— Мамочка, а ты придешь в школу на концерт? — девочка сидела на коленях у женщины и рисовала. — Я там петь буду, мамочка. Мы песню поем про товарища Сталина.
— Конечно, Ларочка, приду, — ответила женщина. — Мы с тетей Машей обязательно придем. Ведь концерт был назначен давно, Ларочка, мы уже все решили.
Она не могла сказать дочери, что из-за этого похода на концерт у нее была стычка с сестрой, которая вечером по пятницам обыкновенно ходит на танцы. А одной ей вряд ли удастся дойти до школы и подняться по лестнице в зал. Мужа раньше с работы тоже не отпустят. Оставалось лишь одно — уговаривать сестру.
— Я как заведенная, как посудомойка и прачка! — кричала Маша. — Что такое могло случиться с твоим зрением, ведь говорил же доктор, что вернется оно, что будешь ты видеть. Брешит он, значит. На такого писать надо, куда следует, чтоб неповадно было брехать.
— Что ты, Машенька, не нужно ничего писать, не нужно, слышишь?
Маша молчала, протирая тарелки. Тарелки были намыты до того чисто, что скрипели от каждого прикосновения.
— Машенька, пожалуйста, один разочек. Хочется мне услышать, как Ларочка петь будет. Пусть не увижу, хоть послушаю. Да и Ларочке, представь, каково ей будет, если у всех родители будут, а у нее нет. Машенька, не молчи, умоляю тебя.
Она понимала, что сестра делает вид, будто ее нет, а сама продолжает протирать посуду. Она слышала все: и дыхание сестры, и поскрипывание тарелок, и шорох полотенце, и как капает вода в раковину, как хлопает форточка у соседей. И она знала, что Маша согласилась, только она не решится сказать этого вслух. У нее много работы и быть обузой для нее совсем не хочется. Совсем скоро прокатятся по округе заводские гудки и в передней раздадутся тяжелые шаги мужа.
Если бы только была жива их с Машей мама, сильная женщина, решительная, властная, а, главное, умевшая лечить и душу, и тело. Бывало, придет к ней со своим горем сосед, поговорят они за самоваром, да и уйдет просветленный, бросив в сенях: «Ох, Ляксевна, святая ты, святая». И чужую хворь лечить умела. Только свою не осилила — померла в голодную зиму от воспаления легких, отдав зерно, корову и похоронив до того мужа, их с Машей отца. Да и не позволила бы ей мать причитать на жизнь, на свои силы, проклинать их, молиться, чтобы пропали они.
Ларочку она не могла даже вести за руку — сводило пальцы и мучила грудная жаба. Она ходила медленно, шаркающей поступью.
Она слышала, как ей вслед кричали мальчишки:
— Немая-слепая, немая-слепая!
Она не отвечала. Не видя, где находятся эти негодники, она рисковала выставить себя в еще более невыгодном свете. Скажем, они кричат откуда-нибудь с лестницы, а она свои проклятия устремит, повернувшись лицом к дворницкой или вовсе в никуда. Тогда они засмеют ее пуще прежнего. Да и кого было проклинать, как не саму себя и то, от чего она вынудила себя отказаться.
Время шло, Лара росла. Это происходило незаметно для нее. Она могла пережить ничего не видеть год, два — но готова ли она терпеть и дальше? Она по-прежнему сидела у окна, прислушиваясь к тому, что творится вокруг. Но ничего не менялось, разве что стук шагов мужа становился все тяжелее, сестра на кухне, стиравшая и готовившая, все чаще делала небольшие передышки.
Она чувствовала себя обузой — и с каждым днем все более и более убеждалась в этом. Все более и более она винила себя в том, что отказалась, убила в себе то, что помогало ее матери жить и поддерживать других. А она в себе не нашла места для этих сил. Они угнетали, делали жизнь бессмысленной и невыносимой.
Но и без них жизнь не обрела ни смысла, ни всего того, чего в ней не хватало и ранее. А ушло очень многое: здоровье, способность свободно мыслить и действовать, распоряжаться своим временем, стремиться к новому. Жизнь замкнулась в четырех стенах, на старомодном тяжелом стуле у распахнутого окна.
Она не хотела этого делать, но другого выхода для себя не находила. Однажды, когда Лара была в школе, муж на заводе, соседи разошлись кто на работу, кто на учебу, а Маша ушла на рынок, она встала и пошла по комнате. Она помнила досконально каждый ее сантиметр. Стол, шкаф, перегородка, кровать Ларочки, их с Виктором кровать, тюк с разным тряпьем. Идти было тяжело, кололо сердце, она задыхалась, терпеть это было невыносимо. Она сделала круг по комнате, будто прощаясь со всем тем, что ее окружало многие годы. На полпути к столу она закашлялась, кашляла долго, вдыхая носом воздух пополам со скопившейся за шкафом, куда не добиралась Маша с тряпкой, пушистой домашней пылью.
Врач выписал ей сердечные капли. Она принимала их в те мгновения, когда сердце начинало колотиться сверх всех ограничений, пальцы переставали слушаться, а кашель никак не успокаивался. «Машенька, милая, три капли», — хрипя, кричала она. Иногда, чтобы Маша услышала, приходилось даже, привстав, стучать кулаком по спинке стула. Маша вбегала в комнату и, спешно вытирая руки о фартук, отсчитывала в стакан из пузырька три капли и наливала немного воды из графина. Она пила жадно, но ей казалось, что сердцебиение и кашель успокаиваются вовсе не от капель, а просто потому, что дольше пяти минут кряду продолжаться не могут.
Прежде чем взять в руки пузырек, она замерла и прислушалась. «Никого», — вздохнула она. Покрутив пузырек в руках, она осторожно вынула пробку. Ее руки дрожали: сомнения чуть было не одолели решимость. Чуть было — но так и не одолели. Она выпила содержимое едва початого пузырька. Выпила — и без малейшего волнения прошла и села обратно на стул.
Ее нашла Маша. Она как будто прилегла вздремнуть, облокотившись на подоконник. Горшок с геранью был опрокинут, должно быть в последние свои секунды организм ее отчаянно требовал воздуха, столь опротивевшего ей при жизни. Воздуха, в котором чувствовались дворовая сырость и гарь с завода.
Ларочку прямо из школы забрали и отвезли на месяц в деревню к родственникам Виктора. Сам он был убит горем и заливал его водкой. Сестра тоже никак не могла прийти в себя. Ларочке с трудом удалось объяснить, что мама больше не придет, что она заболела и умерла. Ларочка не понимала до конца, что значит умерла, и в глубине души надеялась, что маму всего-навсего положили в больницу, и она поправится. «Наивная, а ведь десятый год уже пошел», — сокрушался Виктор. Ларочку оставили жить в деревне: она всегда с нетерпением ждала конца недели, когда на выходные к ней приезжал папа. А потом, спустя пять лет, после восьмилетки Лара сама уехала обратно в город, чтобы быть ближе к отцу. Они шли на работу и с работы вместе — она устроилась на завод подмастерьем, пошла в училище.