Бригадный генерал Уоррен А. Блэк резко проснулся: широко раскрылись глаза, расставленные пальцы ног впились в простыню, кулаки сжались, мышцы живота жестко напряглись. Кожа покрылась потом — потом ужаса. Генерал знал, что через несколько минут прозвучит будильник его ручных часов. Спать хотелось до рези в глазах. Но он прогнал остатки сна усилием воли. Засыпать было опасно — мог прийти Сон.
Еще каких-нибудь полгода назад Блэк и знать не знал, что такое сновидения. Теперь же стоило лишь сомкнуть глаза, как в том или ином варианте приходил Сон, от которого Блэк просыпался корчась и в поту. Первое время он разрывался между желанием закрыть глаза и вернуться в черное, приносящее отдых беспамятство постели и страхом снова очутиться в том же Сне. Сейчас, однако, он предпочитал бодрствовать.
Блэк знал, что есть лишь один способ навсегда отделаться от Сна: снять мундир. Он объяснял это себе сотни раз — то в шутку, то с жестокой прямотой, то капризно. А Сон не уходил. И почти не поддавался никаким логическим толкованиям.
Генерал ощущал мимолетно, но удручающе четко, что от Сна ему не отделаться, если не подать в отставку. Но мысль о демобилизации из ВВС была мучительна.
Сон всегда начинался с корриды. Блэк в жизни ни разу на корриде не был, но с тех пор, как начал приходить Сон, просмотрел кое-какую литературу на сей предмет. Сон был безупречно выдержан во всех деталях — от пикадоров на лошадях, прикрытых попонами, до гигантских щитов, рекламирующих пиво и автомобили, и волнующейся толпы. Вполне возможно, думал Блэк, что в памяти всплывали подробности давно прочитанных и забытых книг.
Бык казался совсем настоящим, он яростно вылетал из загона, роя землю и хрипя. Затем резко останавливался, могучее тело оседало на задние ноги, замирая, подобно статуе. Затем бык снова становился на четвереньки, обводил взором арену, покачивал рогами и озадаченно высматривал противника. Затем испускал глубокий рев — глас уверенности. Трибуны отвечали гробовым молчанием. Вдруг рев быка превратился в тончайший рвущийся звук мучительной боли, и на лоснящейся черной коже лопатки появилась красная полоска.
Проворно и с великолепной грацией бык развернулся, уперевшись копытами, и снова испустил вопль боли. Еще одна полоса — теперь белая — появилась на его боку. Бык ринулся вперед. И снова вперед… И так без конца с неослабевающей, казалось, силой. Но бык был ошеломлен. Каждый раз, как он поворачивался, чтобы броситься в атаку, на теле его появлялась новая, то красная, то белая полоса…
Там, на арене, есть матадор, говорил себе Блэк. Но я не вижу его. Наверное, его скрывает от меня отражение солнечного света от сверкающего песка, нечаянный камуфляж костюма, неумышленная игра красок на арене. Повернув голову, Блэк тщетно пытался разглядеть матадора, но безуспешно.
Оглядываясь вокруг, Блэк не без удовлетворения отметил, что все на трибунах были ему знакомы. Там сидели люди, с которыми он повседневно общался по службе: рядовые, штатские секретарши, генералы, полковники, техники, майоры, ученые, профессора. Но он не мог узнать ни одного из них. Не мог вспомнить, кто есть кто. Просто знал, что они ему знакомы, и вид их лиц обнадеживал.
Невидимый матадор подгонял быка все ближе и ближе к тому месту, где сидел Блэк. Было слышно дыхание могучих легких, были видны вздымавшиеся копытами облачка песка, были видны массивные мышцы шеи, бугрящиеся, когда бык наклонял рога. Он был совсем рядом.
И вдруг Блэк понял, что означают белые и красные полосы. С быка заживо снимали шкуру. Невидимый матадор был вооружен не шпагой, как обычно, а каким-то другим оружием, прицельно срезавшим длинные узкие полосы со шкуры быка. Белые полосы — это хрящи и жир. Красные — кровь, стекающая на песок с огромного тела несчастного животного.
Бык, оказавшийся прямо напротив Блэка, устал и был растерян. Снова удар, и снова бесшумно упала полоска шкуры, обнажив беззащитную плоть. На теле быка шкуры почти не осталось. Голова его опустилась на песок, ноздри вздули два крошечных вулканчика пыли, размером не больше чем с кулак. Пыль попала ему в глаза, и бык медленно и печально смежил веки.
Блэк оглянулся. Знакомые лица выражали восторг. Рты открывались в радостных воплях, но звуков не воспоследовало. Они улыбались, показывали на быка пальцами, беззвучно что-то мычали, лупили друг друга по спинам, плясали от возбуждения. По щекам катились слезы радости.
Но вид их лиц совсем больше не радовал Блэка.
А затем произошло нечто страшное. Бык снова поднял голову, разлепил веки и впился агонизирующим взглядом в Блэка. С секунду они глядели в глаза друг другу. И каким-то таинственным образом был заключен договор. В глазах быка появилось облегчение.
Блэк почувствовал, что превращается в быка сам. Безо всяких усилий. Будто бы его тело растворилось в туман, входящий в тело быка. Теперь он, Блэк, глядел на трибуны, его, Блэка, сбивали с толку непривычные цвета и звуки, это он, Блэк, крутил головой, высматривая матадора.
Он ощущал абсолютную растерянность. А также страх.
Боялся он двух вещей, они-то и заставляли его просыпаться в холодном поту. Во-первых, он знал, что следующий удар, сдирающий шкуру, рвущий нервную ткань и болью раздирающий бычий мозг, секунду спустя обрушится на него. Во-вторых, сейчас он повернет голову и увидит своими бычьими глазами матадора. Думать об этом было так страшно, что просыпался он моментально.
Перевернувшись на бок, Блэк посмотрел на часы. У него было еще несколько минут. Интересно, на какой стадии сна начинаешь потеть, лениво подумал он. Пояс, воротник и подмышки пижамы были влажны от пота. Часами он потел, что ли? Да нет, всего ведь несколько секунд.
Блэк заставил себя расслабиться. Не теряй логики, приказал он себе. И снова пришло ощущение, что Сон и стратегическая авиация тесно между собой связаны. Если бы он мог уйти в отставку, ушел бы и Сон. Но он уважал сослуживцев, любил авиацию, она так много значила для него, чуть ли не больше, чем семья. И выполняла столь важную задачу. Но в глубине души вставала мрачная тень, грыз червяк сомнения. При тщательном рассмотрении тень исчезала, но неуловимые сомнения оставались. Что-то было сильно неладно.
Блэка охватил приступ отчаяния. Что же ему теперь — всегда просыпаться так, рывком, от черного ужаса и сразу на свет дня? Он не любил внезапных пробуждений, хотя и привык к ним в бытность свою пилотом, лет двадцать пять назад. Тогда, в войну, его резко будило совсем другое, заставляя чаще биться пульс и выбрасывать больше адреналина в кровь: рев сирен, рука, грубо расталкивающая его промозглым английским утром, свист падающих бомб… О да, тогда он просыпался моментально. Но совсем по-другому, не так, как сейчас, тогда его душу не изматывал кошмарный Сон.
Блэк решился и сел в постели. Все, Сон забыт. Пора приступать к необходимости протянуть до конца долгого дня. Блэк заставил себя улыбнуться. Ничего. В столь ранний час пробраться сквозь центр Нью-Йорка не проблема. Если повезет, можно взять «Сессну» и самостоятельно долететь до базы Эндрьюс. А если и нет, он все равно успеет на совещание в Пентагон к 10.00 рейсовым самолетом. Так или иначе — не опоздает. Все нормально.
Блэк посмотрел на спящую подле него жену. Бетти не шелохнулась. Ей нужно было выспаться, и Блэк хотел побриться, одеться и выскользнуть из дома, не будя ее. Бесшумно встав с кровати, он полез в ящик комода за чистым бельем.
Рослая, крепкая, квадратная фигура Блэка обладала чертами грубой мужской привлекательности. Даже голова его казалась слепленной из резко очерченных плоскостей, открывающих первые страницы любого самоучителя рисования. Он походил на недоработанную скульптуру, у которой автор еще не обтесал углы. Тело его не просто казалось массивным, но внушало ощущение, что не обмякнет с годами, не заплывет жиром. Его, скорее, создал хороший чертежник, чем тонкий художник.
Блэк коротко стриг темно-русые вьющиеся волосы. Однажды, еще в начальной школе, он их отпустил, и они завились в такие кудряшки, что их тщедушный учитель усмехнулся, глядя на него: «Смотрите, какой у нас завелся сатирчик». Больше Блэк никогда длинных волос не отпускал. У него были очень выразительные и как бы для защиты глубоко посаженные карие глаза, которые он никогда не отводил от собеседника, даже если приходилось говорить неприятные вещи. Внимательные подчиненные всегда могли предугадать настроение Блэка по тому, как суживались его глаза, как морщились от сдерживаемого смеха.
По дороге в ванную Блэк заглянул в спальню мальчиков. Старая пилотская привычка, тайная, чуть ли не подсознательная: в каждом прощании отзвук вечной разлуки. Мальчишки стали уже слишком большими, чтобы позволять отцу целовать себя на людях, хотя он бы их расцеловал с радостью. Но хотя бы в такую рань он мог прокрасться в их спальню и тихонько поцеловать их в лобики.
Двенадцатилетний Джон сжался в комок у края кровати, зарывшись головой в простыню. Блэк мягко и осторожно переложил его, подоткнув одеяло под плечи и шею.
Четырнадцатилетний Дэвид разметался по всей постели, наполовину сбросив одеяло и свесив ногу на пол. Блэк аккуратно уложил и укрыл его. У Блэка, казалось, вся жизнь уходила на то, чтобы укрывать Дэвида и не дать задохнуться Джону.
Быстро и умело бреясь безопасной бритвой, опрыскав лицо мыльным аэрозолем, Блэк с горечью подумал о том, как много времени вынужден проводить без сыновей. Вообще-то он чувствовал отцовскую дистанцию со всеми тремя, возможно, потому, что был на семь лет старше Бетти. Блэк ухмыльнулся собственному отражению: это чувство дистанции черт-те как быстро исчезало, стоило им с Бетти остаться вдвоем.
По рождению он принадлежал к баснословно богатому семейству сан-францискских Блэков. Они непрерывно богатели с 1849 года, когда молодой и безвестный Нед Блэк забил заявочный столб на берегу пустынного ручья и вернулся в Сан-Франциско на ослике, груженном почти что 3000 унций золотого песка и самородков. Никому не были ведомы ни его семья, ни место рождения. С Неда Блэка и пошли сан-францискские Блэки. Он скупил в Сан-Франциско большие участки земли, впоследствии перепродав их за огромные деньги.
Блэк видел библиотеку своего пращура Неда, составленную из книг Джона Локка, Фурье, Роберта Оуэна, великих чартистов, Маркса, Спенсера, Рикардо. Книг, зачитанных до дыр. Нед Блэк ушел на Гражданскую войну тихим и скромным человеком и еще более тихим и скромным вернулся с войны. Детям своим пытался внушить лишь одно: человек — животное общественное, и главные его обязательства — это обязательства перед обществом.
Как и другие богатые горожане, Блэки жертвовали на оперу, музеи и симфонические оркестры, но больше всего — на школы, библиотеки и больницы. Но ни одно здание, построенное ими для города, не носило их имени. Дети, внуки и правнуки Неда Блэка унаследовали его скромность, упорство и стремление держаться в тени. Они становились священниками, бизнесменами, просветителями, а некоторые — к вящей радости Неда Блэка — и политическими деятелями. Нед Блэк считал политическую деятельность благороднейшей из профессий, нужнейшим из общественных дел.
Будь то движение в поддержку реформ, создание комиссии по расследованию преступлений, попытка улучшить образование — представитель семьи Блэков всегда играл существенную роль.
Уоррену Блэку оказалось нелегко следовать традиции. Он не чувствовал ни вкуса к политической деятельности, ни интереса к бизнесу. Даже закончив один из лучших элитарных университетов Новой Англии, он ощущал себя неприкаянным и даже в чем-то виноватым. Во время второй мировой войны Блэк вступил в ВВС, и здесь, а затем в стратегической авиации обрел свое истинное призвание. Он летал и дрался успешно, но не выделялся, и хотя убийство вызывало у него отвращение, сумел убедить себя, что так надо. Служил он ровно, толково и без каких бы то ни было потуг на саморекламу. С годами он полюбил ВВС, хотя и отдавал себе отчет в том, что нелепо любить гигантскую безличную организацию.
Он познакомился с Бетти, когда командование ВВС откомандировало его продолжить образование в том же элитарном колледже, где он получил диплом, специализироваться по международным отношениям и внешней политике в семинаре знаменитого профессора Толивера. Бетти удалось попасть в этот семинар, и раз в неделю она приезжала на него из Рэдклиффа. Старый сухарь Толивер поначалу уперся, но отец Бетти был знаменитым профессором военно-морской истории, и в конце концов Толивер уступил. Но откровенно предупредил Бетти: до нее женщины в семинаре по международным отношениям никогда не участвовали, дискуссии часто переходят на «соленый» язык и никаких скидок ей ждать не придется.
Бетти согласно кивнула. И появлялась на занятиях с видом человека, идущего в бой, а не обсуждать отвлеченные умопостроения. На лице — ни следа косметики, ни тени улыбки, одета в строгий серый костюм. Тон — неизменно спокойный и ровный, чересчур ровный от постоянной необходимости сдерживаться и контролировать себя. И лишь однажды посреди семестра она не сдержала гнев, и лицо ее стало волнующе прекрасным, изумив Блэка, внезапно осознавшего, что находится в обществе красивой и эмоциональной девушки.
С самого начала Бетти была на ножах с Толивером, которого воспринимала как интеллектуального противника. Воспринимать его врагом было нетрудно — так к нему относилось большинство студентов. Но открыто проявлять враждебность — совсем другое дело. Толивер был грозным оппонентом.
В области международных отношений Толивер был ведущим специалистом. Происходил он из старых семей Новой Англии и был предан науке фанатично, целиком и полностью. Если убеждения призывали его покинуть тишину библиотек и аудиторий и ринуться в публичную баталию, он делал это без минутного колебания.
Первая баталия подобного рода, в которую он вступил совсем зеленым юнцом, закончилась для него катастрофой. До первой мировой войны он был пацифистом. Выступал с лекциями и статьями против участия в европейских силовых блоках, клеймил войну как бесчеловечный и «устаревший» способ решения мировых проблем, возглавлял «марши мира» в Нью-Йорке и Вашингтоне. Изучал войны древности, войны средневековья, девятнадцатого века, начала двадцатого. И сам не заметил, как, выступая против войны, стал одним из глубочайших ее знатоков.
Но в какой-то момент — какой именно, так никто и не понял, а сам Толивер никогда не уточнял — его позиция изменилась. Это была одна из типичнейших перемен интеллектуальных позиций и убеждений той эпохи: Толивер превратился в сторонника войны. Он порвал со своими друзьями-пацифистами и их делом и проявлял такой экстремизм в стане их противников, что напугал даже интервенционистов своими утверждениями, что война — неотъемлемая часть бытия любого общества. Его аргументация была изящно выстроена, изложена ученым языком, изобиловала ссылками на историю, психологию агрессии, ссылками на Фрейда и подсознательное стремление к смерти. Толивер отнюдь не утверждал, что война — благо. Он всего лишь ограничивался мнением, что война неизбежна до тех пор, пока существует человеческое общество.
На некоторое время в тридцатые годы Толивер пробудил к себе невероятную неприязнь. Его клеймили подрывным элементом, предателем, английским наймитом. У него почти не осталось учеников, либеральная пресса вовсю поносила его. Но вот Америка вступила в войну, и чуть ли не на следующее утро Толивер проснулся пророком, кумиром публики, «интеллигентом, не оторвавшимся от реальности». Толивер отмахнулся от лести так же равнодушно, как раньше отмахивался от хулы. Ему сошло с рук даже объяснение, которое он дал публично своему нежеланию идти добровольцем в армию: «Кто-то, с головой на плечах, должен остаться в живых, чтобы разработать теорию войны и мира. Я на это гожусь куда лучше, чем остальные. Вот этим я и займусь».
Этим он с тех пор и занимался.
Толивер был исключительно человеком мысли. Никто не знал и не осмеливался спрашивать, сколько ему лет: то ли он весь выгорел к своим пятидесяти, то ли прекрасно сохранился к своим семидесяти. Жидких седых волос лишь изредка касалась расческа. У него было несколько костюмов, сколько именно — никто точно не знал, поскольку все были одного цвета, из одинаковой первосортной английской шерсти и одинакового консервативного покроя. Все они несколько месяцев спустя казались заношенными и старыми, поскольку никогда не гладились и не чистились и были прожжены пеплом от бесчисленных сигарет. Когда Толивер поднимался с кресла, вокруг него всегда вздымалось облачко пепла.
В минуты отдыха лицо Толивера казалось раскисшим, как кисель, но только казалось. Да и позволял он себе расслабляться крайне редко. Обычно он кипел яростью, заметнее всего выражавшейся в непреклонном взгляде ярко-голубых глаз уроженца Новой Англии, сверкающих охотничьим азартом. Когда Толивер спорил, лицо его застывало каменной маской, еще более, чем обычно, казался крючковатым нос. И при малейшем возражении, да что возражении — при малейшем признаке безразличия к его взглядам — Толивер бросался в атаку, напрягшись всем телом и повернувшись в кресле. При этом почему-то походил на крысу — вгрызающуюся в логику крысу, впивающуюся острыми зубками в неубедительные аргументы или с ужасающей настойчивостью подтачивающей более веские доказательства. Толивер редко позволял спору закончиться, не показав достаточно ясно и отчетливо, за кем осталась победа. Он обладал познаниями о войне и человеческом обществе столь обширными и целеустремленностью столь невероятной, что, слушая его, казалось недопустимым, будто кто-то способен знать больше его либо высказать точку зрения, которую он не предвидел заранее и не учел в своем мастерском анализе.
Толивер ни в грош не ставил ни университетские интриги, ни своих коллег, ни общественную жизнь студенческих городков, ни всю повседневную суету подобного рода. Студенты удостаивались его сосредоточенного и узко направленного внимания только лишь как носители идей. Как личности они были ему известны лишь по именам. Образ же их мыслей он знал досконально. Льстить Толиверу было невозможно — глаза его тут же застывали в ледяном презрении.
Когда Бетти впервые возразила Толиверу, участники семинара встрепенулись. Каждый подался вперед, напряженно ожидая, что сейчас польется кровь. Однако события приняли несколько иной оборот.
Бетти привела интересные антропологические данные о племени в Меланезии, которое предпочитало ведению войн установление мирных отношений. Члены племени соревновались друг с другом в поднесении Даров, оказании взаимных одолжений и любезностей. Стало очевидным, что Толивер все это слышит впервые, но он тут же ринулся в атаку, объявив эти данные явно недостаточными для обобщений. А вот напади кто на эти племена, и они проявят стандартную реакцию — ответят военными действиями.
Но на них нападали, и они вовсе не проявили стандартной реакции, возразила Бетти. Она читала об этом в исследовании.
Выслушав Бетти, Толивер обрушился на ее позицию с сокрушительным анализом. Бетти ответила дополнительными сведениями, подтверждающими ее точку зрения.
Блэк вставил нейтральный вопрос, и Бетти с презрением посмотрела на него. Поскольку Блэк носил военную форму, Бетти предполагала, что он автоматически поддержит взгляды Толивера на неизбежность войны.
Спор закончился вничью. Толивер пробурчал, что проверит исследование, на которое ссылалась Бетти, а также иные антропологические данные. Услышать подобное от Толивера — все равно что заслужить овацию. Выходя из аудитории, Блэк поздравил Бетти. Та сухо обрезала его. Люди в военной форме ей явно были не по душе.
Но не только мундир Блэка приходился не по душе Бетти. Узнав о его принадлежности к клану сан-францискских Блэков, она автоматически возложила на него всю вину за грехи Хантингтонов, Хопкинсов и старого деда Блэка. Она знала, что Блэк богат, и решила, что в ВВС он служит забавы ради. И однажды заметила:
— Перефразируя Уилла Джеймса, можно сказать, что для вас война — моральный эквивалент плейбойства.
Как раз во время того семестра начал входить в политическую жизнь человек, занимавший ныне пост президента Соединенных Штатов, выставив свою кандидатуру на выборы в конгресс от округа в соседнем штате. Нуждаясь для проведения избирательной компании во всей помощи, какую мог получить, он, естественно, кинул клич своим однокашникам. Одним из них был Блэк.
Бетти тоже участвовала в избирательной кампании будущего президента и как-то раз упрекнула Блэка и остальных членов семинара в равнодушии к политической жизни. И очень удивилась, услышав в ответ признание Блэка, что по выходным тот ездит помогать ее кандидату. Тогда со свойственной ей забавной вспыльчивостью, которую позже так полюбил Блэк, Бетти обрушилась на него с обвинениями в принадлежности к лагерю «богачей» Восточного побережья.
В глазах Бетти Блэк олицетворял опаснейшую породу — властвующую элиту промышленных, финансовых, военных и политических кругов. Но совместные занятия в семинаре Толивера заставили Бетти постепенно изменить мнение о Блэке. Как-то раз Толивер позволил себе распространяться о превентивной войне дольше, чем обычно. В тот день в семинаре участвовал новоиспеченный доктор Гротешель, который, бросив математику, занялся недавно политическими науками. Гротешель уверял, что война с фашизмом не окончена: с его точки зрения вооруженная борьба против фашизма должна теперь была быть преобразована в вооруженную борьбу с коммунизмом.
Блэк тогда впервые услышал Уолтера Гротешеля и не мог даже предположить, что ему предстоит еще не раз слушать Гротешеля в будущем. Гротешель оказался первой ласточкой, предшественником той блестящей плеяды математиков и политологов, сложившейся после второй мировой войны, в которую позже входили такие умы, как Генри Киссинджер, Герман Канн, Герберт Саймон и Карл Дейтч. Но вначале, первые несколько лет, Гротешель блистал один, не имея себе равных. Тогда, впервые слушая Гротешеля, Блэк лишь глухо ощутил смутное раздражение. Он даже не мог толком понять, что именно раздражало его, не мог найти, к чему осознанно придраться. Просто чувствовал в словах Гротешеля потенциальную опасность.
Записные либералы — участники семинара ерзали на стульях, но не решались раскрыть рты.
Толивер обратился к Блэку. Однако вместо поддержки Блэк начал объяснять, почему считает, что с военной точки зрения Россия, хотя и представляет собой угрозу Америке, является, однако, угрозой, которую можно урегулировать, не прибегая к войне.
Блэк излагал аргументы спокойно и уверенно, не отводя взгляд и тогда, когда Толивер начал сжиматься для броска в атаку. И когда атака последовала, Блэк хладнокровно отразил ее, умело оперируя мнениями специалистов, статистическими данными, факторами вероятности.
Муки противоречий, раздиравшие Бетти, были написаны у нее на лице. Ей было трудно заставить себя выступить на стороне милитариста Блэка, но уж решившись выступить, она сделала это с яростным красноречием. Семинар закончился не изящным подведением итогов, которое так любил Толивер, а весьма напряженной нотой. Аспиранты покидали аудиторию на цыпочках.
Блэк подошел к Бетти. Бетти порывисто встала, собрала бумаги, сунула в портфель и вышла, не глядя на Толивера. Раскрасневшись, она стала очень привлекательной.
— А не продолжить ли нам дискуссию за кружкой пива? — тихо прошептал ей на ухо ни на шаг не отстающий от нее Блэк.
Бетти повернулась так быстро, что ткнулась носом в щеку склонившегося к ее уху и не успевшего отпрянуть Блэка. Бетти покраснела. Потом, поняв, что покраснела, зарделась еще гуще. И тогда Блэк понял то, в чем так и не разубедился по сей день: Бетти — самая привлекательная, самая интересная и самая донкихотствующая из всех встреченных им в жизни женщин. Он еле удержался, чтобы не поцеловать Бетти, и Бетти это поняла.
В известной степени оба определили свое будущее за этой кружкой пива. Все, что последовало далее, свелось лишь к ходам и контрходам, необходимым для выполнения принятого решения. Возникли некоторые проблемы, связанные с «нетрудовыми накоплениями» семьи Блэков, но Блэк успокоил Бетти, объяснив, что живет исключительно на свое полковничье жалованье, а причитающаяся ему часть доходов от состояния семьи переводится в фонд при «Уэллс Фарго бэнк». Блэк сказал также, что точный размер накоплений фонда ему неизвестен, но, в общем, «где-то около четырех миллионов», и они оба расхохотались.
Как-то месяц спустя они устроили пикник на берегу озера.
— Но почему — ВВС? — спросила Бетти. — Я понимаю, почему ты вступил в ВВС во время войны, но не могу понять, почему ты продолжаешь служить сейчас.
— О, это понятно, — ответил Блэк. — Где еще я мог надеяться достичь успеха благодаря самому себе, а не происхождению и семейным связям? А в ВВС я всего добился сам. К наградам и повышениям меня представляли майоры и полковники, которым было начхать на сан-францискских Блэков, даже знай они об их существовании. — Блэк смотрел Бетти прямо в глаза, и впервые она поняла, насколько он прямодушен и честен. — А вот ты узнала, что я из «тех» Блэков, и сразу зачислила меня в определенную категорию.
— Ты — мой любимый милитарист, — тихо прошептала Бетти.
— Прекрати навешивать ярлыки, Бетти, — строго велел он. — Ты что, думаешь, летчикам стратегической авиации неймется начать войну? Не будь дурой. Нам так же страшно, как и всем остальным. Послушай, я был членом группы, готовившей после окончания войны доклад об эффективности бомбардировок Германии стратегической авиацией. Подобные задания не способствуют разжиганию маниакальной страсти к войне.
Блэк замолчал Та инспекция не прошла бесследно. Она глубоко взволновала его. Потому что основной ее вывод заключался в следующем: несмотря на явный материальный ущерб, прежде всего подвергались уничтожению люди. Заводы же и железнодорожные вокзалы возвращались в функциональное состояние в невероятно сжатые сроки. Казалось, бомбежки лишь парадоксальным образом стимулируют стремление выжить, оттачивают стремление нанести ответный удар.
— Блэки, — Бетти взяла его за руку, и он, спохватившись, посмотрел на нее. Бетти, откинув голову, захохотала так, что спугнула стайку летевших через озеро птиц. — Ну и видик у тебя был, будто ты испугался, что тебя сейчас изнасилуют!
Блэк ушам своим не верил. И от восторга, и от смущения, и от неожиданности.
— Можно надеяться?
— На что?
— На то, что изнасилуют?
Бетти подавилась смехом. Они и не заметили, как их руки довольно неуклюже нашли друг друга. И Бетти пробормотала, уткнувшись в его рубашку:
— Я такая идиотка.
В таком вот примерно настроении они и поженились три месяца спустя.
Действительно, в столь ранний час дорога от Лонг-Айленда до базы ВВС Митчел еще не была забита транспортом, и Блэк приехал на аэродром с достаточным запасом времени. Стоял мягкий ясный день. Блэк попросил приготовить ему «Сессну-310». Он всегда любил этот маленький легкий самолетик. Хоть он управлялся автоматически, а все равно приятно вести его. Блэк мечтал в один прекрасный день купить быстрый тупорылый биплан старинного типа, которые начали заново производить ныне, и вновь ощутить забытые треволнения полета, когда ты пилотируешь самолет, а не следишь за ведущими его механизмами.
Взяв курс на Вашингтон, Блэк вдруг почувствовал, как ему нужен глоток холодной воды, и в памяти встали картины вчерашнего коктейля. Ему совсем не хотелось принимать приглашение. Бетти никогда не испытывала симпатии к Гротешелю. Самому же Блэку так и так придется его слушать на сегодняшнем совещании. Поэтому, когда позвонил секретарь сенатора Хартмана, он всеми силами пытался уклониться.
Но Хартман настаивал. Он пригласил Эмета Фостера, редактора «Либерал мэгэзин», постоянно выступавшего с критикой ядерных испытаний и в поддержку одностороннего разоружения. Хартман хотел, чтобы Фостер и Гротешель провели дискуссию у него на коктейле. Оба по-своему знамениты. Просто в споре о термоядерной войне выступают с диаметрально противоположных позиций. Нет, Хартман был далеко не дурак. Республиканец со Среднего Запада, с непокорной гривой седых волос, румянцем во всю щеку и фальстафовским брюхом, он витийствовал, как Уильям Дженнингс Брайан, и изрядно смахивал на опереточного сенатора. Но под седой гривой скрывался один из лучших умов Вашингтона. Хартман, член сенатского комитета по иностранным делам, хотел в непринужденной обстановке выслушать обе точки зрения. И знал, что Блэк считается «мыслящим» генералом и служит связующим звеном между чисто строевыми командирами стратегической авиации и теми, кто планирует Большую Политику в Пентагоне. Гротешель же обрел широкую известность после выхода в свет его «Контрэскалации», которую Фостер разнес в пух и в прах на страницах своего журнала.
Как правило, от участия в подобных политико-академически-военных коктейлях Бетти отказывалась. К удивлению Блэка, на этот раз она настояла, чтобы он принял приглашение.
Блэки приехали с опозданием. Фостер уже прибыл. Гротешель, как обычно, опаздывал больше всех. Фостер, стоя в углу, рассказывал что-то твердым ровным голосом. Блэк понял: этого с его позиций легко не собьешь. Блэк привык, что в большинстве своем «профессиональные либералы» истошно вопили, захлебывались словами и обвиняли «в пособничестве ядерной катастрофе» каждого, кто сомневался в достоверности их воззрений. Факты значения не имели. Набором аргументов служили выживание, общие моральные ценности, человечество, ущерб неродившимся поколениям.
Но Эмет Фостер был не таков. Толковый человек, это Блэк ощутил сразу. Еще только подходя к нему знакомиться, Блэк понял по репликам этого мускулистого крепыша с цепким взглядом черных глаз, что он регулярно читает «Ведомости конгресса», военные журналы и не раз говорил с офицерами. К тому же Фостер не ходил вокруг да около. Отвечал на поставленные вопросы точно, не отклонялся от темы и оперировал только подтвержденными фактами. Послушав его минут пятнадцать, Бетти, удивленно подняв бровь, шепнула Блэку:
— А он не дурак.
— Далеко не дурак, — согласился Блэк.
В этот момент явился Гротешель. Со времен их семинара он мало изменился внешне. Разве что несколько отяжелел, но не очень заметно. Однако одевался лучше и выглядел весьма авторитетно. Чуть ли не лоснится, подумал Блэк. Гротешель непринужденно улыбался, для каждого, кому его представили, нашел несколько слов, Блэка потрепал по плечу, Бетти чмокнул в щеку. От него легко повеяло одеколоном.
Хартман представил его Фостеру, но Гротешель, улыбнувшись, сказал, что они уже знакомы. Не теряя времени, Гротешель стал подле Фостера, приняв позу человека, готового вступить в диспут, но без малейшего намека на неприязнь или снисходительность.
Фостер подождал, пока всех гостей представят друг другу, и продолжил:
— Все изменилось со времен Клаузевица. Верно — война была таким же общественным институтом, как церковь, семья и частная собственность. Но институты устаревают, изживают себя. Истинная суровая реальность в том, чтобы признать: термоядерная война — это не продолжение политики иными средствами, а конец всему — людям, политике, институтам. Гротешель, — в той же твердой неумолимой манере продолжал Фостер, — это современный Дон Кихот, несущийся сквозь стратосферу на ядерный пикник, превозносящий уничтожение, как будто уничтожение может быть частичным и избирательным, и загипнотизированный собственными речами.
Здесь Фостер сделал почти любезную паузу и посмотрел на Гротешеля. Гротешель покачивался на каблуках, вперив взгляд в свой бокал с виски. Дав паузе изрядно затянуться, он еле заметно покачал головой, будто долго обдумывал аргумент, но потом решил от него отказаться.
Бетти, которая пила крайне редко, взяла высокий бокал с подноса у проходящего мимо официанта. Блэк заметил, что у нее подрагивает рука.
Наконец, Гротешель заговорил. Голос его был подчеркнуто мягок.
— В случае полномасштабной ядерной войны между Америкой и Россией погибнут около ста миллионов человек, так?
— Так, — ответил Фостер. — Или еще больше.
Окружившие их слушатели нервно зашевелились. Бетти залпом допила свой бокал и осмотрелась, ища официанта. Блэк придвинулся к ней поближе.
— Все перевернется вверх дном, — продолжал Гротешель. — Наша культура и их культура претерпят коренные изменения. Вы согласны?
— Согласен, — жестко усмехнулся Фостер.
— Что ж, никто из здесь присутствующих не отрицает, что это было бы трагедией, — и взгляд Гротешеля обежал гостей, задержавшись затем на сенаторе Хартмане. — Но не согласитесь ли вы, что та культура, которая лучше вооружена, обладает лучшими бомбоубежищами, лучшей обороной и большей возможностью нанести ответный удар, будет обладать и древнейшим классическим преимуществом?
— Каким же именно? — спросил Фостер.
— Окажется победителем, потому что понесет урон куда меньший, чем противник, — ответил Гротешель. — В каждой войне, в том числе и в термоядерной, должен быть победитель и побежденный. И вы предлагаете, Фостер, чтобы побежденными оказались мы? Цените американскую цивилизацию меньше, чем советскую?
Пальцы Бетти стиснули руку Блэка.
— Блестяще, — сказал Фостер и так оскалил зубы в усмешке, что усмешка вышла яростной. — Просто блестяще. Так логично, так стройно, так размеренно. — Сделав паузу, Фостер посмотрел на Гротешеля. Тот не моргнул глазом, ибо знал, что оппонент перешел в наступление. Он улыбнулся Фостеру, и впервые в его улыбке проскользнула снисходительность.
— Нет, Гротешель, так можно убедить обезьянку, школьника, генерала ВВС, может быть, или сенатора, но вряд ли кого еще, — яростно отрезал Фостер. — И аргументы ваши доказывают только одно. Что вы — пленник.
— Пленник чего? — осведомился Гротешель.
— Прошлого. Отживших представлений. Стереотипов, — отрубил Фостер. И, помолчав, окинул взглядом аудиторию. — А нужен прорыв. Революционный прорыв в нашем мышлении. Мы словно упрятаны в бумажный мешок старых идей и представлений. Мешок этот кажется цельным и непрорываемым, но на самом-то деле нам всего лишь нужно вырваться из него на свободу абсолютно новых мыслей и подходов. Кого требует наше время, так это нового Карла Маркса…
— Новый Маркс, это интересная мысль, Фостер, — перебил его Гротешель. — И что же провозвестит новый манифест?
— Мир, — без тени сомнения ответил Фостер. — И не потому, что мир — это мило, или потому, что я люблю своих ближних, или потому, что это по-христиански, а Ганди ненавидел насилие, а либералы только и шаманят о мире. Потому, что мир — единственная наша возможность жить. Очнитесь, Гротешель. Теория вероятности и кобальтовые бомбы сделали ваши взгляды устаревшими еще десять лет назад. Будьте реалистом.
Журнал Фостера расходился всего лишь тридцатитысячным тиражом. Его сегодняшняя влиятельная и богатая аудитория, надо полагать, предпочитала издателей типа Генри Люса. Но и она была настроена благожелательно.
— Трогательно. Весьма трогательно, — ответил Гротешель. — Но где-то не закончено, в чем-то не додумало до конца. Совсем неясно, как нам от войны перейти к миру. Никто ведь войны не хочет, Фостер. Но возможность войны есть реальность. И я хочу, чтобы мы смотрели в глаза реальности.
— Хорошо, Гротешель, давайте рассмотрим эту проблему с точки зрения антропологии, — предложил Фостер. — В чем заключаются функции войны?
— В разрешении конфликтов, — отрезал Гротешель.
— И как же разрешались конфликты в первобытном обществе?
— Путем единоборства. — Гротешель подобрался и расправил плечи. Он не очень жаловал диалоги, в которых в роли Сократа выступал оппонент.
— А когда единоборцы стали сливаться в племена?
— Тогда поединки уступили место групповым сражениям.
— А когда появились города-государства?
— И тогда тоже все конфликты по-прежнему разрешались насильственным путем. Черт возьми, Фостер, ведь безответственно же утверждать, будто что-либо меняется лишь потому, что группы людей становятся больше, а оружие — разрушительнее.
— Вы что, не видите разницы между копьем и атомной бомбой? — грубо оборвал его Фостер. — Кроме как в том, что одно оружие малость сильнее другого? Да что за чушь! Неужели нельзя допустить возможность, что устарела сама война? Из вашей столь глубоко продуманной «Контрэскалации» следует, что в любой будущей войне погибнет подавляющее большинство населения. Неужели это доказывает, что война по-прежнему остается способом разрешения конфликтов?
— Вы безнадежно сентиментальны, Фостер, — пожал плечами Гротешель. — Нынешняя ситуация ничем не отличается от любой другой, хотя бы и тысячелетней давности. И в первобытные времена войны уносили целиком все население. Вопрос лишь в одном — кто победит, кто будет побежден. Все равно все сводится к выживанию той или иной цивилизации.
— Цивилизация, — медленно произнес, покачиваясь на каблуках Фостер, и в голосе его звучало изумление. — Цивилизация, большинство создателей которой — мертвы, в воздухе на многие годы повис запах смерти, растительность выжжена, а генофонд всего уцелевшего отравлен. Вы считаете меня утопистом, реалистом — себя. Но вы действительно считаете этот описанный вами мир цивилизацией?
Все эти гамбиты были Гротешелю хорошо знакомы. И на все давно был готов продуманный ответ. Говорил Гротешель спокойно и тихо, опровергнуть его аргументы казалось нелегко. Ответ затянулся. Присутствующие почтительно слушали.
Чары разрушила Бетти. Блэк опомниться не успел, как она шагнула вперед и заговорила. Бетти была чуточку пьяна, но безупречно владела собой.
— Все это безнадежно, — сказала Бетти, смерив взглядом оппонентов. — Вы оба — романтики, запутавшиеся в измышленном вами мире разума и логики, вот поэтому-то, черт возьми, все так и безнадежно. Потому что устарел сам человек. Изжил себя. Как дронт или динозавр, но только по иной причине. Мы влипли в это дерьмо из-за того, что человек такой умный, и не можем выбраться из него, потому что человек такой гордый. Человеческий мозг до того доспециализировался, что утратил восприятие реальности. А полагаться на чувства человек не желает, считая это смертельнейшим грехом.
Блэку давно не приходилось слышать в голосе Бетти такой выдержки. Слова ее ошеломили всех. Растерялся и не нашелся что ответить даже Гротешель. И подчеркнуто тщательно начал доставать филиппинскую сигару из кожаного чехольчика. После событий в заливе Кочинос кубинских сигар он больше не курил.
— Вы думаете, я преувеличиваю?
В голосе Бетти прорезались новые нотки, и Блэк следил за нею со все возрастающим беспокойством. Напряжение, изливавшееся в ее словах, было чуть ли не физически ощутимо. И, подобно мощному магниту, притягивало к ней взоры присутствующих, приковывало их безраздельное внимание.
— Мир, — теперь в голосе Бетти звучало отчаяние, — мир перестал быть театром, где люди — актеры. Человек превратился в беспомощного зрителя. Две созданные человеком мрачные силы — наука и государство — слились в единого монстра. Мы зависим от милости нашего монстра, а русские — от милости своего. И эти монстры играют нами, как боги Олимпа играли греками. И, подобно богам греческой трагедии, они трагично ущербны, потому что способны лишь разрушать, но не творить. В этом и заключается действо, разворачивающееся перед нами, зрителями холодной войны: современный вариант греческой трагедии, в которой наши богоподобные монстры разыгрывают собственный финал, чреватый вселенским катаклизмом. — Запнувшись, Бетти оглянулась на Блэка, как бы ища поддержки, но прежде, чем он успел открыть рот или сделать к ней шаг, Бетти заговорила снова: — Мы все понимаем, что катаклизм неизбежен. Вы же оба обеспокоены лишь тем, чтобы умереть интеллектуально правильно. Но у меня куда более простые проблемы. Я хочу гарантий лишь одного: знать, что когда это придет и мои мальчики будут умирать, я смогу быть рядом и избавить их от страданий дозой морфия.
Бетти выговорила эти слова четко и без жалости к себе. И они, казалось, послужили Гротешелю новым источником вдохновения, крючком, зацепившись за который можно снова войти в разговор и направить его в безопасное русло.
— Бетти, — начал он, — те из нас, кто хоть сколько-нибудь знакомы с реальным положением дел, испытывают те же чувства, что сейчас выразили вы. Но что же нам делать? Всем идти покупать морфий? Поймите, Бетти, я пытаюсь спасти ваших мальчиков, а вовсе не облегчить их смерть морфием. В этом — смысл всего, что я написал. Несмотря на все наши старания, термоядерная война возможна. Надо смотреть этому факту в глаза, а не прятать по-страусиному голову. Я хочу обеспечить людям — нашим людям — максимальную возможность выжить в случае войны.
Бетти, казалось, полностью овладела собой, но ее пальцы снова впились в запястье Блэка.
— А что думаете вы, генерал Блэк? — спросил сенатор Хартман.
Медленно переведя взгляд с Бетти на Фостера, Блэк задумался на секунду.
— Думаю, что в основном Бетти права, — размеренно произнес он. — Единожды определившись, к какому выводу он хочет прийти, человек всегда подгонит аргументацию и факты так, чтобы именно этот вывод и обосновать. Я испытываю ужасное подозрение, что и мы, и Советы смирились с мыслью о неизбежности взаимного уничтожения. И теперь используем наши, столь различные, образы мышления, чтобы обосновать наши одинаковые выводы. По всей вероятности, мы и придем именно к тем результатам, которых добиваемся. В таком случае — морфий, безусловно, куда важней бомбоубежищ. — Блэк запнулся, его охватило волнение. Невероятно, немыслимо — он разгадал свой Сон: он ввязался в игру, в которой с него срываются все человеческие покровы, все, что связывает воедино личность. И вдруг он понял, что больше так не может.
Вспышка Бетти практически положила конец вечеру. Поболтав за коктейлями еще несколько минут, гости приступили к светскому ритуалу прощания, похожему на тщательно отрепетированный балет. Блэк знал, что высказанной им ереси хозяин не забудет. Сенатор Хартман славился своей методичной памятью.
В такси по дороге домой оба молчали. Бетти, уснувшая на плече Блэка, скрежетала во сне зубами.
Мысли генерала Блэка вернулись в настоящее. «Сессна» уже приближалась к базе ВВС Эндрьюс неподалеку от Вашингтона. Глядя сверху на прорезанные реками и протоками равнины вокруг Чезапикского залива, генерал Блэк пожалел, что не пролетает непосредственно над столицей. Его по-прежнему глубоко трогали и изящная стройная белая игла обелиска Джорджа Вашингтона, и величественный монумент, воздвигнутый в память Линкольна. Но вот Пентагон воспринимался совсем по-другому. Его приземистое, ни на что не похожее здание никак не могло вызвать симпатию летчика. Прямо какой-то сухопутный бюрократический дредноут, думал Блэк, воздвигнутый на Потомаке, чтобы запугать флотилию беспомощных гражданских суденышек на другом берегу реки.
Что ж, пора снова за работу, Блэки, генеральчик мой, сказал он себе. Все всерьез, все взаправду.
Легко и безупречно посадив самолет, десять минут спустя он уже ехал в служебной машине на совещание в Пентагон.