Бурная жизнь Ильи Эренбурга

Берар Ева

Глава VI

СОВЕТСКИЙ ПИСАТЕЛЬ: С «ЧЕРНОЙ» ДОСКИ НА «КРАСНУЮ»

 

 

Призрак Горгулова

Убийство президента Франции Поля Думера посеяло панику среди эмигрантов: многие забаррикадировались у себя дома, готовясь к самому худшему. Через знакомых французов Эренбург сумел получить пропуск во Дворец правосудия. Ошеломленный случившимся, он в течение трех дней присутствует на процессе, слушает заявления обвиняемого и пытается понять причины его безумного поступка. Потрясение, видимо, было таким мощным, что тридцать лет спустя он посвятит этому делу целую главу в своих воспоминаниях. Горгулов завладел его воображением: это было явление призрака, поскольку задолго до того, как Горгулов оказался на скамье подсудимых, в 1922 году, Эренбург написал рассказ «Бегун» — историю обычного бухгалтера, поддавшегося антибольшевистскому психозу, который неожиданно для себя оказывается в чужой стране и становится убийцей. Он не может найти постоянную работу, его мучает тоска по родине, он страдает от своего изгнанничества и в один прекрасный день втыкает вилку в спину посетителя деревенского кафе — не ради денег и не во имя идеи, а потому, что не может больше выносить самодовольных, благополучных французов, которых, как ему кажется, никогда не касалось смертоносное дыхание истории. Эмигрантский синдром, которым страдал Горгулов, — ненависть, страх, горечь, отчаяние — был хорошо известен Эренбургу. «Горгуловская тема» не отпускает его и после процесса. Видимо, он задумывал снять фильм об этом деле. В досье парижской префектуры, заведенном на Эренбурга, содержится такая запись: «Существуют неподтвержденные сведения о том, что Илья Эренбург будет автором сценария о жизни Горгулова, который должен быть опубликован в декабре в разных журналах, как французских, так и иностранных». Далее в досье уточняется: «По нашим данным, советское руководство отказалось от съемок фильма». Значит, было от чего отказываться, проект сценария, видимо, существовал.

Однако, как бы ни был Эренбург поглощен делом Горгулова, он не упустил случая воспользоваться новым поворотом Истории (и на сей раз в нужную ему сторону): «Известия» — вторая по значимости после «Правды» газета в СССР — предложила ему пост постоянного корреспондента в Париже. Статус журналиста и европейца наконец узаконен. Теперь его проживание за границей вне подозрений.

Все страхи (отнюдь не вымышленные!), терзавшие его в 1929 году, рассеялись. Он обрел почву под ногами, и можно продолжать «лезть» наверх. Все переменилось: те, кто его преследовал, сами попали в ловушку. Что же произошло? Предложение «Известий», разумеется, не было случайностью. Оно отражало очередной изгиб «таинственной кривой ленинской прямой» (И. Бабель). Коллективизация и ускоренная индустриализация погрузили страну в пучину голода и хаоса. Сталин не может позволить, чтобы государственный корабль продолжал и дальше крениться влево. Рапповцы, которых уже открыто именуют «неистовыми ревнителями», начинают раздражать его своей крикливой воинственностью и бесконечными склоками. Генеральному секретарю необходимо заручиться широкой поддержкой лучших русских писателей, каковых, разумеется, он не собирается искать среди рапповцев. Двадцать третьего апреля 1932 года была принята резолюция ЦК о роспуске всех литературных объединений, группировок и организаций, в том числе и РАППа. Создается единый Союз писателей, открытый для всех, кто «поддерживает программу советской власти и хочет участвовать в строительстве социализма». Главный редактор «Известий» И. Гронский назначен председателем оргкомитета будущего Союза. Было решено, что знаменем новой организации должен стать Максим Горький — величайший пролетарский писатель, беспартийный, бывший эмигрант, а ныне горячий патриот. Когда-то непримиримый враг Октября, а теперь союзник Сталина, Горький воплощает политику открытости, справедливости, примирения, провозглашенную Генеральным секретарем. Союзу писателей (и Гронскому) нужны были и другие подобные фигуры, пусть меньшего масштаба. Эренбург идеально подходил на эту роль. Не имеет значения, что только что вышедшая из печати Малая советская энциклопедия называет Эренбурга «одним из наиболее ярких представителей новобуржуазного крыла в литературе». Времена изменились, и теперь уже бывший руководитель РАППа, написавший эту статью, дрожит от страха, а Эренбург наконец может вздохнуть с облегчением.

Благодарные писатели, раз и навсегда уверовавшие в мудрость вождя, особенно «попутчики» и беспартийные, наперебой спешат с изъявлениями преданности, всячески демонстрируя свое передовое сознание. Кто поодиночке, кто в составе делегаций, они отправляются на стройки, ездят в раскулаченные деревни, чтобы окунуться в живую жизнь, соприкоснуться с трудящимися массами и потом одарить социалистическую родину романами, достойными «великого перелома». Эренбург не остается в стороне. Как только закончился процесс над Горгуловым, он садится в поезд, идущий в СССР.

 

«День второй»

В течение трех месяцев Эренбург колесит по России, посещает великие стройки первой пятилетки. В конце концов выбор его падает на два сибирских города — Томск и Новокузнецк, где буквально на голой земле возводятся мартеновские печи Кузнецкого металлургического комбината. В старом Кузнецке венчался ссыльный Федор Михайлович Достоевский. Именно этот город делает Эренбург местом действия своего романа «День второй».

Позже в своих воспоминаниях Эренбург так пояснял замысел романа: «По библейской легенде, мир был создан в шесть дней. В первый день свет отделился от тьмы, день от ночи; во второй — твердь от хляби, суша от морей. Человек был создан только на шестой день. Мне казалось, что в создании нового общества годы первой пятилетки были днем вторым: твердь постепенно отделялась от хляби». В романе ощущается эпическое дыхание, здесь рвутся наружу ярость и боль страны, корчившейся в родовых муках: падающие от усталости рабочие, голодающие крестьяне, дети и родители, доносящие друг на друга, сосланные кулаки, фанатики-коммунисты, карьеристы и спекулянты, ударники, ютящиеся в землянках: «У людей были воля и отчаянье, они выдержали. Звери отступили. <…> Люди жили как на войне. Они взрывали камень, рубили лес и стояли по пояс в ледяной воде, укрепляя плотину. Каждое утро газета печатала сводки о победах и о прорывах, о пуске домны, о новых залежах руды, о подземном туннеле, о мощи моргановского крана. <…> В тифозной больнице строители умирали от сыпняка. Умирая, они бредили. Этот бред был полон значения. Умирая от сыпняка, люди еще пытались бежать вперед. На место мертвых приходили новые». На войне как на войне — такова мораль революции: «Революция одних людей родила, других убила <…>. На то она и была революцией».

На таком апокалиптическом фоне разворачивается история героя, который воплощает драму русской интеллигенции.

Этой драме уже не один десяток лет; Октябрьская революция лишь ускорила развязку. Некоторые, например Александр Блок, восприняли гибель своего класса с чувством горького ликования. Другие — среди них Горький и Эренбург — били тревогу и пытались докричаться до тех, кто мог их услышать; уничтожая культурную элиту страны, революция роет могилу и себе самой, и России. Десять лет спустя «великий перелом», объявленный Сталиным, окончательно прикончит русскую интеллигенцию. Тот, кто пройдет горнило испытаний и сможет «перековаться», превратившись в советского «работника умственного труда», получит пропуск в светлое царство социализма. Остальные исчезнут.

Главный герой романа, молодой человек Володя Сафонов, уроженец Томска, «сибирских Афин», вырос на чеховских ценностях: уважении к личности, любви к литературе, верности профессиональному долгу. Однако для советского гражданина такие установки — лишний груз. Володя бросает учебу и вместе с молодыми рабочими отправляется в Кузнецк, на стройку, в надежде стать вровень со своей великой эпохой. Напрасные усилия! Его «гипертрофированное» сознание не позволяет ему увидеть действительность «в исторической перспективе», освободиться от индивидуализма и от презрения к окружающим его невежественным энтузиастам. Володя ведет дневник, где безжалостно издевается над «новым человеком», — прием, позволяющий Эренбургу привести целый набор аргументов, которые он черпает как из собственных книг, так и из книг своих друзей. Автор предусмотрел все возможные возражения. «Новое племя» создает новую культуру? Володя возражает: «После Платона, после Паскаля, после Ницше — не угодно ли: Сенька-шахтер заговорил! Причем ввиду столь торжественного события обязаны тотчас же и навеки замолчать все граждане, которые умели говорить до Сеньки. <…> Вы установили всеобщую грамотность и столь же всеобще невежество. После этого вы сходитесь и по шпаргалке лопочете о культуре. Но это еще не основа культуры». Коллективное начало возьмет верх над вымирающим индивидуализмом? «Муравьиная куча — образец разумности и логики. Но эта куча существовала и тысячу лет тому назад. Ничего в ней не изменилось. Существуют муравьи-рабочие, муравьи-спецы и муравьи-начальники. Но еще не было на свете муравья-гения. <…> У них есть куча, и они работают. <…> Они много честнее вас: они не говорят о культуре». Новый человек будет свободен от пороков, присущих классовому обществу? Володя иронизирует над самоуверенностью своих товарищей, берет в союзники Достоевского: «Вместо жалости у нас „классовая солидарность“. Мы уничтожаем не личностей, а класс. Конечно, при этом гибнут и людишки, но разве это важно? Важно то, что мы перегоним Америку». Не забывает он и западную интеллигенцию, преклоняющуюся перед «новым человеком»: «Бернард Шоу (недавно посетивший СССР. — Е.Б.) от восхищения давится икрой, а потом спешит в Лондон. Там он сможет говорить, не считаясь с Сеньками».

Иной раз возникает ощущение, что проницательного, умного Володю на самом деле зовут Илья, что он — alter ego автора. Но нет, автор романа Илья Эренбург тут как тут, он только ждет удобного момента, чтобы преподать читателю урок истории: сопротивление Володи бессмысленно; вместо того чтобы придать ему сил, оно превращает его в маргинала, в изгоя, в «несвоевременный феномен», который вот-вот окажется на свалке истории. И действительно, Володя обречен исчезнуть. Быть может, он был честен, но он проиграл, и Эренбург заставляет своего героя покончить с собой.

Страх перед Историей и одновременно обожествление ее — вот пафос этой книги. В отличие от большинства своих современников Эренбург не исповедует марксизм. Его терзает другое — страх уничтожения, которым вновь и вновь угрожает ему история. Володя понимает свою обреченность независимо от законов «диамата» о роли личности в истории: его культура, его интеллектуальные запросы и индивидуализм сами по себе являются разрушительной силой. Один-единственный раз возникает у Володи проблеск надежды, а именно на комсомольском собрании, когда он вдруг слышит тот самый внутренний голос, который вдохновлял его на сочинение стихов. Но когда он выходит на трибуну и начинает говорить, слова, которые срываются с губ, оказываются чужими, а его голос — голосом масс. «Я хочу быть со всеми <…> Я твердо говорю это слово: „Мы“». Спустя два года, на Первом съезде советских писателей Эренбург повторит найденное им магическое заклинание: «Позвольте же мне, товарищи, с полным правом говорить здесь „мы“».

Однако, как метко заметят Ильф и Петров, «надо не только любить советскую власть, надо сделать так, чтобы и она вас полюбила». В 1932 году советская власть еще не полюбила Эренбурга. Издательство «Советская литература» возвращает ему рукопись романа «День второй» с пометкой «плохая и вредная вещь». Момент критический: Эренбург чувствует, что ему надо идти ва-банк, бороться за свой роман, иначе говоря, открыть свой собственный «единый фронт». Его отношения с Гронским и роль в создании Союза писателей дают ему на это некоторые права. Возросли и организационные возможности Эренбурга: с 1932 года у него появился личный секретарь — Валентина Ароновна Мильман. Находясь в Париже, он поручает ей предлагать отдельные главы из романа газетам и журналам, в случае отказа добиваться объяснений и держать его в курсе происходящего в Москве.

Наученный опытом, Эренбург организует поддержку из Парижа. Он готовит французское издание «Дня второго», а в январе 1933 года «La Nouvelle Revue Française» публикует большую (около тридцати страниц) подборку материалов, собранных им во время поездки по стройкам Сибири и Урала в 1932 году. Эренбург признает во введении, что это редкий случай, чтобы писатель предавал гласности материалы, использованные им для создания художественного произведения; однако в данном случае речь идет о документах особого рода. Это письма и дневники молодых рабочих Кузнецкстроя, это «голос поколения, определяющего судьбу нашей страны и, возможно, всей нашей цивилизации». Неважно, что документы поражают невероятной банальностью; важно другое — благодаря Эренбургу рассказ о советской «новой цивилизации» попал на страницы самого престижного и элитного французского журнала. Удар нанесен метко, остается закрепить успех. И тут наш кандидат на звание советского писателя прибегает к гениально простому средству: он организует что-то вроде «самиздата». Он печатает за свой счет в Париже четыреста нумерованных экземпляров романа и посылает их в Москву различным влиятельным лицам. «Вопрос о романе меня продолжает очень волновать. Если что-либо положительное выяснилось, очень прошу Вас, протелеграфируйте. Я уже писал Вам, насколько это важно для меня. Хочу приехать к выходу <книги>». Надежды чередуются с разочарованиями. <…> «Я думал, что его читали уже верхи». <…> «ИВ книгу я послал давно, до других. Что теперь делать, не знаю». Кто другой, кроме Иосифа Виссарионовича Сталина, может скрываться за инициалами ИВ? Французский перевод романа готов, автора тепло поздравляет Ромен Роллан: «Только что прочитал Ваш „День второй“. Это самая прекрасная, самая содержательная, самая свободная из книг, прочитанных мною о новом советском человеке — созидателе». Письмо это, впрочем, было не просто непосредственным откликом: Роллан не забывает подчеркнуть, что «было бы полезно, если бы она (книга. — Е.Б.) одновременно вышла и по ту сторону Горнила. Она рассеет немало недоразумений, как у нас, так и у вас». Теперь следовало позаботиться о том, чтобы мнение и пожелание великого писателя стало достоянием гласности. Уговорить Барбюса, редактора «Le Monde», оказалось не так легко, но в конце концов в декабре письмо Роллана появляется в газете. Шаг за шагом «единый фронт» одерживает победы и в Москве. Эренбург принимает все навязанные ему цензурой купюры, и в апреле 1934 года «День второй» выходит в свет. Как раз вовремя: через три месяца должен открыться Первый всесоюзный съезд советских писателей. В своих воспоминаниях Эренбург точно определит исключительное значение этого события: с выходом романа «День второй» в Москве имя его в советской литературе переходит с «черной доски» на «красную».

 

Мальро и Эренбург

Они познакомились в 1921 году в редакции журнала «Action», куда Эренбург принес стихи об измученной революцией России. В 1932 году они встретились вновь. Устроив праздник по случаю приезда в Париж Евгения Замятина, Эренбург пригласил к себе писателей из «La Nouvelle Revue Française». Среди них был и Мальро. Нино Франк, также присутствовавший за столом, удивлялся: чем объяснить дружбу между «этими двумя противоположными людьми, этот невозможный союз Гарина (герой романа Мальро „Завоеватели“. — Е.Б.) и Хулио Хуренито?» Действительно, что могло быть общего между Мальро-Гариным, холодным рационалистом, упоенным своим превосходством, шествующим по истории как завоеватель, и Хулио Хуренито, он же Лазик Ройтшванец, вечная жертва истории, который противостоит «завоевателям» лишь житейской мудростью да иронией, смешанной со страхом? Тем не менее у них есть общее — это страсть к риску, даже если первый идет навстречу всем ветрам элегантно и беспечно, а второй — с головой, набитой выкладками о кризисе мировой экономики, вечно озабоченный, «ответственный и сознательный» (по меткому определению Жоржа Сименона), постоянно барахтается в бюрократических силках, хлопоча о въездных и выездных визах. Но самое главное, их сближало то, что оба одинаково чувствовали нерв современности и болезненно ощущали краткость отпущенного им срока. Далеко не признавая творчества друг друга («Роман был бы прекрасен, если бы только не было Гарина», — шепчет Эренбург сидящему рядом Нино Франку), каждый из них, тем не менее, отдает должное достоинствам другого. И какое-то время им было по дороге.

Мальро не был ни коммунистом, ни анархистом. Если он и был бунтарем, то умным, расчетливым, сознающим последствия. Он симпатизировал советскому искусству и доказал это, отстаивая фильм «Броненосец Потемкин» Эйзенштейна и память Маяковского. На страницах «La Nouvelle Revue Française» он вступил в полемику о китайской революции с самим Троцким. Можно предположить, что Эренбург следил за этой дискуссией со смешанным чувством превосходства и зависти: обнаружив полную неосведомленность в вопросах революционной борьбы, Мальро, тем не менее, настолько сумел ввести своего оппонента в заблуждение, что Троцкий принял его чуть ли не за лидера восстания.

В декабре 1932 года, за несколько дней до выхода романа «Удел человеческий» и за несколько недель до прихода к власти Адольфа Гитлера, Андре Мальро стал членом Международного бюро революционных художников (МБРХ) — французского отделения Международного объединения революционных писателей (МОРП), созданного Коминтерном. МБРХ, появившееся в конце 1931 года, приглашало в свои ряды всех писателей, «активно участвующих в революционном движении французского пролетариата и борьбе с фашизмом и социал-фашизмом, поддерживающих борьбу с колониализмом и выражающих солидарность с СССР». При этом писатель мог и не быть членом коммунистической партии. На митингах МБРХ, где Эренбург появляется уже в качестве признанного советского писателя, Мальро, а за ним Андре Жид и другие писатели, прежде совершенно далекие от коммунизма, громогласно заявляют о своей поддержке Советского Союза как единственной силы, способной противостоять немецкому нацизму. Андре Жид, например, поясняет, что нацистский террор — «наследие самого отвратительного прошлого», в то время как «строительство социалистического общества дарит безграничную надежду на будущее». Где найти лучшую иллюстрацию этой «безграничной надежды на будущее», если не в материалах о советской молодежи, опубликованных Эренбургом в «La Nouvelle Revue Française»?

Эренбург без особого труда завоевывает авторитет среди своих французских друзей. У него всегда свежие сведения, он в курсе того, что происходит в Москве, для него нет каверзных вопросов, он заранее предвидит все возражения, у него всегда готов ответ. Именно он представляет французским литераторам Замятина, высланного из СССР, и добивается, чтобы те же французы приняли приглашение на учредительный съезд Союза советских писателей. Он ведет с ними беседы о великой русской литературе, особенно о Достоевском, убеждает в необходимости опубликовать письма молодых комсомольцев. (Впрочем, если бы эти комсомольцы прочитали его книги, они не преминули бы призвать его к ответу, как это вскоре сделает критик Шкловский.) Эренбург вместе с Мальро выступает на антифашистских митингах — после одного такого митинга он демонстрирует Мальро искореженный редакцией «Известий» текст своего выступления. Одним словом, перед нами снова Хулио Хуренито в окружении учеников. Артур Кестлер, венгерский коммунист, живший в Париже на положении эмигранта, публикует в 1933 году «Дневник Ульриха», историю молодого человека, исключенного из коллектива и живущего в разладе со временем. Ульрих обретает утешение, читая повесть Эренбурга «Москва слезам не верит», написанную в 1932 году: он видит себя таким же новым Вертером, «умирающим от любви к пролетариату».

В первой половине года Эренбург публикует в СССР ряд статей, посвященных современной французской литературе: в мае выходит его статья о Мальро. Роман «Удел человеческий» принес автору успех и Гонкуровскую премию, но тем не менее самое большое значение он придает статье Эренбурга о своей книге. О чем же эта статья? О том, что Мальро — «писатель переходного времени»: его трагедия в том, что ему не под силу выбрать между прошлым, насыщенным культурными комплексами, и будущим, несущим «простоту, если угодно, известную примитивность», так как «культура молодого класса неминуемо отличается монолитностью, которую, отталкиваясь от нее, можно выдать и за грубость».

Насколько серьезно сам Эренбург относится к советам, которые он так охотно дает Мальро? Готов ли он сам приобщиться к «божественной простоте» пролетарской культуры? Читая его статью о сюрреалистах, можно, пожалуй, в это поверить. Поэты-сюрреалисты представлены в ней как компания сексуальных извращенцев, практикующая онанизм, педерастию, фетишизм, эксгибиционизм, даже скотоложство; а их сочинения не что иное, как опусы умалишенных; «Я не знаю, больные эти люди или только ловкачи, которые работают под сумасшедших». Парижские сюрреалисты никогда не отличались деликатностью выражений, и их полемика в 1933 году с «L’Humanite», Барбюсом и Арагоном была на редкость грубой. Но тот, кого именуют теперь «голосом советских писателей», намного их перещеголял; он, что называется, «переходит на личности». Помнит ли он при этом, как всего десять лет назад в Берлине некий He-Буква, эмигрантский критик и журналист, объявил его самого душевнобольным? И как этот самый He-Буква судом чести немедленно был исключен из литературного сообщества? Другие времена, другие нравы. В Париже статьи Эренбурга нравятся. На следующий год его эссе о французских писателях, включая и филиппику против сюрреалистов, выйдут в издательстве «Галлимар».

Движение интеллектуалов против войны возникло в 1932 году в Амстердаме по инициативе Анри Барбюса и Ромена Роллана. В 1933 году оно набирает силу. Приход к власти немецких нацистов, аутодафе на берлинских улицах уничтожили последние сомнения. Европейский антифашистский конгресс, проходивший в Париже в зале Плейель, стал его апофеозом. В нем участвовали как различные антифашистские течения, так и левые партии. Солидарность с СССР была не просто статьей в уставе МБРХ; сочувствие делу освобождения труда и восхищение революционными достижениями Советского Союза стали краеугольным камнем сопротивления нацистскому варварству, условием защиты демократии.

Русская литература находится в большом почете. Эренбург пишет Лидину: «Я ждал Вас здесь. Надеюсь, что скоро соберетесь. Хорошо, если приедете в Париж, так как здесь теперь настроения благоприятные, и я полагаю, что приезд совписателей во всех отношениях полезен». Ситуация благоприятна и лично для него. Его очерки о Германии и Франции привлекли внимание в Москве. В марте 1934 года после подавления рабочего восстания в Вене, возглавленного социал-демократами, Эренбург сумел пробраться в столицу Австрии, а оттуда переправиться в Чехословакию, где нашли убежище многие шуцбундовцы. Однако внимание, которым он пользуется в Москве, вовсе не подразумевает полного доверия: «В Чехо-Словакии я работал день и ночь: опросил детально множество участников австрийских событий, потом написал цикл статей. Всего написал листа три. Эти статьи уже переводятся на французский, английский и чешский. Я придаю им значение, так как наша информация в данном случае не стояла на высоте. Очень будет обидно, если Гр. Е. <Цыпин, редактор „Известий“> их напечатает в сокращенном виде».

Чем больший вес приобретает Эренбург, тем больше правят, подчищают и дополняют его статьи; но тем решительнее и он отстаивает свое мнение. Он сделал свой выбор, он стал солдатом на службе государства, борцом за дело Советов, он готов подчиняться военной дисциплине, царящей в лагере социализма, но внутри этого лагеря он требует свободы и уважения. Перековавшийся, связанный по рукам и ногам, принявший все условности советского стиля, он тем не менее борется за свою независимость: «Мое категорическое условье применительно к этой статье — ничего не выкидывать: статья и так на грани возможного по отношению к стране. Поэтому ничего не выкидывать „хорошего“ о Франции — особенно конец. <…> Итак, если статья не может пойти в таком виде, то пусть ее не печатают вовсе. Вы понимаете сами, почему я так настаиваю: во-первых, я живу в Париже, во-вторых, я считаю, что сейчас неуместны к<акие>-л<ибо> чрезмерные нападки на Францию».

Поездка Мальро в Берлин по поручению Комитета защиты Димитрова и Гонкуровская премия, полученная за роман «Удел человеческий», сделали его фигурой первого плана. Эренбург настойчиво добивается приезда Мальро на Первый всесоюзный съезд советских писателей. В то время как Андре Жид долго колеблется, тянет с ответом и в конце концов отклоняет приглашение, Мальро сразу его принимает. Более того, он соглашается принять участие в подготовке платформы «широкого фронта», которая должна противостоять «узкому фронту», возглавляемому Карлом Радеком, членом исполкома Коминтерна. Эренбург часто приглашает французских друзей в свою шумную двухкомнатную квартирку на улице Котантен, только что снятую им с помощью одного из друзей, Анатоля де Монзи. Константин Федин, бывший член «Серапионова братства», элегантный, образованный, настоящий европеец, будучи проездом в Париже, присутствует на одной из таких встреч, где рассказывает собравшимся, что с 1932 года в литературной жизни Советского Союза произошли колоссальные перемены; однако догматиков еще немало, и их предстоит убрать с дороги. Борьба разных направлений действительно имела место, и Эренбург еще не один раз ловко использует свои связи среди западной интеллигенции, чтобы несколько обуздать узколобый фанатизм советских руководителей. С другой стороны, он сумел внушить своим французским друзьям (нужно было еще добиться, чтобы его правильно поняли), что отнюдь не обязательно превращаться в рьяных большевистских идеологов, чтобы внести свой вклад в общее дело. И вот Андре Мальро настойчиво советует Андре Жиду более твердо выразить свою приверженность индивидуализму в обращении к писательскому съезду в Москве: «У меня есть основания полагать, что Эренбург не будет на вас в претензии за вашу поддержку: благодаря ей он сможет придать дополнительный вес своим идеям и усилить позиции той группы писателей, которая явно не принадлежит к большинству».

 

Всеобщая мобилизация писателей: съезд в Москве…

В мае 1933 года Эренбурги вместе с Андре и Кларой Мальро отправляются в Лондон, где садятся на пароход, доставивший их прямо в Ленинград: тем самым им удалось обойтись без немецких виз. Путешествие было трогательным. Оба писателя только что опубликовали романы, в которых в полной мере проявился не только их талант, но и общественная позиция. Оба полны творческих планов: Довженко предложил Мальро экранизировать «Удел человеческий». Эренбург совместно с американским кинорежиссером Льюисом Майлстоуном (снявшим «На Западном фронте без перемен») только что закончили сценарий по роману «Жизнь и гибель Николая Курбова». Оба только что вернулись из интереснейших путешествий: Мальро из Аравии, где ему удалось пролететь над столицей царицы Савской, а Эренбург из Чехословакии, где его принял президент страны Эдуард Бенеш. Димитров был освобожден, антифашистскому движению удалось мобилизовать во Франции внушительное число писателей и интеллектуалов. С борта парохода они видят берега Германии, где, по их убеждению, вот-вот рухнет нацистский режим; преисполненные гордости, они торжественно вступают на землю первого в мире социалистического государства, где их ожидают сотни других писателей, также преданных общему делу. «Завоеватели» готовятся к встрече с «победителями»: именно Съездом победителей, объявил себя состоявшийся тремя месяцами раньше XVII съезд ВКП(б), на котором правая и левая оппозиции сплотились вокруг Сталина. Бухарин, вернувший себе расположение вождя, был назначен главным редактором «Известий», роль его в отношении старого друга Ильи стала иной.

В течение пятнадцати дней Колонный зал в Кремле был свидетелем того, как создавалось единое сообщество литераторов. В Союз писателей приняты две тысячи человек; по расчетам Горького, еще десять тысяч «учеников» ожидают у дверей. Писателей собрали, чтобы они смогли в полной мере ощутить неразрывную связь с народными массами, с великим Сталиным, с партией, с тружениками городов и сел. Их пригласили, чтобы дать им возможность восхищаться Председателем Союза, живой легендой — Максимом Горьким, слушать разглагольствования секретаря ЦК Андрея Жданова о новом творческом методе, получившем название «социалистического реализма». За десять минут Жданов сумел не только изложить историю мировой цивилизации, но и порекомендовать писателям темы для произведений (подготовленные участниками комсомольских литкружков), а заодно, следуя указаниям вождя, окрестить их «инженерами человеческих душ». Все это было так ново, так необыкновенно, что Горького, на его беду, приветствовали горячее, чем Сталина, — этот энтузиазм не сошел пролетарскому классику с рук: генсек таких вещей не забывал и не прощал.

Наши друзья — Мальро и Эренбург — с должной серьезностью подготовились к событию. Мальро, кажется, лучше своего друга понял политическую подоплеку происходящего; выступая на съезде, он через головы писателей обращается прямо к партийному руководству, призывая предоставить художникам больше свободы и оказывать им больше доверия. Эренбург, напротив, произнес настоящую речь литератора, где главное место занимали спорные вопросы о методе, целях и задачах социалистической литературы. Любопытно, что при этом он вступал в полемику не с Карлом Радеком, а с Максимом Горьким. В чем же он мог упрекнуть великого пролетарского писателя? Они даже не были знакомы друг с другом: в течение многих лет, которые оба провели на чужбине, между ними не завязалось личных отношений. И вот, встретившись в Кремле, оба осознали, что их судьбы перекликаются: оба в какой-то момент отреклись от прошлого в обмен на право вернуться в Россию, обрести на родине почет и материальные блага. Не будучи ни «великим», ни «пролетарским», ни даже «первым» писателем, Эренбург стремится утвердить себя на чисто литературном поприще. Он оспаривает ключевой тезис Горького, согласно которому главным героем новой литературы должен стать труд. В своей речи Эренбург высмеивает абсурдность «ведомственного» и «статистического» подхода к литературе, «коллективного творчества», «бригадных методов работы», отстаивая право художника быть самим собой: «…создание художественного произведения — дело индивидуальное, скажу точнее — интимное. Убежден, что литературные бригады останутся в истории нашей литературы как живописная, но краткая деталь юношеских лет». Он протестует против использования в литературе «нормы производительности», защищает Бабеля, Пастернака и Олешу, которые с 1927 года не «производят» новых книг: «Я вовсе не о себе хлопочу. Я лично плодовит, как крольчиха, но я отстаиваю право за слонихами быть беременными дольше, чем крольчихи. Когда я слышу разговоры — почему Бабель пишет так мало, почему Олеша не написал в течение стольких-то лет нового романа, почему нет новой книги Пастернака и т. д. <…> я понимаю, что не все у нас понимают сущность художественной работы. Есть писатели, которые видят медленно, есть другие, которые пишут медленно». Он доказывает, что поэт «имеет право на сложность» — таковы и Пастернак, и Маяковский. Независимые заявления Эренбурга многим пришлись не по душе, и некоторые выступавшие злорадно отмечали «въедливые, как ядовитый микроб», «дьявольски живучие остатки» «мелкобуржуазного прошлого» этого писателя, чье сознание так по-настоящему и не изменилось в условиях «социалистического переустройства страны».

Эренбурга также волнуют проблемы «советского стиля»: доминирующий в настоящее время неоклассицизм не является, по его мнению, искусством победившего пролетариата. Себя он считает «одним из тех писателей, которые неуверенно ищут новой формы, соответствующей новому содержанию», как это происходило в начале двадцатых годов. «Простоту не следует путать с примитивизмом», — заявляет он, забывая, что еще недавно в статье о Мальро он превозносил «известную примитивность» пролетарской литературы!

По окончании съезда группа писателей была приглашена на дачу к Максиму Горькому. Их принимали члены Политбюро, присутствовавшие на съезде: Бухарин, защищавший идею «широкого фронта» и подвергшийся жестоким нападкам со стороны бывших рапповцев, Радек, лидер «узкого фронта», а также Ворошилов, Молотов, Каганович. Были на даче и знаменитые зарубежные гости. Позже в своих мемуарах «Люди, годы, жизнь», в главе, посвященной еврейскому вопросу, Эренбург расскажет о странном разговоре, состоявшемся у него с Лазарем Кагановичем. Секретарь ЦК партии и председатель Моссовета вдруг стал ему объяснять, почему его роман 1927 года «Бурная жизнь Лазика Ройтшванеца» не мог быть напечатан в СССР: «Книга им нравилась, но, к моему великому удивлению, они добавляли, что в книге почувствовали антисемитизм, а это нехорошо. <….> Л.М. Каганович сказал, что, по его мнению, роман страдает еврейским национализмом. Я снова удивился».

Беседа удивительная, ничего не скажешь. Эренбург уже давно не вспоминал об этой книге, она относилась к эпохе, предшествующей его «революционной ломке», а вот к попытке издать в СССР отвергнутый роман «Единый фронт» он возвращался не раз. Если власть действительно сочла бы нужным вынести Эренбургу выговор за антисемитизм, то это следовало бы сделать не по поводу полузабытого «Лазика Ройтшванеца», а из-за только что вышедших в свет его репортажей из Чехословакии и Германии; самое меньшее, что о них можно сказать, — они написаны в духе его публицистики 1929 года:

«Лет пять назад я спрашивал себя: на кого похожи хасиды? На инквизицию или на готтентотов? Теперь я твердо знаю: хасиды похожи на немецких фашистов. Они тоже стоят за расовую чистоту. Горе нечестивцу, который пройдет по улице с карпато-русской девушкой. Его осыплют оскорблениями <…> У хасидов имеются также свои „рубашки“: позорный „лапсердак“, придуманный когда-то католическими изуверами, они превратили в почетное одеяние, свидетельствующее о чистоте идей. Наконец, у хасидов есть свой „фюрер“. Зовут его Спиро, и проживает он в городе Мукачеве. Правда, это не канцлер, но цадик, однако, когда он выезжает из своего пышного дома, тысячи беснующихся хасидов давят друг друга, чтобы дотронуться рукой хотя бы до его кареты. <…> На досуге цадик читает различные подозрительные опусы. Я не знаю, знаком ли он с „Капиталом“ Карла Маркса, но я убежден, что он хорошо изучил „Мою борьбу“ Адольфа Гитлера. Великие умы еще раз сошлись».

Когда Эренбург объяснял французским писателям в Париже, что диктатура в Советском Союзе является временной необходимостью, он, быть может, и сам в это верил. Но в Москве верить в это было гораздо труднее. Вот лишь один из примеров — трагедия его старинного друга Осипа Мандельштама. В 1933 году Мандельштам написал стихи о терроре и «кремлевском горце»:

Мы живем, под собою не чуя страны, Наши речи за десять шагов не слышны, А где хватит на полразговорца, Там припомнят кремлевского горца.

Мандельштам показал стихи Эренбургу, тому они не понравились. «Это не поэзия», — изрек он, внезапно превратившись в поборника чистого искусства. За несколько дней до открытия писательского съезда Мандельштама арестовали; крупнейшее событие литературной жизни он встретит в ссылке — в Чердыни на Северном Урале. Когда Бухарин поведал другу своего детства, что «кремлевский горец» уже знает об этих стихах, а начальник ГПУ Ягода даже выучил их наизусть, стало ясно, что приговор Мандельштаму обжалованию не подлежит. Тем не менее Эренбург, приехав в Советский Союз в 1936 году, отправится навестить Мандельштамов, которым было разрешено переехать поближе к столице, в Воронеж. Оттуда он увез с собой несколько стихотворений поэта, долгие годы хранил их и вернул широкой публике после смерти Сталина.

Другое открытие: он вдруг понимает, что великий Горький, «первый писатель», живет у себя в особняке, словно в тюрьме, его окружение в заговоре против него. Вернувшись во Францию, Эренбург скажет своему бельгийскому другу Францу Элленсу: «К сожалению, всего открыть я не могу. Повсюду любопытные уши. Достаточно и того, что я вам рассказал». Наконец, Эренбург отдает себе отчет и в том, что его французские друзья разочарованы и даже шокированы узколобостью большевистских руководителей. Жан-Ришар Блок, потеряв терпение, почти кричал Радеку с трибуны московского съезда: «Предупреждаю вас, что если вы будете упорствовать в осуждении свободы личности, то этим вы подтолкнете самые широкие массы на Западе к фашизму. Вы этого добиваетесь?»

Так как же быть? Смириться в подобной ситуации означало похоронить надежду на создание широкого советско-французского фронта и поставить крест на всех затраченных усилиях. Эренбург решает идти напролом: его вдохновляет недавняя победа в борьбе за публикацию романа «День второй». Тринадцатого сентября 1934 года из Одессы, где он задерживается в ожидании парохода, которым должен вернуться во Францию, Эренбург пишет письмо Сталину. Мы приводим выдержки из этого письма, которое хранилось в архиве Института Маркса — Энгельса — Ленина при ЦК КПСС:

«Всесоюзный съезд писателей сыграет огромную роль в деле привлечения к нам западноевропейской интеллигенции. На этом съезде впервые вопросы культуры и мастерства были поставлены во всем объеме, соответственно с ростом нашей страны и с ее правом на общемировую духовную гегемонию. <…> Можно смело сказать, что работа съезда подготовила создание большой антифашистской организации писателей Запада и Америки».

Далее он выражает сожаление, что состав заграничных делегаций не соответствовал «весу и значимости подобного явления», в них отсутствовали серьезные представители западноевропейской и американской литератур. Главной причиной непредставительности списка и «низкого состава» иностранных делегаций является «литературная политика МОРПа и его национальных секций, которую нельзя назвать иначе, как рапповской».

Он считает, что в настоящее время «положение на Западе чрезвычайно благоприятно: большинство наиболее крупных, талантливых, да и наиболее известных, писателей искренно пойдет за нами против фашизма. Если бы вместо МОРПа существовала широкая антифашистская организация писателей, в нее тотчас бы вошли такие писатели, как Ромен Роллан, Андре Жид, Мальро, Ж.-Р. Блок, Барбюс <…> Томас Манн, Генрих Манн, Фейхтвангер <…> Драйзер, Шервуд Андерсон, Дос Пассос <…> Скажу короче: такая организация за редкими исключениями объединит всех крупных и непродажных писателей.

Политическая программа такой организации должна быть очень широкой и в то же время точной:

1) Борьба с фашизмом.

2) Активная защита СССР.

Западноевропейская и американская интеллигенция прислушивается к „крупным именам“. Поэтому значение большой антифашистской организации, возглавляемой знаменитыми писателями, будет весьма велико.

Простите, уважаемый Иосиф Виссарионович, но мне кажется, что и помимо нашей литературной области такая организация теперь будет иметь общеполитическое боевое значение».

Известна и реакция Сталина на это предложение: 23 сентября вождь переслал письмо Эренбурга Кагановичу с запиской: «Прочтите письмо т. Эренбурга. Он прав. Надо ликвидировать традиции РАППа в МОРПе. Это необходимо. Возьмитесь за дело вместе со Ждановым. Хорошо бы расширить рамки МОРП (1. Борьба с фашизмом, 2. Активная защита СССР) и поставить во главе МОРПа т. Эренбурга. Это большое дело».

Неужели Эренбург назначен лично товарищем Сталиным главой международного фронта деятелей культуры? По приезде в Париж писателя вызывает на беседу советский посол во Франции: оказывается, Сталин выразил желание лично обсудить с «товарищем Эренбургом» проект новой организации, так что ему предстоит спешно вернуться в Советский Союз. Первого декабря Эренбург снова в Москве. И вдруг, как гром среди ясного неба грянула новость: убит Сергей Миронович Киров, первый секретарь Ленинградского обкома партии, влиятельный член Политбюро, не боявшийся возражать Сталину. «…Я отправился в „Известия“, зашел к Бухарину, на нем лица не было <…> К горю примешивалась тревога: кто, почему, что будет дальше?» Гораздо позже, на XX съезде партии Хрущев даст понять, что убийство Кирова могло быть делом рук Сталина. Но тогда, в декабре 1934-го, трагическое событие послужило поводом для колоссальной чистки: было объявлено, что вся страна кишит врагами и террористами, и был выдвинут лозунг ответного террора. В маховик запущенной карательной машины попадают тысячи «сообщников» совершенного преступления; в первую очередь — члены партии и жители Ленинграда.

Личная встреча Эренбурга со Сталиным так никогда и не состоится. Тем не менее решение вождя, принявшего писателя «на службу» советскому государству, осталось неизменным: Эренбурга отправляют назад в Париж для работы над его проектом.

 

…и конгресс в Париже

Сразу по возвращении Эренбург в двух своих крохотных комнатках на улице Котантен собирает будущий штаб новой писательской организации. Это прежде всего Мальро, затем — Леон Муссинак, Жан-Ришар Блок, Роже Вайян-Кутюрье, Луи Арагон, Луи Гийу… Используя дипломатические таланты Мальро, он трудится изо всех сил, чтобы примирить воинствующие литературные группы, не отпугнуть ни католиков, ни сюрреалистов, растворить в общей массе сторонников Троцкого. С самого начала ему предстояло столкнуться с сильным соперником — Анри Барбюсом. Автор первой биографии Сталина, Барбюс вел себя как полноправный хозяин, — именно он объявляет о создании Международной лиги писателей и выпускает по этому поводу манифест.

В Москве дело обновления МОРПа было поручено главному редактору «Правды» Михаилу Кольцову. Эренбург познакомился с ним еще в Киеве в 1918 году, когда город был занят красноармейцами; позже они встречались в Париже, в 1932 году. Члены Коминтерна, знавшие его и в СССР, и в Испании, вспоминали о нем с уважением как о журналисте выдающегося ума, блестяще образованном (Кольцов владел многими иностранными языками), пылком коммунисте, не испорченном властью. В ходе подготовки конгресса Эренбург регулярно сообщает о ходе дел Кольцову и Щербакову, которому ЦК поручил фактическое руководство Союзом писателей. В январе 1935 года он жалуется на своеволие Барбюса: «Самое грустное, что благодаря Удиану (секретарь Барбюса. — Е.Б.) пошли толки, что деньги московские. Он хвастал: снимем роскошную квартиру, достали много денег <…> Разговоры о деньгах и манифесте пошли далеко и много заранее испортили. Я думаю, что Барбюс после рассылки своего неудачного манифеста должен теперь, хотя бы на первое время, скрыться, чтобы не приняли возможную новую организацию за его проект. <….> Надо ли говорить о том, что все это делается именем того, с кем Барбюс в свое время беседовал».

Имя, которое не произносит Эренбург, — Иосиф Виссарионович Сталин.

Если не считать истории с Барбюсом, в остальном подготовка к конгрессу идет успешно: «Мальро горит. (Ж.-Р.) Блок пылает. Геенно и Дюртен следуют. Жид поддается. Может прийти такой человек, как Жироду, не говоря уже о Мартен дю Гаре. В Англии обеспечен Хекслей. Мыслимо — Честертон и Шоу. Томас Манн тоже сдался. В Чехословакии Чапек. Но, конечно, все это отпадает, если организация будет удиановская».

Однако Эренбург недооценивает сложных расчетов Москвы. Сталин настаивает на том, чтобы не придавать конгрессу слишком антигерманской направленности. Завладеть европейским интеллектуальным фронтом — да, он об этом, но не допустить на трибуну неблагонадежных. Советская печать молчит о предстоящем конгрессе, и Эренбург начинает беспокоиться. Он звонит Кольцову в Москву: «Довольны ли вы, что мы прекратили споры и помирились?» — «Очень довольны, — последовал ответ Кольцова. Давно пора. Ведь пять месяцев ушло на непринципиальные препирательства».

«Я сообщил ему, — пишет Кольцов в отчете о телефонном разговоре с Эренбургом, — что московские товарищи намерены предварительно посоветоваться и решить размеры и формы участья в конгрессе. Я сообщил ему, что пока не очень целесообразно подчеркивать участие широкой советской делегации на конгрессе. Это с самого начала придало бы ему слишком ярко выраженный „московский“ характер. Сообщать о возможности участия Горького в конгрессе пока преждевременно. В остальном — советские писатели приветствуют начало активной работы и сдвиг с мертвой точки».

В письме Щербакову Кольцов обрушивается на халатность организаторов «в отношении возможных сюрпризов»: французы даже не додумались установить «номенклатуру» делегатов и готовы допустить на конгресс всяческих троцкистов и других антисоветских либералов. В этом вопросе роль Эренбурга, безусловно, ключевая; отношения между ним и Кольцовым «пока сносные, хотя он [Эренбург] все время пытается играть роль арбитра между Европой и Азией».

 

Пощечина Андре Бретона

Среди утомительных парижских встреч и отчетов перед московским начальством Эренбург ухитряется найти время, чтобы написать новую повесть «Не переводя дыхания», ряд статей для «Известий» и совершить краткую поездку в Саар. Он живет в бешеном, лихорадочном темпе, которому позавидовал бы его герой, неугомонный «король военной промышленности» Вульф Вайнштейн. Получилось, что как раз Эренбургу и удалось стать настоящим «королем» современности, сумевшим возглавить международное братство писателей. Конечно, среди них были и такие, кто подозревал, что стал объектом манипуляций, однако угроза фашизма заставляет отбросить все сомнения. Конгресс в защиту культуры был, что называется, обречен на успех: все крупные европейские и американские писатели, в конце концов, дали согласие принять в нем участие. Но Эренбург, при всей своей активности и видимых успехах, увы, был невезучим человеком. В последний момент победа чуть не выскальзывает у него из рук. Конгресс должен открыться 21 июня 1935 года. За несколько дней до этого в табачной лавке на бульваре Монпарнас он неожиданно сталкивается лицом к лицу с Андре Бретоном. Бретон только что прочитал разгромную статью Эренбурга о сюрреалистах. Представившись, он отвешивает автору статьи здоровенную пощечину. Эренбург не стал лезть в драку. Месть — блюдо, которому надо дать остыть. Взбешенный, униженный, он убеждает своих соратников по оргкомитету, что Бретон вел себя как фашист, и поэтому он должен быть исключен из числа делегатов конгресса. В случае отказа Эренбург покинет конгресс вместе со всей советской делегацией. Шантаж возымел действие: по всей видимости, французская делегация сочла пощечину Бретона несовместимой с идеей «защиты культуры». Интересно, кто из них читал статью Эренбурга? Очевидно, очень немногие. Уговаривать пришлось только Рене Кревеля, поэта-сюрреалиста, друга Бретона и члена оргкомитета конгресса: тот настаивал на компромиссе. Призывы к примирению ни к чему не привели. Несколько дней спустя Рене Кревель покончил с собой. Вот как рассказывает об этом событии Эренбург в своих воспоминаниях: «От его друзей — от Клауса Манна, от Муссинака — я узнал, что сам, о том не подозревая, сыграл в этой трагической истории некоторую роль. <…> Все это было в нравах сюрреалистов, и вот вздорная история стала последней каплей для Рене Кревеля. Конечно, капля не чаша, но мне тяжело об этом вспоминать». Тем не менее он об этом вспоминает, умалчивая, однако, о шантаже, который предшествовал самоубийству Кревеля, страдающего туберкулезом и депрессиями, раздираемого дружбой и политикой, сюрреализмом и коммунизмом: скорее всего этот разлад и довел несчастного поэта до кризиса, который он не смог преодолеть.

Накануне открытия конгресса станет известно, что Горького в составе советской делегации не будет. Для Эренбурга, как мы знаем, это не было неожиданностью, но французские организаторы пришли в бешенство: они почувствовали, что остались в дураках. Мальро решает, что этот номер не пройдет: в сопровождении Андре Жида и Эренбурга он отправляется к советскому послу с требованием включить в состав советской делегации Бабеля и Пастернака. Если уж не Горький, то пусть эти двое представляют русскую литературу, а не член ЦК партии A.C. Щербаков, журналист Михаил Кольцов и два никому неизвестных литератора из нацменьшинств.

Конгресс длился пять дней. Как написал не лишенный проницательности Жюльен Бенда, «это был разгул любви, примирение противоположностей… Словом, много сердечности, много доброй воли, но больше всего благих намерений». Писатели преисполняются чувством собственной значимости и силы. Сам Эренбург, после года усилий, затраченных на осуществление своего проекта, после угрозы срыва, нависшей в последнюю минуту, уходит в тень. Так велел Кольцов: не годится, чтобы «влияние Москвы» слишком бросалось в глаза. Он уступает сцену Андре Жиду, который произносит речь памяти Кревеля, и Элюару, зачитавшему письмо отсутствующего Бретона. Не Эренбург, а Николай Тихонов отвечает на поднятый писателями вопрос о Викторе Серже, бельгийском писателе и анархисте, переехавшем в СССР еще в 1919 году: примкнувший к троцкистской оппозиции Серж был арестован по обвинению в покушении на Кирова и отправлен в лагерь. Речь Эренбурга прошла незаметно, что не помешало ему быть избранным вместе с Кольцовым в секретариат созданной на конгрессе Международной ассоциации писателей в защиту культуры. Выполнив свою задачу, Эренбург решает, что он честно заслужил отпуск, и отправляется на отдых в Москву.

 

Эренбург среди «своих»

Да, Эренбург собирается отдохнуть в Москве — ведь впервые с 1908 года у него появилась в Москве собственная квартира. Создав Союз писателей, Сталин не просто освободил его членов от засилья литературных группировок, но и окружил их заботой социалистического государства. Государство гарантировало им тысячные тиражи, переводы на все языки многонационального Советского Союза и громадные по тем временам гонорары. Писателям выделялись квартиры, для них строились дома, даже целые поселки. Поэтому Эренбург с Любой смогли поселиться в писательском доме, в прекрасной квартире в Лаврушинском переулке в самом центре Москвы, а через два года приобрести дачу в писательском поселке Переделкино.

Похоже, все его надежды, все планы сбывались: и материально, и психологически он теперь всюду дома — и во Франции, и в России, и в Париже, и в Москве. И все же, сколько бы он ни повторял, что является частью этого мистического «мы», ему никак не удается полностью вписаться в советскую действительность. Вот как вспоминает о нем писательница В.А. Герасимова: «Вообще, в нем не было ни барства, ни желания чем-то казаться, скорее всего доброжелательное внимание. Просто он был нам („пролетарским“, как долго именовалась обширная группа литераторов) не совсем понятен, чужд даже и обликом своим — уже тогда в берете! с трубкой! Трубка, как нечто выразительное, дополнявшее облик, воспринималась только у одного человека! Да и запах „заграничного“ табака эренбурговской трубки был не наш, и усталое — какой-то особой усталостью — лицо хотя и импонировало, но казалось тоже каким-то заграничным».

Иностранцем ощущает себя Эренбург на собраниях и конференциях: он еще не вполне овладел ходульным лексиконом и дежурными ритуалами. Иностранцем он чувствует себя и в своем доме, где парадный вход отделан мрамором, а шикарные новые квартиры заселены писателями-номенклатурщиками; иностранцем — на улицах Москвы, где сносятся, по приказу Кагановича, старинные церкви и околокремлевские древние постройки; как иностранца воспринимают его собратья по цеху, чьей бурной литературной жизни он недавно еще завидовал, а теперь пугается их угрюмых лиц, глаз, в которых нет ничего, кроме неприязни и страха. Борис Пастернак, в самый последний момент делегированный на парижской конгресс, произвел там тяжелое впечатление. Он рассказывал о своей годовой бессоннице, о глубочайшей депрессии после поездки в деревню вскоре после раскулачивания. Поселившись в Москве, Эренбург понял, что Пастернак вовсе не исключение: сосланный в Воронеж Осип Мандельштам попал в психиатрическую лечебницу, Михаил Булгаков посещает психиатра, лечится от приступов душевной болезни… Иностранцем чувствует он себя и в своей новой роли. Седьмого ноября во время обычной демонстрации на Красной площади пионеры несут составленные из цветов лозунги «Да здравствует лучший друг пионеров товарищ Сталин!», «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!». После романа «День второй» Эренбург считался специалистом по советской молодежи — как же ему не радоваться при виде такого проявления счастья? Но как при этом забыть, что «лучший друг пионеров» только что утвердил новый закон, по которому дети начиная с двенадцатилетнего возраста, несут полную уголовную ответственность, включая применение высшей меры наказания? Действие этого закона распространилось бы и на маленьких героев «Проточного переулка»… Ему объясняют, что новый закон знаменует великое достижение советской системы образования: в СССР дети взрослеют гораздо быстрее, чем на Западе.

Однажды поздно вечером Эренбург, возвращаясь домой вместе с немецким коммунистом Густавом Реглером, рассказывает ему анекдот: «Рано утром двое мужчин идут по совершенно безлюдной Красной площади. Они увлеченно разговаривают, как вдруг один из них наклоняется к собеседнику и шепчет ему на ухо: „Осторожно, нас подслушивают“. — „Кто? Нас ведь только двое!“ — удивленно отвечает ему товарищ. „Вот именно!“» Боялся ли Эренбург? Конечно, боялся, как и все, дышавшие московским воздухом того времени. Но больше, чем страх, его терзала мысль о том, что он допустил роковую ошибку, несмотря на свое фантастическое чутье и богатый жизненный опыт: дело, которому он решился служить, оказалось Молохом, требовавшим человеческих жертвоприношений. Эренбург приглашается на митинги стахановцев, где его охватывает настоящая паника при виде истерического восторга собравшихся по поводу «корифея человечества». Он пытается убедить себя, что взрывы неистовых аплодисментов при каждом упоминании имени Вождя, непрекращающиеся пронзительные выкрики из зала ничем не отличаются оттого, что он видел на митингах в Париже, когда толпа в едином порыве вскидывала сжатые кулаки. Однако эта «диалектика» хромает, ему не удается обмануть себя, но он уже попал в шестеренки безжалостной машины. С писательского собрания он отправляется бегом на встречу с молодежью, с митинга рабочих — на съезд кинематографистов. Он поддерживает лозунги, выступает с речами, иногда позволяя себе выразить сомнение или оживить выступление интимной интонацией, но в финале всегда звучит неизменное «славься!», что сводит на нет его слабые фрондерские попытки. Почти каждый день происходят «встречи с читателями» — ритуальное мероприятие, цель которого — обеспечить работникам пера непосредственный контакт с «массами трудящихся». Эренбургу нравятся эти встречи: неважно, настроена аудитория доброжелательно или враждебно — в любом случае для него это отдушина: он может оставаться самим собой.

Хотелось бы верить, что при всей своей растерянности, подавленности, утрате ориентиров, Эренбург все-таки имеет представление о том, что происходит в стране. Но если это так, то чем можно объяснить его поступок, воспринятый большинством как провокация? Он ведь знает, что Сталин занят пересмотром истории русской революции да и истории России вообще. Он знает, что все, включая историков, старых большевиков и выдающихся деятелей искусства, ведут себя тише воды ниже травы, безропотно соглашаясь позабыть свое прошлое. Так какой демон-искуситель подтолкнул его сделать ставку на искренность, рассказать о своих метаниях и ошибках — словом, написать автобиографическую книгу?

В одной из своих книг журналист Альбер Лондр рассказывает о поразившей его встрече: в каком-то городке где-то в Центральной Европе он заметил еврейского юношу, который резко выделялся среди прочих — держался прямо, шел с поднятой головой, не жался по стенам. Оказалось, этот молодой еврей приехал из Палестины, и в отличие от своих единоверцев он знал, что у него есть родина, почва под ногами. В случае с Эренбургом происходит что-то похожее: роль Палестины для него играет Европа, Франция, Париж. Такого тыла не было у советских людей. Отсюда и его высокомерно-усталый вид, несуразный берет, вызывающая трубка, сарказм, язвительные выпады и, наконец, странная идея написать автобиографию в 1935 году.

Несмотря на статус официального советского писателя, на уважение, выказываемое ему «верхами», он все-таки остается в кругу подозрений. Он постоянно объясняется, заверяет в своей преданности, но упорно сопротивляется главному требованию: обязательному ритуалу самокритики. В этом он неумолим. Вот, например, какими словами заключает он свою речь на обсуждении романа «День второй» в Союзе писателей: «Я чувствую себя сегодня как один из строителей Беломорстроя: грешил, но искупил свои грехи, допущен в ряды сознательных граждан, которые строят социалистическое отечество… Уверенность, что нас, писателей, нужно судить, а мы должны каяться, на мой взгляд, неправильная». С тем же упрямством отвергает он и требования отредактировать свои ранние книги. Ему предлагают переиздать собрание сочинений начиная с «Хулио Хуренито». Главное условие, которое он выдвигает, — никаких купюр и сокращений. Его просят написать предисловие к роману. Он отвечает: «Собственно говоря, то, что я могу сказать, — это то, что книга написана в 1921, а теперь 1935. Конечно, несколько более пространно, но и только. Или о судьбе дальнейшей всех участников, не касаясь самого Хуренито. Предисловие должно быть выдержано в духе книги. Объяснить различье эпох могу, но „отмежеваться“, „покаяться“ и пр. — нет».

Но атмосфера подозрительности, сложившаяся вокруг него, бесконечные двусмысленные намеки, выводят его из терпения. В конце концов он решается взять быка за рога: устав от постоянного напряжения и страха, он сам идет навстречу опасности. Добросовестно (но лишь отчасти), честно (но не слишком) он расскажет о себе всю правду, во всеуслышание поведает о своем прошлом, своих ошибках, обо всех трудностях пути, которые ему пришлось преодолеть для того, чтобы его признали «советским писателем». Эта исповедь, которую он назовет «Книгой для взрослых», далась Эренбургу нелегко. Его сковывает необходимость в той или иной форме покаяться. Он включает в автобиографическое повествование романную интригу, что выглядит довольно неуклюже. Одним словом, результат не из лучших, но, как уже было сказано, интерес этой исповеди не в литературных достоинствах. Пока книга готовится к изданию, ширятся сталинские репрессии против интеллигенции. Объявляется война «формалистам и формализму» в искусстве, публикуются «заметки» Сталина, Жданова и Кирова об ошибках в учебниках истории (написанные в 1934 году), начинается преследование тех, кто их распространял. В конце года бывший рапповец поэт Безыменский доносит Щербакову в ЦК после поездки в Париж: «Не могу развернуть информации о „работе“ Эренбурга <…> Но мое первое впечатление — вреднейшая деятельность Ильи двухдневного в отношении поэзии советской и не менее вредная в отношении многих французских дел, в частности к писателям-коммунистам».

И все же Эренбург, вернувшийся в Париж в начале 1936 года, не отказывается от своего замысла. Чем больше препятствий, тем выше он метит. В марте он обращается к Кольцову с предложением опубликовать отрывки из новой книги в «Правде»: «„Правда“, как Вы сами знаете, великая вещь. Притом я рад буду воспользоваться этой возможностью, чтобы появиться на страницах оного органа». Нужно сказать, что с некоторого времени отношения со старым другом и покровителем Бухариным стали несколько натянутыми: «Известия» часто отказываются от статей Эренбурга и подвергают их цензуре. Что же случилось? Или Бухарин не доверяет больше другу детства? Вполне возможно, и, кстати, он в этом не одинок: Кольцов тоже отклоняет предложение Эренбурга. Журнал «Знамя» дает принципиальное согласие на публикацию, но требует внести в текст изменения: по мнению редакции, книга недоступна для «простого колхозника», слишком заражена пессимизмом и не способствует укреплению боевого духа; там, где речь идет об искусстве, отсутствует решительная критика формализма, воспоминания о подпольной работе слишком легковесны. Эренбург нервничает, он раздосадован, но садится и переписывает почти половину книги, вычищая оттуда, например, «историю о штанах» — о том, как в разоренной Москве 1920 года «лорд-мэр Москвы», старый парижский знакомый Лазарь Каганович спас его приказом «Одеть т. Эренбурга», и другие куски, в которых его воспоминания о подполье и эмиграции могли звучать слишком иронично. «Если хотите, тема моей книги — героика, — пишет Эренбург главному редактору журнала „Знамя“. — Я говорю о героическом воздухе. <…> Если я при этом не ползаю на животе и не кричу истошно „простите меня“, то только потому, что не считаю подобные формы связанными с героикой воздуха, о которой я писал».

Между тем в мае Кольцов публикует в «Правде» «письма читателей», содержащие критику в адрес Эренбурга. Бесспорно, он не единственный писатель, не сумевший потрафить вкусам трудящихся, однако его это задевает: «Все это очень прискорбно и очень серьезно». Плохие новости на этом не заканчиваются: 16 июня 1936 года официальный орган Союза писателей «Литературная газета» помещает пространную разгромную статью Исая Лежнева (еще один эмигрант, вернувшийся в СССР и зарабатывающий прощение), заведующего литотделом газеты «Правда». Французская пресса незамедлительно опубликовала отрывки из этой статьи. «Дело не в содержании, но в тоне, — пишет Эренбург М. Кольцову, обращаясь с просьбой опубликовать его ответ без сокращений. — Здесь иные понятия, и такой тон здесь применяется только к политическим врагам. На левые писательские круги это производит впечатление дезавуации. Я не могу понять полезности таких тыловых атак. Я апеллирую на этот раз не к Вашему благорасположению, но к Вашему знанию заграничных условий». Ответа не последовало — у Кольцова были другие заботы. Дело в том, что два месяца назад НКВД (в который в 1932 году было преобразовано ГПУ) начал разгром «троцкистско-зиновьевского блока»: против Каменева и Зиновьева, старых товарищей Ленина, членов Политбюро, были выдвинуты обвинения в диверсии, убийстве Кирова и покушении на высокопоставленных партийных и государственных руководителей, включая лично Сталина. 18 июня умирает Максим Горький: смерти писателя предшествовало убийство его сына, который якобы скончался от болезни — но никого из тех, кто его знал, эта версия не обманула.

И вот как раз тогда, когда на Эренбурга сыпались эти страшные новости из Москвы, он узнает, что 18 июля в Испании вспыхнул военный мятеж против республиканского правительства. Накануне, в апреле, Эренбург провел в Испании две недели. Он полюбил эту страну, прекрасно знал ее литературу, в юности переводил средневековых испанских поэтов. Судьба испанской республики, провозглашенной в 1931 году, была ему небезразлична. В самой Испании защита республики быстро перерастает в гражданскую войну: народ поднимается на вооруженную борьбу с франкистами. Назревает социальная революция, у которой два главных лозунга: жечь церкви и делить землю. Коммунистическая партия не имеет в стране реального влияния, поэтому возглавят революцию кастильские социалисты под руководством «испанского Ленина» — Ларго Кабальеро и каталонские анархисты. Эренбургу не терпится включиться в борьбу. Его мало занимают события во Франции, где в это время формируется Народный фронт. Он бомбардирует редакцию «Известий» телеграммами, где просит разрешения отправиться в зону конфликта. Он еще не знает, что Бухарин практически утратил свое влияние и вот-вот будет снят с поста главного редактора. Единственный ответ, который Эренбург получает на свои письма, — ждать решения Москвы. Он набирается терпения, но вскоре узнает, что Кольцов уже в Мадриде и что ТАСС уже отправил в Испанию специального корреспондента от «Известий». Не тратя времени на размышления, он упаковывает свою пишущую машинку, прощается с женой и на свой страх и риск отправляется в страну, где вовсю идет гражданская война.