны были прочитать свои первые стихи. <…> Большинство выступавших читали свои ранние стихи с высокомерной улыбкой нынешнего превосходства над ними, иногда почти на грани шутовства. Только Эренбург прочитал уже очень далекие от него юношеские стихи с покорившим всех уважением к своему прошлому».

В сентябре 1943 года Красная армия подошла к Киеву. Освобождаются земли, с самого начала войны находившиеся под немецкой оккупацией; здесь проживало самое большое число евреев. Статьи Эренбурга о продвижении Красной армии наполнены ужасом и болью: «Тяжело украинцам, бойцам Красной Армии думать о своей родине <…> Наступая, Красная Армия снова видит черные дела захватчика: пепелища городов, пустыню, тела замученных». В ходе освобождения Киева недалеко от города было обнаружено страшное захоронение — Бабий Яр, где немцы расстреляли сорок тысяч евреев. Чрезвычайная государственная комиссия в своем отчете предпочтет написать о «десятках тысяч убитых мирных советских граждан», не уточняя, что речь идет о евреях. Эренбург и сам в течение двух месяцев не может ни словом обмолвиться о том, что в числе солдат, вернувшихся «на свою родину» и не нашедших в живых никого из близких, были и солдаты-евреи. Однако не надо слишком быстро обвинять его самого в этой «забывчивости». О евреях — жертвах фашизма он может говорить только в Еврейском антифашистском комитете, писать в «Эйникайт», выходившем на идише, языке, на котором ему не дано прочесть собственных слов. На русском языке ему запрещено выражать свою боль. Но он находит выход своему гневу — в его военных статьях библейские заклятия и советские гиперболы сплавлены воедино: «Да будет наша ненависть едкой, как соль, и длинной, как жизнь! <…> Я не стану перечислять имена дорогие и для евреев и для русских. Мы строили общий дом. <…> Как русский писатель, я добавлю: как хорошо, что на русском языке раздается команда: „По немцам огонь!“»

Эренбург знал: ту священную ненависть, которую он зажигал в читателе, ощущали и русские солдаты. Он дышал и чувствовал в унисон с бойцами. «Если вы увидите Эренбурга, передайте ему, что мы читаем все его статьи <…> Скажите ему, что мы ненавидим немцев после того, как увидели столько зверств, совершенных ими здесь, в Белоруссии… Они превратили этот край чуть ли не в пустыню», — пишет молодой москвич солдат-артиллерист. Но Эренбург понимает также, что внешнеполитическая конъюнктура меняется: после того как летом 1943 года предпринята первая попытка создать в Москве Национальный комитет Свободной Германии, стало ясно, что пришло время выбирать более дипломатичные выражения и подчеркивать отличие «немцев» от «фашистов». Тем не менее он продолжает бросать проклятия на голову немцев: «Мы умеем прощать за себя, но не за детей. Мы умеем снизойти к смутному человеку, а не к изобретателям газовых автомобилей. Не мстительность нас ведет — тоска по справедливости. Мы хотим растоптать змеиное гнездо <…> Мы хотим пройти с мечом по Германии, чтобы навеки отбить у немцев любовь к мечу. Мы хотим прийти к ним для того, чтобы больше никогда они не пришли к нам». «Вы идете на запад с великой клятвой. Немцам больше не пировать. Немцам больше не воевать. Довольно они погуляли! Теперь им висеть. Теперь им гнить. Мы их отучим воевать. Выбьем зубы. Мы им покажем в Германии, что такое огонь справедливости».

Немецких и австрийских беженцев возмущает эта прямолинейная пропаганда. Нацистам она даже на руку: «Илья Эренбург призывает азиатские народы „пить кровь“ немецких женщин. Илья Эренбург требует, чтобы азиатские народы насиловали немецких женщин», — пишет в своем приказе командующий армейской группой Норд, воодушевляя своих солдат. Первого января 1945 года писателя удостоит внимания сам Гитлер: «Сталинский придворный лакей Илья Эренбург заявляет, что немецкий народ должен быть уничтожен». Из Англии и США ему шлют письма, призывающие к более христианским чувствам. Эти призывы и упреки его мало волнуют: он убежден, что на Западе никто по-настоящему не представляет себе чудовищности преступлений, которые совершались гитлеровцами на русской земле. Разве не отказалась англо-американская пресса публиковать материалы первого процесса над СС, проходившего в Краснодаре, полагая, что уничтожение 7000 человек в газовых грузовиках, подробности насилия над женщинами и детьми слишком ужасны для того, чтобы быть правдой? Через год, в августе 1944 года, поступают первые сведения из Майданека — концлагеря, расположенного на польской территории и освобожденного Красной армией. Они тоже не вызывают доверия: статья Симонова, опубликованная в «Правде», и даже сообщение Александра Верта, переданное по Би-би-си, воспринимаются как советская пропаганда. Только когда американские солдаты собственными глазами увидят в Германии лагеря смерти, придется признать достоверность невероятного.

 

Украина без евреев

6 июня 1944 года наконец пришла долгожданная новость: «Соединенные силы союзников совершили высадку на севере Франции». В то время как Франция и весь мир ликуют, тон советских репортажей отличается сдержанностью, и в них бесполезно искать авторитетных комментарий. Это подметил Александр Верт: «Единственная статья, посвященная этому событию, не считая чисто информационных сводок, была написана Эренбургом, и она представляла собой нечто несуразное <…> Он ограничился вежливым реверансом в сторону главных авторов десанта, после чего дал волю своей безудержной галломании. Он писал о Франции не чернилами, а слезами». О том, что в тот период выступления Эренбурга по поводу Франции действительно переполнены сентиментальностью, свидетельствует и Жан Катала. Он вспоминает лекцию, прочитанную Эренбургом в Москве. Это была смесь из «похвал рабочим, подпольной прессе, вооруженным силам Свободной Франции, затоплению французами своего флота в Тулоне, бургундским виноградарям, французским интеллектуалам и, среди прочего, робких упоминаний о генерале де Голле». На самом деле этот детский энтузиазм был не столь несуразным и бестолковым, каким может показаться на первый взгляд; Эренбургу надо было доказать, что Франция способна оправиться после поражения. И он был услышан, по крайней мере в Москве: «Выступление Эренбурга сопровождалось бурными аплодисментами, в заключительной части речи перешедшими в овации; слышались выкрики „браво!“. Я всматривался в лица слушателей: они ловили каждое его слово. <…> Они слушали как зачарованные. Они знакомились с Францией». Как считает Жан Катала, по отношению к Франции существовала настоящая «линия Эренбурга»: благодаря его пропаганде, Франция в сознании советских людей превратилась в «великий непокоренный народ». Между тем официальная линия, озвученная Сталиным неделей позже, была выдержана в совершенно другом ключе: вождь воздал должное успехам англо-американских союзнических сил, упомянув Францию всего один раз. Не зря: в Варшаве готовилось вооруженное восстание, руководимое польским правительством в Лондоне, отнюдь не дружелюбным к Советскому Союзу, так что поддержка национально-освободительных движений была снята с повестки дня. Последний этап войны проходит под местным контролем трех держав. Эренбург, казалось, этого не замечал.

Сразу после высадки союзников во Франции Эренбург уезжает на Белорусский фронт. Вместе с советскими войсками он входит в освобожденный Минск. За годы войны Белоруссия полностью выжжена и опустошена: целые деревни превратились в пепелища, сады вырублены под корень, угнан и уничтожен скот. Людей не видно, только виселицы и братские могилы — рвы, наспех вырытые немцами и засыпанные негашеной известью, чтобы скрыть следы преступлений. В этой безжизненной пустыне Вильнюс, который отступавшие немцы не успели сжечь, казался миражом. В Вильнюсе, в Минске, в других городах и населенных пунктах, через которые проходила армия, Эренбург встречается с еврейскими партизанами, слушает их рассказы о сожженных гетто, о войне в лесах, о помощи населения, но также и об антисемитизме местных жителей. Один рассказ страшнее другого. «Меня преследовала одна мысль, — записывает Эренбург: — человек способен на все». И вот человек Эренбург, обнаружив в руинах минского гетто двенадцатилетнюю девочку Фаню Фишман, забирает ее с собой в Москву с намерением удочерить. В конце концов, ее приемной матерью становится дочь Эренбурга Ирина, потерявшая мужа в самом начале войны.

Шок от увиденного был так силен, что советская власть ослабляет цензуру, и время от времени в печати появляются тексты, рассказывающие о еврейском сопротивлении нацистам: журнал «Знамя» публикует отрывки из «Черной книги» с предисловием Эренбурга, «Правда» берет его статью об Абраме Суцкевере, поэте и партизане, спасшемся из вильнюсского гетто; многие страницы брошюры Эренбурга «Дорога в Германию», которая тоже выходит в свет, посвящены партизанам-евреям из Белоруссии. Но все это — капля в море. Статья-реквием Василия Гроссмана «Украина без евреев» публикуется на идише в ноябре 1943 года, но по-русски она увидит свет только через год, и то во фронтовой газете!

«Везде плач <…> Но есть на Украине деревни, где не слышно жалоб, где не видно плачущих глаз, где царят тишина и покой. Тишина эта страшней слез и проклятий, страшней жалоб и громких причитаний… <…> И мне подумалось, что так же, как молчат Козары, молчат на Украине евреи. На Украине их нет. <…> О, если б на мгновение ожил бы убитый народ, если б поднялась земля над Бабьим Яром в Киеве, над могилой в Ворошиловграде, если бы пронзительный крик мог раздаться из сотен тысяч засыпанных землей губ, то содрогнулась бы вселенная!»

Выступление Эренбурга на митинге ЕАК 2 апреля 1944 года тоже временами напоминает библейские погребальные плачи: «Есть теперь в каждом городе, в каждом местечке Украины и Белоруссии священные могилы. К нам вернутся живые. Еще милее, еще дороже стала родная земля, окропленная кровью близких. Родина, город, где ты родился, дом, где ты вырос, ты вернешься к нему, боец! Ты вернешься к нему — после победы и после Берлина. Ты вернешься к нему, печальная беженка. Ты не перекати-поле. Ты не залетная гостья. Нет силы, которая могла бы отлучить человека от родного гнезда. Пусть оно разорено. Пусть навеки связано с муками близких. Ты его не променяешь на все кущи рая. Киев и Харьков, Гомель и Минск, Винница, Луцк, Ровно, Балта, Бердичев, Чернигов, Одесса… Здесь погибла твоя мать и твои дети. Здесь ты будешь жить, строить и помогать, помнить все до конца своих дней».

Неужели Эренбург в глубине души все-таки верит, что они захотят вернуться? Летом 1944 года он познакомился с Гершем Смоляром, одним из руководителей еврейского сопротивления в Минске. Когда они позже встретятся в Москве, Эренбург расскажет ему о своей поездке в освобожденный Киев. «Он зашел в дом, в котором жил когда-то, — передает его рассказ Смоляр. — Дворник узнал его. Он спросил дворника: „А куда же делись все евреи?“ — „Слава Богу, немцы всех перебили“, — был ответ. Эренбург рассчитывал услышать от меня, что в Белоруссии было иначе. Он указал мне на кипы писем, которые громоздились и на полу, и на столе: „Возьмите любое. Все они об одном. Об антисемитизме в тылу. Повсюду, повсюду было слышно: ‘Долой евреев! Это те же немцы!’“».

Нет, в глубине души Эренбург не питает иллюзий. Вот одно любопытное свидетельство: в один из этих дней к нему явились брат и сестра — еврейские подростки лет пятнадцати. Им удалось чудом спастись во время ликвидации львовского гетто. Эренбург записал их рассказ для «Черной книги», снабдил документами, одеждой, дал немного денег и добрый совет — при первой возможности уехать из Советского Союза: «Вы молоды, для евреев здесь нет будущего». Молчание и покинутость станут отныне уделом его народа. В октябре 1944 года власти запрещают читать в синагогах кадиш, молитву за расстрелянных в Бабьем Яре. Тогда он пишет стихотворение:

В это гетто люди не придут. Люди были где-то. Ямы тут. Где-то и теперь несутся дни. Ты не жди ответа. Мы одни. Потому что у тебя беда, Потому что на тебе звезда, Потому что у других покой.

Разумеется, он прекрасно понимал, что возвращение в свои гнезда не будет легким. Но решение, предложенное Еврейским антифашистским комитетом, столкнувшимся с огромными проблемами в связи с возвращением эвакуированных евреев на Украину, для него неприемлемо: в феврале 1944 года руководство ЕАК обратилось к правительству СССР с проектом создать Еврейскую автономную республику на территории Крыма. В проекте тактично не упоминалось о том, что речь идет о территории, освободившейся после депортации крымских татар, обвиненных в коллаборационизме. Эренбург яростно воспротивился этому плану: «Эшелоны с репатриированными евреями не пойдут в Крым — они повезут их домой, в Житомир, в Минск, в Винницу». Ему всегда претила сама идея автономного еврейского поселения внутри страны, а сейчас он еще опасается, что проект «Крымской еврейской республики» вызовет подозрения и месть Сталина. Единственное мыслимое для него решение — либо ассимиляция, либо отъезд евреев на историческую родину, в Палестину. Неожиданно его союзником оказался Максим Литвинов, бывший нарком иностранных дел. Он высказался в том же духе: если евреям действительно нужна собственная страна, этой страной может быть только Палестина.

 

«Товарищ Эренбург упрощает»

В январе 1945 года Эренбург запрашивает разрешение следовать вместе с советскими войсками в Восточную Пруссию; чтобы не быть принятым за немца, он надевает форму, правда, без каких-либо знаков отличия; и вот он снова на переднем крае, где разворачивается наступление — теперь уже на территории противника. Солдаты Красной армии бесчинствуют, грабят и насилуют. Таких случаев немало. Впоследствии раздавались голоса (в частности, Лидии Чуковской и Льва Копелева, еврея, служившего в Восточной Пруссии переводчиком на допросах немецких военнопленных), которые обвиняли в зверствах советской армии Эренбурга и его антинемецкую пропаганду.

«Германия — злая ведьма. <…> Мы в Германии, горят немецкие города. Я счастлив! <…> В Берлин входят не только дивизии и армии. С ними идут рвы, братские могилы, овраги, заполненные телами невинных жертв, поля в Майданеке, засыпанные негашеной известью, и витебские деревья, на которых немцы повесили стольких несчастных. Мы воздвигнем виселицы в Берлине».

Да, эта всепобеждающая, ненасытная ненависть не могла не заражать. Но послушаем и другого свидетеля, журналиста Александра Верта, который прожил всю войну в России:

«Все, что писали о немцах Алексей Толстой, Шолохов и Илья Эренбург, звучало мягко по сравнению с тем, что советский боец слышал собственными ушами, видел собственными глазами, обонял собственным носом. Ибо где бы ни проходили немцы, они везде оставляли после себя зловоние разлагающихся трупов. Но Бабий Яр был всего-навсего мелкой дилетантской проделкой по сравнению с Майданеком, где немцы уничтожили полтора миллиона человеческих жизней и который русские застали в июле 1944 года во всей его девственной красе. Запах Майданека был в их ноздрях, когда они входили в Восточную Пруссию».

К концу войны и сам Эренбург не может не видеть, что ненависть, которую он разжигал в солдатах, принимает все более опасные формы. В конце марта 1945 года B.C. Абакумов, начальник СМЕРШа, военной контрразведки, (и будущий министр госбезопасности) направляет Сталину донос на Эренбурга: «В последнее время писатель И. Эренбург <…> возводит клевету на Красную Армию. <…> Эренбург говорил: „Культура наших войск невысока, в силу чего бойцы тащат все, что им попадется под руку, и главным образом даже не ценности, а разное барахло и лубочные изделия <…> В занятых городах и районах происходит излишнее истребление, имеющее нечто общее с термином „бей, ломай, круши“. <…> Нам удалось привить нашим бойцам ненависть к немцам, но не презрение“». 14 апреля, открыв «Правду», Эренбург видит огромный заголовок: «Товарищ Эренбург упрощает». Статья подписана Г.Ф. Александровым. Начальник Управления агитации и пропаганды ЦК ВКП(б), объясняет, что «товарищ Эренбург упрощает», называя немцев «бандой разбойников» и требуя, чтобы все они несли равную ответственность за содеянное и получили соответствующее наказание как военные преступники. Подкрепляя свои слова цитатами из Сталина, Александров приходит к выводу, что немцы бывают как плохие, так и хорошие. Ясно, что Сталин уже закладывает фундамент будущей социалистической Германии, а Эренбург расплачивается за издержки. Глубоко уязвленный, а главное, встревоженный, он направляет Сталину письмо. Во-первых, он подчеркивает, что никогда не призывал «к поголовному уничтожению немецкого народа», как утверждается в статье; окруженный вдруг «атмосферой осуждения и моральной изоляции», он готов «в интересах государства <…> оборвать работу писателя-публициста»; если, наоборот, он еще пользуется доверием, он просит разрешения опубликовать в «Правде» опровержение обвинений.

После статьи Александрова он получает тысячи писем в поддержку со всех концов страны. Ему пишут бойцы Красной армии, ветераны; 3 мая приходит телеграмма от советских летчиков из Берлина: «Дорогой Ильюша <…> очень удивлены почему не слышно вашего голоса кто тебя обидел <…> не унывай дорогой друг шуруй так как ты начал». А Кремль молчит. Эренбург глубоко оскорблен, но он понимает, что нынешняя его опала, как бы тяжела она ни была, — оборотная сторона тех милостей, которыми его осыпали в 1940 году. Известный тогда как ярый антифашист, более того, позволивший себе промолчать по поводу советско-германского пакта, он тем не менее получил разрешение вернуться в СССР. Его даже не арестовали. Это не было просто счастливой случайностью. Все было просчитано наперед: ведь вождь, вступая в союз с Гитлером, не исключал и другого сценария. В случае войны Эренбург мог очень пригодиться — и Сталин держал его в резерве. И когда война действительно разразилась, Эренбург оказался на высоте, полностью оправдав надежды. «Со своим космополитическим опытом, воспитанный на французской культуре, этот рафинированный интеллигент интуитивно уловил чувства простых русских людей, — писал Александр Верт. — С идеологической точки зрения он не был слишком правоверен, но из тактических соображений, учитывая обстановку, было решено предоставить ему свободу действий». В 1945 году обстановка меняется: энтузиазм Эренбурга, его ненависть к немцам, его «свобода действий» начинают раздражать. Ему пора уходить со сцены. Но не окончательно — может быть, совсем скоро его услуги вновь понадобятся. Но сейчас Илья Григорьевич не питает иллюзий: он отдает себе отчет, что его «опровержение» не появится в печати никогда. Он оскорблен, унижен, но сознает, что обижаться бесполезно.