Термин «русскоязычный писатель» был, кажется, пущен в ход во времена горбачевской перестройки. Его придумали писатели-почвенники, выдававшие себя за истинных патриотов России, дабы отмежеваться от пишущих на русском языке инородцев (читай: евреев).

Однако первый еврейский культурный деятель, вполне отвечающий определению «русскоязычный писатель», появляется в России еще в начале XIX века. Жизнь и судьба этого литератора весьма поучительны, ибо ему – на удивление национал-патриотам! – удалось соединить в себе то, что кажется им несоединимым: заботу о судьбе евреев и горячую любовь к России и русскому народу. Речь идет о публицисте, драматурге и философе Иехуде Лейбе бен Ноахе, или, как его называли на русский манер, Льве Николаевиче Неваховиче (1776–1831).

Сведения о ранних годах нашего героя весьма скудны. Известно, что родился он в 1776 году в древнем, упоминаемом еще в летописях XIII века польском городке Летичеве Подольского воеводства (ныне Хмельницкая область Украины), где евреи жили еще с незапамятных времен и составляли довольно значительную часть населения. Здесь была синагога и два еврейских молитвенных дома. Когда Иехуде Лейбу исполнился год, Летичев подвергся разорению воинственными гайдамаками, учинившими погромы и избиение еврейских обитателей города, многие из коих вынуждены были спасаться бегством. Но Всевышнему было угодно, чтобы родители Неваховича уцелели в сей кровавой бойне. О них мы знаем лишь то, что они были правоверными иудеями и что отец семейства какое-то время был банкиром в Варшаве. Можно предположить, что Невахович-старший взял на себя расходы по обучению сына и, видимо, привил ему жадный, всепоглощающий интерес к наукам. Факты свидетельствуют: Иехуда Лейб уже до бар-мицвы (!) получил универсальное, поистине энциклопедическое образование. Помимо иврита, немецкого, польского и русского языков, которыми он владел свободно, Иехуда Лейб делал переводы со многих европейских наречий. Он глубоко постиг не только премудрости Торы и Талмуда, но и прекрасно ориентировался в современных ему русской и немецкой литературах. Он всегда отличался неукротимым стремлением к самообразованию (черта, проницательно замеченная историком Ю. И. Гессеном), постоянно пополняя свой интеллектуальный багаж.

В 1790 году он попадает в белорусский город Шклов – признанный мировой центр Еврейского Просвещения XVIII века, и вскоре становится учителем Абрама Израилевича Перетца (1771–1833), в будущем крупного коммерсанта. С последним они станут потом соратниками и друзьми до конца жизни, о чем мы еще расскажем, а пока зададимся вопросом: какими уникальными знаниями надо было обладать, чтобы стать ментором этого европейски образованного человека?! Ведь Перетц к тому времени не только получил традиционное еврейское образование (он был выпускником иешивы), но свободно говорил на русском и немецком языках, владел светскими науками, был ревностным сторонником Еврейского Просвещения (Хаскалы), идеологом которого был Мозес Мендельсон. Понятно, что учить такого школяра было столь же почетно, сколь и ответственно.

Оказавшись в Шклове, Невахович окунулся в атмосферу напряженной интеллектуальной жизни. К тому времени здесь нашли себе приют выдающиеся представители Хаскалы. Тесть Перетца Иехошуа Цейтлин – крупный гебраист и толкователь Талмуда – был основателем бет-га-мидраш, своего рода народной еврейской академии, где многие маскилим, получая все необходимое для жизни, могли предаваться своим ученым занятиям. Иехуда Лейб свел знакомство и с медиком, пионером белорусского просвещения Барухом Шиком; и с известным писателем и педагогом Мендлем Сатановером; и со знатоком библейского языка и его грамматики Нафтали-Герцем Шулманом и др.

Ревностным последователем учения Мендельсона становится и Невахович. Но в отличие от Цейтлина и Перетца, испытавших на себе влияние раввинизма (меснагдим) с его резким неприятием духовного движения хасидов, он обнаруживает в этом вопросе завидную широту и толерантность, акцентируя внимание не на том, что разъединяет евреев, а на том, что их объединяет. Еще одна отличительная черта Неваховича, обозначившаяся еще в юности, – это его неизменный и неподдельный интерес к русскому языку, на коем он писал и говорил безупречно. Этим он резко выделялся на фоне остальных маскилим, которые в сущности были космополитами. Это признает и А. И. Солженицын: «Невахович, из просветителей-гуманистов, но не космополит, а привязанный к русской культурной жизни, исключительное тогда явление среди евреев».

В конце 1790-х годов Иехуда Лейб обосновывается в Петербурге, где живет в доме своего бывшего ученика и друга Перетца. Перетц и Невахович сразу же вливаются в еврейскую общину столицы, основанную другим выходцем из Шклова, ревнителем эмансипации иудеев Нотой Ноткиным (ум. 1804). Их духовные связи с деятелями Хаскалы не прерываются.

В 1798 и 1800 годах Невахович занимается переводом с иврита письменных материалов по делу лидера белорусского хасидизма рабби Шнеур-Залмана бен Баруха, дважды арестованного русскими властями по ложным доносам меснагдим. При этом он не только сочувственно отнесся к несправедливо обвиненному хасиду, но и, как полагает историк А. Рогачевский, способствовал его освобождению. Чтобы понять всю смелость и нестандартность такой позиции Неваховича, достаточно вспомнить обращение с Шнеур-Залманом того же Абрама Перетца. Последний жестоко оскорблял хасида, насильно запер его в своем доме, чем напомнил ему мрачные застенки Тайной канцелярии…

Человек книги, Невахович всецело отдается творчеству. Свои размышления и душевные переживания он поверяет бумаге. «Тайная некая сила призывает меня к перу», – признается он. Дебют Иехуды Лейба как литератора являют собой его «Стихи» на день восшествия императора Александра I на престол 12 марта 1801 года, подписанные «Верноподданейший Еврей Лейба Невахович». Это ода, стихотворный текст которой написан на древнееврейском языке и сопровождается русским прозаическим переводом. Как отмечает культуролог В. Н. Топоров, «в оде нет и следов сервильности или неумеренности славословий. Зато она весьма дипломатична… автор подчеркивает и свою принадлежность к евреям и избранную им поэтику, ориентирующуюся на образы еврейской библейской традиции». Вот какой панегирик слагает сочинитель императору:

Красота Иосифа блистает в чертах образа Его, а разум Соломона царствует в душе. Народы о сем восхищаются во глубине сердец своих и взывают подобно как древле пред Иосифом: Се юн в цветущих летах, но отец в научении! Под его токмо Скипетром живущие народы чают, что никогда не произыдет между ними крамола от нетерпимости и разнообразия вер.

Использование славянизмов (атрибутов высокого «штиля») для жанра торжественной оды вполне оправданно и понятно. Заслуживает внимания другое – нарочитое использование автором-евреем ветхозаветной образности (царь Соломон, библейский патриарх Иосиф). Как заметил филолог О. А. Проскурин, «во всех основных европейских языках… само название еврейства как бы свидетельствовало о свершившемся отделении современного еврейства (несущего на себе «печать проклятия») от древнейшего, библейского бытия».

Примечательно, что и в «Письмах русского путешественника» Н. М. Карамзина такое отделение и даже противопоставление явственно прослеживается. Он пишет: «Мне хотелось видеть их Синагогу. Я вошел в нее как в мрачную пещеру, думая: Бог Израилев, Бог народа избранного! здесь ли должно поклоняться Тебе? Слабо горели светильники в обремененном гнилостию воздухе. Уныние, горесть, страх изображались на лице молящихся; нигде не видно было умиления; слеза благодарной любви ничьей ланиты не орошала; ничей взор в благоговейном восхищении не обращался к небу. Я видел каких-то преступников, с трепетом ожидающих приговора к смерти и едва дерзающих судию своего просить о помиловании».

Для Неваховича, озабоченного бесправным положением своих соплеменников, важно снять с них эту «печать проклятия». Потому, употребляя библеизмы, он обозначает тем самым духовную связь и преемственность нынешних иудеев с пророками и мыслителями далекого прошлого. В этой связи приобретает особый смысл и упоминание автором Екатерины II («В тебе водворяется небесная душа Екатерины Великой»). Ведь именно эта императрица запретила в государственных документах употреблять оскорбительное слово «жид», заменив его на «еврей». Слово же «еврей» ассоциируется с Библией, и когда Невахович указывает: «Сочинил по-еврейски… Еврей Лейба Невахович», он словно подчеркивает, что произведение свое написал представитель богоизбранного народа на языке Священной книги. К слову, не только Невахович, но и другие борцы за права евреев прибегали к сравнениям бытия иудеев с их древними праотцами. Яркий пример тому – Нота Ноткин в своем Проекте 1797 года обосновывает пригодность евреев к земледельческому труду именно ветхозаветной традицией.

Л. Н. Невахович. Вопль дщери иудейской. Спб., 1803. Титульный лист

В 1802 году в Петербурге начинает свою деятельность Комитет по благоустройству евреев (так называемый Еврейский комитет), в коем в качестве помощника принял участие и Невахович: он консультировал иудеев-членов Комитета Ноткина и Перетца. Именно в связи с работой Комитета Лейба выпускает в свет свою книгу «Вопль дщери иудейской» (Спб., 1803) с посвящением министру внутренних дел В. П. Кочубею – аллегорическое изображение положения евреев в России начала XIX века. В 1804 году книга в переработанном виде выходит на иврите в Шклове (там была типография с древнееврейскими литерами) под заглавием «Кол Шават бат Иегуда» с посвящениями «защитнику своего народа» Ноткину и «коммерции советнику» Перетцу «Вопль дщери иудейской» – первое в российской словесности произведение еврея на русском языке. И символично, что появилось оно в то время, когда, возвысив голос в защиту своего человеческого достоинства, представители русского еврейства отстаивали право своего народа на гражданские свободы. А потому – то был вопль не только дочери, но и всех российских иудеев, униженных и экономически, и нравственно. И унижение нравственное для автора тягостнее реальных последствий общественного остракизма. Невахович обнажает душевные раны евреев. «Быть презренным – сего не довольно! – пишет он. – О, мучение, превосходящее всякую горесть на свете! О, мучение, меры которого ни один смертный изъяснить не может! Если бы громы, ветры, бури и шумное треволнение океана, смешиваясь с воплем человека презренного, составили единый глас: то разве бы тогда такой ужасный вопль мог выразить великость страдания оного!»

Обладая боевым темпераментом, автор в порыве бурного возмущения гневно обличает извечную заскорузлую ненависть к евреям: «Веки – народы обвиняют Иудеев… то обвиняют их в чародействе, то в неверии, то в суеверии… Веки еще не успели открыть тщеты умыслов против них, как уже наступали новые. Подобно звеньям неразрывной цепи соединены оные к утеснению только сего народа, подобно жребием своим несчастному сыну, страждущему среди семейства ненавидящего его. Братья его толкуют все его поступки в худую сторону, и, если когда открывается пред ними его невиновность, то они, как бы стыдясь прежних своих ошибок, стараются навлечь на страдальца новые обвинения, дабы продолжать его мучения и заглушать укоризны совести».

Писатель апеллирует к чувствам добрым христиан, живущих бок о бок с евреями: «О, христиане, славящиеся кротостью и милосердием, обратите к нам нежные сердца ваши!..

Ах, христиане!.. Вы ищете в человеке Иудея, нет, ищите лучше в Иудее человека, и вы без сомнения его найдете. Примечайте только… Клянусь, что Иудей, сохраняющий чистым образом свою религию, не может быть злым человеком, ниже худым гражданином!!!» Свои мысли и чувства он от имени дщери иудейской адресует непосредственно к россиянам: «Возлюбленные Россияне! – К вам преимущественно обращаюсь; пред вами осмеливаюсь отверсти уста мои; пред вами, снисходительные и непоставляющие себе за стыд быть собеседниками с несчастною дщерию Израиля, не взирая на то, что я другого племени, закона и униженного жребия… Пред вами изливаю я сердце мое. Так, находясь в бездне ничтожества, я видела благодетельного сына вечности, протекший 18 век, век человеколюбия, век терпимости, век кротости… век беспримерный в Истории, век, который возвел Россию на вышнюю степень благополучия, – Россию, которою я принята как дщерь».

Л. Н. Невахович. Кол Шават бат Iегуда. Шклов, 1804. Титульный лист

И Невахович настоятельно подчеркивал, что был сыном своего Отечества, считал себя русским Моисеева закона. «Любовь к Государю и Отечеству, восхищение о нынешних просвещенных временах, удовольствие и некоторый род любочестия и гордыни, что могу наименовать Россиян соотчичами, и соболезнование, снедающее мою душу в рассуждении моих соплеменников – вот изображение духа, который водит здесь слабым пером моим», – пишет он в предисловии «От сочинителя». Историк Ю. И. Гессен говорит в этой связи о своего рода двойственности нашего героя; о том, что, выразив соболезнование своим единоверцам, он тут же изливает любовь и привязанность к сынам «народа знаменитого, народа великого», часто столь нетерпимого к евреям. Однако никакого противоречия здесь нет. Действительно, его любовь к русским по своей силе не уступала, если не превышала, его привязанности к родному племени. Касательно же распространенных антисемитских настроений, цель Неваховича как раз и состояла в том, чтобы умножить число сторонников евреев – мысль утопическая, но какое творчество обходится без утопии?!

Английский историк Дж. Клир говорит о непосредственном влиянии на это произведение идей Хаскалы, французской просветительской мысли XVIII века, теорий Дж. Локка и т. д. Он указывает и на свойственный повествованию «сентиментальный стиль». А американский исследователь Д. Шифман усматривает здесь воздействие сочинений зачинателя русского сентиментализма Н. М. Карамзина. В самом деле, Невахович апеллирует здесь не столько к разуму, сколько к чувству, сердцу (он часто употребляет это слово!) «соотчичей», т. е. соотечественников. Близко было писателю-иудею и сочувственное изображение его единоверцев, представленное Карамзиным в «Письмах русского путешественника».

Выработанное Комитетом «Положение о евреях» 1804 года вызвало у Неваховича горькое разочарование и похоронило в нем надежды на эмансипацию и интеграцию иудеев – даже просвещенных и добродетельных! – в русское общество. Писатель отходит от еврейской тематики. Зато все громче звучит у него патриотическая нота. В 1804 году он публикует философский трактат «Человек в природе. Переписка двух просвещенных друзей», проникнутый идеями просветительского рационализма. Казалось бы, это лишь отвлеченное теоретизирование, но в первом же письме автор вдруг клянется в любви к родине. И это несмотря на то, что народы, населяющие Россию, различны по вероисповеданию и что есть среди них такие, которые, как он пишет, «не признают в нем брата»! Он верит в победу разума над «предрассудками», ратует за веротерпимость, за «братское» сосуществование народов – без войн, грабежей и взаимного «ожесточения».

Обращают на себя внимание опубликованные Неваховичем в журнале «Лицей» «Примечания на рецензию, напечатанную в… «Allgemeine Literaturzeitung»… на «Опыт повествования о России», соч. Елагина» (1806, ч. 3, кн. 2). Автор не столько защищает исторический труд И. П. Елагина от нападок иноземных критиков, сколько рассуждает о престиже и авторитете России. В первой же фразе «Примечаний…» он признается: «Давно уже я желал сказать нечто касательно невыгодного мнения чужеземцев о России». И далее продолжает в чисто русофильском духе: «Сколь с одной стороны не простительно тем чужеземцам, которые позволяют себе без должного размышления осуждать Россиян и основывать суд свой на одних поверхностных сведениях, столь с другой стороны прискорбно, что Россияне доселе допускали [курсив Неваховича! —Л. Б.] еще иноземцам думать о них превратно и предосудительно».

Он называет русских «народом знаменитым по быстрым и чрезвычайным успехам» и призывает: «Самые оскорбительные нарекания должны наконец воспламенить ревность Россиян». Давая отповедь некоторым нелепостям и басням чужестранных историков, пишущих о России, он настоятельно подчеркивает: «Иностранцы, не зная Русского языка, не знают и не могут знать духа Российского народа в настоящем его существе… Россияне всегда имели мужественный дух, язык глубокий и обширный».

И тут с нашим героем происходит досадная метаморфоза: Невахович, который совсем недавно в «Вопле дщери иудейской» риторически вопрошал: «Есть-либ мы отвергли свой закон, чтоб уравняться в правах, то сделались ли бы чрез то достойными?», в 1806 году отказывается от иудаизма и принимает лютеранство (так же впоследствии поступит и его друг Перетц) и даже женится на христианке – немке Екатерине Михельсон (1790–1837). Нет сомнений, что Иехуда Лейб, который теперь уже называл себя не иначе, как Львом Николаевичем, предпринял этот шаг из карьеристских соображений. Тем более что живого интереса к своим соплеменникам он вовсе не потерял. Вот только одно свидетельство – в 1809 году мы находим его имя среди подписчиков еврейского просветительского журнала «Маасеф» («Собиратели»), сыгравшего важную роль в культурном движении Гаскалы (в нем принимали участие такие признанные его апологеты, как М. Мендельсон, С. Маймон, Н. Вессели и др.).

Теперь уже карьера Льва Николаевича вполне задалась. После крещения он получил потомственное дворянство и чин колежского регистратора, а вскоре и губернского секретаря. В 1809 году был зачислен в службу подканцеляристом в Экспедицию о государственных доходах Министерства финансов. В нем вдруг обнаруживается и предпринимательская жилка, и параллельно, при участии финансового гения – его друга Перетца – он успешно подвизается на ниве коммерции: занимается военными поставками. Постепенно он обрастает связями в бюрократическом мире (особенно полезным оказалось его близкое знакомство с влиятельнейшим сенатором, комиссаром Царства Польского Н. Н. Новосильцевым) и деловых кругах. В 1815 году его производят в титулярные советники.

Его трагедия «Сульеты, или Спартанцы осьмнадцатого столетия. Историческое повествование в пяти действиях», поставленная на сцене Александрийского театра 30 мая 1809 года, имела шумный успех. Приуроченная к приезду короля греко-албанской республики Сулли, который вместе с Александром I посетил премьеру, пьеса была тем более злободневна, что повествовала о героической борьбе греков-сулиотов, обитавших в нижней Албании, против завоевателей-турок. Успешный исход этой борьбы за независимость не мог не привлечь внимание русского зрителя и, более того, самого царя. Говоря о драматургических особенностях пьесы, исследователи отмечают «экзальтированный патриотизм «неустрашимых греков», экзотичность аксессуаров, введение батальных сцен с хорами и особое внимание к женскому героическому характеру». Последняя партия пьесы обретала свою актуальность именно для российского патриота. Героиня трагедии Амасека, вдохновительница побед над турками, восклицала: «Потомки Лакедемонцев! Достойные братья храбрых Славян! [вот где ключевая идея! —Л. Б.] От собственных дел познавайте, что может произвести единодушный народ при истинной любви к отечеству, – народ, который не хочет быть побежденным, исполнен любви и доверенности к своим начальникам и уповает на Бога! – Поспешим во храм и принесем совокупное благодарение за спасение Отечества».

Автор посвятил эту пьесу известной даме сердца царя, фрейлине М. А. Нарышкиной, и удостоился высшей монаршей милости: был зван в императорскую ложу и получил золотую табакерку с бриллиантами. В спектакле участвовали лучшие петербургские актеры: А. Д. Каратыгина, Е. С. Семенова, М. И. Вальберхова, Рыкалова, Бобров, Сахаров и др. Рассказывали, что когда во время премьеры занавес опустился, правитель Сулли и делегация сульетов поднесли А. Д. Каратыгиной (она исполняла роль Амасеки) драгоценные подарки. «Сия драма есть одно из превосходнейших сочинений в своем роде», – восторженно писал о ней литератор Н. И. Греч. Пьеса не сходила со сцены почти два десятилетия.

Закономерно, что российский патриотизм приводит Неваховича в стан предтечей славянофильства в русской культуре. Еще в 1805 году он защищает от нападок критики стихотворца С. С. Боброва, ученика старовера и архаиста А. С. Шишкова. В статье «Мнение о разборе 2-й песни «Тавриды»…» («Северный вестник», 1805, № 8) он защищает метафорическую усложненность стиля Боброва, ссылаясь на то, что вдохновение не подвластно правилам. А литературовед В. Л. Коровин высказал предположение, что Бобров пользовался советами Неваховича при написании эпической поэмы «Странствующий слепец, или Древняя ночь Вселенной» (1807–1809).

В 1809 году Лев Николаевич сближается и с известным поэтом и драматургом, будущим непременным членом «Беседы любителей русского слова» А. А. Шаховским, и даже живет у него в доме. Шаховской был занят написанием пьесы на ветхозаветный сюжет «Дебора, или Торжество веры» и обратился к еврею Неваховичу именно как к знатоку истории Израиля и Священного Писания. Вот что он потом напишет: «Я почитаю своей обязанностью сказать, что г-н Невахович, сочинитель «Сулиотов», воспомоществовал мне не только своими сведениями в еврейской словесности, но даже он (по сделанному нами плану) написал некоторые явления 1 – го и 2-го действий, переложенные мною с небольшими изменениями в стихи; многие мысли и изречения в роли первосвященика извлечены им из Священного Писания; политическая речь Деборы почти вся принадлежит ему. Итак, я с удовольствием признаюсь пред всеми, что его дарования, сведения и здравый ум много способствовали к успеху пиесы». В основе сюжета трагедии лежит библейский рассказ о подвиге еврейской пророчицы Деборы, избавившей свой народ от ханаанского ига. Однако для русской гражданской и патриотической поэзии начала XIX века библейская и, в частности, ветхозаветная образность приобрели особый смысл и значение. В сознании россиян (особенно накануне Наполеоновского нашествия) состояние гражданской ответственности за судьбу отечества ассоциировалось с Ветхим Заветом, с борьбой древних иудеев за освобождение Израиля. Так само еврейство Неваховича работало на идею русского патриотизма.

А. А. Шаховской

Интересно, что враждебные Шаховскому «арзамасцы»-новаторы приписывали писателю-еврею более значительное участие в создании трагедии. Литератор Д. В. Дашков в язвительной памфлентной кантате «Венчанье Шутовского» иронизировал:

Еврей мой написал Дебору, А я списал. В моих писаньях много вздору — Кто ж их читал?

Примечательно, что эти шутливые строки переписал в свою тетрадь шестнадцатилетний лицеист А. С. Пушкин.

Трагедия «Оден, царь скифский» (1810), переведенная со шведского, была лишена литературных достоинств и повлекла за собой уничтожающий отзыв литератора А. Е. Измайлова, который назвал сей опус «рукодельем израильтянина Неваховича». Он писал: «От сотворения мира не было на театре такой глупой пиесы, но пиеса эта – трагедия, а трагедии очень любит наша публика». Пьеса на сцене не удержалась и была поставлена всего дважды.

В дальнейшем Невахович сосредоточился на делах, от изящной словесности весьма далеких, в коих весьма преуспел. В 1813 году он под покровительством всесильного Новосильцева переезжает в Варшаву и становится главным поставщиком продовольствия и фуража для русской армии в Польше. Ему удается оттеснить докучливых конкурентов и в 1816 году (при поддержке того же Новосильцева) заполучить право на управление всей табачной монополией в Царстве Польском. Дальше – больше: в его руках оказывается продажа спиртного и мяса в Варшаве, аренда кошерного дохода и т. д. С 1821 года он служит уже в Правительственной комиссии финансов в Варшаве и в награду за усердие и рвение получает ордена Св. Станислава 4-й степени и Владимира 4-й степени. Обласканный властями, Лев Николаевич становится одним из самых богатых людей Царства Польского, владельцем многих домов и роскошного трехэтажного особняка в Варшаве. И хотя в деловых кругах он снискал себе репутацию надежного партнера и умелого организатора, мелкие торговцы и шляхта почитали его плутократом, разоряющим страну. Неудивительно поэтому, что в первый же день Польского восстания 29 ноября 1830 года мятежная чернь разгромила дом Неваховича в Варшаве. Но хозяин, по счастью, не пострадал – бежал за полтора месяца до сего события, прихватив с собой деньги и драгоценности. Своим детям он оставит потом весьма крупное состояние, назначив своим душеприказчиком друга юности Перетца.

Израильский исследователь М. Вайскопф утверждает, что «художественная фантазия на тему откупщика Лейба Неваховича, выкрестившегося во Льва Николаевича» представлена в повести Р. М. Зотова «Приезд вице-губернатора» (1839): «Ах, Боже мой! Да этот жид здесь? Теперь я вспомнил о нем. Он везде вертелся по передним… Его звали Лайбою, но он, кажется, перекрестился и ходит во фраке… Он у вас там понажился у откупов, записался в гильдию и стал уже чиновником. Он уже, брат, канцелярист, почти офицер». И хотя персонаж повести действительно аттестует себя Львом и действует на пару со своей женой-немкой, есть основания усомниться в направленности филиппики Зотова: ведь повесть была написана спустя восемь лет после смерти Неваховича, и, понятно, в этих условиях сей конкретный адресат совершенно терял свою актуальность.

Так или иначе, но реализовав себе вполне в сферах карьеры и благосостояния, Лев Николаевич как будто успокаивается на этом и пописывает лишь от случая к случаю. Прошла пора читательского и зрительского успеха, и приходится признать: некогда талантливый писатель растерял и прежнюю свою мастеровитость, и литературный дар. Поздние опыты Неваховича заслуживают лишь упоминания. В 1817 году в журнале «Сын Отечества» (№ 30–31) появляется его перевод «Речи о просвещении» Т. Ф. Рейнбота; в 1823 году – пьеса на восточную тему «Абу-Хассан, или Прожектер» (на польском языке), она шла в Варшаве, но на сцене не удержалась. В 1829 году Невахович издает перевод первых пяти книг «Мыслей, относящихся к философической истории человечества» немецкого мыслителя и историка И. Г. Гердера. Перевод был подвергнут сокрушительной критике в журнале «Московский телеграф» (1829, № 17). В 1832 году, уже посмертно, в Императорском театре было поставлено его «историческое представление» «Меч провидения, или Надир Тахмас Кули Хан», но и оно прошло незамеченным.

Невахович похоронен на лютеранском (Волковом) кладбище в Петербурге. На его надгробном монументе выгравирована надпись: «Там обители, миры, пространства – они блистают в полной юности, после истечения тысящелетий; перемена времен не лишает их лучезарного света. Здесь-же под вашими взорами все истлевает, время угрожает разрушением земному великолепию и земному щастию… Из трудов покойного».

Очень выразительно и проникновенно пишет о жизни Неваховича культуролог В. Н. Топоров: «Он вкусил и немало горечи, испытал и неудачи, и неблагодарность, и разочарование, и крушение иллюзий. Как, умирая, оценивал сам Невахович свою «русскую» жизнь, мы не знаем, но в России на рубеже двух веков и двух тысячелетий память о нем сохраняется, точнее, оттаяла после десятилетий ледяной стужи, беспамятства и равнодушия, и эта память – признательная и благодарная: она прежде всего о самом человеке и о лучшем из того, что им сделано».