Дженан
– У тебя на коленке как будто картофелина выросла, – сказала Жюли, увидев мою распухшую ногу.
Она вызвала медсестру, которая, в свою очередь, позвала дежурного врача-психиатра. Доктор Петтон оказалась молодой, не старше тридцати, растрепанной женщиной с мешками под глазами. Она еще не забыла свою практику в интернатуре и, осмотрев мое колено, сказала, что в коленном суставе скопилась жидкость, но это не страшно. Медсестра наложила мне повязку со льдом, чтобы снять воспаление и опухоль, и сделала обезболивающий укол. Жюли с удовольствием наблюдала, как медики Святой Анны хлопочут вокруг меня.
– Заставьте ее пройти тест Роршаха, – с улыбкой сказала она психиатру. – По-моему, у нее беда не только с ногой, но и с головой.
Я только что рассказала Жюли о том, как провела эту ночь, – по той простой причине, что влюбленные не способны говорить ни о чем, кроме предмета своей влюбленности. Она возвела глаза к потолку и обвинила меня в том, что я, как всегда, оригинальничаю. Медсестра, собрав свой инструментарий, с деловитым видом удалилась, и тогда Жюли сообщила доктору Петтон, что хочет рассказать ей свой сон.
– Вы уверены, что готовы говорить при вашей подруге? – скептическим тоном спросила психиатр.
Лично мне не очень-то хотелось это слушать, но моего мнения никто не спрашивал. Мне не терпелось вернуться домой, потому что обезболивающее начало действовать и меня клонило в сон, но, судя по всему, для Жюли мое присутствие имело большое значение, хотя я не понимала почему. Между врачом и пациенткой возникло напряжение, выдававшее какую-то скрытую борьбу, и Жюли повторила, что просит меня остаться.
– Это касается всех женщин, понимаете? – сказала она доктору Петтон с довольно вызывающей интонацией, появившейся в ее речи здесь, в больнице, но я, не первый день знакомая с Жюли, знала, что это ее нахальство носит временный характер и, скорее всего, объясняется передозировкой какого-нибудь лекарства.
Ей снилось, что она, голая, на четвереньках стояла на кровати и, похожая на римскую волчицу, кормила младенца. Ребенок жадно сосал ее грудь, причиняя ей нестерпимую боль, потому что у него во рту выросли огромные острые зубы. Впрочем, это был не вполне ребенок, а какое-то морское животное с длинными усами и клыками, как у вампира, принявшее обличье ребенка.
– Знаете, что меня больше всего огорчило в этом сне?
– Что же? – спросила врач.
– Что муж заметит, что я не успела сделать себе эпиляцию.
– Мы вас слушаем, – подбодрила ее психиатр.
– Мне кажется, – сказала Жюли, набрав полную грудь воздуха, – мне кажется, что волосы, равно как и естественные выделения, раньше были составной частью женской тайны. Но сегодня женщины стараются стать гладкими и ничем не пахнуть и ради этого не жалеют денег на дезодоранты и лучшую эпиляцию. Меня, – продолжала Жюли, – одна мысль о том, что муж увидит мои волосы, приводила каждый день в ужас, я боялась, что он почувствует ко мне отвращение. Это очень странно – ведь испокон веков женские волосы возбуждали мужчин. И вдруг все переменилось. Что же произошло? – Она повторила последнюю фразу три или четыре раза, переводя взгляд с врача на меня и обратно, словно это мы были во всем виноваты.
Потом она взяла с тумбочки блокнот, в котором, по ее словам, делала кое-какие записи. Доктор кивнула, из чего я поняла, что этот блокнот был частью их договоренностей.
Из поколения в поколение, – зачитала Жюли, – благодаря все более жестоким методам эпиляции, проникающей все дальше в пространство между ягодицами, не исключено, что наши волосы, измученные сизифовым трудом, окончательно исчезнут из женского ануса. Вслед за атрофией больших пальцев ног, вызванной ношением обуви, мы, возможно, выведем в будущем породу людей, абсолютно лишенных волосяного покрова. В то же время у мужчин снова входит в моду борода. Не значит ли это, что мы наблюдаем эффект сообщающихся сосудов?
Жюли читала как в трансе. Потом она умолкла, перевела дух и вгляделась в страницу блокнота, разбирая собственный почерк, который, кстати, совсем не походил на тот, каким она обычно писала. У Жюли всегда был аккуратный круглый почерк, красивый и ровный. Но сейчас все буквы у нее были разной величины и шатались как пьяные.
– Очень интересно, – сказала доктор Петтон. – Но вы, я вижу, немного устали, поэтому мы вас оставим. Отдыхайте. Попозже мы еще об этом поговорим. И продолжайте делать записи.
Доктор Петтон проводила меня к выходу, желая убедиться, что колено не помешает мне самостоятельно передвигаться и вести машину. Я расспросила ее о состоянии Жюли, и она меня успокоила. По ее мнению, Жюли больше всего страдала от физического истощения, на которое наложилось истощение психологическое. Она нуждалась в отдыхе, и ей следовало научиться беречь себя. Приступ бреда, который у нее случился, был связан с перенапряжением. Как только она восстановится физически, ее мысли снова придут в порядок.
– Знаете, – сказала доктор Петтон, – я в этой клинике перевидала много женщин, одержимых стремлением к идеалу. Некоторые из них чуть ли не убиться ради него готовы. У большинства – анорексия, хотя к Жюли это не относится. Но многие женщины и девушки вообще прекращают есть, надеясь обрести идеальное тело – идеальное, то есть не существующее в действительности. Я вижу тут три объяснения. Первая гипотеза: эти женщины хотят походить на девочек, какими они были до полового созревания и какими больше никогда не станут. Вторая гипотеза: они хотят быть похожими на мужчин, то есть мечтают о неосуществимом. Третья гипотеза: они стремятся стать похожими на трупы, и анорексия в самом деле может привести к смерти. Общее в этих трех гипотезах, – заключила врач, – это отказ от материнства. Мы существуем в обществе, которое ненавидит матерей, презирает изуродованное беременностью тело, с отвращением отворачивается от выпирающего живота, хотя этот живот дарит жизнь. Если вы хорошенько посмотрите вокруг, то убедитесь, что современная женщина старается как можно дальше отойти от образа матери. Ладно, сама не знаю, зачем я вам это говорю… Удачи вам! Если колено будет беспокоить, приходите еще, посмотрим.
Вернувшись домой, я подумала, что у меня есть прекрасный предлог первой позвонить Джорджии. Как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло: засветив по собственной дурости пленку, я получила возможность воспользоваться этим как поводом и договориться о новой фотосессии.
– Добрый день! Будьте добры, номер шестьсот тридцать девять.
– Извините, но гостья уже покинула этот номер.
– Да?.. Видите ли… Я оставляла ей записку…
– Если оставляли, значит, ей передали.
– А вы не могли бы сказать мне, как ее фамилия?
– Извините, но мы не сообщаем персональных данных наших гостей. Всего доброго, мадам. – Администратор повесил трубку.
Я долго сидела не шевелясь и тупо глядя на телефон, как будто ждала от него объяснений. Затем я попыталась себя урезонить. Джорджия наверняка скоро мне позвонит, ведь нам надо так много сказать друг другу. Я заставила себя выключить телефон, чтобы не мучиться напрасным ожиданием, но через пять минут снова включила его в ужасе, что пропустила звонок Джорджии. Я не чувствовала ни грусти, ни горя, ни боли. Но при одной мысли о том, что больше ее не увижу, на меня напала сонливость, бороться с которой я была бессильна.
Через несколько часов я проснулась, ощущая себя разбитой на тысячу осколков. На плечи давила страшная усталость. Я с трудом дотащилась от кровати до дивана, и этот поход был единственным за весь день проявлением моей активности. В любом случае предпринимать что-то не имело смысла. Пока Джорджия не позвонит, я буду предаваться любовной дури, перенесусь в страну идиотов, где царят сплошные клише, где тебя со всех сторон обступают, наполняя счастьем, стереотипы; я буду лежать в гостиной и пялиться в потолок, воображая, как в один прекрасный день ко мне придет Джорджия, как она своей мягкой рукой, пахнущей восьмичасовым кремом Elizabeth Arden, возьмет мою руку и отвезет меня на пляж Копакабаны пить во флуоресцентных купальниках двухцветные коктейли; мы будем лежать, вытянув ноги, и наши бедра покроются загаром, у нас отрастут волосы, и их кончики, напитанные морской водой, будут сочиться тяжелыми каплями у нас по спине, и мы, как две Бо Дерек, будем любить друг друга под бразильским солнцем ужасной, ни на что не похожей свободной любовью, слушая “Болеро” Равеля.
Через несколько часов сын с подругой нашли меня лежащей на диване с головой, накрытой подушкой.
– Мам, что с тобой? Ты на себя не похожа.
– Нет, со мной все нормально. Простудилась немножко.
Сильвен, которому исполнилось четырнадцать лет, учится в лицее Луи-ле-Гран. Последние три месяца он неразлучен со своей подружкой – стройной как тростинка и длиннющей Лизеттой. Вместе они составляют забавную пару, и я зову их Сильвен и Сильветта.
– Вам кто-нибудь говорил, что вы похожи на брата с сестрой?
– Мам, прекрати! Что ты к нам прицепилась?
– А вдруг твой отец спал с ее матерью? – Я сказала это, чтобы их посмешить.
Сильвен бросил на меня мрачный взгляд – похоже, ему моя шутка вовсе не показалась смешной. Тогда я предложила ему представить себе, как ему будет грустно в тот день, когда я умру, но и это его не развеселило.
– Слушай, хватит. И вообще, вставай, а то опоздаем, – с безмерной усталостью в голосе произнес мой сын.
Каждую первую пятницу месяца мы ездим в Орлеан, на ужин к отцу Сильвена. На этот раз предполагалось, что дети останутся у него на выходные.
Я познакомилась с Мишелем в день своего шестнадцатилетия. Он с женой и друзьями пришел посмотреть выступление моих родителей, гастролировавших в Орлеане. В свой день рождения я сидела в глубине зала кабаре и отчаянно скучала, не имея понятия, чем заняться и как отметить это событие. В жизни женщины шестнадцать лет – это важная дата, и я, чтобы развлечься и добавить в свое существование хоть немножко новизны, принялась подмигивать сидевшим в зале мужчинам; мне было весело и хотелось испробовать, что это такое – быть взрослой. Что-то должно было произойти. В перерыве между двумя номерами Мишель решил заказать еще пива, повернулся, отыскивая глазами сбившегося с ног официанта, и встретился с моим призывным взглядом. Я никогда не умела подмигивать, и Мишеля охватили сомнения: я и в самом деле делаю ему знаки или у меня проблема с контактными линзами? Чтобы он не сомневался, я высунула кончик языка. После представления, когда публика разошлась, артисты открыли в мою честь бутылку шипучки. Я как раз задувала убогие свечки на покупном кексе, когда в зал с растерянным видом вошел Мишель. Он объяснил нам, что оставил здесь свой бумажник – ту же ложь он скормил своей жене, чтобы иметь возможность вернуться на место преступления. Он выглядел таким расстроенным, что все дружно кинулись искать якобы оброненный бумажник. Пока мы на четвереньках ползали под столами, Мишель успел шепнуть мне, что мечтает со мной увидеться. Мне только исполнилось шестнадцать; ему было ровно вдвое больше. Несмотря на это, мои родители не моргнув глазом согласились назавтра отпустить меня с ним посмотреть Орлеан и посетить его новую аптеку. Может показаться странным, что мать с отцом проявили такую небрежность по отношению к родной дочери, но я должна упомянуть, что, озабоченные своей артистической карьерой, они всегда предоставляли мне свободу.
Мне было пять лет, когда в разгар Авиньонского фестиваля я удрала от них, надеясь привлечь к себе внимание, и спряталась в сундуке для костюмов, принадлежавшем любительской театральной труппе, которая снимала дом вместе с моими родителями. В то утро труппа возвращалась в Марсель; декорации, реквизит и сундук с костюмами они погрузили в фургончик. Прибыв на место, они начали разгружать фургон, и тут, как чертик из табакерки, из сундука выскочила я, вся в кружевах, – труппа ставила пьесы Мариво. Артисты позвонили моим родителям, уверенные, что те в панике бегают по площади Орлож и ищут пропавшего ребенка. На самом деле они даже не заметили, что меня нет. В другой раз я сбежала в двенадцать лет – из летнего лагеря, где родители выступали по вечерам. Но еще до захода солнца я пешком вернулась назад, поняв, что они обнаружат мое исчезновение в лучшем случае дня через три-четыре.
В то лето у меня вдруг мгновенно выросла грудь. Это внезапное вулканическое извержение плоти чрезвычайно развеселило моих родителей, окрестивших мою правую грудь Уинстоном Черчиллем, а левую – генералом де Голлем. Они без конца хохотали и отпускали всевозможные шуточки на тему сближения двух шишек с разных берегов Ла-Манша и успешного продвижения союзнических сил при их мощной поддержке. Одним словом, в свои шестнадцать, к моменту встречи с Мишелем, я была достаточно самостоятельной и физически развитой. Он уже несколько лет был женат, но детей у них не было. В его семье наша связь вызвала страшный скандал – в отличие от моей, воспринявшей случившееся чуть ли не с восторгом. Ну а мне в результате удалось отделаться от своих странных родителей. Эта рискованная история могла бы плохо кончиться, но мне повезло – Мишель оказался самым робким и самым деликатным в Орлеане мужчиной.
Несколько недель спустя я забеременела, как и бывшая жена Мишеля, поспешившая найти утешение в объятиях одного из друзей, присутствовавших на представлении в кабаре. Они до сих пор живут вместе, и у них трое детей – вот как простой поход в кабаре может перевернуть жизни многих людей. Так иногда бывает: ты заставляешь себя пойти туда, куда тебе совсем не хочется идти, думаешь, что это будет пытка, и готовишься вытерпеть смертельную скуку, а в итоге весело проводишь время. Постепенно ты смиряешься с нудными обязанностями и убеждаешь себя, что все не так страшно; к сожалению, чаще всего твоим надеждам не суждено оправдаться, а ты еще и злишься на себя за то, что в них поверил. Все это я объясняла Сильвену и его подружке, которые сидели рядышком на заднем сиденье, поделив на двоих одну пару наушников от старенького кассетного плеера и, созерцая проносившийся за окном пейзаж, покачивали головами.
– Иметь родителей-комиков – совсем не так весело, как может показаться, – заключила я, вспомнив, что за жизнь у меня была в их возрасте.
Наша поездка протекала скорее приятно. Я всю дорогу поглядывала в зеркало заднего вида на двух сидевших у меня за спиной подростков, поражаясь их физическому сходству: они выглядели родственниками, явившимися из других времен. Сын в первый раз вез подружку знакомить с отцом, и ситуация была не лишена торжественности.
Меня интриговали отношения Сильвена и Лизетты. Их объединял интерес к двадцатому веку, мне в этом виделось отторжение современности. Иногда у меня складывалось впечатление, что эта парочка принадлежит к другому миру, который намного старше их, и равнодушна к любой новизне. Они слушают “Битлз” и Франсуа де Рубэ на виниле, их любимый художник – Дэвид Хокни, они обожают Эрве Гибера и вешают на стены постеры группы Kraftwerk. Я пытаюсь объяснить им, что когда-то все это были новинки, следовательно, в своем стремлении быть cool они подражают тем, кто слушал эту музыку в восьмидесятые, тогда как лучше открывать что-то действительно оригинальное и соответствующее духу времени. Но им плевать на мои увещевания; они по-прежнему предпочитают покупать поношенную одежду, в которой когда-то ходили давно умершие люди. Я не настаиваю – они не сидят сутками в социальных сетях и не требуют смартфонов, так на что мне жаловаться? Как-то раз сын вполне серьезно заявил мне, что горюет по эпохе телефонных будок. В сущности, меня пугает только одно – их безоружность перед будущим. Они даже сами себе не современники, и я боюсь, что в тот день, когда что-то рядом с ними рухнет с оглушительным грохотом, они этого просто не заметят.
Мишель живет в районе Сен-Жак, в южной части города, в маленьком уродливом доме, похожем на чайник. Я терпеть не могу возвращаться в этот дом, где когда-то жила с ним, где витают прежние запахи, на полках стоят те же безделушки, а мебель тихо старится вместе с хозяином. Для поднятия духа я вспомнила, что на свете существует Джорджия, что она целовала меня и пустила к себе в постель, а значит, все остальное не имеет значения. И я вошла в дом с легким сердцем. Мишель был искренне рад нас видеть. Вскочив с зеленого, цвета бутылочного стекла дивана, в тон его шотландскому вельветовому костюму, он приветствовал нас так радостно, что у него задрожали усы. В ожидании нашего приезда он целый день провел у плиты.
– Попробуйте-ка, я привез их из Экса, – сказал он. – Желтенькие с анисом, а зелененькие – с тимьяном.
Мишель протянул мне коробку конфет, стоявшую на журнальном столике. Я заметила, что на мизинце у него красуется перстень-печатка, а запястье обхватывает кожаный плетеный браслет; выходит дело, и он поддался этому странному увлечению побрякушками, характерному для мужчин, приближающихся к пятидесятилетию.
– Я сейчас, только аперитив принесу, – сказал Мишель, явно взволнованный встречей с подружкой сына. Он говорил без умолку, посвящая нас в подробности своей поездки в Экс-ан-Прованс ради пополнения коллекции старинной посуды и деревянных фигурок, изображающих святых.
– Ты даже себе не представляешь, какие сокровища хранятся в музее Поля Арбо. Фаянс восемнадцатого века! Из Мустье, из Марселя, из Апта, из Авиньона! Что-то фантастическое!
Мишель не подозревал, до какой степени нам было плевать на его провансальские тарелки. Эта страсть зародилась в нем в результате того, что психологи называют переносом – его первая спутница жизни была помешана на посуде ручной работы. Через несколько месяцев после того, как они расстались, признавался мне Мишель, он понял, что тоскует не по их общему дому и не по комфорту семейной жизни, а по принадлежавшей жене коллекции провансальского фаянса. По вечерам, засыпая, он разглядывал эту посуду, успокаивался и видел хорошие сны. Я подсказала ему способ избавления от ощущения жестокой потери: самому стать коллекционером.
– Садись поудобнее, – сказал он мне. – И сними пальто, а то у тебя такой вид, будто ты уже убегаешь. Не очень-то красиво.
Я и правда осталась в пальто, чтобы в случае, если позвонит Джорджия, сразу услышать телефон.
– Мне холодно, – соврала я.
Мишель сказал, что собирается отвезти ребят на выходные в Шварцвальд и посетить замки с непроизносимыми названиями. Пока он расхваливал нам красоты Баварии, я представила себе Мишеля в нелепом кожаном комбинезоне, в шляпе с пером, шагающим под ручку с немолодой толстой тевтонкой – ее белокурые волосы заплетены в косицы, губы ярко накрашены красной помадой, детское платьице тесно обтягивает могучую фигуру; такой ничего не стоит обхватить своей лапищей мошонку Мишеля, словно пару колокольчиков, и слушать, как он запоет в манере йодля.
Что за каприз судьбы, подумалось мне, свел вместе таких разных людей, как Мишель и я. Потом я вспомнила, что мне, восьмилетней, рассказывала подруга моих родителей, игравшая в “Комеди Франсез”. Еще до рождения ребенок выбирает семью, в которой хотел бы жить, а иногда даже устраивает так, чтобы два человека, выбранные им на роль родителей, познакомились и полюбили друг друга. Этот ее рассказ произвел на меня незабываемое впечатление.
Раздался звонок в дверь. Мы посмотрели на Мишеля – он кого-то ждет? Тот с воодушевлением сообщил, что пригласил к ужину свою помощницу Дженан.
Накануне мы разговаривали по телефону, уточняя время нашего приезда; он спросил, над чем я работаю, и, как всегда, пришел в восторг.
– Я как раз знаю идеальную женщину! – воскликнул он.
– Да ну? – чуть иронично спросила я.
– Ее зовут Дженан. Она со мной работает.
– И почему ты считаешь ее идеалом?
– Ну, я не знаю… У нее такие руки… Всегда в безупречном состоянии… Красный лак и все такое…
– А помимо маникюра?
– Она прекрасно управляется с аптекой. Я полностью ей доверяю. Еще мне нравятся ее духи. И как она одевается – просто, но в то же время красиво. Не слишком строго, но и не вызывающе.
– Иными словами, ты уверяешь меня, что идеальная женщина – это твоя помощница, которой ты… платишь зарплату?
– Ну зачем ты так? Конечно, ты художник, но это еще не повод ее презирать.
– Я презираю не ее, а твое отношение к женщинам.
– Наверное, я плохо объясняю. Но поверь мне, это удивительная женщина, не похожая на остальных…
Чтобы доказать мне это, он пригласил ее на ужин.
Мы увидели величественную брюнетку лет пятидесяти с пышной прической; от ее блестящих волос пахло лаком, и во всем ее облике было что-то старомодное, должно быть унаследованное от поколения ее матери. Она пришла в каракулевой шубе, под которой обнаружился розовый твидовый костюм. Ногти у нее и правда оказались ярко-красные, длинные, овальной формы, напоминающие капли крови.
Дженан родилась на юге Ливана, на Средиземном море, там, где когда-то располагалась Финикия. К ее появлению на свет родители выстроили виллу в Тире, посреди изумительной красоты холмов, поросших дубами, соснами, оливковыми деревьями и лавром. Отец выписал из Техаса чистокровного скакуна и преподнес в дар дочери. Для жены он заказал в Австралии пару розовых фламинго, каких больше не было ни у кого в Ливане.
Единственная и горячо любимая дочь своих родителей, Дженан играла со сверстниками на развалинах Тира, на каменистой земле, омываемой морем и освещенной солнцем, ласкающим своими лучами руины древних финикийских построек. Дженан была принцессой. Деревенские девчонки подносили ей ветки цветущего померанца, мальчишки ходили за ней по пятам. Когда они устраивали соревнования, кто быстрее пробежит через весь ипподром, судьей всегда выбирали Дженан – она поднимала или опускала большой палец, назначая победителя. Ее семья владела несколькими шикарными клубами на побережье. Они были истинными космополитами и ценили роскошь и красоту. К дверям клубов подкатывали кадиллаки, привозя клиентов, желающих провести пару дней на море.
А потом вспыхнула война.
Дженан пряталась у тетки, в горах неподалеку от Сайды. Это было странное время. Вместе со своими двоюродными братьями и сестрами она и радовалась, что не надо ходить в школу, и пугалась, слыша разговоры о войне.
В тот день, когда они вернулись домой, Дженан первым делом побежала к себе в комнату, проверить, целы ли ее игрушки. Все было на месте. Но из окна она заметила, что в бассейне плавает что-то темное, похожее на вздувшийся шар с наброшенным сверху черным покрывалом. Не спрашивая разрешения у родителей – за недели жизни в горах она осмелела, – Дженан побежала в сад, посмотреть, что это такое. Приблизившись к бассейну, она поняла, что в бассейне плавает труп ее скакуна. Конь, умирая от голода, объел живую изгородь вокруг своего стойла, выбрался через дыру и, мучимый жаждой, подошел к бассейну напиться, но упал в воду и утонул. Дженан до сих пор помнила обломанные, обгрызенные ветки изгороди.
Семья бежала во Францию, где сняла квартиру в шестнадцатом округе Парижа. Дженан жила с родителями. Много позже она чуть было не вышла замуж за одного своего бывшего товарища по детским играм на развалинах Тира.
– Но потом я подумала, что это глупо – выходить замуж в сорок лет. Кроме того, мне не хотелось бросать родителей. Они вышли на пенсию и переехали в Орлеан. Я поехала с ними.
Так Дженан стала помощницей Мишеля. На протяжении последних десяти лет он смотрел на нее со смешанным чувством гордости и страха, как на голливудскую звезду, согласившуюся на роль помощницы аптекаря. Но звезде в любой момент могла надоесть эта скромная роль, и ее могли переманить. Мишеля эта мысль приводила в трепет. Он не понимал, что соотношение сил складывается в его пользу – хотя бы потому, что он хозяин, а она работает у него по найму.
После ужина Мишель попросил меня отвезти Дженан домой. Я охотно согласилась. Вопреки тому, что я раньше говорила Мишелю, у меня возникло желание сфотографировать эту женщину, запечатлеть на пленке ее манеру говорить с полуулыбкой, никому специально не адресованной. Мне нравилось, как она убирает в сумочку пудреницу, как подставляет плечи, уверенная, что всегда найдется мужчина, чтобы накинуть на них манто.
По дороге я спросила, можно ли мне ее сфотографировать. Она опустила голову. Мишель рассказывал ей о моем проекте, призналась она, и это наверняка доставило бы ей удовольствие, но вот сейчас ей что-то не хочется. Я пыталась ее убедить: конечно, никто не любит фотографироваться, это нормально, но я дам ей возможность выбрать тот снимок, который ей понравится, и ни в чем не стану ее стеснять. Мы доехали до ее дома. Прежде чем выйти из машины, она сказала:
– Подождите, не уезжайте. Я хочу вам кое-что показать.
Она хлопнула дверцей, и в этот миг я заметила, что на полу под бардачком что-то лежит. Это был позолоченный браслет Ализе – цепочка, с которой свисала буква “А”, украшенная фальшивыми бриллиантами. Наверное, сейчас будущая чемпионка вместе с подружками выделывает на своем скейтборде всякие зрелищные трюки. Я на нее не сердилась – ведь это благодаря ей я познакомилась с Джорджией. Я сжала в кулаке букву “А” и загадала, что она выведет меня на нужный путь.
Дженан вышла из дома, прижимая к груди большой фотоальбом. Сев в машину, она положила его себе на колени и попросила включить в салоне свет.
Она осторожно открыла альбом и пролистала первые страницы, куда были вклеены выцветшие от времени фотопортреты ее предков. Дальше шли групповые черно-белые снимки семейных сборищ в саду, перед очередным красивым домом. Затем стали появляться цветные фотографии из шестидесятых: женщины с сигаретой, в ярких платьях, выделяющихся на бумаге оранжевыми пятнами, с высоким начесом; парочки за столиком кафе. Попадались моментальные снимки поляроидом, запечатлевшие женщин в купальниках на борту яхты. Изредка мелькали пейзажные фото с видами гор, городских улиц или памятников. Вдруг их сменил толстощекий младенец, лежащий на подушке. Следующие страницы были посвящены одной-единственной девочке. Исчезли пейзажи и яхты, осталась только она, Дженан, прелестное дитя в белом платьице, то одна, то в окружении сверстников. И снова – смена декораций. На первом плане – по-прежнему Дженан, но вместо ливанского неба у нее над головой – парижское. Девочка превратилась в хорошенькую девушку; вот она в вечернем платье позирует рядом с родителями. Дженан ткнула пальцем в снимок, на котором ей, судя по всему, было лет шестнадцать. Тонкие черты лица, изящный разрез глаз, уголки которых как будто утопали в округлости скул, густоватые брови – свидетельство твердости характера, черные ресницы под красивым выпуклым лбом. Все в ней было восхитительным, нежным, изысканным и свежим – все, кроме крупного смеющегося рта, который мог бы служить признаком почти вульгарной чувственности, если бы не лежащий на лице отпечаток утонченности. Потрясающе красивая девушка.
– Знаете, – сказала она, правильно расшифровав мой взгляд, – когда в юности ты была такой красоткой, стареть как-то особенно унизительно.
В ее словах не было ни ехидства, ни печали – простая констатация факта. Я понимала, что бессмысленно убеждать ее, что она еще и сегодня хоть куда; ее лицо хранило следы целой прожитой жизни. Дженан улыбнулась мне, как бы говоря, что не желает выслушивать от меня рассуждения о преимуществах зрелого возраста; она не потерпела бы, чтобы я начала расхваливать глубину ее морщин и красоту слишком много повидавших глаз. Она не только не оценила бы наивные аргументы молодой умницы, которая годится ей в дочери, но и обиделась бы. Вместо этого я еще раз попросила разрешения сфотографировать ее, что, в сущности, звучало так же неуклюже.
– Не испытываю ни малейшего желания, – вздохнув, ответила она, – но если это доставит удовольствие Мишелю…
Я смутилась. Мне не хотелось, чтобы Дженан соглашалась на мое предложение исключительно ради того, чтобы избежать неприятностей от своего работодателя – от этого веяло каким-то средневековым угодничеством. Я извинилась и пообещала, что сумею объяснить Мишелю, почему мы передумали.
Мы сидели вдвоем в моей маленькой машине. В небе плыла луна, и в ее неярком свете у меня на запястье поблескивал браслет Ализе – мой боевой трофей. Я задумалась: как вышло, что такая красивая, добрая, умная женщина, как Дженан, живет одна? Наверное, она прочитала мои мысли.
– В один прекрасный день, – сказала она, – я поняла, что Бог любит мужчин, природу и животных, но не очень-то любит женщин. Какую религию ни возьми, женщин всегда унижают, наказывают, принуждают к молчанию; у них мало прав и много обязанностей. Но и это еще не все. Когда Господь хочет, чтобы девушка страдала больше других, он наделяет ее красотой. Странное благодеяние. Этот получаемый при рождении дар, о котором все мечтают почти так же, как о богатстве, на самом деле – дар отравленный. С красотой жить опасно, без красоты – мучительно, а лишиться красоты, которой обладала, и вовсе невыносимо. Хотелось бы мне, – добавила Дженан, – чтобы Бог дал мне поменьше красоты или уж вместе с красотой одарил бы меня способностью волновать людей, петь, например, или делать что-нибудь еще, не знаю, что именно, чтобы он наделил меня силой характера, вооружил для самозащиты, чтобы я могла отражать атаки мужчин и завистливых женщин. Красота притягивает больных мужчин, потому что они надеются, что она их спасет. Я слишком поздно поняла, что следует опасаться тех, кто ценит в женщине только красивое лицо, – на самом деле они ненавидят женщин, вы уж мне поверьте. Красивое лицо означает одинокую, печальную и холодную жизнь. Кому захочется прожить жизнь бриллианта? Какая скука. Какое безумие.
В старших классах школы у меня было мало подруг среди ровесниц. По нескольким причинам: во-первых, я была иностранка, хоть и христианской веры, хоть и говорила по-французски без малейшего акцента; во-вторых, у меня было слишком мало общего с одноклассницами – я не смотрела передачи, которые смотрели они, не слушала их любимые песни, а для подростков эти вещи значат очень много. В то время, куда бы я ни шла, везде встречала удивленные взгляды – люди поражались моей красоте. Мое собственное лицо стало преградой между мной и окружающим миром. Даже с учителями без конца возникали проблемы, потому что я отличалась от других учениц. Это лицо причиняло мне столько неприятностей, что я предпочитала одиночество.
Родителям я говорила, что не хочу обедать в школьной столовой. В столовой все собирались своими компаниями, и я чувствовала свое одиночество еще острее. Поэтому я уходила в маленькое бистро напротив школы. В этом скромном ресторанчике обедали служащие из расположенных поблизости контор. Одним из его завсегдатаев был известный психиатр, доктор С., кабинет которого находился на той же улице.
Пару раз он перебросился со мной несколькими словами, кроме того, я часто встречала его фотографию в молодежном журнале, который время от времени проглядывала. Он вел в этом издании рубрику сексологии и каждую неделю получал письма от девчонок, озабоченных трудностями в личной жизни. Журнал публиковал отрывок из письма и ответ доктора: “Дорогая Аньес! Ты задала очень интересный вопрос…”
Однажды мы оказались в этом ресторане за одним столом, и он со мной заговорил. Он не сказал ничего особенного, но я сразу почувствовала себя неуютно. Ему плохо удавалось скрыть похоть, которая читалась в каждом его взгляде. Я тогда не знала, как назвать то, что происходило, просто мне было неприятно находиться рядом с ним. Он болтал без умолку, предлагал мне вина, задавал бесчисленные нескромные вопросы и хвалил мои ответы, но тут же говорил мне что-то очень обидное; у него на все было свое мнение, он быстро и много ел, от его бороды плохо пахло, и он постоянно повторял, что он не просто психиатр, а в первую очередь врач; он считал себя божеством. Через несколько дней – отныне он всякий раз подсаживался за мой столик – он объяснил мне, что мы теперь друзья, а настоящие друзья, особенно с учетом того, что их у меня не так много, должны рассказывать друг другу абсолютно обо всем. На самом деле его интересовал только секс и сексуальность молоденьких девушек. Он засыпал меня вопросами о том, как я отношусь к мальчикам. Иногда он смеялся над моими ответами, и мне становилось стыдно, иногда слушал меня молча, глядя маслеными глазами. Если я вдруг отказывалась отвечать, он говорил, что, значит, я еще не доросла до обсуждения этих вопросов, а то и вовсе заявлял, что я, скорее всего, лесбиянка. Меня это страшно пугало, потому что я мечтала о нормальной жизни и замужестве. Он заставлял меня признаваться в самых интимных вещах, а потом использовал мои признания против меня; в его устах мои слова (им же мне внушенные, не будь его, я ни о чем подобном и не подумала бы) становились обидными для меня же. Он вцепился в меня мертвой хваткой. Я не отдавала себе отчета в том, какую власть имело над ним мое лицо; он впал от него в рабскую зависимость, и это настолько его бесило, что он мечтал мне отомстить. Несколько недель спустя он сказал, что мы должны пойти к нему в кабинет; он знал, что в тот день у меня после обеда нет уроков. Хватит его “динамить”, сказал он. Он – мужчина, а с мужчиной так не поступают. Я должна пойти до конца. Повести себя как женщина, а не как маленькая девочка – если, конечно, я не лесбиянка. Мне было семнадцать, но я и правда была ребенком. Я пошла к нему в кабинет, расположенный по соседству с бистро, в котором мы обедали, потому что я его боялась и потому что он подчинил меня своей воле.
Его кабинет состоял из приемной, непосредственно кабинета, где был диван, на котором он принимал пациентов, и ванной комнаты. Именно в ней все и происходило. В ванной комнате. Иногда еще на диване.
В первый раз он пустил в ванну воду с пеной, не очень много, на самом донышке, и велел мне вымыться. Он тоже разделся и сел на край ванны. Затем он сказал, чтобы я вымыла его член мылом, а потом он вымоет им меня. Его возбуждало совместное мытье. Он настаивал на чистоте и время от времени награждал меня шлепками. Он брал меня в ванной или в кабинете на диване для пациентов. Я задыхалась; от его тела отвратительно пахло.
Он лишил меня девственности. Он говорил, что будет нежным и добрым. Я не могу сказать, что это было не так. Не могу сказать, что он меня насиловал. Я ведь сама к нему пошла. Один раз. Потом еще много раз. Но я также не могу сказать, что не чувствовала себя изнасилованной. Подумать только: он давал юным девушкам советы по сексуальному воспитанию, а за книгу, посвященную проблеме полового созревания, даже получил медаль, которой страшно гордился. Он называл себя моим рыцарем, а меня – своей принцессой.
У него была жена и дети, он был очень известным врачом. Мне было семнадцать лет, я была дочерью иммигрантов. Впоследствии он еще больше прославился и даже выступал по телевидению в некоторых программах, которые смотрели мои родители. Как только он появлялся на экране, я выходила из комнаты.
Потом он на некоторое время исчез. Когда он снова возник, я сказала, что больше не желаю его видеть. Он преследовал меня, ходил за мной по улице, поджидал возле школы, говорил, что хочет со мной пообедать. Просто пообедать. Поначалу он ничего не требовал, но постепенно перешел к уговорам вернуться к нему в кабинет. Он так настаивал, что иногда казался мне маленьким мальчиком, которого так легко обидеть. Еще он говорил мне гадости. Обо мне, о моей семье. Это меня огорчало. До слез. И мне уже было все равно, что он со мной сделает, лишь бы оставил меня в покое. Раз и навсегда. Я ходила с ним потому, что после каждого визита он пропадал хотя бы на несколько дней.
Я забеременела, но ему удалось договориться об аборте – он ведь был врач. Однажды днем он отвез меня в частную клинику. Помню свое странное ощущение от того, что я была с ним, но не в его кабинете и не в ресторане. Женщина, которая меня оперировала, явно привыкла оказывать доктору подобные услуги, помогая попавшим в трудную ситуацию девушкам. Они разговаривали в моем присутствии, но она не задала ни одного вопроса по поводу моей “проблемы”; судя по всему, она не сомневалась, что я обратилась к доктору через журнал. Очевидно, я была не первой, кого он сюда привел, но была ли я первой, кого он сам обрюхатил? Этого я не знаю. Через несколько часов после операции у меня вздулся и затвердел низ живота; было очень больно, поднялась высокая температура. Я не могла пожаловаться родителям, а обращаться к доктору не хотела. Я видеть его не могла.
Пару недель спустя он подкараулил меня возле школьных дверей и сказал, что мечтает еще раз со мной переспать.
– На прощание, понимаешь? Это очень важно.
– Не хочу.
– Не хочешь со мной попрощаться? То есть ты хочешь, чтобы мы и дальше встречались?
– Нет. Я больше не хочу тебя видеть. Даже за обедом.
– Пойми, обязательно должен быть последний раз.
– Почему?
– Потому что иначе мы не сможем окончательно расстаться.
– Прекрати. Я все скажу родителям.
– Ты об этом еще пожалеешь! Поверь мне.
Угрозы хватило, чтобы он исчез из моей жизни. Я сдала выпускные экзамены. Через несколько лет на приеме у гинеколога я узнала, что у меня никогда не будет детей: аборт вызвал осложнения, которые надо было лечить сразу, но я упустила время. Доктор, у которого к моменту нашего знакомства было двое детей, впоследствии стал отцом еще троих. Я узнала об этом, когда он умер, лет десять назад. О нем тогда писали во всех газетах.
Скончался знаменитый детский психиатр, человек, внесший неоценимый вклад в популяризацию психоанализа. Благодаря его трудам мы гораздо лучше понимаем современных подростков.