Из Мордовии, из поселка Барашево Теньгушевского района, из политического лагеря ЖХ 385 / 3–5, ко мне часто является одно и то же видение, словно снятый Микеланджело Антониони или же каким-либо другим очень хорошим режиссером кадр: мы вдвоем стоим у запретной зоны, на нас полосатые арестантские куртки, мы почти прикасаемся к проволочным заграждениям, с возвышающейся напротив вышки за нами следит бдительный солдат внутренних войск, на нас направлено дуло автомата Калашникова. Холодно, идет снег, темно – и поэт, прочитав мне свое новое стихотворение, дрожащим от волнения голосом спрашивает: «Ты прочувствовал?»
Я уже не помню ничего – ни рифмы, ни ритма, ни размера и ни самого стиха, однако помню, что прочувствовал. Помню, как волновался мой товарищ по зоне, петербургский поэт, и сколь важной казалась мне собственная роль, поскольку мне выпала честь первого прослушивания.
Поэта звали Борей, Борисом Исааковичем Маниловичем, 1940 года рождения; он был психологом и как истинный советский российский диссидент и интеллигент владел и второй, более «прикладной» профессией – работал электромонтером. Его арестовали в Ленинграде 11 ноября 1982 года, и ленинградский областной суд признал его виновным в совершении преступления, предусмотренного первой частью 70-й статьи Уголовного кодекса РСФСР. Боря был приговорен к четырем годам отбывания наказания в исправительно-трудовой колонии строгого режима и к двум годам ссылки. Это было нашумевшее дело, до Маниловича арестовали других: сначала Вячеслава Долинина, а затем – Ростислава Евдокимова. О судьбе этой группы было известно и нам, так как информация попала в один из номеров подпольного издания, истинной Библии самиздата – «Хроники текущих событий» (между прочим, в том же номере упоминался и арест Вадима Янкова).
Борис Манилович был человеком каламбуров. Он настолько любил играть словами, что попадал в плен своего остроумия и, проникнув в языковые дебри, порой затруднялся выбраться из них. Поскольку до ареста он работал психиатром, мир зоны говорил, что он и сам был «малость того».
Боря всю жизнь был жертвой антисемитизма, и избежать этой напасти ему не удалось даже в полной демократов и либералов политической зоне. Был у нас один престарелый заключенный Павелсонс, который общался только с соотечественниками-литовцами, латышами и грузинами – остальных считал недостойными разговора. Павелсонс был военным человеком, офицером литовской армии, и воевал с немцами, когда Литва воевала с немцами, затем вместе с немцами воевал с русскими, когда Литва воевала с русскими; затем без немцев воевал с русскими, когда Литва вновь сражалась с русскими. Офицер Павелсонс выполнял приказы своей страны и воевал со всеми, кто воевал с его родиной. В Советском Союзе не оценили этого его патриотизма, завоевав Литву, патриотов объявили предателями. Павелсонс переживал, что всю жизнь, любя родину, он был осужден как ее «изменник». Именно этот старик постоянно обвинял Маниловича в том, что тот что-то украл.
Мы, заключенные, шили рукавицы, затем дневную норму – 92 пары рукавиц – складывали и, перевязав, сдавали (сшитые нами рукавицы оставались изнанкой вверх), их затем выворачивали, придавая окончательный вид, на специальной установке). Павелсонс потерял свою пачку и не раздумывая пристал к Боре: «Как украл мои рукавицы, так их и верни!» Манилович говорил ему, что не крал рукавиц и вообще, после того как в детстве у тети Муси пирожок стянул, не крал ничего, однако Павелсонс с сугубо военным знанием дела развивал свою атаку. Когда же мы стали выяснять у него, почему он пристал к Маниловичу, почему решил, что именно тот вор, Павелсонс с нескрываемым удивлением ответил: «Он же жид!» С точки зрения Павелсонса, если в цеху есть еврей, никто другой не мог украсть рукавиц…
Пачка Павелсонса нашлась быстро, оказалось, что ее забрал украинец Стрилцив, чтобы вывернуть их с левой стороны на правую, однако бывший офицер литовской армии и не думал извиняться – наверняка он про себя решил, что еврей и украинец сговорились, а после, испугавшись, вернули похищенное.
Чувство юмора Бори Маниловича приносило совершенно неожиданные результаты. Среди представителей администрации был один надзиратель по фамилии Киселев. Надзирателями их называли мы, сами же они себя именовали «контролерами». Одним словом, контролер-надзиратель Киселев высоким интеллектуальным уровнем не отличался. Он был человеком простым, работу в зоне совмещал с сельским хозяйством.
В лагере Киселев был надзирателем умеренной жестокости, а дома – крестьянином умеренной ленивости, делал все в меру, кроме одного: пил безмерно – настолько, что в продолжение многих лет трезвым или почти трезвым его никто не видел. Возможно, на разум Киселева повлияла бутылка, а возможно, наоборот – это разум подсказал ему столько пить. Лицо Киселева всегда было красным, и иногда, бывало, у него начинали дрожать руки. Это был верный знак – пора! Вскоре он возвращался довольным, руки его уже не тряслись, и он жаждал общения.
И вот как-то раз весной, когда Киселев умеренно-нетвердым шагом подошел к нам с Борисом Маниловичем и стал жаловаться, что наступила пора сенокоса, а он не справится, подмогу не найти, никто косой орудовать не умеет, а те, кто умеет, и сами со своими сенокосными угодьями не справляются. Вот и нынче, закончив смену, он должен всю ночь косить, при этом в одиночку, – и какой же от него в таком случае прок будет?
Хитро сощурив глаза, Манилович начал:
– Знаешь ли ты, Киселев, откуда идет название страны Грузия?
– А что тут знать-то! Они были грузом для России, вот и получили такое название.
– Ты меня удивляешь, Киселев! Грузия – это страна крестьян, грузины – народ земли. Вот этот самый осужденный Бадзадзашвили (так произносила мою сложную фамилию целая гильдия надзирателей-контролеров Барашева), которого ты лицезреешь, – настоящий крестьянин, родившийся с косой в руках, и он всю свою жизнь только и делал, что косил. Что до меня, то весь мой род был занят в кибуцах, то есть в сельскохозяйственной коммуне, и я играючи орудую двухметровой косой. Возьми нас с Леваном на свой участок – и мы тебе на три стога травы накосим.
– Это очень хорошо, шесть стогов дело нешуточное, – в голосе Киселева зазвучал энтузиазм. – Однако как мне вас отсюда вывести?
– Что может быть проще? Вывел же нас в прошлом году Тримазкин (все знали, что Тримазкин с Киселевым были непримиримыми врагами и друг с другом не разговаривали), пойди и спроси его, вы же коллеги!
– Тамбовский волк ему коллега! – рассердился Киселев. – Надо придумать что-нибудь поумнее.
– Это непросто, – согласился Манилович.
– И мне ничего в голову не приходит, – вставил я.
– Придумал! – обрадовался наконец Боря. – Придумал! Ты должен пойти к начальнику зоны Шалину и сказать: «Мне на сенокосе нужны люди, дай мне Маниловича и Бердзенишвили, они умеют косить, у меня две дополнительные косы имеются, и завтра утром я тебе обоих сдам по счету». Но главное, скажи ему, что не станешь поить нас водкой, ты же знаешь, что заключенный и водка – тема сложная.
– Конечно, так и скажу ему, однако водку выпить все равно вам дам, вы только шесть… ну хотя бы пять стогов мне поставьте! – сказал нам подобревший Киселев и направился к административному корпусу.
Боря ворвался в барак и ползоны вывел смотреть, какая будет потеха. Не прошло и пяти минут, как из помещения начальства вылетел Киселев, заорав трагическим голосом: «Жид моржовый, на кой х… нереальные вещи говорить!»
– Как жаль, что Эсхила нет в живых! – спустя двадцать пять веков после кончины великого грека сожалел Боря. – Разве разгневанный Киселев не похож на Агамемнона, когда он, погубленный коварством Клитемнестры и Эгисфа, воскликнул: «О горе, мне нанесен смертельный удар!»?
В тот день Киселев выпил больше обычного и потом пару (несколько) недель близко к нам с Маниловичем не подходил. Однако потом либо обида прошла, либо покос закончился – Киселев возобновил интеллектуальные беседы с Борей, своим мучителем.
Случай с Киселевым был не единственным. Вообще Боря Манилович был нашим мостом и выходом на администрацию. Большинство заключенных избегало контакта с лагерным начальством, считая это неприемлемым. Боря, будучи опытным заключенным, так не думал. У него был выработан какой-то иммунитет, и его авторитет от общения с администрацией ничуть не страдал. Поэтому, когда контакт с руководством зоны бывал необходим, Боря был готов произнести длинную речь, первыми словами которой были бы «гражданин начальник» (эту форму официального обращения в лагере из осужденных за антисоветскую агитацию и пропаганду не употреблял никто, кроме Маниловича). Однажды, когда автор книги «Духовный геноцид в Литве» Витаутас Скуодис выронил купленную на сбереженные с трудом виртуальные деньги бутылку с постным маслом и бутылка разбилась, а разлитое масло повредило главную ценность – непочатую пачку черного чая, Боря зашел к начальнику зоны со словами «гражданин начальник» и будто бы на приобретение канцелярских принадлежностей для известного литовского интеллектуала выманил у него дополнительные два рубля (ранее такой чести удостаивались лишь «шпионы» и «военные преступники»).
Боря любил шахматы. Эта страсть была предметом его особой гордости. Команды многих стран мира того времени были укомплектованы еврейскими гроссмейстерами, да и советский тогдашний анекдот гласил: один еврей – коммерсант, два еврея – чемпионат мира по шахматам, много евреев – Академия наук СССР. Боря не только обожал шахматы, но и прекрасно играл в них, однако демократы нашего политического лагеря почему-то не благоволили к богине Каиссе, и Маниловичу приходилось искать партнеров среди «предателей» и «шпионов». Он нашел достойного с шахматной точки зрения противника в лице шпионившего в пользу США Ахпера Мехтиевича Раджабова, за определенную мзду передавшего американцам в Югославии чертежи ракеты средней дальности СС-20. Играли и играли Боря с Раджабовым в шахматы, однако эта частая игра не только не сблизила их, а, наоборот, четче оттенила идеологические, национальные и религиозные различия. Как справедливо предсказал дальновидный Михаил Поляков, конфликт назревал. Обстановку обостряло еще и то, что под конец партии между игроками нарушился баланс и шахматная фортуна склонилась на сторону Бори. Раджабову все меньше нравились шутки побеждающего Маниловича, и он взорвался. За шахом, матом и ссорой последовало неожиданное развитие: Раджабов притащил из туалета вымазанную фекалиями палку и дал ею Боре по лицу. Сильно огорченный Боря пришел к нам и заявил, что не станет отвечать на это оскорбление, так как это явно провокация администрации, он и нам запретил предпринимать что-либо в ответ. Не помню, как удалось остановить меня и Дато, мы определенно думали, что на некоторые провокации даже следует попадаться, если честь иначе не защитить. Послеконфликтные переговоры возглавили питерцы, и некоторое время спустя стороны удалось помирить, хотя наша позиция тогда не изменилась и остается той же спустя много лет – Раджабову не был дан адекватный ответ и честь Бори была попрана.
В конце концов я понял, что Боре Господь дал куда больше терпения, чем нам. Боря мало реагировал на антисемитские «шутки». Когда киномеханик нашей зоны Лисманис «из любви» к «Мертвым душам» Гоголя называл Маниловича «Собакевичем» (поскольку помещики Манилов и Собакевич являются одними из главных «мертвых» в этом шедевре Гоголя), Боря не обижался либо делал вид, что не обижался, хотя для заключенного прозвище «собака» хуже ареста.
Боря Манилович, как истинный петербуржец и «гнилой интеллигент семитского происхождения» (это было его любимое самоопределение, к которому он часто прибегал), великолепно знал русскую литературу, и особенно, пользуясь его же термином, ее «семитско-хамитское направление» (термин «хамитский» в данном случае был скорее данью классическому языковедению; Боря, конечно же, говорил о вкладе своих соотечественников в русскую литературу и культуру).
Однажды я сказал Боре, что термин – «семитско-хамитский» уже не употребляется и что начиная с семидесятых годов его место занимает введенное американским ученым Гринбергом слово «афроазиатский» и сейчас более популярен термин «афроазиатская семья языков». Боря разволновался.
– Как этого Гринберга зовут, не Йоськой ли? Он из Нью-Йорка?
– Да, действительно, Джозеф Гринберг, родившийся в Бруклине в 1915 году, работает в двух сферах языковедения – в лингвистической топологии и в генеалогии языков, открыл языковые универсалии.
– Йоська – мой родственник! Мы все, как и вы, грузины, друг другу родственниками приходимся, только вот такими, как ты сказал: «Ворона – тетя сороки».
– Да, так и есть – тетя, только по отцовской линии тетя, сестра отца сороки.
– Такая же дословная идиома есть и у нас в идише.
Он любил перечислять в присутствии русских друзей звезд русской литературы (как правило, в алфавитном порядке): Бабель Исаак Эммануилович (урожденный Бобель); Багрицкий (Дзюбин) Эдуард Георгиевич; Ильф (акронимия: Иехиель-Лейб Файнзильберг) Илья Арнольдович; Мандельштам Осип (Иосиф) Эмильевич; Пастернак Борис Леонидович (до 1920 года Борис Исаакович); Светлов (Шейнкман) Михаил Аркадьевич; Чуковский Корней Иванович (незаконный сын Эммануэля Соломоновича Левенсона).
Когда Боря добавлял к этому реестру художников, врачей, шахматистов, космонавтов, (по его разъяснению, с целью «видового обогащения» он причислял и американских астронавтов) и ученых (с составленными по алфавиту отдельными списками), он становился бесконечным.
Из «шестой колонны» русской советской культуры (это тоже был созданный Борей термин; по его толкованию, это та же самая «пятая колонна», только любящая страну так же, как и первые четыре, однако воспринимаемая как чуждая, враждебная и потенциально изменническая) у Бори Маниловича был свой избранник, своя литературная любовь – автор «Одесских рассказов» и «Конармии» замечательный писатель и блестящий стилист Исаак Бабель, расстрелянный в январе 1940 года по приказу, подписанному лично Сталиным. В «Одесских рассказах» Бабель романтически описал Одессу начала ХХ века, жизнь еврейских уголовников и простого люда, воздвиг памятник экзотическим и сильным характерам мастеровых и воров, грабителей и мелких торговцев. Наиболее запоминающимся героем этих рассказов был известный грабитель Беня Крик, прототипом которого послужил гроза Одессы легендарный Мишка Япончик, скончавшийся в 1919 году Моисей Вольфович Винницкий, крайне колоритный «благородный» бандит, покровительствующий артистам и вообще людям искусства. Из-за характерного разреза глаз его прозвали Япончиком; скончавшегося недавно вора в законе Япончика (Вячеслава Иванкова) с Моисеем Вольфовичем помимо криминальной деятельности связывала лишь похожая форма глаз и любовь к сцене. Говорят, что в образе Бени Крика Бабель воплотил свою давнишнюю мечту о еврее, способном защитить себя (родившийся и выросший на Молдаванке девятилетний Исаак чудом спасся от страшного погрома евреев в Одессе в 1905 году – его приютила христианская семья, но среди погибших тогда трехсот евреев оказался и его дедушка Шоиль Бобель).
Именно в те годы, когда мы сидели в политическом лагере, Александр Розенбаум сочинял и пел воровские, так называемые «блатные» песни, в которых ареной деятельности персонажей была дореволюционная Одесса, а главным действующим лицом – бабелевский Беня Крик.
Восторг Бори разделяли не все. Особыми и нелитературными аргументами сражался Жора Хомизури: дескать, в декабре 1917 года Бабель работал в ЧК, в Первую конармию под именем Кирилла Васильевича Лютова он был направлен в качестве корреспондента, а там «дослужился» до политработника. На такие нападки Боря отвечал с завидной терпимостью: «Больше всех на «Конармию» нападал Буденный, говоря, что эти рассказы – клевета на его войско, а Климентий Ворошилов в 1924 году жаловался члену ЦК и в дальнейшем руководителю Коминтерна Дмитрию Мануильскому, что стиль написанной про конармию этой книги «недопустим», что же касается Сталина, то отец и вождь народов считал, что Бабель «пишет о таких вещах, в которых совершенно не разбирается».
– Ты что, Жора, хочешь остаться в этой великолепной и красной компании вместе с товарищами Буденным, Ворошиловым и Сталиным? – спрашивал коварный Манилович, щуря глаза, наподобие Мишки Япончика.
– И что ему было нужно в компании Дзержинского, Менжинского и Медведя, если он был хорошим человеком? – не унимался Хомизури. – К тому же что он за писатель, тоже мне Достоевский!
– При чем тут Достоевский? Пожалуйста, отстаньте от моих земляков! – вмешивался Миша Поляков. – Красным комиссаром служил и Марк Захарович Шагал! Правда, по линии искусства, но все же комиссаром – в Витебской области!
Поляков, как всегда, был точен. Жора боготворил Шагала примерно так, как Боря Бабеля и, может, даже больше, его любовь многие разделяли, в том числе и я – пройдут годы, и одно из самых головокружительных и незабываемых впечатлений в моей жизни произведет на меня устроенная в парижском Grand Palais почти полная грандиозная выставка творчества Марка Шагала, на которую нас с женой пригласит наш лучший друг. После таких аргументов Хомизури ничего худого не говорил о Бабеле, и Боря беспрепятственно и успешно пропагандировал его как писателя.
Мне Бабель нравился и до того, хотя я был знаком лишь с его «Конармией» в переводе на грузинский. После встречи с Борей уважение переросло в любовь, а после нескончаемых лекций Маниловича она стала во стократ сильнее. Боря часто и по любому поводу цитировал Бабеля. По моим наблюдениям, даже сложился определенный чин: если, цитируя, Манилович не называл автора, то это обязательно был Бабель. Порой узнать цитату бывало трудно, не будучи хорошо знакомым с творчеством этого писателя, особенно с «Одесскими рассказами». Например, представляя какую-либо научную теорию, скажем, какое-либо сложное положение психоанализа, Боря неожиданно спрашивал: «Мугинштейн, ты меня понял?» Следовало знать, что имелся в виду эпизод из «Одесских рассказов», а именно: «Как это делалось в Одессе», когда напавший вместе с тремя другими бандитами «король» преступного мира Беня Крик приказчику миллионера Тарковского, бедному Мугинштейну, за несколько минут до трагической его гибели по-философски объяснял содержание их «встречи»: «Свинья со свиньей не встречается, а человек с человеком встречается, Мугинштейн, ты меня понял?»
Беседу о Бабеле Борис обычно заканчивал сохраненной Валентином Катаевым эпиграммой неизвестного автора:
Борис Манилович был психоаналитиком и великолепно знал всю научную литературу, начиная с Фрейда, Юнга, Адлера, Фромма и кончая Лакан-Мельман-Ле Гоффом. Мне редко приходилось видеть человека, который так уважал бы различные, иногда взаимоисключающие научные позиции: Боря мог часами беседовать о существующих между психоанализом Фрейда и аналитической психологией Юнга нюансовых либо фундаментальных различиях. Когда беседа становилась уж слишком насыщенной научной терминологией, для разряжения ситуации Боря, обратившись к просторечию, переходил на «народный» язык:
– Фрейда, – говорил Боря, – я могу сравнить с нашим Жорой Хомизури, то есть, говоря с любовью, с Зигмундом Павловичем Хомизури, с нашим Хомизигмундом: он тоже строго и бескомпромиссно думал за всех, как и Сталину, ему было присуще не «Каждому – СВОЕ», а «Каждому – МОЕ». Для него все люди были одинаковыми эдипами, он думал, что на всякого доктора, будь он даже доктором философии, приходится не более трех аршинов земли (конечно же, тут цитировался Бабель). Юнг больше похож на Гришу Фельдмана («Григорий Юнг – звучит ведь!»). Гриша Юнг религиозен и больше других заботится о спасении своей души, ну а душа у него, как известно, – говорил, по-доброму ухмыляясь, Боря, – расположена в самой сакральной части тела, в желудке.
– А Адлер? – спрашивал я.
– Адлер похож на тебя, он, напоенный любовью ученика, индивидуалист и универсальный учитель: Леван Адлер, тоже звучит. Будь в мире настоящий порядок, Зигмунд Фрейд родился бы не австрийским евреем, а немецким аристократом; цвинглианец Карл Густав Юнг был бы не немецкоязычным швейцарцем, а французским кальвинистом Шарлем Гюставом Женглем, а австриец Альфред Адлер – грузином Фридоном Адлерашвили.
После этого диалога Борис, особенно если он, бывало, собирался что-то просить, называл меня «Леваном Адлериановичем» (вместо Валерияновича).
Боря был настоящим кладезем анекдотов, большинство которых было либо о евреях, либо политического характера. Лучше всех мне запомнился один из них, так как Манилович его не рассказывал, а исполнял, как комик.
– У Мордухая с Сарой были три незамужние дочери – Анна, Дебора и Лия. Пришел Моше и женился на Анне. Проходит время, приходит Моше к Мордухаю и Саре и говорит: «Беда случилась, Анна скончалась». Оплакали родители Анну и выдали за Моше ее сестру Дебору. Проходит время, и вновь приходит Моше: «Вы не поверите, однако умерла и Дебора». Оплакали родители Дебору и выдали за Моше Лию. Немного времени спустя Моше вновь приходит к Мордухаю с Сарой и говорит: «Вы будете смеяться, но умерла и Лия».
Боря шутил: «Были у меня две жены, обе живы, обе еврейки, и обе интеллектуалки, то одна навещает меня в зоне, то другая; я любил и люблю обеих, однако ни одна из них не смогла меня уговорить уехать в Израиль. Между прочим, моя вторая высокоинтеллектуальная супруга истязала меня с особой жестокостью, например во время секса она читала книгу. Сейчас я русскую женщину для себя приметил и боюсь, как бы она не заставила меня вернуться на историческую родину. Ведь вы же знаете современный русский фольклор:
Боря угадал: русская супруга на самом деле заставила его увезти себя в Израиль. И пропал для нас Боря Манилович. Где только мы его не искали, и я, и Поляков, и Хомизури. Мы даже не знали, жив ли он, до того пока однажды в интернете я не набрел на интервью с руководителем психологической службы Министерства здравоохранения Израиля Борисом Маниловичем, в котором седой профессор, представленный как один из ведущих специалистов «психологии зависимости», рассуждает об алкогольной и наркотической зависимости (обратите внимание, как последователен, как постоянен этот человек!), особо подчеркивая разницу между алкоголиком и наркоманом. Вся беседа посвящена этому различию: алкоголик страдает анозогнозией – отрицает собственную болезнь, не способен критически оценивать своего состояния, а наркоман довольно быстро понимает, что болен.
Даже обнаружив этот материал, я все же не сумел добраться до Бори с помощью электронных средств связи, хотя тем не менее обрадовался, что он жив и верен себе.
Боря говорил, что до ареста читал Солженицына и великий писатель благодарил судьбу за то, что ему выпало быть заключенным. Так же думали и Достоевский, и Махатма Ганди. Манилович говорил, что он всем им не верил, пока его самого не арестовали.