Остров Врангеля, июль 1951

71°14′00″ с. ш. 179°24′00″ з. д.

Еськов продолжал писать в свою книжку: «Представляется, что наиболее близка к истине мысль о том, что каждый тип травяного биома производен от вполне определенной сукцессионной системы с лесным климаксом. При вторичном сильном сокращении площади травяных сообществ они могут полностью утратить комплекс… (тут он аккуратно вписал в цитату слова „поддерживающих их“ и заключил их в аккуратные карандашные скобочки) …крупных травоядных, а тем самым и эндогенную стабильность». Он помусолил карандаш и, открыв кавычки, вписал ещё: «…В этом случае они могут вновь приобрести статус сериальных. Ярким примером могут служить современные реликтовые тундростепи, сохранившиеся в таежных сукцессионных системах после полного исчезновения тундростепного биома».

«Значит, — рассудил Еськов на ходу, — в момент таяния ледника и резкого увлажнения климата расширяются моховые тундры и сокращаются злаковые тундростепи, служащие пастбищем для мамонтовой фауны. Дополнительные неприятности для популяций этих животных создает то, что тундростепной ландшафт оказывается „нарезанным“ на „острова“: и из теоретической экологии, и из современной практики заповедного дела известно, что для крупных животных несколько мелких резерватов хуже одного крупного (равного им по площади). Вот в этих-то кризисных условиях человек мог нанести мамонтовой фауне последний удар: выборочно уничтожая крупных копытных, он значительно ускорил превращение тундростепей в лесные сообщества — а дальше процесс этот пошел неостановимо, с положительной обратной связью, пока не исчез весь этот фаунистический комплекс (хотя часть его сохраняется ныне в фауне тундр и степей). Отметим, что дольше всего мамонт выжил на острове Врангеля (открытый недавно карликовый подвид, около 1,5 м в холке, вымер 5 тыс. лет назад — против 10–12 тыс. лет на континенте), где и поныне широко распространены реликтовые степи.

Самое же интересное — что итоговое воздействие катастрофических (по любым меркам) плейстоценовых оледенений на биоту Северного полушария оказалось совершенно ничтожным. Да, вымерло некоторое количество млекопитающих из мамонтовой фауны, но, во-первых, темпы этого вымирания не превышают средних по кайнозою, а во-вторых, как мы теперь знаем, мамонтовая фауна вымерла скорее в результате прекращения оледенения. Известен лишь один вымерший вид четвертичных насекомых (если не считать гигантского кожного овода, паразитировавшего на мамонте, и нескольких видов североамериканских жуков-навозников — те исчезли вместе со своими хозяевами и прокормителями); что же касается растений, то они, похоже, не пострадали вовсе. Создается отчетливое впечатление, что в плейстоцене менялось лишь географическое распространение экосистем (широколиственные леса временно отступали к югу, а на севере изменялось соотношение площадей, занятых сообществами гидро- и ксеросериального ряда) и отдельных видов (в перигляциальных сообществах Европы появлялись жуки, ограниченные ныне степями Якутии и Тибетом). Все это лишний раз свидетельствует о том, что экосистемы в норме обладают колоссальной устойчивостью, и разрушить их внешними воздействиями — даже катастрофическими — практически невозможно. Особенно замечательно плейстоценовая ситуация смотрится на фоне „тихих“ внутрисистемных кризисов вроде среднемеловой ангиоспермизации — заведомо не связанной ни с какими импактами и драматическими перестройками климата, но вызвавшей обвальные вымирания в наземных и пресноводных сообществах».

Еськов задумался. Он понимал, что плейстоценовые оледенения не происходили сами по себе, а были частью больших перемен в климате. Как только увеличивались ледники на Севере, так сразу изменялся тропический пояс, съёживались, как шагреневая кожа, дождевые леса в Южной Америке.

Сухие саванны приходили на смену лесам, да и современные пустыни возникли в плейстоцене.

Он вспомнил университетскую аудиторию и скамьи, уходящие ярусом вверх. Лектор жал на кнопочку, и чистый зелёный линолеум выезжал снизу. Профессор рисовал на нём кривую, и это была кривая зимних температур в Европе за последнее тысячелетие.

Кривая рушилась во времена малого ледникового периода3. Ледники наступали, на замёрзшем льду Темзы стояли торговые ряды, и голландцы резвились на коньках, царапая замёрзшие каналы.

Ледники наступали, снег лежал в горах Эфиопии.

Это было движение, противоположное бывшему раньше климатическому оптимуму. Циклы Миланковича, кажется… Чёрт, отчего он не читал про циклы Миланковича, теперь вот некого спросить. Сколько они — сто тысяч лет? Пятьдесят? Когда-нибудь учёные смогут обмениваться информацией быстро, чтобы проверить знание, пока догадка не протухла в голове, но сейчас, на берегу океана… И ещё он помнил споры в коридоре о странном названии Гренландии — понятно, что ничего зелёного там не могло быть, но всё же. В этом смутном видении из прошлого кто-то, стоя в коридоре, впрочем, говорил, что это всё анекдот и название выдумано было уже тогда, в первый день, когда марсовый крикнул «Земля!», — или кто там у них кричал, завидев серую полосу суши с прожилками снега?

Климат, вот что определяет всё.

Климат определил и судьбу маленького фальшивого царевича по прозванию Ваня Ворёнок. Ваня был сыном второго Лжедмитрия и полячки Марины, за это его и повесили на Красной площади. Его повесили в июле 1614-го, но было ему всего три года, и он умер в петле от московского холода уже ночью.

Но это всё было горькой лирикой истории, хотя его, еськовский мамонт должен был жить ещё при историческом человеке — ещё при историческом, вот в чём штука.

Солдаты прочёсывали остров.

Цепочка белых полушубков была уже не видна, когда Академик подозвал Еськова.

— Знаете, мне хотелось с вами поговорить начистоту. Я вижу, что вы многое понимаете, но из самолюбия не хотите спросить и утвердиться. Я вам расскажу, тем более что ссылать за разглашение тайны отсюда некуда.

— Ну, можно расстрелять.

— Бросьте. Вот уж возиться с оформлением всех этих бумаг. Если что, вы бы просто погибли при исполнении служебных обязанностей. С нарушением техники безопасности. Вышли бы в одиночку на лодке к материку… Да чего там — Фетин мастер на разные штуки.

Но только это не нужно никому — в том числе и стране. Тем более что мы оба с вами кончали один университет — ведь теперь в Москве опять один университет?

И Академик выделил последние слова, ссылаясь на не сразу узнанную Еськовым цитату.

— Мы ищем темпоральную башню. Темпоральная башня — темпоральная машина — машина времени. Вы читали Уэллса? Ну, конечно, читали. Так вот то, что мы ищем, не имеет никакого отношения к тому рассказу великого англичанина. Я сейчас всё объясню.

Но в этот момент старик запрокинул голову и показал Еськову тощую морщинистую шею. В этот момент Академик был похож на старого петуха, что набирается сил перед последним криком. Еськову даже стало не по себе.

— Вы, — начал Академик, — учили про третье начало термодинамики?

Еськов почувствовал, как перед глазами выплыла страница чужого учебника, и начал вглядываться в эти неверные строки, но память растворяла строчки. Все учебники, как ему казалось, были набраны одним шрифтом.

Но Академик начал сам:

— Третье начало термодинамики может быть сформулировано так: «Приращение энтропии при абсолютном нуле температуры стремится к конечному пределу, не зависящему от того, в каком равновесном состоянии находится система».

— Или иначе, — перебил сам себя Академик, — третье начало термодинамики относится только к равновесным состояниям. Мы можем использовать третье начало для точного определения энтропии, которая при абсолютном нуле температуры тоже будет равна нулю.

То есть при абсолютном нуле всё замрёт в каком-то восхитительном порядке, и мир в окрестности этой точки будет недвижим. Не знаю, читали ли вы про Планка, что ещё в одиннадцатом году… Впрочем, точно ведь не читали.

Еськов вдруг вспомнил тот давний рассказ, что читал в сожжённом Царском Селе, что было, конечно, не Царским Селом, а городом Пушкином. И в том рассказе тридцать восьмого года, где палеонтолог летел на электролёте откуда-то с Урала на остров Врангеля искать рогатого мамонта, было что-то похожее по сложности.

Там на массивной железной полке с толстыми металлическими подпорами, на которую пялились пассажиры, лежало нечто похожее на большой ком теста, был там и ковш под полкой, хобот которого уходил куда-то под пол. А в стороне от «теста» стояли чёрные кубики в сантиметр величиной.

— Попробуйте приподнять один из этих кубиков, — говорил пассажирам электролёта техник (Еськов давно заметил, что в фантастических рассказах его детства все техники и лаборанты были абсолютно безумны и постоянно предлагали пассажирам и посетителям что-нибудь потрогать). Естественно, никто кубики приподнять не мог, и техник объяснял, что они просто очень тяжёлые. Это, говорил техник, потому, что тяжёлая материя составлена из атомов, лишенных электронов. И она представляет собою положительный заряд огромной концентрации, идеальный аккумулятор. «И именно в силу этого она должна была с необычайной силой притягивать к себе отрицательные заряды-электроны. А где их нет? Таким образом, с самого момента своего рождения материя, искусственно ставшая тяжелой, стремилась возвратить себе то, что у нее было отнято, — электроны, отрицательный заряд, а вместе с ними вернуть себе и прежние свои свойства. Одним словом, к кубику тяжелой материи отовсюду потёк электрический ток».

— Таким образом, при помощи теста — тяжелой материи — вы высасываете электроны из невидимых проводов высоковольтной передачи? — спрашивал один пассажир.

— Правильно, — отвечал ему техник. — В данном случае тяжёлая материя заменяет нам землю, заземление. Настоящая земля далеко под нами, и отработанный ток поглощается тяжелой материей. Понятно?

Ничего понятнее не становилось, но в этом было какое-то указание свыше — остров Врангеля, мамонт и эта причудливая физика.

Правда, Еськов помнил, что там, у героев рассказа, случилась какая-то неприятность, тряхнуло, изоляция нарушилась и из кубиков полезло какое-то тесто как Мишкина каша, его начали выбрасывать вон, оказалось, что тесто это ещё и пахнет, и по изменениям запаха электролётчики нашли направление и вернули электролёт к лучу электрического питания… Но он думал не об этом, а о том, что речи Академика оставляют в нём то же ощущение надувательства, которое он испытывал, читая этот рассказ тридцать восьмого года в разорённом городе под Ленинградом.

Академик меж тем продолжил:

— Мы работали с этим накануне революции — и все, кто занимался темпоральной проблемой, куда-то пропали. Один из нас сгинул в тот момент, когда по Кремлю стали стрелять красногвардейские пушки, и мы считали его убитым. Другой бежал на юг после пары голодных лет, пытаясь вывести установку за границу, и следы его потерялись на Каспии. Третьего нашего товарища я хоронил сам — глупая смерть, он попал под лошадь пьяного нэпмана в двадцать третьем.

Но мертвецы имеют странную привычку оживать, и оказалось, что наш коллега вовсе не исчез в час мятежа. Он объявился в Германии — был он куда умнее и не вёз железо через границы, он вёз чертежи, а потом год за годом улучшал их.

И по всему выходило, что при абсолютном холоде, вымораживающем само время, можно пустить движение материи вспять — миновав точку спокойствия, абсолютный нуль, все частицы начнут колебаться, точно повторяя прошлое, возвращая наблюдателя в уже прошедшее время, окуная его в плюсквамперфектум.

Сперва мы считали, что абсолютного нуля температуры нельзя достигнуть ни в каком конечном процессе, связанном с изменением энтропии. К нему можно лишь асимптотически приближаться, но вышло всё иначе. Происходило волшебство. Хотя, как вы понимаете, мой молодой друг, наука если и содержит что-то волшебное, то только потому, что пока не пришли новые учёные и не стащили чудо на землю с помощью простых объяснений.

Когда пришла квантовая механика, это тоже доставило нам хлопот, пока мы выясняли, отчего там в модельных системах третье начало тоже нарушается.

И вот в прямом соответствии с первым законом термодинамики, который не устанавливает направление тепловых процессов, мы построили свою теорию. Все твердили, что тепловые процессы могут протекать только в одном направлении, то есть необратимы. Но жизнь, как всегда, оказалась сложнее наших представлений о ней.

Машина времени могла существовать — правда, двигаться в будущее мы не могли, а могли лишь прыгнуть в прошлое или затормозить-заморозить текущий ход времени.

— И что, немцы тоже над этим работали?

— В этом-то всё и дело. Пока я хлебал баланду деревянной ложкой, они продвинулись — и довольно далеко. Потом, во время войны, когда меня вытащили из этого ненаучного безобразия, отмыли и одели сначала в полковничий, а потом в генеральский мундир, я понял — насколько далеко.

У них уже был маленький заводик, и дело было поставлено на промышленные рельсы…

И за всем этим я чувствовал почерк моего давнего приятеля и коллеги.

Вот Фетин, которого вы теперь хорошо знаете, искал его по всей нашей зоне оккупации, да и с помощью своих ресурсов — по зонам союзников. Но мой приятель сгинул — ему не впервой исчезать под гром пушек.

— Теперь самое важное, — произнося эти слова, Академик был несколько небрежен (Еськов давно ждал, что ему сейчас расскажут что-то важное). — Я вам открою государственную тайну, потому что прока в этих тайнах никакого нет.

Я давно занимался этим делом и всё время опаздывал. Мы знали, что немцы рвались в Арктику, но не все маршруты можно было объяснить метеорологической надобностью. И у «Адмирала Шерера» была очень странная прокладка курса. Было понятно, что довольно глупо рваться линкором на восток, чтобы сжечь баржу на Диксоне. Их задержали, да, один маленький пароход. Впрочем, это другая история, я как-нибудь её расскажу.

Мы нашли одну темпоральную башню — а искали долго. Сначала наша лодка потопила у мыса Желания U-238, которая ставила мины в Обской губе. Но было понятно, что она идёт на Землю Франца-Иосифа.

Мы обнаружили следы кригсмарине на Новой Земле, и только сейчас «Семен Дежнев» пришел на Землю Александры.

Мы нашли четыре блиндажа и неснятую радиомачту.

И вот тут была последняя деталь — обрывок бумаги.

Я понял, с чем связана вторая точка.

Темпоральных башен должно было быть несколько — если добиваться устойчивого эффекта. А я оценил его в месяц заторможенного времени. Лето и осень сорок второго, Сталинград, бросок на юг — вы можете догадаться, как им были нужны два месяца медленной жизни Урала и Сибири.

Если бы башни заработали, сами понимаете, что бы было. Вы на каком фронте воевали?

— Сначала на Ленинградском, а потом на 3-м Белорусском.

— Ну, неважно. Меня выдернули из лагеря в сорок втором, и я сразу стал этим заниматься — всё-таки я давно работал с жидким временем. Если б меня не прибрали до войны, мы бы опередили немцев, а так они опередили нас.

— А потом — мы их.

— Ну да, мы их. Если б успели.

Однажды я выстроил геометрию темпоральных башен.

Это обычная объёмная проекция на глобус — и в этой проекции я искал место ненайденной башни, как если бы я её ставил.

Так вот — я ставил бы её здесь. Потом выплыл рейдер «Комета», и мне рассказали, что часть пути в этих местах он шёл безо всякого надзора. У них было время для монтажа установки, но судовой журнал «Кометы» лежит на дне Ла-Манша.

Наконец, мы нашли одного из матросов в Кёнигсберге, что был списан по болезни. Парень сидел в сумасшедшем доме, а после бомбёжек сбежал. Вышли на него случайно, но именно он и поставил точку в этой истории. Фетин его нашёл, кстати.

Когда мы начали облёт, то были обескуражены. Никаких следов темпоральной башни не было, и только потом мы догадались, что она может быть встроена в гору — на самом видном месте. Всегда надо прятать важные вещи на самом видном месте.

— А не может быть она под водой? Ну подлодки там, то, сё…

— Про это мы тоже думали. Технически сложно ставить башню под водой, и запускать генератор тоже. Вдруг запуск потребуется в тот момент, когда море будет сковано льдом? Хотя ход ваших мыслей мне нравится, молодой человек, у меня даже один подчиненный этим вопросом занимался. В одной британской газете была заметка, что мы провели Северным морским путём не только вспомогательный крейсер, но и подводную лодку.

Мы стали проверять, не мог ли крейсер использоваться как плавбаза для идущей под ним лодки, и, в общем, сразу отвергли этот вариант. Не сумели бы немцы даже со шнорхелем это провернуть.

Так что наш клад где-то над водой, и скорее всего на северном побережье острова — чтобы он не светился лишний раз перед полярниками.

Через два дня вместо клада, или, говоря проще, башни, они нашли неприметную кучу камней. Вернее, нашёл её сержант, который поднялся в цепи выше всех.

Солдаты раскидали камни, и все увидели могилу — причём наличествовал даже гроб, вернее, деревянный ящик.

В ящике лежал скелет в истлевшей чёрной форме. Китель истлел до состояния сожженной бумаги, а вот немецкий орёл со свастикой, шитый на этом кителе, сохранился как новенький.

Вдруг Григорьев пнул ящик, отчего кости в нём перемешались.

— Ты чего это?

— Не трогай его, у него с войны с ними счёты.

Меж тем Григорьев встал подбоченившись и вдруг заорал:

— Ахтунг! Мютцен аб! Штильгештанден! Фюнфцен пайче Вайтер! Цвай ур кникништейн!

Еськов даже присел, а Михалыч уронил лопату, потому что Григорьев воспроизводил не только слова, но и интонацию, заставившую поёжиться бывшего капитана.

Еськову немцы кричали в рупор через передовую совсем с другой интонацией:

— Ванья, сатшем тебье пролифать кроффь са Сталин унд юдише комиссарен? Ити на петшка с красаффицей Манья…

Вроде бы это было доброе приглашение, меж тем всякий понимал, что никаким добром оно не пахнет. Тоже не сахар, но уж этаких слов, что навсегда запомнил Григорьев, Еськову не досталось.

Академик тихо сказал Фетину:

— Если эта могила здесь, то башни рядом быть не может. Она неподалёку, но не здесь — никогда бы немцы не оставили такого маяка.

Они всё же накидали камней поверх истлевшего мундира кригсмарине, и никто так и не узнал имени этого моряка.

А звали его Карл Реттель, и был он оберлейтенантом цур зее. Если бы время и талая вода пощадили его мундир, Еськов мог бы определить по нашивкам-молниям его принадлежность к радиотехнической службе, но и нашивок видно не было, и Еськов не умел читать погоны кригсмарине. А был Карл Реттель рождён в Кёнигсберге, который уже давно покинула его вдова, депортированная оттуда с другими немцами. Вдова вышла замуж в Гамбурге и удивлялась сама себе, когда вспоминала перед свадьбой мужчин, бывших у неё раньше, — среди них, немногих, она отчего-то вспомнила русского капитана. Роман не случился, и она ощутила укол разочарования.

Но это происходило куда как далеко от острова Врангеля, и был Карл Реттель, оберлейтенант цур зее, никому не интересен.

Даже подземному мохнатому зверю-мамонту, повелителю нижнего мира.

Вечером, греясь у походной печки, они вернулись к разговору о науке. Впрочем, это был уже разговор не о движении времени, а о том, что происходит с научным знанием.

Академик со своим Фетиным закончил есть и вытянул ноги к огню.

— Я вам, дорогой друг, вот что скажу: я в вашей биологии специалист неважный, но вот про людей я вам расскажу. Люди любят мифологию. Люди любят, чтобы тайна. На всё это накладывается, что у нас обязательное начальное образование, семилетка и всё такое. Поэтому тайны у нас перемешаны с наукой. А вот спросите, почему летом тепло, а зимой холодно, так получишь ответы обескураживающие.

— Михалыч, — рявкнул Академик, — иди сюда за салом. Сала дам!

Михалыч, переваливаясь, подошёл к столу.

— Михалыч, скажи нам, почему летом тепло, а зимой холодно, и получишь сало.

— Так понятно: летом Земля ближе к Солнцу, а зимой — дальше. Земля-то вокруг Солнца летает.

— Молодец, Михалыч. Держи кусок. И хлеб, хлеб тоже возьми.

Когда Михалыч отошёл, Академик сказал:

— А вы, молодой друг, что так смотрите? Рассказали вам в Московском государственном, с позволения сказать, университете, отчего летом тепло?

— Рассказывали, — Еськов зло посмотрел на Академика. — Угол наклона земной оси…

— А, ладно, достаточно… Верю. Но посмотрите на нашего Михалыча, который, конечно, не образец русского крестьянина, а нормальный социально-чуждый элемент из кировского потока. У него есть образование, но в сочетании с его мозгом это даёт нам фантастический результат.

Михалыч их не слушал. Он сосредоточился на ощущении того, как медленно тает сало на языке. Образование у него было, и Иван Михайлович Роттенберг прекрасно знал, как зимой планета почти на пять миллионов километров ближе к Солнцу. Он в общем-то много чего знал и о том, как ведут себя солнечные лучи, и об угле в двадцать три с половиной градуса, на который наклонена земная ось к орбите. Его много чему учили в Санкт-Петербургском императорском университете. Но у него было три срока, если считать высылку 1935 года.

И за это время Михалыч стал обладателем удивительной способности: он наперёд знал, что и как хочет услышать собеседник. Это помогало ему сотни раз, и не только у следователей. Поэтому он медленно жевал сало и слушал разговор вольных.

— Вы знаете, молодой друг, — между тем говорил Академик, — зимой всякий гражданин, выглянув в окно, норовит цитировать Пушкина: «И вот уже трещат морозы…». Потому что Пушкин — наше всё и он лучший и современнейший поэт нашей эпохи… (Еськов в этот момент нервно сглотнул, вспомнив об авторе цитаты).

Так вот, самое время озадачиться вопросом: отчего это каждый январь происходит то, что мы называем Крещенскими морозами? И тут начинается пора удивления — оказывается, что у нашего гражданина никакого внятного объяснения нет.

В-первых, можно было бы услышать теорию о цикличности этого метеорологического явления, схожей с разливом рек. Вот на вершине Килиманджаро начинает таять снег, вот ручьи спускаются с гор, вот набухает река… Эта периодичность понятна.

Я, Кирилл, был знаком с Александром Ивановичем Воейковым, он умер в шестнадцатом. Александр Иванович был чрезвычайно деятельным человеком и успел многое, даже обосновать выращивание чая в Закавказье, но нас с вами интересует другое. Он открыл так называемую «ось Воейкова», разделяющую ветры с северной составляющей и ветры с составляющей южной. Вполне в рамках этой теории выходит следующее: в это время становится наиболее мощным термобарический (связанный с особыми значениями температуры и давления) максимум над Центральной Азией. Рядом монгольские пустыни, всё это место для формирования погоды особенное — и вот оттуда движутся огромные массы холодного воздуха, в частности на запад.

Поскольку Земля крутится сравнительно равномерно и материки движутся достаточно медленно, особая область будет возникать каждый год, и каждый год, с поправкой на время перемещения потоков в атмосфере, к нам на Крещение будет приходить похолодание. Различное по силе, конечно.

Но тут вы, молодой человек новой формации, фронтовик и командир производства (который хотя и замёрз сегодня, но верит в силу науки), начнёте теребить меня совершенно с другого края.

Вы меня сейчас спросите: а есть ли Крещенские морозы на самом деле? Вы меня спросите: а отчего ж у меня кончик носа побелел, и день сегодня сактировали, машины стоят, не говоря уже о прочем?

Нет, отвечаю я вам, мороз, конечно, есть, но совсем никакого отношения к Крещению не имеющий. Это совершенно не особенный мороз, а так — статистический.

Вот глядите, сейчас середина зимы, и похолодания относительно сравнительно холодной погоды сейчас наиболее вероятны. Из Сибири, то есть к югу от нас, из местности с суровым климатом равномерно приходят антициклоны, и вероятность, что они к нам дойдут в «цельном» виде, наиболее высока.

То есть похолодания будут случаться всю зиму, и Крещенские морозы от них ничем не отличаются. То есть температура весь год — и летом, и зимой, и весной, и осенью — чуть-чуть колеблется, но в остальные месяцы это мало заметно, а вот как зимой вкрутит — так все и охнут.

И получается у вас, палеонтолога в шубе и валенках, впечатление, что Крещенские морозы есть, а у скучного статистика, физика вроде меня — что вовсе нет. Потому что в движении от зимнего холода к летнему теплу и обратно температура всё время колеблется. И вот либо до Крещения, либо неделей после возникает одно из десятка годовых падений температуры, что происходят от неупорядоченного движения воздуха. Просто запоминаем мы его сильнее.

И вам говорят: «Никакой особой причины у них нет, никакого особого холода и мистики — а то, что вы, дорогой товарищ, нос отморозили — сами и виноваты». Судя по всему, так оно и есть. Мороз в наличии, а Крещенского мороза нету.

Народное сознание воспринимает как Крещенский мороз любое похолодание за неделю до православного праздника и неделю после — а уж за половину серединного месяца зимы оно неминуемо случится. Безо всякой мистики. Остаётся ещё раз увериться в том, что погода — одно из самых неизученных явлений. Для обычного гражданина — в частности. Ну а о летнем тепле и о том, что оно вовсе не понятно этому обычному гражданину, Кирилл, я вам уже говорил.

А Михалыч ел себе своё сало и вспоминал лекции Воейкова, которые он слушал в университете, вспоминал и странный овал поперёк карты. Этот овал, похожий на масляное пятно, ему уже тогда не понравился. Хотя тогда он не мог и подумать, что будет год за годом жить много севернее этого овала, на берегу Ледовитого океана.

А пока можно слушать знакомые слова и чувствовать, как исчезает во рту божественная свинья — животное нечистое, хоть и питательное. Мели, мели, глупый Академик, сало главнее тебя, а от глупой гордости и болтливости жизнь нас отучила.

На следующий день отряд снова отправился в путь.

Трактор бодро тарахтел, исходя сизым дымом, и тащил за собой балок.

Еськов с Академиком отстали и шли, разговаривая всё о том же — времени и знаниях.

— А убежать не думали? — спросил Еськов.

— Размышлял, да, — странно усмехаясь, сказал Академик. — Я-то как раз мог. Вот вы, к примеру, не можете — у вас ещё крепка в голове столичная жизнь, девушка, мама ваша жива, амбиции университетские, простите. Но только я ведь вам вот что скажу — бежать интеллигентный человек никуда не может, про это нам ещё Фёдор Михайлович Достоевский сказал: «Мужик убежит, модный сектант убежит — лакей чужой мысли, — потому ему только кончик пальчика показать, как мичману Дырке, так он на всю жизнь во что хотите поверит. А вы ведь вашей теории уж больше не верите, — с чем же вы убежите? Да и чего вам в бегах? В бегах гадко и трудно, а вам прежде всего надо жизни и положения определенного, воздуху соответственного; ну, а ваш ли там воздух?»

Я вот могу, потому что семьи у меня нет и кроме науки мне полагаться не на что. Ну занимался бы я своей наукой, сидел бы где-нибудь в американском лагере за тремя рядами колючей проволоки — что бы для меня изменилось?

Вот когда я баланду кушал, тогда — да, убежать хотел, даже придумал как. Но только я начал готовиться, как приехал вот этот — он ткнул в маленькую фигурку Фетина — и вынул меня из барака, как игрушку из коробки. Не сам, конечно, вынул, по высшему указанию, но всё равно спасибо.

Но знаете, что я вам ещё скажу: я сам поражаюсь тому, как пластично наше сознание. При мне ломали воров — среди них были довольно упёртые экземпляры, и если был хоть какой-то шанс, они выкручивались.

Но когда шанса не было — ломались. Так и я — многие мои товарищи по нарам не одобрили бы моего мундира, да и того, что я гоняю чаи со старшим офицером МГБ. Но в том-то и дело, что им не предложили.

А среди них было много таких, для кого наука была на первом месте. Они бы ей стали заниматься, даже если бы Гитлер победил. Но им не предложили, и они исчезли. Будто камни, брошенные в трясину, — исчезли, и всё мгновенно затянулось всё той же вязкой тканью, никакой пустоты, ничто, ничто не опустело. Пространство так же равномерно и изотропно. Мировые константы так же нерушимы и равнодушны.

В общем, оказывается, что колючая проволока во всех странах одна, а законы физики и колебания частиц к государственным границам отношения не имеют.

— Страшные вещи вы говорите и не боитесь.

— Так я вам это говорю, — прищурился Академик. — Я же вас, коллега, очень хорошо понимаю. Вы ведь удавитесь, а не настучите. Наверняка и всякие обстоятельства у вас были.

Обстоятельства действительно были, и Еськов вспомнил, как ему приказали на третьем курсе выступить против его же профессора.

Его вызвали в специальную комнату рядом с деканатом, но выбрали неверный тон. Если бы не было у него трёх лет войны, то, может быть, это бы сработало. Да только слушал-слушал Еськов, да начали у него двигаться уши и набухать шрам на щеке. Увидел это специально обученный человек, да только рукой махнул.

Еськов не знал, что сидевший на его месте контуженный аспирант и вовсе кидался в собеседника чернильницей — точь-в-точь как Лютер. Впрочем, нашёлся тогда более сговорчивый студент, и, так или иначе, спрятался профессор Розенгольц в недрах своей квартиры и начал распродавать свою знаменитую библиотеку.

Потом Еськов говорил со многими коллегами Розенгольца и услышал много дурного об этом студенте.

Выходил он хуже фашиста, ему объявили бойкот, несмотря на то что ректорат был на его стороне.

Еськов слушал эти разговоры, и понемногу ему стало казаться, что молва к студенту была жестока более, чем он заслуживал. Его дело представлялось Еськову тёмным, очень печальным. Однако теперь к нему был приклеен небольшой, но заметный ярлык стукача.

Когда он попал под машину — это случилось перед самой защитой диплома, — многие перешептывались, что вот она, расплата.

Но, думал Еськов, жизнь наша состоит из тысяч злодейств, мелких и крупных, и одни общественность легко прощает, а на других концентрируется.

Этот процесс прихотлив и во многом непонятен. Да и само слово «стукач» Еськову вовсе не нравилось — им много разбрасывались, палили вхолостую и оттого щёлкающий боёк внутри этого слова стёрся.

Но отвлёкшись от несчастного студента, который мог погибнуть в первом бою, а мог стать героем — такое на глазах Еськова бывало не раз, — он размышлял о самом механизме жизни. Отчего одним могут простить не просто злословие, но и донос, а другим — нет.

Один его родственник был белым офицером. Родство было дальнее, даже вне обязательных для заполнения граф анкет, но Еськов этого человека знал хорошо и специально встречался с ним после войны.

Этот родственник сидел ещё на Соловках, и ему повезло — он, потом попав в ссылку раньше прочих, миновал все более жестокие потоки и этапы.

Еськов встретился с ним посреди Сибири, на большой реке. С видом на эту великую реку, другой берег которой не был виден на горизонте, они пили дешёвую горькую водку.

Этот человек сказал Еськову одну важную вещь про другого их родственника, что был выдернут из лагеря как авиационный инженер в начале войны. Этот инженер сделал карьеру, но более значка лауреата Сталинской премии гордился тем, что никого не оговорил.

Бывший белый офицер сказал Еськову спокойно и весело:

— Не оговорил никого? Ну, мало били, значит.

Поэтому Еськова спасала наука: в ту пору многие оговаривали других, следователи садились на место подсудимых, и ряд исчезал — будто в гигантском, будто в китайской игре в костяшки. А ненаучный подход говорил: «Мог — значит, сделал, логично — значит, было». Душа Еськова сопротивлялась этой лёгкости: много всякого могло быть с человеком, а отчётность пожелтевших сводок и протоколов изобилует приписками не меньше, чем статистика социалистических удоев и успехов птицеводства. Может быть, может быть, а может быть, что-то другое.

Собственно, в этот момент он рассуждал не только о людях, но и о судьбах своего лохматого Моби Дика — логично было бы одно, но вовсе не обязательно, что так оно и было.

Его главная мысль сводилась к тому, что последний мамонт жил на островах, отрезанный от человека водой. Жил, угасая и вырождаясь, — но ему удалось продержаться дольше, чем материковым собратьям.

Но это нужно было строго и чётко доказать.

Нужно было объяснить и эту гибель, которая случилась с мамонтами материка и оставила их братьев на островах. Многие говорили о том, что мамонты могли быть вовсе не так морозостойки, но большинство замороженных особей было вовсе не истощено. Но на это находился простой аргумент: лучше сохранялись погибшие, а не умершие звери. Много спорили, есть ли на коже мамонта сальные железы или нет, для кого-то было очевидно и то, что бивни, кручённые бубликом, стали бесполезны. Другие говорили, что такими бивнями лучше пихаться, а жира лохматого зверя хватало для защиты от холода.

Надо, конечно, попасть на острова и понять, был там человек или нет.

Для того чтобы уничтожить слабеющих мамонтов, нужно не так много охотников и не так много удачных охот.

Но Еськов одёрнул себя — думая так, он снова строил теорию без основы. Было, конечно, красиво вообразить что-то вроде картины «Последний бизон» — только про мамонта. Картину «Последний бизон» он видел на репродукции в какой-то книге — там индеец (конечно, индеец, кого ещё могли нарисовать американцы) убивал бизона. Смерть последнего мамонта от руки человека была немного обидной, но журналисты стерпят всё, спишут на ужасы царизма или там что ещё.

Но Еськову было не интересно думать, как эта история повернётся в умах, ему нужно было знать правду. Правда всегда оказывалась скучной и прекрасной, фантастика блёкла перед поэзией факта.

В действительности, настоящей действительности, всё всегда было лучше, чем в воображении.

И скорее всего мамонты на островах уходили медленно и некрасиво, понемногу слабея, тощая от бескормицы. Группы мамонтов дробились и, измельчав, исчезали быстрее.

Но всё это нужно было доказать, и доказать аккуратно — не так, как молва назначает человека стукачом или предателем, не так, как ткётся из воздуха обвинение. Аккуратно и тщательно.

А толпа редко бывает тщательной и никогда — аккуратной.

Толпа будет мыслить простыми категориями: «Северный человек убивает последнего мамонта».

Потому что всё просто — на мамонтов охотились, и даже с собаками.

Еськов как-то слушал доклад одного археолога, который раскапывал стоянки древнего человека. Древний человек пытался приручить волков, и волки приручались. Это не были собаки, как и мамонты не были слонами. Этот неолитический человек оставил после себя стоянки, на которых лежали мамонтовы кости со следами волчьих зубов.

Восемь тысяч лет было неолитическому человеку, превратившемуся в прах, если, конечно, он не вмёрз в лёд, как мамонт. Но такого человека тут ещё не нашли, и Еськов иногда представлял себе такую находку. Но её не было, а вопросы оставались.

Мамонт кормил, обувал и одевал этого человека, а человек сводил мамонта, будто бизона.

Но как умирал последний мамонт, было, конечно, неизвестно. Еськову было понятно, что убивали мамонта все — и человек, и климат, — началось увлажнение и потепление климата, но увеличилась и высота снежного покрова, возникал лесной пояс, и вообще изменялось всё вокруг мамонта, тесня его на север.

И люди с копьями и прочей нехитрой оснасткой тоже теснили его на север.

А может, думал Еськов, дело в том, что мамонты просто устали приспосабливаться к окружающему их миру. Просто устали — и всё.