Моя первая фотовыставка состоялась в 1999 году, в холле субпрефектуры Антони. Я была участницей молодежной художественной мастерской департамента О-де-Сен, созданной под эгидой Иль-де-Франс.
В день открытия выставки мои родители обратились к Патрику Деведжану, который был тогда мэром Антони, с просьбой профинансировать их новую театральную антрепризу. Затем они торопливо обежали выставку и, направляясь к столу с напитками, сказали мне:
– Лучше бы фотографировала красивых девушек. Кому охота смотреть на твоих тунцов?
– Вот именно. Не думаешь ты о зрителях.
Следует уточнить, что речь шла о настоящих тунцах, в буквальном смысле слова. Спонсором нашей мастерской выступала дирекция оптового продовольственного рынка Ренжис, и наши работы должны были отражать тему мировой торговли. Я решила проследить “судьбу” обыкновенного тунца с того момента, как он попадает в рыбацкие сети, до того, как оказывается у нас на тарелке, и показать все промежуточные стадии: рыночную витрину, процесс разделки и приготовления рыбы и так далее. В отличие от родителей, сюжет по-настоящему меня увлек. Им бы, конечно, больше понравилось, если бы я снимала не мертвых рыбин, а своих школьных подружек – в одних трусах и с сигаретой в зубах, как на фотографиях Дэвида Гамильтона, – тогда, по их мнению, успешная карьера была бы мне обеспечена. Вообще иметь родителей-артистов – не самая большая в жизни удача, ведь чего нормальные мать с отцом желают своим детям? Солидного положения. По всей видимости, их речи перед моими фотоработами все-таки не прошли для меня бесследно, потому что пятнадцать лет спустя я сидела за рулем, полная решимости сделать несколько портретов идеальных женщин.
Когда едешь по автомагистрали “Океан”, названной, вероятно, в честь салата с лососем, пейзажи за окном меняются с головокружительной быстротой. Мари Вагнер согласилась принять меня в тот же день у себя дома, в Машкуле, департамент Атлантическая Луара. Разумеется, я предпочла бы, чтобы “святая женщина” жила поближе к Парижу, но выбирать не приходилось: время поджимало, а я серьезно настроилась выиграть конкурс и изменить свою жизнь.
Мари Вагнер было лет сорок пять. Тоненькая и маленькая, она производила впечатление невероятной хрупкости, как будто горстка былинок соединилась случайным образом, составив человеческое существо. Она жила в изящном доме, окруженном изящным садиком, и все у нее было изящным, включая улыбку, высокие скулы и ямочки на щеках. Она усадила меня в гостиной, напоила чаем, а потом долго показывала коврики, которые после смерти мужа выткала своими руками. Они были коричневые и волосатые и вызвали в моей памяти уроки биологии в школе, на которых мы вскрывали так называемые погадки – мохнатые комки, отрыгиваемые некоторыми хищными птицами и включающие в себя кости мелких змей, птенцов или грызунов. Я предложила Мари немного поговорить перед фотосессией, чтобы лучше познакомиться. Рассказала о себе, о своей работе и о том, как важно для меня участие в конкурсе.
– Фестиваль в Арле имеет мировое значение. Туда съезжаются галеристы, торговцы произведениями искусства, представители агентств. Они не только встречаются с известными фотографами, но и ищут новые таланты.
– Вам с сахаром? – безучастно спросила она, явно думая о своем.
За несколько часов до того, разговаривая с ней по телефону, я обратила внимание на то, как странно, неестественно спокойно звучал ее голос. Все время, пока мы говорили, это ощущение неестественности не оставляло меня: казалось, я оторвала ее от какого-то важного дела, но ей не хотелось дать мне это почувствовать. Сейчас я уловила в ней какую-то суетливую нервозность. Однако она сразу согласилась на встречу и даже настояла, чтобы я приехала к ней в тот же день. После первой чашки чаю она немного успокоилась.
Мари пустилась в подробный рассказ о своей жизни, отмеченной горестными событиями, в том числе смертью мужа, оставившего ее молодой вдовой. К счастью, ее безутешный разум занимали заботы о пациентах, о которых она отзывалась с гордостью и теплом. Поначалу я с искренним интересом слушала историю этой славной женщины, избравшей себе, как в прошлом веке, жизнь деревенского врача. Но вскоре, скажу честно, меня одолела жуткая скука. Она все говорила и говорила, а я поймала себя на том, что думаю о посторонних вещах – так бывает, когда читаешь книгу и вдруг замечаешь, что содержание последних двух-трех страниц полностью от тебя ускользнуло. Если Мари отвлекалась от рассказа о своих цветах, своих пациентах и своем сыне Андре, то излагала мне подробности жизненного пути покойного пастора Вагнера и вещала о детстве своего мужа, родителях своего мужа, призвании своего мужа, смелости своего мужа, проповедях своего мужа и болезни своего мужа. Примерно через час я уже с большим трудом, прибегая к более или менее удачным трюкам, сдерживала зевоту. Мне хотелось убраться отсюда как можно быстрее, сесть в машину, вернуться в Париж, выпить в баре какого-нибудь отеля джин-тоник, поесть устриц и заняться любовью.
Гостиная, в которой мы беседовали, показалась мне темноватой для съемки, а главное – слишком мрачной. Но через окно я видела большой сад, и эта картина внушала мне оптимизм: маленькая милая женщина посреди столетних деревьев словно Ева до грехопадения. Чтобы фотография вышла интересной, надо добиться от модели чего-то такого, чем она не готова с тобой делиться: или потому, что не понимает, чего ты от нее хочешь, или потому, что не желает исполнять твою просьбу. Тогда в кадре возникает напряжение, внутренний нерв, благодаря которому твоя работа притягивает к себе взор зрителя. Пока что Мари ничем не собиралась со мной делиться; судя по всему, она вообще забыла, зачем мы встретились, и, прервав ее монотонное повествование о похоронах пастора Вагнера, я спросила:
– Может, выйдем в сад и попробуем начать?
Мари отказалась – ее смутил мой вопрос. Я попыталась ее переубедить и спокойно напомнила о цели своего визита: я приехала сюда не для того, чтобы обсуждать достоинства покойного пастора Вагнера и лакомиться домашним кексом, а для того, чтобы получить пропуск в Арль. Я работаю над проектом, смысл которого вижу в создании образа женщины в представлении самих женщин. После каждой встречи моя героиня называет мне имя другой женщины, вызывающей ее восхищение, и я еду к ней, чтобы сделать ее портрет. В результате в цикле фотографий под общим названием “Идеальная женщина” перед зрителем предстанет целый хоровод женщин, выбранных в какой-то степени случайно, но тем не менее отражающих идею современного женского совершенства.
– Про вас мне сказала Жюли. Она вами восхищается, – добавила я, решив, что не помешает слегка ей польстить. – По-моему, вы для нее образец для подражания.
Мари бросила на меня растерянный взгляд. Брови у нее сошлись домиком, демонстрируя замешательство.
– Фотографировать надо было моего мужа, а не меня. Вот кто был этого достоин.
– Простите, пожалуйста, – не сдержалась я, – но поймите и меня: не зря же я к вам ехала!
– Мне очень жаль, – решительно ответила она.
– Жюли говорила, что вы святая.
– Что-что? – Мари втянула голову в шею.
Она вытаращила глаза и покраснела, как будто кровь бросилась ей в лицо. Она содрогнулась всем своим хрупким тельцем, словно пронзенная невидимой молнией, и в воздухе отчетливо повеяло статическим электричеством.
– Я не святая, – торжественно заявила она.
– Да я просто так сказала.
– Я – сатана, – решительно добавила она.
Этого я от нее точно не ожидала. Еще больше я поразилась, когда у нее налились кровью глаза.
– Я – сатана, – еще громче произнесла она.
– Да-да-да, я прекрасно вас поняла, не нужно кричать! – проговорила я. – Вы неважно себя чувствуете, верно? Пожалуй, мне лучше уйти, чтобы вы могли отдохнуть…
– Нет! Останьтесь! Я должна вам кое-что показать!
Ее взгляд изменился: зрачки расширились, как будто она нюхнула чего-то нехорошего – если только ею и правда не завладел злой дух.
– Пойдемте со мной. Кто-то должен наконец об этом узнать.
С этими словами Мари взяла меня за руку. Ощутив прикосновение ее ледяных пальцев, я вздрогнула и с запозданием подумала, что не предупредила сына, куда еду: а вдруг эта тетка заманит меня в подвал, заставит наряжаться в одежду покойного мужа и продержит взаперти долгие годы? И никто даже не догадается, куда я пропала.
Мари повела меня на второй этаж. Шагая по лестнице, я не смела поднять глаза на стены, плотно увешанные почерневшими от времени фотографиями в овальных рамках, откуда на меня глядели чьи-то устрашающего вида предки. Вдова провела меня коридором, остановилась возле двери своей спальни и бесшумно повернула ручку. Комната была погружена в сумрак, окна плотно зашторены, хотя уже близился вечер. Несмотря на полутьму, я разглядела большую кровать с распятием над ней; на кровати, широко раскинувшись, спал голый парень. Его тело белело в окружении старой мебели, как светлячок в ночи.
Мари пытливо смотрела на меня, явно ожидая, что я что-то скажу или еще как-то отреагирую на увиденное. Но я не знала, что сказать, плохо понимая, что мне показывают.
– Это ваш сын? – спросила я, не испытывая ни малейшего желания услышать ответ; каким бы он ни был – положительным или отрицательным, неловкости было не избежать.
– Конечно нет! – воскликнула Мари. – Я что, сплю с собственным сыном?
– О! Извините, – пробормотала я, удивленная ее новым тоном.
Мари схватила меня за локоть и провела в смежную комнату, которую закрыла на ключ. Там она бросилась на диван и зарылась лицом в согнутую руку, ни дать ни взять героиня Достоевского. В этой позе она показалась мне до нелепости маленькой, еще меньше, чем была на самом деле. Я растерялась. Если вам плохо, обращайтесь к кому-нибудь вроде Жюли – такие женщины, как она, знают, чем вас успокоить, у них всегда наготове набор подходящих фраз. Я для этого не гожусь. Когда люди делятся со мной своими проблемами, я огорчаюсь вместе с ними, но искренне не понимаю, почему они рассчитывают на мою изобретательность и надеются, что я лучше них разберусь в их жизни.
Поэтому я просто стояла и молча смотрела на рыдающую на диване Мари. Через некоторое время источник влаги в ней иссяк, она перестала всхлипывать, приподнялась с уже сухими глазами и похлопала своей маленькой ручкой по дивану, приглашая меня присесть рядом. Вблизи я увидела, что лицо у нее не помятое, глаза не покраснели, и по ее чертам невозможно было догадаться, что с ней только что случилась истерика. Меня это поразило. С невероятным спокойствием Мари объяснила, что пригласила меня с вполне определенной целью, и эта цель не имеет ничего общего с фотографией. На самом деле она восприняла мой звонок как знак Божий.
– Прошу прощения?
– Да. Когда вы позвонили, я молилась.
– И?..
– Я просила Господа послать мне исповедника, потому что мне нужно сказать кому-то правду.
Этим “кем-то” и стала я. Я поняла, что мне придется ее выслушать, не забывая о том, что часы тикают, а мне еще надо ее сфотографировать.
В прошлом месяце, рассказала Мари, ей позвонили из булочной Куэрона и попросили срочно приехать. Владелица булочной тревожилась за старика-пенсионера, которого опекала; он уже несколько дней мучился жестоким бронхитом. Из-за сырой и холодной погоды состояние больного ухудшилось, и он уже начинал задыхаться.
Куэрон, уточнила Мари, находится меньше чем в часе езды от Машкуля, но дорога заиндевела, и вести машину приходилось медленно, потому что было очень скользко.
– Доктор пришел! – крикнула булочница – старик был глуховат.
На кровати лежал долговязый старик, похожий на палочника – насекомое-привидение, известное также как “страшилка”: с виду оно напоминает древесный сучок или лист, на котором обычно и сидит. Кожа у старика, хрупкая, как старое кружево, почти сливалась по цвету с простынями. Мари присела на краешек кровати, чтобы послушать ему легкие; от прикосновения холодного металла стетоскопа больной вздрогнул. Судя по шумам в легких, у него была жестокая пневмония. Мари позвонила в больницу Машкуля и вызвала к пациенту “скорую”. Когда она положила трубку, к ней с таинственным видом повернулась булочница – пышная блондинка с нежным пушком на лице.
– Мне надо еще кое-что вам показать, – сказала она. – Пойдемте со мной.
Они прошли через заброшенный сад, в глубине которого находился бывший свинарник, переоборудованный в хижину. Булочница без стука толкнула дверь.
– По-моему, это кто-то из его родни, – сказала она и довольно бесцеремонно добавила: – А там кто его знает…
Мари ничего не понимала: ее глаза еще не привыкли к темноте, чтобы рассмотреть помещение изнутри.
– Надо что-то с этим делать, пока старик в больнице! – посетовала булочница.
Только тогда Мари заметила существо, сидящее на полу возле кровати. Голову существа украшала лохматая грива длинных светлых волос, так что это мог быть и парень и девушка. Или вообще не человек.
– Он слепой, – пояснила булочница.
– Он живет здесь, с месье Ле Гоффом?
– Да.
– Это его сын?
– Да что вы? У месье Ле Гоффа отродясь не было ни жены, ни детей. Он никого не любит.
Мари присела на корточки перед неподвижной фигурой возле кровати.
– Хотите с ним поговорить? Зря стараетесь! – воскликнула булочница. – Он никогда не отвечает.
И правда, существо как было, так и оставалось неподвижным.
– С самого утра так сидит, – вздохнула булочница. – Прям как побитая собака.
– Сколько тебе лет? – обратилась Мари к скрюченному существу.
– Неизвестно, – вместо него ответила булочница. – Может, пятнадцать, а может, и все восемнадцать.
– А у месье Ле Гоффа нельзя разузнать?
– Да я его сколько раз спрашивала, дескать, что за парнишка у вас живет. Но он ни гугу.
– Как тебя зовут? – продолжала выпытывать Мари у лохматого создания.
– Говорю вам, зря стараетесь. Он ничего не видит. И не разговаривает. По-моему, он глухой. Как и старик.
– Ты меня слышишь? – не отступалась Мари.
– Да он, видать, умственно отсталый, – бросила булочница. Похоже, ее раздражало, что Мари тратит время, задавая бессмысленные, с ее точки зрения, вопросы.
“Мне было неловко, – сказала Мари. – Булочница говорила о нем так, словно его тут не было. Не знаю, замечали вы раньше или нет, но люди часто позволяют себе подобное в присутствии стариков, маленьких детей и больных”.
– Что вы намерены с ним делать? – спросила Мари.
– Я? – удивилась булочница. – Ничего! – Она рассмеялась, настолько нелепым показался ей вопрос.
– Но ведь нельзя оставлять его одного! А в больницу его не возьмут.
– Так что вы от меня-то хотите? У меня с собаками забот хватает!
Мари не могла сердиться на эту славную женщину, которая добровольно опекала глухого старика. “Поль, то есть мой покойный муж, пастор Вагнер, – прошептала она, – часто повторял, что нельзя требовать от человека больше, чем он в состоянии дать. Не каждый из нас достаточно вооружен, чтобы противостоять невзгодам, и не каждый наделен равным даром любви к ближнему. Дар есть дар, и не важно, мал он или велик. Его суть не в показной, а в искренней заботе о других”.
Мари попросила булочницу сходить в комнату старика за ее медицинским саквояжем – она хотела осмотреть парнишку. В ожидании ее возвращения она вышла в запущенный садик; то воскресное утро выдалось морозным, и холод проникал до костей, в губы при каждом вдохе впивались тысячи ледяных иголок. Но ее грудь полнилась добротой, навеянной природой, а сердце билось так сильно, что вздрагивали отвороты пальто. Стоя в этом безлюдном месте, она думала о том, что сейчас на нее смотрят Господь и покойный муж. Мари вернулась в хижину, внимательно осмотрела и послушала юношу – состояние его здоровья не внушало никаких опасений: лимфатические узлы не увеличены, ни намека на опухоли, легкие и кишечник в норме. Она звякнула стетоскопом возле уха пациента и поняла, что он вовсе не глухой. Под коркой грязи угадывалась белая, цвета слоновой кости, кожа. Глядя на развитую мускулатуру слепого, Мари решила, что ему лет восемнадцать.
Она села в машину и выехала на шоссе, ведущее из Куэрона, чтобы дождаться “скорую” и проводить ее прямо к дому; без ее помощи медики могли еще долго проплутать, а старику требовалась срочная госпитализация – дыхание у него становилось все более затрудненным.
Булочница и слепой юноша молча сидели у постели больного. Мари вгляделась в его бледное, словно выцветшее лицо, наводившее на мысль о выгоревшей на солнце книжной обложке, и обнаружила на нем явственные признаки близкой кончины. Булочница надела ярко-оранжевое шерстяное пальто, перетянутое в талии кожаным поясом; она держала перед собой раскрытые ладони, словно читала невидимую Библию. На слепого падала ее тень; в слабом свете ночника его лицо выступало белым пятном с размытыми чертами. Весь дом был погружен в какую-то первозданную тишину, будто замкнулся в собственном благочестии, и Мари осмелела. Открывшаяся взору картина живого человеческого участия наполнила ее сердце извечным немым восторгом, и она решила, что на несколько дней заберет юношу к себе, чтобы скрасить его мучительное существование хотя бы малой долей радости. Потом, как ягненка со сломанной ножкой, она вернет его назад в стадо, убедившись, что косточки срослись и он может передвигаться самостоятельно.
“Скорая” уехала. Молодой человек безропотно позволил отвести себя к машине. Мари попрощалась с булочницей; та смотрела, как они ковыляют к автомобилю, с несомненным чувством облегчения: с нее сняли груз ответственности за это странное существо.
Обратный путь занял много времени, потому что по дороге перед ними еле тащился трактор. Мари не давала покоя одна мысль: как это возможно, что в двадцать первом веке еще находятся такие вот дети-маугли, напрочь отрезанные от системы школьного образования. Как вышло, что этот юноша дожил до восемнадцати лет и никто, ни один человек не озаботился его судьбой?
Домой она добралась незадолго до полуночи.
– Он псих? – спросил у нее Андре, ее сын.
– Нет, – ответила она. – Я же тебе сказала, он слепой.
– Он что, будет жить у нас? – не скрывая отвращения, поинтересовался сын.
Мари с огорчением отметила, что сыну не хватает широты души, а потому благородным порывам просто негде расправить крылья.
– Мама! Но ведь тебе скажут, что ты его просто похитила! – защищаясь, воскликнул Андре.
– Завтра я схожу в мэрию, узнаю, что можно для него сделать, – ответила она.
– А пока, – добавил Андре, – давай придадим ему человеческий облик. А то его никто не захочет взять.
В этом ее сын был абсолютно прав. Слепой призрак, которого пока оставили сидеть на кухне, был чудовищно грязен, и Андре пришлось его вымыть. По окончании процедуры на кухню вышел нищий из рассказов Диккенса – в старых полотняных рыбацких штанах на голое тело, свисавших в промежности.
– Я назвал его Жерменом.
– Хорошее имя, – одобрила Мари. – Скажем, что он наш дальний родственник.
Постепенно сын, на которого свалилась роль опекуна и даже крестного – ведь это он первым погрузил его в купель, – изменил свое отношение к слепому парню. Нашла удовлетворение его неутолимая жажда командовать. Отныне он видел себя не послушным мальчиком, согласившимся принять под свой кров чужака, а гостеприимным хозяином дома.
– Давай обреем его наголо. Он весь вшивый, – с неприязнью сказал Андре, издав на слове “вшивый” презрительное шипенье.
Жермен, безучастный, как римская статуя, стоял посреди ванной на подстеленной газете, а Андре срезал у него с головы длинные белокурые пряди. На лице слепого не дрогнул ни один мускул, его незрячие глаза казались нарисованными в глубоких глазницах. Газета под ним промокла, и запах сырой типографской краски смешивался с запахом мыла; от ванны, для которой не пожалели воды, исходил аромат чистоты и влажной древесины.
Вид усеявших пол желтоватых кудрей, похожих на маленькие трупики, напугал Мари. Когда оголился бугристый череп Жермена, ей на память пришли образы женщин, которых после Освобождения брили наголо, возлагая на них вину за прегрешения всего народа. Ей было не по себе; она не могла заставить себя взглянуть в лицо Жермену. Ей казалось, что сын нарочно обезобразил юношу, чтобы его унизить. Утешало ее одно: несчастный слепец не мог видеть, что над ним сотворили.
В последующие дни Мари делала все от нее зависящее, чтобы вырвать молодого человека из плена немоты и мрака. Очень скоро она убедилась, что слепой не только не был глухим, но и владел речью. Мари сердцем чувствовала, что перед ней открывается путь благодати, на котором она сможет узреть внутренний свет в душе этого странного человека, не похожего на остальных. Она понимала, что ей поручена трудная, но невероятно важная миссия. Смутившись, она добавила, что воспринимала ее как приобщение к высшему знанию.
На этом она замолчала.
Мы по-прежнему сидели у нее в кабинете, возле единственного окна, за которым плыли закрывшие солнце тяжелые серые тучи, и внезапная смена освещения мгновенно вернула меня в настоящее, в этот маленький аккуратный кабинет, в этот слишком большой дом, окруженный слишком ухоженным садом. Рассказ Мари унес меня так далеко в прошлое, в такие далекие отсюда края, что я забыла, зачем приехала, забыла про Арль и конкурс фотопортрета, забыла про лежащую в больнице Жюли, забыла даже, что Жермен, тот самый юноша, о котором она говорила, находится рядом, в соседней комнате.
Но история Мари на этом не закончилась. Она ерзала на диване и смотрела на свои пальцы, явно труся и ожидая, что я подтолкну ее к дальнейшим откровениям. К счастью, я поняла, что продолжить повествование ей мешает застенчивость. Но я и не нуждалась в ее словах, чтобы сообразить, что произошло между ней и Жерменом – я же видела, что он лежит в постели голый. И мне не составило труда представить себе, как и почему ситуация вышла из-под ее контроля.
Запинаясь, словно каждый произнесенный звук жег ей язык, Мари призналась, что вступила с юношей в определенные отношения. Тот факт, что Жермен не мог ее видеть, освобождал ее от чувства вины и избавлял от стыда, прежде неразрывно связанного в ее сознании с сексом. Она открыла для себя физическое наслаждение и потеряла покой; ее ненасытность не давала парню передышки. Благодаря его слепоте, объяснила мне Мари, она смогла полностью отдаться ему и испытала удовольствие, какого не ведала прежде. Но это удовольствие словно пробило брешь, в которую хлынули и другие низменные чувства. В душе Мари впервые в жизни вспыхнула болезненная ревность к сыну; она теперь его не выносила. Ее бесили невинные игры, которые тот затевал с Жерменом; инстинкт собственницы заставлял ее видеть в них нечто порочное.
– Да уж, святости во всем этом мало, – согласилась я.
Мы довольно долго сидели молча. Наконец сквозь тучи снова проглянуло солнце, а я окончательно поставила крест на идее фотопортрета и несолоно хлебавши поехала назад в Париж.