Бурная жизнь Ильи Эренбурга

Берар Ева

Глава II

ЭРЕНБУРГ В ПАРИЖЕ МЕЖДУ ЛЕНИНЫМ, БОГОМ И БОГЕМОЙ

 

 

Вместе с Лениным

Почему же Эренбург все-таки выбрал Париж? Чем привлек его этот город, какие образы, легенды и грезы были с ним связаны? Германия ему казалась страной, где учатся в университетах, ведут серьезный, размеренный образ жизни — жизни как раз такой, от которой он уже отказался в Москве. Далекий Париж был для него городом приключений и революции. Позже Эренбург, конечно, скажет, что им владела одна-единственная мысль — присоединиться к Ленину и продолжать партийную работу.

Ленин, правда, только что переехал из Женевы в Париж, где пересекались пути русских, покинувших страну после подавления революции. Состав этой волны эмиграции был весьма пестрым. Среди политических беженцев были большевики и меньшевики, эсеры и анархисты, было много евреев, рабочих и ремесленников. Газеты писали о «русской общине», тогда как в реальности русская эмиграция представляла собой мозаику, состоявшую из евреев, поляков, русских, прибалтийцев и кавказцев. Несмотря на значительные социальные, национальные и политические различия, русская колония демонстрировала поразительную солидарность: организовались столовые, кассы взаимопомощи, биржи труда и, самое главное, учебные заведения — курсы, лекции, народный университет, две библиотеки. В Сорбонне русские составляли самый большой контингент иностранных студентов. Обучение производилось в двух направлениях. Интеллигенция, как полагается, несла просвещение в народ: лекции, читавшиеся в зале Алькасара и на авеню Шуази, затрагивали самые актуальные темы — от женской эмансипации до политики Столыпина. Вместе с тем те же самые интеллигенты не в состоянии были приспособиться к быту и найти себе заработок; для них открылись профессиональные курсы Рашель, где можно было выучиться на электрика или механика. Культурная жизнь была богатой и разнообразной: литературные вечера, спектакли, маскарады. Но все это не могло победить в эмигрантах чувства деклассированности. Еженедельник «Le Messager de Paris» в каждом номере сообщал об очередном самоубийстве: среди пожелавших свести счеты с жизнью были рабочие и служащие, врачи и предприниматели, преследуемые долгами, а чаще всего молодые люди лет восемнадцати — двадцати. В то время получить вид на жительство было нетрудно: сорок лет спустя Эренбург поразит советских читателей рассказом о том, как он жил в Париже не только без паспорта, но и без удостоверения личности. Однако устроиться на работу было нелегко, да и заработки были мизерные. В этих трудных условиях болезнь часто приводила к смертельному исходу, а беременность воспринималась как катастрофа.

Впрочем, нищенство Илье не угрожало: отец каждый месяц посылал ему пятьдесят рублей, что равнялось тремстам франков. Этого было вполне достаточно, чтобы прожить: обед в русском кафе стоил 60 сантимов, входной билет на поэтический вечер в «Клозери де Лила» — 75 сантимов. Небольшая двухкомнатная меблированная квартирка обходилась в 500 франков в год. Эренбург поселился в маленькой гостинице возле площади Данфер-Рошеро; разложив там свои книги, он отправился бродить по улицам. Город увлек его, очаровал, окутал своей особой атмосферой; однако молодой человек ни на минуту не забывал о своей главной цели — отыскать здесь товарищей по борьбе.

В этом отношении он поселился очень удачно: четырнадцатый квартал Парижа в это время был чем-то вроде главного штаба большевиков. Ленин и Крупская жили на улице Мари-Роз, 4; подруга Ленина Инесса Арманд — неподалеку от них. Типография, где печаталась большевистская газета «Пролетарий», находилась на авеню д’Орлеан, 110, а в близлежащих кафе проходили партийные собрания.

Эренбург быстро разыскал своих товарищей: он посещает их сходки, участвует в дискуссиях, и его скоро замечают. Его приглашает к себе Ленин и долго расспрашивает о положении в России. У Ильи есть все возможности осуществить свою мечту об участии в партийной работе. Его ценят за полемический дар, у него есть опыт подобной работы и в пролетарской среде, и в печати. Почему же он, тем не менее, спустя год покинет большевиков и никогда больше не станет членом партии? Надо сказать, что в эти годы парижские соратники Ленина представляли собой малопривлекательное сообщество. Несколько десятков революционеров полностью погрязли в спорах, конфликтах и интригах. Ленин ополчился как против левого, так и правого уклона, яростно громил всех, кто не разделял его тактических компромиссов, и тех, кто отступал от марксистских догм.

В 1906 году обе социал-демократические фракции — большевики и меньшевики — извлекают урок из разгрома вооруженного восстания и решают восстановить партийное единство. В 1908-м юный Эренбург даже опубликовал в нелегальной газете статью «Два года объединенной партии». Однако Ленин, убежденный в том, что объединение с меньшевиками — это путь к политическому самоубийству, сохранил тайную структуру большевистской организации и продолжил ожесточенную полемику, вызывая своей нетерпимостью недовольство даже внутри своей группы. Слева Ленина критикует его собственный секретарь, философ Александр Богданов. Глава группы так называемых «отзовистов», он не согласен с участием социал-демократов в Думе. Ленин переносит спор с Богдановым в область идеологии, выбрав объектом своей критики труд Богданова «Эмпириокритицизм», где тот предпринял ревизию марксизма в свете идей австрийских философов Маха и Авенариуса. Ополчась против «махистов», Ленин усердно работает в библиотеке Британского музея и в мае 1909-го дописывает свой ответ: «Материализм и эмпириокритицизм». Пока он громил эмпириокритицизм, двое других товарищей — Анатолий Луначарский и писатель Максим Горький, гордость партии, — приготовили ему неприятный сюрприз, присоединяясь к богдановской группе «Вперед». Два сподвижника Ленина публикуют ряд статей, в которых объявляют себя «богостроителями», толкуют социализм как новую религию масс, где «человек человеку бог». Почувствовав себя окруженным со всех сторон, Ленин, разъяренный, негодующий, решается резать по живому. В июне 1909 он созывает расширенное заседание редакции газеты «Пролетарий», где и предлагает объявить отзовизм, махизм и богостроительство несовместимыми с принадлежностью к фракции большевиков и требует тут же исключить Богданова и Луначарского из большевистских рядов.

Эренбург не принадлежал ни к одной из этих ересей. Однако ему становится все неуютнее в этом сектантском мире с его нетерпимостью, отлучениями, расколами и распрями. Вопрос о Боге его как раз очень волнует (ниже об этом еще пойдет речь), но при этом он толкует его совсем по-другому, чем товарищи по партии.

Ко всем интригам и чисткам в большевистской группе добавляется и громкий финансовый скандал: в России полиция раскрыла громкое дело об ограблении Государственного банка в Тифлисе в 1907 году и нашла заказчиков преступления. Заказчиком оказалась тайная боевая организация большевиков, которой руководили Ленин и Богданов. Российская пресса ликует, европейские социалисты в смятении.

«В партии началась настоящая буря, — рассказывал один из сподвижников Ленина. — Против большевиков и, в особенности, против Ленина были выдвинуты громкие обвинения. Некоторые требовали исключить из РСДРП большевиков. Специальное заседание ЦК, созванное в связи с этим инцидентом, под давлением меньшевиков приняло решение сжечь оставшиеся пятисотенные купюры. <…> Квартиру на авеню д’Орлеан называли „осиным гнездом“, „штабом ленинистов“ или просто „бандитским штабом“».

В своих мемуарах «Люди, годы, жизнь» Эренбург, разумеется, ни словом не коснется всех этих превратностей судьбы, обрушившихся на ленинскую группу. Он расскажет о собраниях, проходивших на авеню д’Орлеан, о демонстрации у Стены Коммунаров, о митинге французских социалистов с участием Жана Жореса. Один эпизод все-таки выделяется среди этих туманных воспоминаний: в 1909 году по заданию партии он отправляется в Вену, где ему предстоит работать с «видным социал-демократом X.». Эренбург надеялся, что ему удастся из Вены нелегально пробраться в Россию. Имя этого «видного социал-демократа» он сохранил в тайне. И неудивительно, ведь речь идет о Льве Давыдовиче Троцком. Встреча оказалась трудной и неудачной. Начинающий поэт, каким являлся тогда Эренбург, испытал тяжелое потрясение, когда услышал высказывания Троцкого о литературе и искусстве. В своих воспоминаниях Эренбург напишет: «Это были не мнения, с которыми можно было поспорить, а безапелляционные приговоры. Такие же вердикты я услышал четверть века спустя в некоторых выступлениях на Первом съезде писателей». Неслучайно Эренбург сравнит высказывания Троцкого с речами, произнесенными на съезде 1934 года, том самом съезде, где была установлена власть Сталина в области культуры. Троцкий пользовался в партии репутацией человека в высшей степени авторитарного; ему не хватало «того личного обаяния», которое исходило от Ленина и которое, вероятно, подействовало на молодого Эренбурга. В Вене Троцкий поддерживает тесные связи со сторонниками психоанализа, стены его венской квартиры увешаны произведениями современной живописи. Колкие обвинения Эренбурга звучат странно; впрочем, можно предположить, что в данном случае Троцкий сыграл роль «козла отпущения», который понадобился Эренбургу для объяснения причины собственного разрыва с большевиками.

 

Разрыв с революционерами

Каковы бы ни были реальные основания для сведения счетов с Троцким, Эренбург в результате отказывается от замысла нелегально перебраться в Россию и возвращается обратно в Париж. По дороге он заезжает в Германию, чтобы повидаться с матерью и сестрами. С фотографии, сделанной во время этой встречи, смотрит юноша с серьезным, немного отсутствующим взглядом, с удлиненным овалом лица — именно таким его впоследствии изобразит Пикассо; рядом с ним четыре женщины. Тщательно причесанные волосы, аккуратный костюм — перед нами в последний раз предстает «молодой человек из хорошей семьи». Вернувшись в Париж, он тут же переезжает из квартала большевиков, чтобы поселиться на Монпарнасе, а заодно и резко меняет образ жизни.

Прощание с ленинской группой произошло без сожалений. На большевистских собраниях Илья познакомился с молодой петербурженкой Елизаветой Полонской. Лиза была страстной поклонницей поэзии, сама писала стихи, и под ее влиянием Илья смелее погружается в поэтические упражнения. Ее острый, ироничный склад ума позволяет посмотреть по-другому на товарищей. Благодаря Лизе он снова мог с юмором взглянуть на свое окружение и на партийную работу. Используя Лизины знакомства в типографии, молодые люди изготовили два журнальчика: «Бывшие люди» и «Тихое семейство», этот последний снабжен эпиграфом «Любовь к людям не дает нам покоя». Там собраны все: руководители эсеров, отец русского марксизма Георгий Плеханов, Троцкий, выступавший с пламенным призывом жертвовать средства на его венскую «Правду», и, наконец, сам Ленин — на пьедестале, в фартуке, с метлой в руке и с надписью «Старший дворник». Следовало объявление на книгу «Ленин. Руководство, как в семь месяцев стать философом».

Товарищи смеялись над карикатурами, но Ленину было не до смеха. Один из его соратников вспоминает: «Мне хорошо запомнилось выражения отвращения на лице Ленина, когда на одном из собраний он впервые увидел этот журнал. „Тухлятина“, — сказал он. Однажды в разговоре о молодых „стилягах“ Ленин так отозвался о них: „В каждой революции есть грязная накипь. С чего бы нам быть исключением?“»

Большевики-ленинцы испытывали к перебежчикам величайшее презрение: «Литературная и артистическая богема… это особая среда. Это молодые люди, едва понюхавшие пороху в революционном 1905-м и в ужасе бежавшие за границу при первых признаках наступающей реакции. Опустошенные, озлобленные против всех и вся, потерявшие надежду, они принялись оплевывать то, во что прежде горячо верили».

Развлечения и шутки ненадолго спасали от одиночества и ощущения тупика. После отказа от революционной деятельности дни Ильи оказались долгими и пустыми. Он к тому же забросил учебу в Высшей школе социальных наук, куда записался, надеясь завершить свое образование, прерванное в пятнадцать лет. Жизнь в Париже утратила свою новизну, теперь этот город его угнетает. Эренбург по-прежнему увлечен поэзией, но его собственные стихи являются лишь источником огорчений: они кажутся ему неуклюжими, нескладными. Ранимому и чувствительному юноше было нелегко выносить беспощадную иронию Лизы. Эренбург знакомится со студенткой-медичкой Екатериной Шмидт — и вот он снова влюблен. Катя происходила из петербургской немецкой католической семьи и сама была верующей. Илья с Катей отправляются в Бельгию, а по возвращении поселяются вместе, но не регистрируют брак. Через год на свет появляется дочь Эренбурга Ирина. Отцу ее в это время двадцать лет, по профессии он был поэт.

На фотографии 1910 года запечатлен юный Эренбург: длинные волосы, причесанные на пробор, небрежно повязанный галстук, меланхолический взгляд — одним словом, типичный представитель богемы. Русская художница Мария Воробьева (Горький придумал ей имя «Маревна»), живущая в Париже с 1912 года, подруга мексиканского художника Диего Риверы, вспоминает: «Я много общалась также с Ильей Эренбургом и его женой Катей <…>. Вид у Эренбурга в то время был весьма неряшливый — прямо портрет нигилиста из романа. Карманы его пиджаков и пальто оттопыривались от множества газет и бумаг. Небольшие, хрупкие на вид, красивой формы руки были обезображены пожелтевшими от табака ногтями. <…> Чувственный рот, который слегка скашивался на одну сторону при разговоре, портили несколько сломанных зубов — память о студенческих годах в Киеве, когда он, возможно, по политическим мотивам был арестован и избит полицией. Он боялся дантистов и никогда не лечил зубы, к тому же ему было наплевать на их вид, он и чистил их довольно редко. Но все забывалось под взглядом его пленительных глаз, глубоко посаженных, сияющих, огромных, под взглядом, который мог быть и кротким (хотя я не очень верила в эту кротость), и мудрым, и порой слегка ироничным». Трубка, которую Эренбург имел обыкновение «вытряхивать где попало», и шляпа с широкими полями дополняли его портрет.

Катя быстро устала от неустойчивой семейной жизни. В 1913 году она ушла от Эренбурга и вышла замуж за их общего приятеля Тихона Сорокина. Илья тяжело переживал разрыв, страдал, много пил, но остался очень привязан к этой супружеской паре. Во время войны они даже некоторое время жили все вместе на юге Франции. Эти дружеские отношения сохранятся на всю жизнь.

Его холостяцкая жизнь сделалась совсем убогой. Он понемногу подрабатывает: то нанимается гидом по Парижу и предместьям, то по ночам разгружает вагоны на вокзале Монпарнас. Друзья знакомят его с банкиром Михаилом Цетлиным, меценатом и поэтом, который на свои средства содержит столовую для русских эмигрантов. Эренбург постоянно появлялся в салоне мадам Цетлиной. Маревна вспоминает: «Было странно видеть здесь Эренбурга с длинными волосами, в нечищеных туфлях, выбивающего свою трубку в любом месте, где придется. Он заметил мой взгляд и спросил громко: „Ну, Маревна-царевна, что ты смотришь на меня? Не правда ли, я хорош на фоне кресла с красной обивкой?“» В 1916 году он опубликует на средства Цетлина сборник своих поэтических переводов, но вместо благодарности будет забавляться сочинением сатирических стихов, высмеивая снобизм своих благодетелей.

Другим его прибежищем стало кафе «Ротонда», расположенное на углу бульваров Распай и Монпарнас. «Ротонда» закрывалась в два ночи, чтобы вновь открыться уже через час. Посетители всегда могли получить бесплатно чашку кофе со сливками и чистый лист бумаги, а хозяин, мясник Виктор Либион, недавно купивший это кафе, «отпускал художникам в кредит кофе и бутерброды. Иногда он давал кому-нибудь из нас пять франков, говоря: „Смотри, пропей их у меня!..“» Несмотря на бедность богема вела отнюдь не спартанский образ жизни. Много пили, много курили; на Монпарнасе вошел в моду гашиш. Русская колония устраивала балы «в пользу нуждающихся художников» в зале Бюйе или в Мулен де ла Гапетт. Вскоре эти балы прибрели известность в Париже, хотя, конечно, и не шли ни в какое сравнение с балами учеников Академии художеств, когда «по улицам шествовали голые студенты и натурщицы: на самых стыдливых были трусики».

 

Искусство, поэзия и религиозный кризис

Голод, нужда, алкоголь и беспорядочные связи не мешали Илье посвящать долгие часы искусству. Он много работает. С 1910-го по 1914-й выходят в свет пять его поэтических сборников и подборка переводов Франсиса Жамма, подготовленная им вместе с Катей Шмидт. «Годы и годы я ходил по улицам Парижа, оборванный, голодный, с южной окраины на северную; шел и шевелил губами: сочинял стихи». Пройти «с южной окраины на северную» означало пройти с Монмартра на Монпарнас, от Бато Лавуар до павильона Ля Рюш («Улей»). Можно и так бороться с одиночеством.

В павильоне Ля Рюш, построенном для колониальной выставки 1900 года неподалеку от скотобоен на улице Вожирар, в его сырых и темных помещениях ютились два десятка художников. В ноябре 1911 года, вблизи павильона, по адресу: авеню Мэн, 54, художница Мария Васильева открыла Русскую академию живописи и скульптуры. Мария Васильева была ученицей Матисса, и ее Академия ставила перед собой задачу предоставить художникам абсолютную свободу: здесь никто не пытался их учить или руководить ими.

Академия быстро приобрела известность: вступительный взнос был весьма скромным, и очень скоро здесь сложилось новое братство художников. Эренбург, активный участник русского литературного кружка, собиравшегося в «Клозери де Лила», был избран секретарем. По субботам Васильева организовывала у себя лекции по искусству. В апреле 1913 года здесь выступил Луначарский с докладом о кубизме. Один из присутствующих на лекции художников вспоминает, что эта «модная» тема вызвала жаркий спор; «поэт Эренбург взял слово и долго говорил, но так и не сказал, поддерживает ли он новое направление или же, напротив, солидарен с лектором, который бранил кубизм, называя его „безобразием, граничащим с шарлатанством“».

В Ла Рюш и в Академии, как и в прочих художественных мастерских Парижа, часто слышалась русская речь. В десятые годы для русских художников, желавших причаститься современному искусству, Париж был необходимым этапом. Среди них было немало евреев, вырвавшихся из черты оседлости, приехавших из Киева, Одессы, Витебска или Минска. Некоторые из них — Сутин, Шагал, Альтман, Цадкин — обосновались в Париже; другие постоянно наезжали сюда, как, например, Бенедикт Лифшиц, Давид Бурлюк, Александра Экстер. Они составляли окружение Эренбурга; кроме того, он подружился с Модильяни, Пикассо и мексиканским художником Диего Риверой. Он с ними пьянствует, участвует в их спорах и разговорах, но думает о другом. Кубизм ему непонятен, он его прямо пугает и отталкивает. Оценит его по достоинству он только в годы войны. Его волнуют совсем другие вопросы, в свою очередь он погрузился в религиозный кризис. Он ищет Бога и открывает для себя католицизм.

Почему так произошло? Повлияла ли на него встреча с верующей католичкой Катей? Устал ли он от похождений молодых лет, от вечных скитаний? Уехав на чужбину, покинув родину, семью, друзей, почувствовал тягу пристать к какому-нибудь берегу, ощутить твердую почву под ногами? А может, напротив, ему хотелось забыть прошлое, попытаться начать все заново, с чистого листа? «В Париже я потерял чувство времени… прошлое казалось настоящим». Вместе с Катей он отправляется в Голландию, в Италию; эти путешествия усиливают его восхищение европейской культурой. Не являлась ли религия ключом к ее сокровищам? Шпили соборов, алтари деревенских церквей, картины фламандцев и итальянский Ренессанс — за всем этим ему видится один источник вдохновения — католическая вера.

В ранних стихотворениях Эренбург воображает себя то средневековым рыцарем, то «героем Возрождения», но в любом обличье он возносит хвалу «изгнанному царю Иерусалима», «отроку Христу», говорит о вере. Эта вера отнюдь не отличается строгостью: с ней легко уживаются поклонение аполлонической красоте, дионисийские восторги и даже своеобразное иконоборчество еврея, с упоением рисующего портрет Бога:

Тебе смиренно я пою, Тебя я вижу в безднах ночи: Седую бороду Твою И ясно-голубые очи.

Мы уже говорили о волне религиозного ренессанса, буквально захлестнувшего Россию в начале XX века. Мощной реакцией на народнический позитивизм стало возвращение к таким абсолютным ценностям, как личность, духовность. Это течение было столь мощным, что захватило как тех, кто отошел от революции, ушел в идеализм и «богоискательство» — Блока, Мережковского, Бердяева, — так и революционный лагерь, где Горький и Луначарский пытались соединить «богостроительство» с марксизмом. И те и другие привлекали внимание Эренбурга, но его «поиски Бога» шли иным путем, его ад был не похож на другие, и искал он другого рая.

Эренбург черпает религиозное вдохновение в творчестве Франсиса Жамма, автора «Христианских георгик», в этих чувственных и наивных стихах, где автор молится, «уподобившись безграмотным крестьянам». Эренбург обнаруживает сочетание христианской веры с дионисийским восторгом, ощущает страстное стремление причаститься вселенской гармонии. После всех этих бесприютных лет, проведенных в скитаниях, сомнениях, поэзия Жамма дарит ему чувство мира, покоя и надежды.

Должно быть, Эренбург чувствовал себя очень одиноким и остро ощущал потребность в духовном руководстве. Он отправляется к Франсису Жамму, жившему в далекой деревушке, затерявшейся в Пиренеях. Поездка эта походит на настоящее паломничество. В поэтическом сборнике «Детское», посвященном Жамму, возникают милые сердцу видения: маленькая станция, «березки хилой тонкие сережки», мамина комната… Россия мерещится ему как потерянный рай, как место на земле, где река его жизни могла бы течь по своему естественному руслу:

Я бы мог прожить совсем иначе, И душа когда-то создана была Для какой-нибудь московской дачи, Где со стенок капает смола.

Но изгнание разрывает узы, связывавшие его с родиной:

Ты прости меня, Россия, на чужбине Больше я не в силах жить твоей святыней.

Под влиянием Франсиса Жамма формируются эстетические взгляды Эренбурга. В статье «Заметки о русской поэзии», опубликованной в журнале «Гелиос», издававшемся при Академии Васильевой, он приветствует новое поколение поэтов, которые движутся «к искренности и к простоте, к наблюдению над окружающей их жизнью. <…> Стихи, исходя от земли, подымаются к небу <…>. Это не „реализм“ старых поэтов, но это и не внежизненная поэзия „символистов“, это нечто новое, чему еще пока не найдено истинного и глубокого определения». Интересно, что из этой новой поэтической волны он исключает футуризм, который в России у всех на слуху. Он обрушивается на «муть искусства, собрание молодых людей, совершенно лишенных каких бы то ни было человеческих чувств, мыслей и переживаний». Все это очень далеко от авангарда.

В течение трех лет, с 1911-го по 1914-й, поэзия Франсиса Жамма вела его дорогой искупления: «Если моя душа в Париже не погибла, спасибо вам за это, Жамм! Спасибо! Еще кружат надо мной метели темными стаями, еще душа не смеет назвать Того, к Кому обращается. Но вы, нашедший для своей молитвы восторг непересохшего ручья, молясь за всех, немного помолитесь за то, чтоб мог молиться я!»

Что же за «темные стаи» кружат над ним? Какие искушения подстерегают его, какое наваждение лишает его мира и покоя? Прежде всего это жгучая память о своих корнях, от которых он отрекся. Прежде чем погрузиться в тоску по России, ему надо свести счеты с еврейским народом. В сборнике «Я живу», этом поэтическом манифесте любви и радости жизни, выделяется стихотворение «Еврейскому народу». Пока еврейский народ жил и трудился на своей земле, пишет Эренбург, он был «мощный и большой». С тех пор когда он покинул свою колыбель, началась для него пора упадка и рабства:

В своей лавчонке, боязливый, Ты ныне жалкий торговец. <…> Лишенный нив, средь душных сводов, Стеною крепкой обнесен, Рождая немощных уродов От вырождающихся жен, Еврей, ты раб у всех народов, Ты парий между всех племен!

Теперь это народ, которого «боятся, точно мора», «сторонятся, как чумы». Поэт заклинает его покинуть чужие края и отправиться умирать на родину:

Ты здесь не нужен: пришлый и гонимый, Сбери своих расслабленных детей, Уйди к родным полям Иерусалима, Где счастье знал ты в юности своей.

В этом стихотворении можно было бы усмотреть воздействие сионистского движения, набиравшее силу после еврейских погромов 1905 года, если бы не тот факт, что столь выразительное описание вырождения еврейского народа не оставляет никакой надежды на лучшее будущее. Поражает, что «вырождение» еврейского племени одновременно и смакуется поэтом, и вызывает у него отвращение, вплоть до отречения.

Однако, когда год спустя в Киеве грянуло «дело Бейлиса», выясняется, что отвернуться от гонимого народа невозможно. Бейлис, напомним, еврейский рабочий, обвинялся в убийстве православного мальчика и использовании крови жертвы для приготовления мацы. Эренбург вновь обращается к своему народу:

Евреи, с вами жить не в силах, Чуждаясь, ненавидя вас, В скитаньях долгих и унылых Я прихожу к вам всякий раз. <…> Отравлен я еврейской кровью, И где-то в сумрачной глуши Моей блуждающей души Я к вам таю любовь сыновью, И в час уныний, в час скорбей Я чувствую, что я еврей!

«Часы уныний, часы скорбей» случаются все чаще и чаще. В 1913 году в промежутке между публикацией двух сборников, созданных под влиянием Франсиса Жамма, выходят «Будни». В России издание запрещено цензурой: сборник сочли «непристойным». Несмотря на страстное стремление обрести веру, достичь спокойствия духа, чувство беспочвенности и страх вырождения не покидают его. Он боится собственного взгляда, который искривлен, замечает лишь одно отвратительное и пугающее:

Но я знаю, что где-то во мне Есть вонючая, грязная свалка Но я знаю, что где-то во мне Есть вонючая, грязная свалка И под сором, под жижей, на дне, Меж отбросов и кучи навоза, Окруженная роем червей, Погибает такая же роза, И мне тягостно думать о ней.

В Париже его больше не привлекают следы Средневековья; тепёрь перед ним возникают безотрадные картины нищеты, разврата и одиночества.

Париж, обжора, ешь и чавкай, Набей получше свой живот И раствори в вонючей Сене Наследье полдня — блуд и лень, Остатки грязных испражнений И все, что ты вобрал за день!

Как раз в это время литературная критика в России отмечает, что в стихах Эренбурга обнаруживается «отвращение к своей немощной душе», «геморройная раздражительность», «детский испуг», «гниющий пессимизм». Иначе говоря, описывая характерные черты склада ума Эренбурга, критик прибегает к тому же семантическому набору, к которому обратился поэт, рисуя портрет своего народа. Можно ли считать это случайным совпадением?

«Всего более привлекают внимание И. Эренбурга гнойники верхов современной культуры. Выследить все позорное и низменное, что таится под блеском современной европейской утонченности, — вот задача, которую (сознательно или бессознательно) ставит себе молодой поэт», напишет о нем мэтр символизма Валерий Брюсов. Идиллическая набожность Франсиса Жамма оказалась слишком простодушна, чтобы дать ответ на мучительные вопросы, терзавшие русского ученика, мечущегося между раем и адом, благородством и низостью, обличающего «скандал существования» (Кьеркегор) и позорную власть денег. Эренбург читает католического поэта Шарля Пеги, чья суровая вера полна яростного неприятия капитализма, а также католического мыслителя Леона Блуа. Сложные, противоречивые идеи автора «Спасения от иудеев» («Le salut par les juifs») оказали сильное воздействие на Раису Маритен (урожденную Умансову), супругу известного католического философа, автора религиозных размышлений, которая происходила из семьи русских евреев и во Франции приняла католичество. Завороженный идеей о еврейских корнях христианской веры, Леон Блуа высказывал при этом безграничное презрение к евреям: «Если Господь терпит их существование, стоит задаться вопросом <…> не скрывается ли за беспримерным позором народа-изгнанника высшая тайна, дивный замысел Творца?» Эсхатологическое видение евреев как носителей абсолютного зла оборачивается, однако, у Блуа, своей противоположностью: те же евреи являются заодно и воплощением высшего Блага, ибо в современном мире, где царят равнодушие и сытый буржуазный конформизм, один лишь еврейский народ по-прежнему обречен нести свой крест по примеру Иисуса Христа. Свирепость, с которой Блуа пишет картину буржуазной мерзости, сила его очищающей ненависти, оставляют неизгладимый след в душе Эренбурга.

 

Война

На Европу надвигалась Первая мировая война, но Эренбургу, раздираемому религиозным кризисом, задавленному нуждой, поглощенному эстетическими спорами на Монпарнасе, было не до международной политики. В августе 1914 года он отправился в путешествие по Голландии, там война и застала его врасплох.

Он поспешно возвращается во Францию, в последний раз пересекая границу без визы. Что же делать? Как быть? Он набрасывается на газеты: в них море информации и дезинформации. Эренбургу надо разобраться в происходящем во Франции и в России. Часть русских эмигрантов намерена присоединиться к царской армии, превыше всего ставя долг защиты Отечества. Другие, напротив, записываются волонтерами во французскую армию, полагая, что победа республиканской Франции над кайзеровской Германией приведет к свержению самодержавия в России. Эренбург колеблется, не зная как поступить; в конце концов он решает последовать примеру своего друга Тихона Сорокина и отправляется на призывной пункт. Там его забраковали: армейский врач счел, что у этого двадцатитрехлетнего юноши сердце сильно изношено. Но это невезение обернулось большой удачей: через несколько месяцев русских волонтеров вопреки их желанию присоединят к Иностранному легиону. Они пытались протестовать, но бунт был подавлен, девятерых из них расстреляли. Несчастные умирали с возгласом «Vive la France!» на устах.

Однако бесславно отсиживаться в Париже было немыслимо для человека, который в юности грезил о баррикадах. Аполлинер, Блез Сандрар, Кислинг, Леже, Глез, друзья по парижской богеме и русской эмиграции ушли на фронт. Париж обезлюдел. Но вскоре на улицах стали появляться раненые и искалеченные. Как обычно в тылу, атмосферу отравляли всеобщий страх и коррупция, но при всем том «никогда Париж не был так прекрасен, как в эти годы войны. Чужеземец, теперь увидевший впервые Париж, удивится, сколь легка и сладка здесь жизнь. Но я знаю, что значит эта тишина, черные ночи и яркие розы на кладбищах. Только здесь, под небом Франции, возможна эта светлая печаль».

Эренбург сближается с Диего Риверой и русским поэтом Максом Волошиным. Эти трое стали неразлучны. Маревна вспоминает: «Когда они вместе шествовали вниз по улице де ля Гетэ, одной из наиболее людных на Монпарнасе, где прохожие и дети шутили, играли и шумели, кто-нибудь, посмотрев на них, говорил: „Эй, взгляни-ка на этих двух больших обезьян!“ А если с ними был еще Диего Ривера и я сама, то можно было услышать от уличных мальчишек: „Эй, парни! Да тут цирк появился! Две обезьяны, толстый слон и девица из 'Трех мушкетеров’!“ Ибо Диего Ривера был настоящим колоссом». Был и четвертый мушкетер, Борис Савинков, легендарный эсер, террорист, тот самый, который убил великого князя Михаила Александровича. Всегда изящно одетый, серьезный, он заметно отличался от богемной компании. С Эренбургом они всегда жарко обсуждали политические вопросы, ссорились, но уважали друг друга.

Нередко к этой компании присоединялись и другие: Цадкин, Модильяни, Пикассо, скульптор Поль Корне. Вместе с Маревной они отправлялись навестить Макса Жакоба или Модильяни. Маревна описывает типичную вечеринку у Модильяни, когда «известные люди вели себя как безумцы или истеричные школьники»: «В этом хаосе, среди физических страданий, мы постоянно подстегивали рассудок алкоголем и наркотиками. Эренбург, Катя и я пели русские песни (вернее сказать, орали, потому что ни у кого из нас не было голоса). Однажды ночью Эренбурга на улице арестовали полицейские и отправили в Шарантон — психиатрическую лечебницу. Его тут же отпустили, но перед этим наголо обрили. Когда на следующий день он опять появляется в кругу друзей, его нельзя было узнать без вечно растрепанных косм, в беспорядке ниспадавших на плечи: „Скажи мне честно, Жанна, и ты, Маревна, тоже, — умолял он нас, — я действительно схожу с ума или нет?“» Он много пьет, толстеет. Ночью он работает на вокзале Монпарнас, таская ящики. Иногда он исчезал на несколько дней, отправляясь на фронт с «Красным Крестом» или для того, чтобы «пополнить запасы». «Утром, серый, изможденный, он возвращался в Ротонду и снова приступал к работе. У него появились легкие странности. В кафе, на улице, у Жанны он издавал пронзительные крики. Мы никогда не были уверены, шутит ли он или это признаки delirium tremens — белой горячки».

Эренбург жадно читает газеты, страдает от бездеятельности, сочиняет стихи. В стихах он говорит о разрушении Арраса и Реймса, о смерти Шарля Пеги, убитом на фронте, о погромах, которые устраивали русские солдаты над польскими евреями, обвиняя их в сотрудничестве с немцами.

Приехавший с фронта в отпуск художник Фернан Леже показал Эренбургу свои наброски, сделанные в окопах. Кубистические рисунки произвели на Илью глубокое впечатление: «…передо мной — лицо войны. В его рисунках нет ничего личного <…> Нет красок: и пушки, и лица солдат на войне теряют цвет. Прямые линии, плоскости, рисунки, похожие на чертежи, отсутствие произвольного, увлекательно неправильного. На войне нет места мечте. Хорошо оборудованный завод для уничтожения человечества». В 1916 году, вдохновленный, надо полагать, примером совместного издания Блеза Сандрара и Сони Делоне «Проза транссибирского экспресса и маленькой Жанны французской», Эренбург издает литографским способом свою поэму «Повесть о жизни некой Наденьки и о вещих знамениях, явленных ей», где эротика и мистицизм переплетаются с кубистскими иллюстрациями Диего Риверы.

Наблюдая с ужасом эпоху, в которой ему выпало жить, Эренбург погружается в Достоевского и Леона Блуа и обнаруживает у них пророческое акценты, которые созвучны его собственным мистическим поискам. Ему уже недостаточно читать и перечитывать Евангелие: он начинает изучать апокрифы. Он, не получивший даже среднего образования, берется за перевод испанских мистиков и средневековой французской поэзии — Вийона, Жоашена дю Белле, рисует акварели на ветхозаветные и евангельские сюжеты. Шанталь, молодая художница, происходившая из рабочей семьи и не принадлежавшая к монпарнасской богеме, приносит ему некоторое успокоение. Эренбург относится к ней с глубокой нежностью, но когда у него появится возможность вернуться в Россию, он оставит ее как часть парижской декорации.

Устав от бездействия, Эренбург завязывает знакомства с русскими социалистами, объединившимися вокруг парижского журнала «Наше слово», редактором которого был Лев Троцкий, прибывший в Париж в самом начале войны. Журнал стоял на антивоенной платформе «интернационализма», принятой европейскими социалистами на Циммервальдской конференции в 1915 году. Эренбург не разделяет их взглядов и потому всегда использует фигуры умолчания и последовательно избегает упоминания Троцкого: «Война вызывает во мне отвращение; я ненавижу шахтовладельцев, Пуанкаре и дам, одаряющих солдат амулетами, словом, лицемерие и трусость отсиживающихся в тылу; я готов произнести вслед за Шарлем Пеги: „Счастливы те, что умерли за четыре клочка земли“» Что же такое эти «четыре клочка земли», которые отделяют его от интернационалистов из «Нашего слова»? Это, конечно, как всегда, Россия.

 

Военный корреспондент

В 1916 году с помощью Макса Волошина Эренбург стал публиковать статьи в петроградских «Биржевых ведомостях». В этой газете либерального толка печатались многие знаменитые авторы, в том числе Бердяев, Струве, Блок, Ахматова, Замятин, Брюсов. Эренбург становится одним из трех французских корреспондентов «Биржевых ведомостей». Он много колесит по стране: Нормандия, Эльзас, Ницца, Марсель… Приехав на юг Франции, он несколько месяцев живет у Тихона и Кати, которая растит дочку Ирину. Друзья изрядно пьют, делятся своими переживаниями, но при этом много работают.

Статьи Эренбурга, которые обычно выходят под общим заглавием «Тени», написаны в импрессионистической безличной манере. Автор старается передать атмосферу войны при помощи «аутентичных» диалогов, избегая обобщений и анализа. Тон статей заметно оживляется к концу года, после того как Эренбург посещает русские бригады, направленные Николаем Вторым во Францию, на Западный фронт. Встречи с этими простыми мужиками, русскими солдатами, разбередили душу Эренбурга, пробудив воспоминания о Родине. Их отвага восхищала его, а унижения, которым они подвергались (во французских деревнях к ним относились как к дикарям), задевали его собственную гордость. Их тоска по Родине обострила его собственную ностальгию: «За полем простирается великолепная и незнакомая страна. Там, где грохочут пушки, еще дальше, находится моя родина. Там встала передо мой русская душа, сумрачная и светлая, смиренная и безумная, страстная и жестокая. Великая душа». Эренбург цитирует классические тютчевские строки «…B Россию можно только верить» — и продолжает: «Мне хочется сказать туда, в ночь, где в желтой земле Шампани, где стоят на часах кроткие люди: Верю и верую». Он словно блудный сын, обратившийся к отцу с покаянными словами: «Отче, я согрешил против тебя…»

Эренбург отправляется на фронт, в расположение английских частей в Сом, Амьен, Кале. Из впечатлений от этой поездки получится в 1918 году книга «Лик войны». Эренбург предстает здесь гораздо более зрелым писателем, нежели в статьях и репортажах. Он выработал особый стиль, динамичный и отстраненный, который тем не менее, питаемый взглядом поэта, никогда не грешит сухостью. Композиция книги, основанная на сопоставлениях, позволяет противопоставить контрастные «лики войны» — «Трусость и храбрость», «Война и жизнь», «Жестокость и милосердие» — и передает немыслимое сосуществование апокалиптических ужасов и бытовой повседневности. Здесь нет ни политической позиции, ни интернационализма, ни патриотизма, ни тем более морализирования, если, конечно, не считать таковым сарказм, направленный против тыловых крыс, против церкви и прекраснодушия. «Во всех рассуждениях о жестокости на войне кроется ложь». На самом деле война открыла Эренбургу глаза и позволила понять суть XX века. Современная война является рационально организованным производством: «Штыковые атаки стали редкостью. В большинстве случаев солдаты даже не видят своего противника и стреляют по определенной цели, а не в человека». Современной армии впервые удалось на поле боя придать убийству вид «мирного труда, который напоминает точные и сосредоточенные движения рабочих на заводе, обслуживающих огромную сложную машину… Интересно, сколько продлилась бы эта война, если бы каждый мог видеть последствия своих действий?»

И по возвращении в Париж его продолжает преследовать запах смерти. Но его отвращение несвободно от некой доли увлечения смертью. «Жизнь? Да, но она только там <…> Только на глазах у смерти, прячась от снарядов, изнывая от грязи, томясь и маясь, не здесь, только там можно узнать всю радость жизни».

В конце февраля 1917 года, сидя в кафе на Монпарнасе, Эренбург узнает об отречении Николая Второго. Жестоко критикуемый либеральными депутатами в Думе, презираемый и ненавидимый собственным народом, покинутый союзниками, царь был вынужден оставить престол после пятидневных демонстраций в Питере, во время которых солдаты присоединились к рабочим. Временное правительство сразу же провозгласило всеобщую амнистию, равенство граждан перед законом и отмену всех форм национальной и религиозной дискриминации.

Эмигрантская колония в Париже торжествовала победу, и даже Эренбург, несмотря на неврастению, которой он заболел в годы войны, не колеблясь принимает решение вернуться на Родину. Бюрократическая волокита длится долго. Франция и Англия выпускали эмигрантов строго отмеренными партиями, и Эренбургу пришлось до июня ждать своей очереди.

Прощание с Парижем проходило в натянутой атмосфере. По мере того как схватка между Временным правительством и Петроградским Советом разрешалась в пользу последнего, французы становились все более враждебны и подозрительны по отношению к выходцам из России.

Петроградский Совет учредил советы рабочих и солдатских депутатов, выдвинул лозунг «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Тут же волна неповиновения захлестнула русские бригады во Франции, а затем и французскую армию. В апреле Ленин приезжает в Петроград в пресловутом «пломбированном вагоне», который Германия пропустила по своей территории, и сразу призывает к началу пролетарской революции, к заключению мира «без аннексий и контрибуций» и к разрыву союза с «англо-французским капиталом». Для стран Антанты Россия перестает быть союзником и становится врагом. Случалось, в Париже прохожие прямо на улицах средь бела дня набрасывались на эмигрантов. Несмотря на тяжелую атмосферу порой возникали забавные ситуации. В 1916 году состоялась премьера балета «Парад», поставленного дягилевской труппой. Музыка была написана Эриком Сати, декорации выполнены Пикассо. Несмотря на то что Дягилев был знаком парижанам уже долгие годы, на этот раз раздались свист и выкрики: «Смерть русским! Пикассо — бош! Русские — боши!»

В январе 1917 года Эренбургу исполнилось двадцать шесть. Война сформировала его личность. Цинизм и провокационный дух, которыми он заразился на Монпарнасе, ненависть к капитализму, почерпнутая из сочинений Леона Блуа и Шарля Пеги, на фронте обрели отчетливость, наполнились конкретным, личностным смыслом. Теперь он точно знает, что он отвергает, но знает также, в чем состоит его долг: его зовет Россия.