Это позже Беломорско-Балтийский канал превратился в дешёвые папиросы с размытой картой на пачке.

Пачка, вернее, рисунок на ней стал источником многочисленных анекдотов, вроде истории с лётчиками, что забыли планшет с картой и летели по пачке «Беломора».

Канал знаменит до сих пор — едкой табачной славой. Есть разве папиросы «Кузнецкстрой» или «Магнитка»?

Беломорско-Балтийский канал строили с 1931 по 1933 год и назвали именем Сталина (в 1961 году это имя с названия отвалилось).

А вот в начале 1930-х о канале только и говорили.

Во-первых, это был «первый в мире опыт перековки трудом самых закоренелых преступников-рецидивистов и политических врагов», — как писали в газетах.

Во-вторых, об этом говорили открыто.

Потом говорить о труде заключённых стало не принято.

А тогда писали книги и ставили пьесы — погодинских «Аристократов», к примеру.

Есть странный и страшный текст, детектив-нуар, где герой падает в тихий омут безумия, потому что жизнь пошла криво. Всё подмена, всё зыбко (куда страшнее, чем в незатейливой истории человека, попавшего в Матрицу). И мальчик-герой всё время промахивается — в выборе друзей и в боязни врагов, мечется по дому, по городу, и дальше, дальше… Зло заводится в тебе как бы само по себе, шпион появляется в квартире так — от сырости. Будто следуя старинному рецепту, разбросать деньги и открыть дверь. И на третий, третий обязательно день — вот он, шпион, готов. Тут как тут.

Потом мальчик спрашивает человека в военной форме, откуда взялся его загадочный фальшивый дядя. «Человек усмехнулся. Он не ответил ничего, затянулся дымом из своей кривой трубки, сплюнул на траву и неторопливо показал рукой в ту сторону, куда плавно опускалось сейчас багровое вечернее солнце». Шпионы всегда приходят со стороны заката, оттуда, из Царства мёртвых.

Герой — человек без возраста. Он взрослый в детском теле. К тому же он, как герой античного романа, не меняется, а только искупает ошибки. Будто в награду за желание умереть, мир возвращает мальчику отца — с увечным пальцем и шрамом на виске, но живым — его выплёвывает Беломорско-Балтийский канал.

В тексте прямо об этом не говорится, но адрес села Сороки, откуда пишет отец, села, которое стало в 1938-м городом Беломорском, с каким-нибудь другим адресом спутать сложно.

Это, кто не помнит, «Судьба барабанщика». Повесть Аркадия Гайдара, написанная в 1939-м.

Канал, а точнее — Беломорско-Балтийский канал был стройкой поизвестнее Днепрогэса (его закончили строить годом раньше).

Летом 1933-го 120 писателей во главе с Максимом Горьким приехали на строительство канала, чтобы потом написать о нём книгу. Месяцем ранее туда приехал Пришвин, в результате написавший роман «Осударева дорога». «Осударева дорога» напечатана тогда быть не могла и увидела свет только в 1957 году.

А вот книга о Беломорско-Балтийском канале вполне себе была напечатана.

Правда, огромный 600-страничный том писали не 120 путешественников, а 36 человек.

Иллюстрировал книгу Родченко.

Шкловский, поехавший туда отдельно (а набор имён был подходящий — Алексей Толстой, Михаил Зощенко, Ильф и Петров, Бруно Ясенский, Валентин Катаев, Вера Инбер, Дмитрий Святополк-Мирский и пр.), так вот Шкловский, судя по всему, сам ничего не писал.

Он был приглашён (это то самое приглашение, от которого нельзя отказаться) как «гений монтажа». В коллективе авторов Шкловский подписан чуть не под каждой главой, но выделить среди результата «бригадного метода» что-то присущее лично Шкловскому, найти элемент стиля, оборот речи, лично ему присущий, нельзя.

Монтажа там было достаточно, и монтаж был профессионален.

В начале 1930-х всё монтировалось довольно лихо, и, отмотав один год назад, среди записей в «Чукоккале» можно обнаружить:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

А ещё там значится следующий каламбур:

«Эпоха переименована в максимально-горькую.

Тоже не Виктор Шкловский» {184} .

Вообще, канал в советской мифологии — очень странный и интересный объект.

Управление водой, водяная цивилизация (как писали историки — «гидравлическая»).

Отчего на слуху нет книг, посвящённых рукотворной реке как символу повелевания водами, — неизвестно. А ведь тут-то и заключена какая-то великая русская загадка — канал или плотина приносит страшные бедствия, затопляется очередная Матёра, и вдруг рукотворная река на следующее утро оказывается обычной, будто спало какое-то наваждение. Пока лучшее произведение, предсказавшее судьбу каналостроения в России, — «Епифанские шлюзы» Андрея Платонова, где есть всё — надежда и ошибка, любовь и страх, а потом и вовсе безвестная гибель.

Каналы оказываются, наряду с гидроэлектростанциями, в числе главных строек коммунизма.

Канал возвращает мифологию ко временам древним — египетским и вавилонским.

При этом Беломорканал — довольно сложное и очень остроумное (по крайней мере, с инженерной точки зрения) сооружение.

Это, кстати, одно из немногих сооружений, построенных по плану, в срок — с 16 октября 1931 года по 20 июня 1933-го.

Перед писателями, кстати, на стройку съездил сам Сталин.

Есть знаменитые кадры, снятые на палубе, — на них понемногу исчезают в мутной реке Лете-ретуши спутники вождя.

Глядь — и вместо какого-нибудь наркома уже палубная надстройка или деталь пейзажа.

Книга, которую создали советские писатели, была сделана так же — точно и в срок, прямо в руки делегатам XVII съезда ВКП(б). Этому съезду она, собственно, и посвящалась. Книгу сдали в набор 12 декабря 1933-го, а 26 января 1934 года она уже лежала в Кремле.

Изданий, правда, было два — одно для широкого распространения, тиражом 80 тысяч экземпляров, и особое — тиражом четыре тысячи, но куда более роскошное.

Потом вышло то, что обычно бывало в ту пору.

Имперской фундаментальности всегда мешают реальные биографии.

Солженицын писал по этому поводу: «Книга была издана как бы навеки, чтобы потомство читало и удивлялось, но по роковому стечению обстоятельств большинство прославленных в ней и сфотографированных руководителей через два-три года все были разоблачены как враги народа. Естественно, что и тираж книги был изъят из библиотек и уничтожен. Уничтожали её в 1937 году и частные владельцы, не желая нажить за неё срока. Теперь уцелело очень мало экземпляров, и нет надежды на переиздание…»{185}

Но с последним замечанием Солженицын поторопился.

Книга эта была переиздана, я её видел и держал в руках.

В пору своей работы книжным обозревателем я дивился толстому тому под названием «Беломорско-Балтийский канал имени Сталина. История строительства 1931–1934 гг.» под редакцией М. Горького, Л. Авербаха и С. Фирина, но что удивительно: в этой книге, републикованной в конце 1990-х, не было сведений об издателе, то есть выходные данные там были, но — 1934 года, из старого издания. (Сейчас оригинал продают библиофилам по 12–18 тысяч рублей — в зависимости от сохранности.)

Краевед и книжный обозреватель Андрей Мирошкин написал об этой книге:

«Вообще, книга о Беломорканале стала в каком-то смысле апофеозом того „романа“, который развивался у советских писателей 20–30-х годов с чекистами всевозможных рангов. Вспомним: завсегдатаем литературных кафе был Я. Блюмкин, Маяковский водил дружбу с Аграновым, Есенин ради острых ощущений ходил на ночные экзекуции… Суровый, бесстрашный и беспощадный к врагам чекист становился главным героем советской романтической литературы. Что поделать: все прочие персонажи-романтики оказались контрреволюционерами! Авербах и его товарищи по РАППу вскрыли классовую сущность гумилёвских конквистадоров и блоковских рыцарей. Идеальным героем революционного романтизма должен был стать чекист. И он им стал. Книга о Беломорканале — своего рода гимн ОГПУ и его тогдашнему руководителю Генриху Ягоде. И гимн, увы, весьма талантливый…

Главы книги носят патетические названия: „Страна и её враги“, „Темпы и качество“, „Добить классового врага“ и др., но содержание главы не всегда соответствует заголовку. В книге чередуются очерки о чекистах, строителях, о всевозможных ударных вахтах и кампаниях (против лодырей, очковтирателей…), очерки-монологи (перековавшийся аферист, стрелок ВОХРа…), а также очерки научно-популярные, где рассказывается, допустим, о принципах шлюзования судов или о минеральных ресурсах Карелии. Описания „трудовых будней“ на редкость скучны и однообразны. „Технические“ эпизоды интересны лишь с познавательной точки зрения. Лучше и ярче всего написаны биографии чекистов, инженеров и рабочих-ударников. Здесь как-то забываешь о соотношении правды и вымысла, о том, кому посвящена эта хвалебная песнь. Сухой, динамичный, в меру образный, информативно насыщенный стиль: закат эпохи конструктивизма, этого советского западничества. Местами просто отличный текст — своего рода упоение цинизмом, помноженным на литературный талант. Всё-таки лучшие человековеды страны работали. <…>

Открытие канала описано, как и полагается, в самых мажорных тонах. Первый прошедший по маршруту пароход назывался, разумеется, „Чекист“.

Завершает книгу живописнейшая утопия в гидротехническом вкусе. Конец тридцатых годов. Москва принимает корабли пяти морей. Весь город прорезан каналами, на площадях бьют фонтаны, шелестят листвой парки. Царство прохлады, влаги, свежести! Оно должно было возникнуть в столице после постройки канала Москва — Волга и нескольких водных коммуникаций в черте города. Но мечтам о „социалистической Венеции“ не суждено было сбыться в полной мере. И „книги века“ о других грандиозных стройках сталинской эпохи, к написанию которых призывал в 1934-м Максим Горький, так и не были созданы» {186} .

Перед работой по монтажу книги Шкловский и поехал на канал, и именно там и была произнесена знаменитая острота, которая, увы, заслоняет детали целого пласта биографии.

«Виктор Шкловский был человеком благородным, хоть и не слишком мужественным. В жилах его текла кровь революционера. Тем не менее Сталин его почему-то не посадил. В конце тридцатых годов это удивляло и самого непосаженного, и его друзей.

Округляя и без того круглые глаза свои, притихший формалист шёпотом говорил:

— Я чувствую себя в нашей стране, как живая чернобурка в меховом магазине» {187} .

Так написал Мариенгоф в «Бессмертной трилогии», но, как мы видим, полагаясь на свою нетвёрдую память или чужой пересказ.

Слова эти обращены не к публике, а к ещё не смертельно опасной ему власти, власти, с которой можно пошутить.

И сказаны они не о стране, а о самом карельском пушном магазине — потому что и Шкловский, и его собеседник-чекист прекрасно знают, что гость мало чем отличается от подопечных местного хозяина.

Сам Шкловский вспоминал об этой фразе в беседе с Чудаковым, который пересказал это так:

«Говорили о Чехове. С него В<иктор> Б<орисович> перешёл на своего брата Владимира, который Чехова не любил.

— Ему казалось, что Чехов холодно относится к религии. А сам он был церковник. Всегда крестился на купола — даже со сбитыми крестами. Тогда это эпатировало.

Его арестовали как эсперантиста (пришла Варвара Викторовна, уточнила: „году в 34-м“). Я был у него на Беломорканале. Он был землекопом. Я им там сказал: „Я здесь чувствую себя живым соболем в меховой лавке“» {188} .

В это время семья Шкловского оставляет квартиру в Марьиной Роще по адресу: Александровский (ныне — Октябрьский) переулок, д. 43, кв. 4.

Квартира эта была чрезвычайно интересной, и часть её после Шкловского досталась Харджиеву. Харджиев, сын армянина и гречанки из Смирны, в Одессе окончил юридический факультет, а в 1928 году перебрался в Москву и перенёс туда свои литературные занятия. Это был человек, дружный с Багрицким и футуристами, старшими и младшими опоязовцами.

При этом он стал экспертом по русскому авангарду — как в литературе, так и в живописи. Редактировал и издавал книги Маяковского, Мандельштама и Хлебникова. Мало того что в доме Харджиева бывал весь цвет непарадной русской литературы, среди гостей этой бывшей комнаты Шкловского упоминают также Ахматову и Цветаеву, встретившихся после возвращения Цветаевой из эмиграции.

В общем, литература не уходила из этого места.

Дом, к сожалению, не сохранился — сейчас это обычное место близ Сущёвского Вала, заросшее типовыми панельными домами.

Итак, из Марьиной Рощи семья Шкловских переехала в надстройку — в знаменитый, надстроенный до шести этажей, писательский дом с историей на улице Фурманова, исчезнувший только в 1974 году.

Здесь арестовали Мандельштама в 1933-м, здесь Булгаков писал роман «Мастер и Маргарита».

Жили Шкловские на пятом этаже, в одном тамбуре с писателем Перецом Маркишем.

Первый Всесоюзный съезд советских писателей готовился долго, а проходил с 14 августа по 1 сентября 1934 года. 591 делегат принял участие в его работе.

Надо сказать, что стычки власти и писателей были странной маленькой войной со своими званиями и своими родами войск.

Сбор всех частей случился именно на Первом съезде писателей.

Воспоминаний о нём много, и восторженных, и язвительных.

К числу последних относятся мемуары Вениамина Каверина:

«Первый съезд открылся трёхчасовой речью Горького, утомительной, растянутой, — он начал чуть ли не с истории первобытного человека. <…>

В длинной, скучной речи Горького на съезде общее внимание было привлечено нападением на Достоевского. Мысль, с которой Алексей Максимович возился десятилетиями, была основана на его беспредметной ненависти к самой идее „страдания“. В письме к М. Зощенко (25.3.1936) он писал: „…никогда и никто ещё не решался осмеять страдание, которое для множества людей было и остаётся любимой их профессией. Никогда ещё и ни у кого страдание не возбуждало чувства брезгливости. Освящённое религией ‘страдающего бога’, оно играло в истории роль ‘первой скрипки’, ‘лейтмотива’, основной мелодии жизни. Разумеется — оно вызывалось вполне реальными причинами социологического характера, это — так!

Но в то время, когда ‘просто люди’ боролись против его засилия хотя бы тем, что заставляли страдать друг друга, тем, что бежали от него в пустыни, в монастыри, в ‘чужие края’ и т. д., литераторы — прозаики и стихотворцы — фиксировали, углубляли, расширяли его ‘универсализм’, невзирая на то, что даже самому страдающему богу страдание опротивело, и он взмолился: ‘Отче, пронеси мимо меня чашу сию!’

Страдание — позор мира, и надобно его ненавидеть для того, чтоб истребить“.

Как ни странно, что-то ханжеское почудилось мне в этом нападении. Его очевидная поверхностность была поразительна для „великого читателя земли русской“ — как подчас шутливо называл себя сам Горький: „С торжеством ненасытного мстителя за свои личные невзгоды и страдания, за увлечения своей юности Достоевский… показал, до какого подлого визга может дожить индивидуалист из среды оторвавшихся от жизни молодых людей 19–20 столетий“ (I съезд советских писателей. Стеногр<афический> отчет. М., 1934).

Между тем нападение на Достоевского было поддержано — и кем же? Среди других — кто бы мог подумать? — Виктором Шкловским.

Мои друзья, познакомившиеся с главкой, посвящённой Шкловскому, нашли, что я изобразил его судьбу как достойную жалости, доброжелательного сожаления. Но что скажут они, узнав теперь, в какой форме Шкловский поддержал Горького?

„…если бы сюда пришёл Фёдор Михайлович, то мы могли бы его судить как наследники человечества, — говорил Шкловский, — как люди, которые судят изменника, как люди, которые сегодня отвечают за будущее мира.

Ф. М. Достоевского нельзя понять вне революции и нельзя понять иначе, как изменника“ (там же)» {189} .

Много лет спустя композитор Георгий Свиридов в дневниковых заметках негодовал (тетрадь с заметками 1979–1983 годов): «…если раньше, например, какой-нибудь такой враг отечественной культуры, как Шкловский, предлагал Достоевского, нашу величайшую гордость, с трибуны съезда „сдать как изменника“, то теперь он в своих фальшивых, шулерских книгах лжёт на Толстого, оскверняет его самого и его творчество. И для меня совершенно не важно, кто он сам по национальной принадлежности: русский, еврей, папуас или неандерталец. Он враг русской культуры, достояния всех народов мира, он враг всех народов. Если раньше призывали открыто к уничтожению русской культуры, и, надо сказать, уничтожены громадные, величайшие ценности, теперь хотят и вовсе стереть с лица земли нас, как самостоятельно мыслящий народ, обратить нас в рабов, послушно повторяющих чужие слова, чужие мысли, чужую художественную манеру, чужую технику письма, занимающих самое низкое место»{190} .

Между тем Шкловский говорил с трибуны:

«На наших зданиях иногда ржавеют верхи, потому что мы их построили без карнизов. Мы, в частности мы, бывшие лефовцы, поняли о жизни полезное, думая, что это эстетика, мы, будучи конструктивистами, создали такую конструкцию, которая оказалась неконструктивной. Мы недооценили человечности и всечеловечности революции, — теперь мы можем решать вопрос о человечности, о новом гуманизме. Гуманизм входит в структуру эпохи. Маяковский, имя которого должно быть здесь произнесено и без которого нельзя провести съезд советских писателей ( аплодисменты ), Маяковский виноват не в том, что он стрелял в себя, а в том, что он стрелялся невовремя и неверно понял революцию.

Когда Маяковский говорил, что он становился на горло собственной песне, то здесь его вина в том, что революции нужны песни и не нужно, чтобы кто-нибудь становился на своё горло. Не нужна жертва человеческим песням. Что нужно от съезда? Прежде всего, не нужно новых боёв, не нужно новых повторений нескольких фамилий… Помимо этого не нужно упускать из виду и то обстоятельство, что многие из нас, искренно пришедших к революции и бесповоротно связавших свою судьбу с ней, долго находились под влиянием „традиций ушедших поколений“» {191} .

Каверин заключает это место своих воспоминаний тем, что, начиная с этих «неосторожных слов» Горького и выступления Шкловского, Достоевский был на 30 лет изгнан из литературы.

Но с выступлением Горького связана и история, которая могла бы показаться комичной. Горький начал считать писателей и говорил об ожиданиях «5 гениальных и 45 очень талантливых».

Михаил Кольцов, в передаче Каверина, отреагировал на это так: «Я слышал, что… уже началась делёжка. Кое-кто осторожно расспрашивает: а как и где забронировать местечко, если не в пятёрке, то хотя бы среди сорока пяти? Говорят, появился даже чей-то проектец: ввести форму для членов писательского Союза… Писатели будут носить форму… красный кант — для прозы, синий — для поэзии, а чёрный — для критиков. И значки ввести: для прозы — чернильницу, для поэзии — лиру, а для критиков — небольшую дубинку. Идёт по улице критик с четырьмя дубинками в петлице, и все писатели на улице становятся во фронт».

Каверин комментирует: «Знал ли Кольцов, что И. Ф. Богданович, автор „Душеньки“, предложил Екатерине II учредить „Департамент российских писателей“? Должности в его проекте соответствовали званиям, а иерархия подчинения повторяла в общих чертах иерархию других департаментов и коллегий. Проект не был утверждён, и Богданович один заменил целый департамент, сочиняя пьесы, поэмы, повести в стихах, надписи для триумфальных ворот, занимаясь переводами с французского и редактируя „Санкт-Петербургские ведомости“.

Но вот прошло двести лет, и мысль Богдановича в известной мере осуществилась. Департамент в конце концов удалось создать, и именно Первый съезд положил начало этому широко разветвлённому делу.

Иерархия Союза писателей в наше время если не повторяет, так напоминает иерархию других ведомств и министерств. С формой, правда, не получилось, хотя было и к этому очень близко. Но и без формы каждый член Союза писателей прекрасно знает, у кого из членов секретариата три дубинки в петлице, а у кого — четыре»{192} .

Впрочем, переводчик Вязников задумался о званиях среди писателей:

«Нужен наконец нормальный орган, задачею коего была бы сертификация и ранжирование писателей сообразно специально разработанной Табели о рангах, так сказать, зоилизация. Не упрощёнка — „заслуженный писатель РФ“, „народный писатель Москвы и Московской области“, — а внятная, широко и многоступенчато градуированная Табель.

Этот орган — нечто вроде Пробирной палатки — принимал бы к вниманию разные аспекты творчества авторов, как то: обширностей авторского словаря, количество и объём публикаций, скорость работы, глубину мысли, общую художественность текста, удельную насыщенность тропами, патриотичность текстов, их злободневность и/или всевремённость, благопристойность сюжетов и языка и так далее. По совокупности автору присваивается очередной ранг, который может быть в дальнейшем повышен либо понижен — названия рангов можно придумывать новые, а можно позаимствовать из старой Табели о рангах (писатель-столоначальник, тайный писатель, надворный писатель и проч., с соответствующим титулованием в обращении); либо же из воинских званий (младший лейтенант от литературы, генерал-майор от литературы…). К этому, разумеется, следует присовокупить обязательное (в общественных местах, исключая разве пляжи) ношение формы, снабжённой соответствующими, хорошо различимыми знаками отличия, а также с петлицами цветов, соответствующих жанру, в котором работает данный автор.

Иль нет! Будет затруднение, коли автор подвизался и в драматургии, и в поэзии, и в прозе (отдельно отметим различные разновидности этих жанров; странно же одинаково оценивать заслуги в Большой Литературе и в какой-то там фантастике, правда?), и в критике. Не так страшно, ежели в разных жанрах автор достиг разных высот; допустим, в поэзии он, сложивши Гимн и многочисленные высокие оды, заслужил звания генерал-полковника, а в жанре басенном его оценивают лишь как подполковника; пишет и повести, однако выше, чем на майорское звание, никак в ней не тянет, что же до его экзерсисов в той же фантастике — то, согласно мнению соответствующего департамента Палаты, в ней он лейтенант, и не более — и хорошо ещё, коли старший… Возможно, следует исчислять ранг путём поглощения меньшего — большим (как происходит при определении совокупного наказания в уголовном судопроизводстве). Или путём выведения среднего. Это надобно ещё обдумать… Что до жанров — можно сделать аксельбанты со шнурами различных цветов или нашивки с их обозначением»…

И то верно — чёрт знает что с этими писателями, и непонятно, как их ценить или, пуще того, рекомендовать кому-то.

Впрочем, мысль не нова и ей много лет.

Оказалось, правда, что эта мысль, иногда с восхитительной наивностью, как бы наново приходит в головы десяткам людей. Например: «В голову приходит всякая ерунда — явный признак временной свободы духа. Сегодня фантазировали о введении писательской формы: лейтенант от литературы, капитан поэзии, полковник прозы, генерал-драматург… Птички-шевроны в виде раскрытых книг на рукавах мундиров. Если писатель написал десять книг, тонкие книги-шевроны заменяются на толстые. В петлицах — золотые гусиные перья или железные „№ 86“. На фуражках — кокарда в виде книжной полки с написанными книгами: пять, десять, двадцать… Сразу видно, с кем имеешь дело: молодой писатель, автор трёх книг, мэтр, литературный зубр… Взаимное приветствие писателей: стучать растопыренными пальцами по воздуху, изображая удары по клавиатуре пишущей машинки. Как заводной заяц по жестяному барабану. Постучал несколько раз — вот тебе и приветствие. В ответ тебе постучали. Потом пожали руки. На погонах — тоже книги! Маленькие книги и большие, как звёздочки у военных. Три большие — полковник литературной гвардии. Каждый род литературных войск имеет свой знак. Поэты — значок Пегаса, например. Драматурги — маски на манер древнегреческих… Детские писатели — профиль Буратино. Переводчики гордо носят в петлицах буквы того языка, с которого переводят. Прозаики?.. Надо подумать…

Литературные медали в зависимости от суммарного тиража изданных книг. 500-тысячники.

Миллионщики… Первая медаль — „100-тысячник“.

Дурь. А хочется иногда подурить…»{193}

Между тем человек повторяет давнюю мысль, которая возникла ровно в тот момент, когда литература стала в России определённой общественной силой.

Правда, то, что говорилось раньше вполне серьёзно, стало восприниматься как «шутка, в которой есть доля шутки». В 1886 году в юмористическом еженедельном журнале «Осколки» Чехов печатает рассказ «Литературная табель о рангах». Там говорится:

«Если всех живых русских литераторов, соответственно их талантам и заслугам, произвести в чины, то:

Действительные тайные советники (вакансия).

Тайные советники : Лев Толстой, Гончаров.

Действительные статские советники : Салтыков-Щедрин, Григорович.

Статские советники : Островский, Лесков, Полонский.

Коллежские советники : Майков, Суворин, Гаршин, Буренин, Сергей Максимов, Глеб Успенский, Катков, Пыпин, Плещеев.

Надворные советники : Короленко, Скабичевский, Аверкиев, Боборыкин, Горбунов, гр. Салиас, Данилевский, Муравлин, Василевский, Надсон, Н. Михайловский.

Коллежские асессоры: Минаев, Мордовцев, Авсеенко, Незлобин, А. Михайлов, Пальмин, Трефолев, Пётр Вейнберг, Салов.

Титулярные советники : Альбов, Баранцевич, Михневич, Златовратский, Шпажинский, Сергей Атава, Чуйко, Мещерский, Иванов-Классик, Вас. Немирович-Данченко.

Коллежские секретари: Фруг, Апухтин, Вс. Соловьёв, В. Крылов, Юрьев, Голенищев-Кутузов, Эртель, К. Случевский.

Губернские секретари: Нотович, Максим Белинский, Невежин, Каразин, Венгеров, Нефёдов.

Коллежские регистраторы: Минский, Трофимов, Ф. Берг, Мясницкий, Линёв, Засодимский, Бажин.

Не имеющий чина: Окрейц» [99] {194} .

Но случилось и возвращение этой идеи, которое я отношу к 1932 или 1934 году — то есть ко временам образования Союза писателей.

Была такая знаменитая фраза Горького, в которой он оценивал перспективы советской литературы: «Не следует думать, что мы скоро будем иметь 1500 гениальных писателей. Будем мечтать о 50. А чтобы не обманываться — наметим 5 гениальных и 45 очень талантливых»{195} .

Эта фраза повторяется Михаилом Кольцовым в речи на Первом съезде советских писателей.

В альманахе «Парад бессмертных» есть текст за подписью «Иван Дитя» — под этим псевдонимом писал Виктор Ардов. В его тексте «Странный съезд» как раз говорится про знаки различия типа армейских — ромбы, шпалы и т. п. Действительно, это стиль существовавшей тогда военной формы с повторяющимися геометрическими фигурами на петлицах.

С дубинкой есть, впрочем, предыстория. Некоторые мемуаристы говорят, что один из товарищей по цеху на писательских встречах у Горького в присутствии Сталина говорил о литературной критике и сравнивал её с дубинкой. Лидия Сейфуллина отвечала, что «не все головы выдержат удары стоеросовой дубины». Впрочем, есть запись речи Панфёрова на XVII съезде ВКП(б) 8 февраля 1934 года: «Товарищ Сталин, между прочим, учил нас относиться к писателю бережно, ибо, говорил он, литература — дело тонкое. А у нас вместо этого придумали такой термин: „напостовская дубинка“ (от названия журнала и литературной группы „На посту“). С этой дубинкой носились по литературным улицам и били „непокорных“».

Есть такое упоминание и в мемуарах Эренбурга: «Я продолжал „путать“. А Бухарин был редактором „Правды“, одним из руководителей Коминтерна. Он старался отстоять писателей от рапповцев, напостовцев, выступал против „критиков с дубиной“».

С дубинками более или менее ясно, но вот как ранжировать писателей — до сих пор непонятно.

Уже давно литература перестала быть главным искусством, уже давно закончилась эпоха писательских союзов…

А форму писателям дали поносить — большая часть надела её, став военными корреспондентами: если не на финской войне, так на Отечественной.

Впрочем военно-подчинённая общность писателей на этом не кончилась — уже когда они сняли настоящую форму после войны, им предложили новую специальность.

Никита Сергеевич Хрущёв на Третьем съезде советских писателей в 1959 году говорил: «…Писатели — это артиллеристы. Писатели — это артиллерия… Потому что они ощущают, так сказать, пульс — суть нашей эпохи. Они прочищают мозги тому, кому следует… Чтобы вы, артиллеристы, промывали мозги своей артиллерией дальнобойной, но не засоряли!» Так это звучало на деле.

Это цитаты редкие, но выражения в них удивительно плодовитые, укоренившиеся в языке, — поэтому стоит процитировать Хрущёва более полно, чтобы понять его стилистику и стилистику тех определений, которые он давал людям.

В книге Хрущёва «О коммунистическом воспитании» напечатана его речь «Служение народу — высокое призвание», произнесённая на Третьем съезде писателей 22 июля.

Там есть идея о писателях-артиллеристах, но написано это более аккуратно:

«Многие из вас сами участвовали в боях, и вы знаете, что без артиллерии почти невозможно пехоте прорвать укрепления противника без крупных потерь, что всегда перед наступлением проводится артиллерийская подготовка, на которую расходуется большое количество снарядов, в зависимости от того, как укреплены позиции противника. Здесь присутствует маршал Малиновский, он может это подтвердить.

Думаю, товарищи, что в нашем общем наступлении деятельность советских писателей можно сравнить с дальнобойной артиллерией, которая должна прокладывать путь пехоте. Писатели — это своего рода артиллеристы. Они расчищают путь для нашего движения вперёд, помогают нашей партии в коммунистическом воспитании трудящихся.

Три дня тому назад я принимал американцев. Был среди них один старый человек — судья. Он выступил в конце беседы и сказал: спасибо, господин Хрущёв, за беседу, я очень доволен, и все мы довольны пребыванием в Советском Союзе. Мы очень много увидели, а я лично особо вас благодарю. Боюсь, что, когда я вернусь и буду рассказывать друзьям о своих впечатлениях, некоторые скажут, что, наверное, русские „промыли мозги старому судье“.

Буквально так и сказал. Неплохо сказано. Так вот, товарищи, нужно, чтобы вы своими произведениями „промывали людям мозги“, а не засоряли их. Сейчас на вас, писателей, ложится особая ответственность.

Вы знаете, товарищи, что когда артиллерия подготовляет наступление и сопровождает в наступлении пехоту, то она стреляет через свои боевые порядки. Поэтому надо уметь бить точно, бить по противнику, а не стрелять по своим» {196} .

Однако мы помним, что писателей (или вообще тех, кто подпадал под определение «художественная интеллигенция») Никита Сергеевич называл «автоматчиками партии». Автоматчики заменили артиллеристов.

К примеру, на XXII съезде Коммунистической партии Украины говорилось: «Никита Сергеевич наших писателей назвал автоматчиками прицельного огня. А, как известно, автоматчики не ездят позади армии, их место всегда впереди, они не боятся дороги, не боятся мин и вражеского оружия»{197} .

Есть ещё одна любопытная цитата из той же речи Хрущёва на Третьем съезде советских писателей:

«Некоторые из литераторов рьяно ринулись на дот „противника“, и, выражаясь языком фронтовых терминов, их можно было бы назвать автоматчиками. Они действовали активно и смело, не страшась трудностей борьбы, идя им навстречу. Это хорошие качества. Люди, выступавшие активно в такой борьбе, сделали большое и важное дело. Теперь эта борьба осталась позади. Носители ревизионистских взглядов и настроений потерпели полный идейный разгром. Борьба закончилась, и уже летают, как говорится, „ангелы примирения“. В настоящее время идёт, если можно так выразиться, процесс зарубцовывания ран. И те из литераторов, которые тогда со своей „точки зрения“ хотели рассматривать наше советское общество, теперь стремятся поскорее забыть о том, что они допускали серьёзные ошибки.

Надо, по моему мнению, облегчить этим товарищам переход от ошибочных взглядов на правильные, принципиальные позиции. Не следует поминать их злым словом, подчёркивать их былые ошибки, не надо постоянно указывать на них пальцем. Только польза будет для общего нашего дела. Напоминать об этом не надо, но и забывать тоже не следует. Как говорится, следует на всякий случай „узелок завязать“, чтобы при необходимости посмотреть и вспомнить, сколько там узелков и к кому эти узелки относятся.

Среди литераторов находятся ещё отдельные люди, которые хотели бы напасть на „автоматчиков“, выступавших в разгар идейной борьбы против ревизионистов наиболее активно, отстаивая правильные, партийные позиции. Кое-кто, видимо, хотел бы представить дело так, что во всём виноваты именно эти товарищи, Но это, конечно, в корне неправильно. ( Аплодисменты .) На всякий случай узелки завязать и в карман положить с тем, чтобы когда нужно будет вытащить и посмотреть, сколько там узелков и к кому эти узелки относятся. Но теперь есть такое явление — мы видим и чувствуем это в ЦК — некоторые хотели бы теперь напасть на этих автоматчиков от литературы и от партии… <…>

Нет уж, голубчики, это неправильно. Например, кто борется? Если это „автоматчики“ в пылу азарта, а это бывает — когда драка начинается, а кто из вас в детстве не участвовал в драке, когда сходятся в бараке стороны, а я видел драку русскую, когда орловские идут против курских, это было настоящее сражение, даже места занимали посмотреть эту драку, какие берут, орловские или курские!..» {198}

То есть часть артиллеристов оказалась автоматчиками.

Это были довольно странные превращения.

Из Пастернака не вышло артиллериста. Он был какой-то нестроевой.

Шкловский не был автоматчиком. Не сказать, что не пробовал, но как-то у него не получалось.

Миновала оттепель, подошло время лёгких заморозков.

Но тем, кто помнил адскую жару и лютый холод 1930-х, было с чем сравнивать.

Тем не менее пока литература оставалась одним из главных, если не самым главным искусством.

Причём русская литература уже начинала кормиться прошлым — славные имена мёртвых были в цене.

В особой цене были свидетели этого прошлого.