1
Лейтенант Горбунов в 17.30 поднял своих людей в атаку и, выполняя приказ, с боем ворвался на восточную окраину деревни. Часть его стрелков залегла в обледенелых окопах, оставленных немцами. Горбунов, стреляя из автомата, вбежал в темное здание школы. Прерывистое пламя осветило пустую комнату, засыпанную битым кирпичом. Горбунов остановился и перестал стрелять. За спиной он услышал топот ног и тяжелое дыхание победителей. Бойцы занимали класс за классом, распахивая прикладами двери. «Ура» смолкло, и высоким сорванным голосом лейтенант приказал выпустить три белые ракеты. Таков был установленный приказом знак его боевого успеха. Ракеты ушли в небо, и теперь самому Горбунову следовало ждать сигнала. Красная ракета в юго-западном направлении должна была известить его о начале общего наступления. Горбунову предписывалось поддержать атаку главной охватывающей группы, а затем соединиться с ней для уничтожения врага. Приказ был ясен и немногословен, как всякий хороший приказ.
Бойцы расположились в школе. Они перезаряжали оружие, шумели, ели снег — огромное возбуждение сжигало их. Поднятые на ноги страшной силой ожесточения и гнева, они только что бежали на ледяной вал, озаренный слепящими вспышками огня. Сила, родившаяся из воли к жизни, уничтожила боязнь за нее и теперь все еще искала выхода. На черных, припеченных морозом лицах сверкали белки жестких глаз. Пар, вылетавший из открытых ртов, носился над головами.
Горбунов стоял посреди класса и, крича, отдавал приказания. Через большой овальный пролом, пробитый в стене снарядом, было видно туманное лунное небо. В голубоватом воздухе проносились золотые светляки трассирующих пуль. Горбунов подошел к пролому и, прижавшись к стене, выглянул наружу. Впереди, метрах в полутораста, на высоком краю оврага, отделявшего деревню от школы, были немцы. Они укрылись в темных, заваленных снегом избах; в подвалах установили треноги тяжелых пулеметов. Невидимые дула были направлены оттуда в упор на школу и на окопы... За избами слабо синел заснеженный лес, похожий на упавшую тучу. Там, в ее глубине, должна была блеснуть молния главного удара, но лес был тих и непроницаем. Над передним краем неприятельской обороны время от времени повисали осветительные ракеты. Мертвенный свет заливал овраг, и на дне его Горбунов отчетливо видел колодезный сруб, обросший льдом; тропинки, протоптанные в снегу; трупы, бесформенные, как чернильные кляксы. Далеко на горизонте горел хутор. Желтое, почти неподвижное пламя светилось в студеной глубине январской ночи.
Горбунов вытер лицо, нащупал на щеке сосульку, отодрал ее и почувствовал легкую боль. Оказывается, его оцарапало во время атаки, и он не заметил этого. Он собрал ладонью снег с кирпичей и приложил к щеке. Снег быстро растаял. Лейтенант посмотрел на руку, испачканную темной влагой, подумал, что щеку надо перевязать, и тотчас забыл об этом.
— Где лейтенант? — прокричал в темноте хриплый голос.
Горбунов узнал Медведовского, командира отделения.
— Что там еще? — закричал лейтенант и только сейчас понял, что он все время кричит, хотя надобности в крике больше не было.
— Товарищ лейтенант, бойцы спрашивают, почему изверги по хатам греются, а мы на морозе топчемся?
— Закрепились? — тихо, сдерживаясь, спросил лейтенант.
— Точно! — прокричал отделенный.
— Что вы кричите? — сказал Горбунов.
— Я не кричу! — крикнул отделенный.
— Закрепились — и ладно! — ответил Горбунов.
Ему было жарко, и он поднял наушники шапки. Удивительное состояние злой, веселой лихости все еще не покидало его. На секунду у лейтенанта возникла сумасшедшая мысль: не дожидаясь сигнала, броситься со своими людьми в атаку и без чьей-либо помощи овладеть деревней. Озорное чувство, подобное чувству счастливого игрока, удваивающего ставки, подмывало его. Но приказ был приказом, и фронтальная атака укрепленной позиции с теми небольшими силами, которыми он располагал, кончилась бы кровавой неудачей.
— Держите наблюдение, — сказал лейтенант. — Думаю, до рассвета мы обогреемся.
Бойцы сбились в тесную кучу. В углу белели их маскировочные халаты. После опустошающего напряжения атаки людям хотелось есть и курить. Они грызли хрустящие сухари, и огоньки цигарок пламенели в темноте.
— Он на меня вскинулся, — кричал Луговых, широколицый бородатый полевод из Зауралья, — а у самого от страха винтовка веером ходит. Ну, я не стал дожидаться...
— Я ему вежливо: «Сдавайся, сволочь!» — а он за гранатой лезет. «Как вам больше нравится...» — говорю...
Двоеглазов не договорил и пожал плечами.
— Стрелял? — крикнул Луговых.
— Если враг не сдается, его уничтожают, — сказал Двоеглазов.
— Верно! — закричал Кочесов, массивный, широкоплечий возчик из Баку. — Я сам так делаю. Он шумно дышал, медленно поводя круглыми, словно пьяными, глазами. Перебивая друг друга, солдаты вспоминали бой, в котором так хорошо дрались. Они чувствовали себя счастливыми, потому что были живы и видели, как бегут от них враги. Близость товарищей доставляла им сейчас нескрываемое наслаждение. Общность пережитой опасности и общность удачи удалила все, что в иных условиях могло и не нравиться людям в своих соседях. Они взбудораженно матерились и подшучивали друг над другом.
Горбунов подозвал к себе сержанта Румянцева. Серое пятно отделилось от стены и переползло по полу. Сержант встал за спиной Горбунова, и, обернувшись, лейтенант увидел черное курносое лицо с узкими смеющимися глазами.
— Спасибо, сержант, — сказал Горбунов. — Вас не задело?
— Живой! — с веселым удивлением ответил Румянцев.
Горбунов, улыбаясь, смотрел на сержанта. Это он, Румянцев, первым подобрался к пулеметному окопу, швырнул туда гранату и, когда уцелевшие немцы бросились наутек, закричал так, что все услышали: «Давай, ребята! Фашисты в наших руках!»
— Живой, — одобрительно повторил Горбунов, словно именно это обстоятельство было главной личной заслугой сержанта. — Ну и молодец!
Румянцеву нравился его командир. Но сейчас он с особенным удовольствием видел скуластый профиль лейтенанта, крупный нос его и тонкие губы. В том сопряженном с огромной опасностью деле, которое они вместе совершили, жизнь каждого зависела не только от личного умения или счастья, но и от того, как держались и поступали все остальные. После успешного боя Румянцев испытывал безграничное доверие к лейтенанту.
Умелым действиям командира он приписывал в известной степени и личную удачу.
Он неловко помолчал, не находя слов, чтоб выразить свою благодарность и восхищение.
— Живой! — повторил он еще раз с оттенком признательности.
Лейтенант поручил одному из младших командиров следить, не появится ли в юго-западном направлении красная ракета. Взяв с собой Румянцева, он отправился осматривать школу. В дверях они столкнулись с Машей Рыжовой.
— Здравствуйте, товарищ лейтенант! — сказала Маша тоненьким, полудетским голосом. — Что новенького?
— Да ничего, — сказал Горбунов.
— Насилу добралась до вас, — сказала Маша.
— Она всегда доберется! — закричал Румянцев.
Девушка глубоко вздохнула, сняла шапку и тряхнула спутанными волосами. В лунном неярком свете ее круглое лицо с утонувшими в голубой тени глазами показалось Горбунову необыкновенно красивым. Как и все в подразделении, он гордился своим санинструктором. Но Маша была молодой девушкой, и Горбунов полагал, что к ней можно обратиться с вопросом, который он никогда не задал бы мужчине.
— Не страшно было добираться? — сказал он приветливо.
— Все меня об этом спрашивают, — сказала Маша. — Пространства вокруг много, а я в нем не такое уж большое место занимаю. Почему пуля именно в меня должна попасть?
— Пуля — дура, — ласково сказал лейтенант.
— Правильно, — засмеялся Румянцев.
— Только три перевязки и сделала, — сказала Маша. — Вот и все потери.
— Как Ивановский? — спросил лейтенант.
— Отлежится, — ответила Маша.
— Не повезло бедняге...
Политрук Ивановский был ранен в начале атаки.
— Запарилась я, — пожаловалась Маша.
— Отдыхайте пока, — сказал лейтенант.
По каменной лестнице с обвалившимися перилами Горбунов и Румянцев поднялись на второй этаж. В комнате, куда они вступили, была, видимо, школьная библиотека. Книги, покрытые залетевшим сюда снегом, кучами лежали по углам. Выдранные листы голубели на темном полу. Горбунов нагнулся и поднял одну из книг. «Гоголь. Тарас Бульба», — прочитал он на титульном листе. Лейтенант поднял другую книгу: «Жюль Верн. 80 тысяч лье под водой».
— Хорошая вещь, — сказал он Румянцеву и, смахнув рукавом иней с переплета, положил книгу обратно.
В светлом лунном прямоугольнике окна два бойца устанавливали пулемет. Длинный стол был непривычно белым от инея. Горбунов поговорил с бойцами и пошел дальше. В соседнем классе сохранились еще на стенах картоны с наклеенными на них рисунками учеников. На четвертушках бумаги летали самолеты удивительных конструкций и росли цветы, обращенные к зрителю симметричными венчиками. Люди с вывернутыми в стороны ногами стояли возле маленьких нарядных домиков, и солнце, колючее, как еж, светило им с безоблачного неба. Иней лежал на сгибах бумаги, на сломанных углах картона.
— Ну точь-в-точь как моя Лена, — заговорил Румянцев. — Девочка моя, большая художница тоже.
— Здорово рисуют! — убежденно сказал Горбунов.
Ему было двадцать четыре года, он был не женат. Но перед рисунками, на которых в разных направлениях были проставлены фамилии художников: «Витя Погорелов, II класс», «Зоя Суровцева, I класс», «Дуся Пятачкова, I класс», «С. Г. Лукашин, II класс», «Нина Волкова, II класс», лейтенант почувствовал себя если не отцом этих ребят, то старшим братом. Он восхитился ими, как ближайший родственник. И как родственник он ощутил удовольствие от мысли, что именно он со своими бойцами возвратил Нине Волковой ее школу. Немцы выгнали отсюда детей, разгромили библиотеку, загадили классы — и, вышибая немцев, лейтенант делал святое дело. Он восстанавливал справедливость. Мысль об этом появлялась после боев как бы в награду за перенесенные испытания. В самом сражении, в грохоте рвущегося металла, в сладковатом дыму пороха, в напряженной до предела деятельности имело значение, казалось ему, лишь то, что происходило вокруг. Когда стихал огонь, все забытое всплывало в памяти одно за другим, словно возвращаясь вместе с жизнью, которая еще раз была сохранена. Горбунов вспоминал о том, что по профессии он метеоролог и кончил институт незадолго перед войной, что в Саратове у него живет мать, Наталья Сергеевна Горбунова, что сестра его замужем и брат в армии. Он грустил о товарищах, погибших в бою, и спрашивал, доставлена ли почта. Он испытывал голод и посылал узнать, когда подвезут обед. Сознание величия и справедливости борьбы, участником которой он был, наполняло его строгой гордостью. Лейтенант, как все строевики, невысоко ценил мужчин, оставшихся в тылу, но иногда он думал о них с сожалением. Эти люди никогда не испытают радости, которую чувствовал сейчас Горбунов, глядя на ученические картоны.
Несколько секунд Горбунов рассматривал рисунки, потом быстро пошел, словно подхваченный чудесной силой. Он проходил по родным владениям, с боем отнятым у похитителя. Он чувствовал себя защитником слабых — Гоголя, Жюля Верна, Нины Волковой, которые вернутся сюда вслед за его бойцами. Он был человеком, возвращающим счастье. Через коридор, загроможденный партами, Горбунов прошел в комнату с пустыми полками на стенах. Он был освободителем, и ветер победы нес его вперед. Лейтенант отшвырнул ногой цилиндр немецкого противогаза, и тот со стуком ударился о стену. В соломе, наваленной на полу, поблескивали пустые консервные банки. Дверь в соседнюю комнату была закрыта, и лейтенант распахнул ее.
Угловая комната была наполнена голубым сиянием. Прямо против двери, прижавшись к стене, стоял высокий бородатый человек в черном пиджаке. Голова его была откинута, и блестящие испуганные глаза устремлены на вошедших. Горбунов едва не крикнул: «Что вы здесь делаете?» — но осекся и сжал челюсти. Босые ноги человека не доставали до пола. В вытянутой руке была сжата фанерная узорчатая рамочка с фотографией, видимо, сорванная со стены в последних судорожных поисках опоры. Тонкий электрический шнур, перехвативший шею, уходил под потолок. Стекол в окнах не было, и снег лежал на смятой постели, на столе, на пиджаке повешенного.
Горбунов и Румянцев вынули из петли тяжелое, несгибающееся, как доска, тело и перенесли на кровать.
— Должно быть, учитель... — проговорил Румянцев.
— Да, — сказал лейтенант.
Внезапно стало очень светло. Зеленоватое пламя немецкой ракеты осветило комнату. Блеснули выпуклые белки стеклянных глаз старика, словно загорелись на мгновение жизнью. В фанерной рамочке, с которой учитель так и не хотел расстаться, была фотография девочки с двумя бантиками над висками.
— Дьяволы! — хмуро пробормотал сержант.
Они вышли и молча спустились по лестнице.
— Должно быть, внучка его, — предположил сержант.
Горбунов представил себе, как метались и скребли по стене руки старого учителя, пытаясь удержать падающее в смерть тело.
— Может быть, — сухо сказал лейтенант.
Ему было трудно говорить о замученном старике. В недавнем бою Горбунов лично застрелил одного фашистского солдата, и воспоминание об этом доставило ему некоторое облегчение. Он подошел к наблюдателю, оставленному у пролома. Почему-то Горбунову казалось, что сейчас он отдаст приказ об атаке. Он жаждал возмездия, немедленного и полного.
— Не было красной ракеты, товарищ лейтенант, — доложил наблюдатель.
— Вы хорошо смотрели? — спросил Горбунов.
И они оба поглядели на юго-запад, на далекий заснеженный лес, загадочный и темный, похожий на грозовое облако.
2
Горбунов воевал уже достаточно долго, чтобы не удивляться непредвиденным помехам, часто менявшим хороший оперативный план во время его осуществления. Самое изобретательное воображение оказывалось, видимо, бессильным предусмотреть все комбинации случайностей: встречный маневр врага и неожиданное изменение погоды, безволие исполнителей или их излишнюю инициативу. Каждое из этих обстоятельств, в свою очередь, оказывало воздействие на смежные события, и количество нарушений первоначального плана стремительно увеличивалось, грозя ничего не оставить от превосходной диспозиции. Все это было известно Горбунову, но не облегчало его задачи. Тем более что успешное выполнение хороших планов было, как ему случалось видеть, вовсе не такой уж большой редкостью. Лейтенант ничего не знал о причине, помешавшей начать общую атаку, и поэтому не находил оправданий для задержки, усложнявшей его положение.
Прошло уже много времени, как он и его бойцы заняли окраину деревни, но наступление охватывающей группы не начиналось. Затянувшееся ожидание лишало Горбунова очевидных преимуществ первоначального успеха. Время, подаренное врагу для подготовки отпора, поглотило ожесточенную энергию людей.
«Они не испытывают теперь ничего, кроме усталости, холода и недоумения», — думал Горбунов.
Его начало тревожить и то, что в случае контратаки немцев он с кучкой своих бойцов может не удержаться здесь. Только что он сам обошел окопы. Его указания, как лучше закрепиться в них, были разумны, но лейтенант не чувствовал себя спокойным. Немцы, находившиеся в центре деревни, на высоком краю оврага, могли простреливать всю покинутую ими первую линию. Горбунов знал, что его бойцы понимают это не хуже, чем он сам, и хотя не жалуются, но трезво оценивают положение.
Мороз все больше давал себя чувствовать. Лейтенант опустил наушники и завязал их под подбородком. На крыльце школы он еще раз посмотрел в ту сторону, где должна была появиться красная ракета. В пустом иссиня-ледяном небе светил затуманенный лунный диск. Хутор на горизонте все еще горел. Но в заваленных голубым снегом, затопленных неярким сиянием полях даже огонь казался замороженным и неживым.
Горбунов вошел в школу. Бойцы дремали или молча, втянув голову в плечи, сидели вдоль стен, стараясь не шевелиться, сберегая иссякающее тепло. Они охраняли его, как хрупкую драгоценность, которую легко разрушить неосторожным движением. Горбунов сел таким образом, чтобы в проломе с выщербленными, словно изгрызенными, краями было видно небо.
Двое связных, посланных с донесением, все еще не возвратились, и Горбунов мысленно обругал их. Он вспомнил о капитане Подласкине, командире охватывающей группы, и с негодованием сжал кулак в рукавице. Горбунов был очень зол. Вытянув ноги, он вдруг почувствовал, что устал. Спать ему не хотелось, но тело, до сих пор не напоминавшее о себе, внезапно изнемогло, охваченное слабостью. Лейтенант продрог и проголодался. Он с трудом извлек из кармана ватных штанов ржаной сухарь и переломил его.
— Маша, хотите есть? — спросил лейтенант.
— Что за женский вопрос! — сказала Маша.
Она переползла к нему, и Горбунов отдал девушке половину сухаря. Они сидели, касаясь друг друга плечами, трудясь над твердым, как железо, хлебом. В полутораста метрах от них были враги. Оранжевые росчерки трассирующих пуль время от времени прорезали небо в проломе стены. Кто-то стонал в трудном сне, кто-то в углу кашлял и сплевывал. Горбунов и Маша старательно хрустели сухарем. Лейтенант искоса посмотрел на девушку. Он увидел в голубом отсвете полную щеку, утиный носик и волосы, опушенные инеем, выбившиеся из-под шапки. Маша жевала, щека ее двигалась. В легчайшей стрельчатой тени длинных ресниц сиял большой влажный глаз. Лейтенант снова полез в карман, достал завернутый в бумагу кусок сахара и отдал девушке. Маша грызла сахар, и лицо ее было прекрасным, спокойным, задумчивым.
— Вот здорово было бы: один раз поесть — и чтоб на неделю... — сказала Маша. — А то каждый день, когда нечего делать, есть хочется...
— Точно, — сказал лейтенант. — Человек — существо несовершенное.
Сахар был съеден, но они продолжали сидеть рядом.
— Теперь бы стаканчик воды газированной с сиропом... Я в Москве каждый день пила, — сказала Маша.
— После войны угощу вас шампанским, — галантно сказал Горбунов.
— Нет, я больше люблю кагор, — ответила Маша.
Некоторое время они сидели молча. Вдруг лейтенант почувствовал, что голова девушки опустилась к нему на плечо. Скосив глаза, он увидел, что Маша задремала. Она дышала ровно и тихо. Горбунов почувствовал было некоторую неловкость, но тут же успокоил себя рассуждением об особой близости, возникающей на переднем крае между командиром и подчиненными. У него заболела спина, но он не переменил позы, чтобы не потревожить девушку. Он посмотрел в пролом: красной ракеты не было. В ту же минуту лейтенант услышал глухой выстрел и нарастающий стремительный скрежет. В проломе блеснуло белое пламя. Раздался грохот, и с визгом пронеслись осколки.
— Ох, а я было уснула! — сказала Маша и поправила шапку.
Мины рвались одна за другой. В проломе вспыхивало, будто загораясь, небо. Кирпичная пыль летела в бушующем воздухе. Люди отползли от пролома и жались в темные углы, словно мрак способен был укрыть их от обстрела.
Горбунов быстро переполз и выглянул наружу. Мины ложились по всей линии окопов. Взметанный разрывами снег носился вокруг школы. Линия темных домов над оврагом непрерывно озарялась вспышками выстрелов. Лейтенант положил руку на автомат.
— Румянцев, ко мне! Свешников, Петренко, ко мне! — закричал он.
Каждую минуту немцы могли сунуться сюда. Горбунов разослал людей с приказом быть наготове. Сам, пригибаясь, он побежал наверх, к пулемету. Он не чувствовал уже ни усталости, ни холода. Сознание ответственности, необходимость все предусмотреть и всем распорядиться не позволяли ему подумать о себе. Он снова был очень занят, и все, что угрожало ему лично — осколок или случайная пуля, — казалось только досадной помехой.
— Обнаружили батарею? — закричал Горбунов пулеметчикам. — Почему не обнаружили?
Под ногами у них грянул гром. Две доски в полу приподнялись, ощерившись гвоздями, оторванные невидимой рукой. Но у Горбунова не хватило времени как-нибудь отнестись к этому событию.
— Вот она! — закричал лейтенант пулеметчикам. — За третьим домом справа...
Между избами, на краю оврага, било прерывистое сильное пламя. В белых вспышках выступало из тумана черное кружево голого зимнего сада, угол дома, резные наличники на окнах.
— По садику! — крикнул лейтенант.
Он подбежал к другому окну и, припав к раме, выпустил полный диск. Потом вернулся и, силясь перекричать пулемет, приказал:
— Меняй позицию!
Они перебежали в кухню. Горбунов выломал переплет в окне, и бойцы просунули наружу ствол. Они дали длинную очередь, и серый пар повалил от пулемета. Пламя между избами исчезло и не появлялось. Наступила относительная тишина.
— И все? — сказал первый номер, глядя на лейтенанта.
— Точно сработано! — серьезно сказал лейтенант.
Он вспомнил о мине, попавшей в первый этаж, и побежал вниз.
— Мы работы не боимся, — сказал первый номер, закладывая новую ленту.
Спускаясь по лестнице, Горбунов подумал, что минутой позже он, пожалуй, не вышел бы из нижней комнаты. Подобные вещи с ним уже случались, как и со всеми, кто бывал под огнем. Все же мысль о том, что он избежал смерти или ранения, поразила его, и Горбунов почувствовал запоздалое волнение.
В нижней комнате все было черно. Снег сдуло с соломы и с кирпичей. Горбунов увидел Машу. Девушка сидела у стены и подняла к нему, не вставая, растерянное лицо.
— Что с вами, Рыжова? — спросил Горбунов.
— Ой, товарищ лейтенант, — тихо, точно стесняясь, сказала девушка, — меня ранило.
Казалось, она сама не была убеждена в этом. Она смотрела на Горбунова так, будто с его приходом все должно разъясниться и снова стать таким, как несколько минут назад.
Горбунов а Румянцев перенесли девушку в соседний класс. Они положили ее на солому, и Румянцев ушел, чтобы распорядиться переноской других раненых.
— Куда вас, Маша? — спросил Горбунов.
— Вот сюда, — сказала девушка, но не пошевелилась, чтобы показать рану.
Лицо ее осунулось и побледнело, виноватое удивление не сходило с него.
Лейтенант развязал тесемки маскировочного халата Маши. Полушубок на правой стороне груди был пробит осколком, и Горбунов осторожно расстегнул крючки. Он почувствовал теплый, тонкий запах крови. Гимнастерка девушки промокла и дымилась. Из разорванного правого кармана торчал металлический колпачок карандаша.
— Я сама, — сказала Маша, спохватившись. — Вы же не умеете.
Взглянув на нее, лейтенант увидел, что Маша улыбается. Она пошевелилась и вскрикнула.
— Лежи, Маша, лежи, — громко сказал Румянцев.
Он уже вернулся, и в руках у него была санитарная сумка Маши. Он достал ножницы и ловко разрезал гимнастерку. Действовал он уверенно, точно всю жизнь перевязывал раны и это было для него обычным делом. Казалось, он совсем не испытывал той бессильной жалости, которую так остро ощутил Горбунов.
Лейтенант вышел и прошел к пролому. Дежуривший там боец молча посторонился. Лейтенант сумрачно взглянул на него, ни о чем не спросив. Красной ракеты на юго-западе не было.
Немцы прекратили обстрел, но каждую минуту он мог возобновиться.
«Я не смогу удержаться здесь, — подумал Горбунов, — нас перебьют одного за другим без какой-либо пользы».
К нему подошли командиры отделений и доложили о потерях. Три человека были убиты и пять ранены, двое — тяжело. Услышав фамилии хорошо знакомых ему людей, Горбунов отвернулся. Командиры замолчали, внимательно глядя на лейтенанта.
— Раненых перенесите сюда, — сказал Горбунов.
Он помолчал, медленно переводя угрюмые глаза с одного лица на другое. Командир отделения Медведовский негромко спросил:
— Как дальше будем, товарищ лейтенант?
— Оставаться на месте! — жестко сказал Горбунов. — Если фрицы сунутся — уничтожить их!
— Есть оставаться на месте! — выкрикнул Медведовский.
Лицо его стало замкнутым, и было непонятно, одобряет он решение Горбунова или только подчиняется ему.
Горбунов понимал состояние своих бойцов. Каждая лишняя минута их пассивного сидения здесь грозила новыми жертвами, в необходимости которых люди не были убеждены. Они не имели понятия о причине, не позволявшей им двигаться вперед, и поэтому готовы были предполагать ее отсутствие.
Переубедить их Горбунов не мог, так как сам усматривал эту причину только в неспособности или нерешительности людей, с которыми его связывал оперативный план. Он не рисковал идти вперед, потому что по точному смыслу приказа ему следовало наступать во взаимодействии с охватывающей группой. Впрочем, с тем количеством людей, которыми располагал Горбунов, он и не в силах был атаковать один. Отойти он не отважился, потому что общее наступление могло начаться каждую минуту и его уход с завоеванного рубежа оказался бы в этом случае преступлением. Оставаться на месте он, видимо, также не мог, и это было понятно любому бойцу в его отряде.
Командиры ушли. Лейтенант перезарядил автомат и снова повесил его на шею.
«Что-нибудь должно же произойти, — думал он, утешая себя. — В последнюю минуту всегда найдется какой-нибудь выход. Если Подласкин не начнет атаки, вернутся мои связные... Да и полковник не мог о нас забыть...»
Вдруг Горбунов увидел одного из своих связных. Красноармеец Митькин, вывалянный в снегу, стоял в дверях, оглядывая комнату. Брови, ресницы и небритая щетина вокруг рта обросли у Митькина белым льдом. Горбунов, сдерживаясь, подождал, пока боец не остановился перед ним. Но едва связной начал докладывать, Горбунов понял, что подтвердились худшие его опасения. Он опустил глаза, слушая торопливую, сбивчивую речь.
— Немцы в роще? — тихо переспросил он.
— В роще, товарищ лейтенант. Они нас обстреляли, мы в сторону, к балочке, подались... Но и там не проскочили. Мне Федюнин и говорит: «Беги к лейтенанту, доложи обстановку, а я буду до своих пробиваться. Не знаю — пробьюсь, не знаю — нет. А лейтенанту скажи — мы в окружении...»
— Федюнин не говорил этого, — сказал Горбунов.
Связной замолчал. Черное лицо его с белыми бровями было напряжено, как у человека, которому задали непосильную задачу.
— Глупости это, я Федюнина знаю. Не фрицы нас, а мы фрицев окружаем. Ясно?
— Ясно, — неуверенно сказал Митькин.
— Ну, а зачем же говорите?
Митькин машинально стащил с рук варежки и, сложив, как для молитвы, закоченевшие ладони, стал дуть на них.
«Умаялся, бедняга», — подумал лейтенант.
На лице бойца он видел откровенное и грустное недоумение. Вдруг Митькин понимающе усмехнулся.
— Ясно, — повторил он.
«Хитрит, — подумал Митькин. — Боится за моральное состояние... А зачем хитрить? Мы же ему в трудной обстановке первые помощники».
Но Митькин не сказал этого лейтенанту. И хотя они оба одинаково понимали положение, в котором находился отряд, они друг для друга делали вид, что все обстоит благополучно.
— Вы сейчас снова отправитесь туда, вы знаете дорогу, — сказал Горбунов. Ему жаль было посылать измученного бойца, и поэтому он говорил строго. — С вами пойдет еще кто-нибудь. Во что бы то ни стало надо добраться до КП... На одной руке доползти, если что...
— Слушаю! — сказал связной.
Когда Горбунов отошел, чтобы снарядить еще одного бойца, Митькин подошел к Двоеглазову.
— Сверни мне, друг, — попросил он, — сам не могу — пальцы застыли.
— Прижали нас? — осторожно спросил Двоеглазов, подавая цигарку.
— Да нет, — ответил Митькин. — Окружаем помаленьку.
Отойдя в угол, он закурил, жадно и глубоко затягиваясь. Потом вместе с новым своим товарищем он стоял перед лейтенантом, выслушивая указания.
— Доложите на словах, — говорил Горбунов. — Залегли на восточной окраине. Противник готовится к контратаке, которая может начаться каждую минуту. По дороге попытайтесь узнать поточнее, сколько немцев засело в роще. Доложите об этом.
Он помолчал секунду.
— Не выполнив приказ, назад не возвращайтесь.
Он отошел к стене и снова стал глядеть в пролом. Итак, немцы каким-то образом перерезали его связь с тылом.
«Надо спокойно все обдумать», — несколько раз повторил про себя Горбунов, но, в сущности, положение, в котором он оказался, не нуждалось в долгом обдумывании. Как и всякое безвыходное положение, оно было поразительно ясным.
— Пошли, что ли, — сказал Митькин товарищу.
У дверей он вдруг повернул и подбежал к Двоеглазову.
— Земляк, ты мой адрес знаешь, — быстро зашептал он, — в случае чего напиши жене... Сделаешь?
— Сделаю, — сказал Двоеглазов.
— Ну, бывай! — сказал Митькин.
Он торопливо затоптал окурок и выскочил за порог.
3
Маша слабела, но не замечала этого. Больше всего ее огорчало то, что она выбыла из строя в самую неподходящую, как ей казалось, минуту. Она чувствовала себя виноватой перед Румянцевым, который вместо нее возился сейчас с ранеными. Прерывисто и хрипло дыша, силясь приподняться и сердясь на собственную слабость, она говорила без умолку. Она обращалась к раненым и утешала их. Сержанту она давала советы, как лучше накладывать повязки и как действовать, чтобы не причинять излишней боли. На просьбы лежать спокойно Маша не отвечала.
— К каждому свой подход должен быть, — понимаешь, Румянцев?.. Бывают раненые пассивные, эти сразу падают духом... Бывают энергичные, они не дают с собой ничего делать... Бывают стонущие... нестонущие... И ко всем разный подход надо иметь.
— А послушные бывают? — спросил Румянцев.
— Бывают... растерянные, — сказала Маша.
Румянцев закрыл окно досками от шкафа и приказал заткнуть щели соломой.
Сопровождаемый бойцом, державшим электрический фонарик, сержант переходил от одного раненого к другому.
— Сто граммов, браток! Для здоровья! — говорил он, становясь на колени и протягивая санитарную флягу с водкой. — Сам бы выпил, да не полагается...
Узкий луч фонарика освещал его маленькое безбровое лицо с глубоко посаженными умными глазками. Он был весь в крови, и даже лицо его было измазано, потому что он утирал его руками.
— Порядок! — объявлял он, закончив перевязку, и покрывал раненого полушубком.
Если кто-нибудь начинал кричать и вырываться, на помощь к сержанту приходила Маша.
— Ну, потерпи, потерпи... Ой, какой невыдержанный! — Маше не хватало воздуха, и голос ее срывался. — Подумай лучше, как после войны... мы с тобой хорошо жить будем.
Когда все пять человек были перевязаны, Румянцев вытер руки о полу халата и достал кисет.
— Теперь и покурить можно, — сказал он.
Маша окликнула его и попросила воды. Она давно хотела пить и терпеливо ждала, когда Румянцев освободится. Сержант принес снег в котелке, и Маша с наслаждением глотала легкие холодные хлопья.
— Лучше, чем ситро, — сказала она, улыбаясь.
Румянцев присел и закурил.
— Досада какая, — сказала Маша. — В самый горячий момент... и сдала... Пришлось тебе за меня отдуваться.
— За тобой будет, — весело сказал Румянцев. — Встанешь на ноги — разочтемся. Только я меньше пачки легкого табаку не возьму.
— Что ты меня успокаиваешь? — ласково упрекнула Маша. — У меня же пневмоторакс! — раздельно выговорила она трудное слово.
— Что же такого, — сказал Румянцев, затянулся и выпустил дым.
— Чудак тоже... — сказала Маша. — С такой раной и в госпитальных условиях не часто выживают. — В ее тоне все время было чувство превосходства специалиста над профаном, чувство, заставлявшее ее говорить о собственной ране, как о чем-то постороннем.
— Я не доктор, — сказал Румянцев, — но от такой раны не умирают. Это я тебе говорю.
— Эх, Румянцев, — прошептала Маша. — Что ты со мной говоришь, как с пассивным бойцом... Я же ни чуточки не боюсь...
Мысль о смерти действительно не испугала ее. И хотя Маша сказала себе, что может умереть, она в глубине своего существа еще не верила этому. Она испытывала даже странный интерес к новому состоянию, словно рассчитывала наблюдать за собой и после того, как все кончится. Она задумалась и помолчала.
— Жаль немного, — сказала она вдруг тихим и каким-то новым голосом, — не услышу я про нашу победу.
— Не скучай, Маша, поспи часок, — сказал Румянцев.
Он встал, выключил фонарик, потому что надо было экономить батарейку, и вышел. Маша осталась лежать в темноте. Она подумала о том, как по Красной площади мимо Мавзолея Ленина будут проходить возвращающиеся после победы войска... И загрустила, внезапно поняв, что ей не придется шагать вместе со своими товарищами, одетыми в зеленые военные гимнастерки. Вдруг Маше показалось, что ее куда-то уносит, кружа, как в лодке. Она почувствовала тошноту и закрыла глаза. Потом она потеряла сознание...
Горбунов побывал в окопах и осмотрел разрушения. Он приказал вырубить в промерзших стенках ниши, чтобы там укрываться. Наблюдение за противником он нашел недостаточным и распорядился усилить. Затем он разрешил развести костер во дворе школы, огражденном полуразбитыми постройками. По очереди люди могли ходить туда греться. Он переползал из окопчика в окопчик, выслушивал людей и отдавал приказы. Лейтенант понимал, что все его усилия только отодвигали неизбежную развязку, но сидеть и в бездействии ждать сигнала он не мог. Кроме того, эта вызванная им привычная для бойцов деятельность придавала видимость целесообразности затянувшемуся перерыву в атаке. Занятые работой, люди меньше чувствовали опасность своего положения.
Горбунов не думал о Маше, пока ползал в окопах, но его тяготило смутное ощущение чего-то очень печального, что уже произошло. Неясное сознание беды, еще не названной, но уже свершившейся, не покидало лейтенанта.
Горбунов вошел в школу, поднял солому с пола и машинально стал смахивать снег с валенок. Подошел Румянцев, и, взглянув на него, лейтенант вспомнил о Маше.
— Устроили раненых? — спросил Горбунов.
— По-возможности, — сказал Румянцев. — В госпитальных условиях было бы, конечно, лучше.
Лейтенант и Румянцев прошли в класс, к раненым. Румянцев засветил фонарик и стал водить лучом по соломе. В светлом круге одна за другой появлялись человеческие фигуры. Они лежали или сидели. У некоторых были закрыты глаза, другие щурились, ослепленные светом. Усатый человек с блестящим от пота лицом перестал стонать и натянул на голову маскировочный халат, как бы желая остаться наедине со своим страданием.
— Мучается человек, — шепнул сержант Горбунову, — а помочь нечем...
Маша лежала у самой стены. Лицо ее с опущенными веками было совсем белым, таким же белым, как и волосы, покрытые инеем. И хотя ничего не изменилось в чертах этого лица, оно показалось лейтенанту чужим, может быть более красивым, но уже не принадлежавшим живому человеку. Руки девушки были протянуты вдоль тела. Большие новые валенки высовывались из-под халата, пугая своей неподвижностью.
Горбунову показалось, что Маша умерла. Он вспомнил вдруг, как два месяца назад впервые увидел ее. По осенней улице прифронтовой деревни быстро шла, перепрыгивая через лужи, девушка в ватной куртке. Руки ее были слегка отставлены в стороны, и она слабо поводила ими в ритм своему легкому шагу. Она чуть покачивалась на ходу, словно на невидимых волнах силы и свежести, несших ее вперед. Она улыбалась, думая о чем-то своем. Лейтенант обернулся, проводил девушку глазами и двинулся своей дорогой, досадуя на себя и за то, что посмотрел ей вслед, и за то, что не пошел за ней. Потом он встретил девушку в санчасти полка. Он узнал, как ее зовут, узнал, что в армию она пошла добровольно, что латыни она не знает, но зато хорошо бросает гранату, что она хотела стать разведчицей, но ее почему-то не взяли. В заключение она попросила подарить ей немецкий офицерский парабеллум. Через несколько дней Горбунов принес ей трофейный браунинг. Маша повертела маленький револьвер в руках и сказала: «Женское оружие... В штабах все машинистки носят». — «В следующий раз я подарю вам гаубицу», — сказал обиженный Горбунов. Он смотрел на ее круглое лицо с утиным носиком, на влажные ровные зубы и думал о том, что, в сущности, Маша похожа на многих других девушек. Он недоумевал, что заставляет его испытывать особенное удовольствие при виде Маши и смутно досадовать, не встречая ее на медицинском пункте. Потом девушка была прикомандирована к его подразделению. Горбунов видел теперь ее чаще, но положение обязывало его держаться более официально. Однако, когда он представлял себе свою будущую жену, она была похожа либо на красивую киноактрису из последнего виденного им фильма, либо во всем напоминала Машу.
Все это вспоминал лейтенант, глядя на белую голову девушки, неподвижно покоившуюся на соломе, в круглом луче фонаря. Вспомнил не в стройной последовательности встреч, разговоров, событий, а в мгновенном ощущении неожиданных размеров своей утраты. Боль, которую он почувствовал, была знаком внезапного опустошения. Он жалел в эту минуту не молодую девушку, не своего санинструктора, храброго и милого товарища, — он терял то, что незаметно жило в нем самом и с чем расставаться поэтому было особенно трудно.
— Умерла? — спросил лейтенант.
— Дышит, — сказал Румянцев.
Только теперь Горбунов заметил легкий пар, вылетавший из полуоткрытого рта девушки.
— Помрет, — сказал Румянцев. — Большая потеря крови.
— Надо что-нибудь сделать, — сказал Горбунов.
— Что тут делать? — сказал сержант. — В госпитальных условиях, может, и сделали бы...
Он поднял Машину медицинскую сумку и стал в ней рыться. Он доставал одну за другой склянки с таинственными надписями, задумчиво разглядывал их и клал обратно. Извлек шприц, осторожно потрогал иголку, посмотрел на свет резервуар и осторожно уложил в вату. Он долго рассматривал коробку с ампулами, наполненными густой желтоватой жидкостью, и Горбунов с неясной надеждой следил за ним. В прозрачных пузырьках, которые держал сержант, светилась волшебная сила исцеления жизни. Надо было только добыть ее из хрупкой скорлупы. И может быть, Румянцев — храбрец и герой, искусный слесарь, удачник, человек, умевший делать все, — способен был постигнуть ее секрет: бывают же вдохновенные усилия, когда невозможное оказывается доступным, чудесное становится явью. Но Румянцев аккуратно закрыл коробку с ампулами и положил на дно сумки. Он достал оттуда белую бутылку со стеклянной пробкой, прочитал надпись и уверенно объявил:
— Йод.
Горбунов хмуро посмотрел на сержанта, повернулся и пошел из класса. Маша умирала, и он был бессилен помешать этому. Он прикрыл за собой дверь и оглядел темную промерзшую комнату с овальным проломом в стене. В углу тихо разговаривали люди. Горбунов постоял и сел на солому. Наблюдатель ничего не доложил ему, — значит, сигнала к атаке не было. Лейтенант подумал, что если б атака началась сию минуту, Маша была бы, пожалуй, спасена. Соединившись с группой Подласкина, он передал бы ее врачу вместе с другими ранеными. Он уже верил во всемогущество этого неизвестного врача, потому что единственный шанс всегда кажется спасительным. Лейтенант вскочил и подошел к пролому. Он тоскливо смотрел в голубоватый морозный туман. Успех боя и жизнь людей зависели сейчас от одного и того же. Он испытывал томительное нетерпение. Положив руки на автомат, белый от мороза, лейтенант ходил от пролома к двери и обратно. Вдруг он заметил, что красноармейцы, беседовавшие в углу, замолчали, внимательно глядя на него. Он медленно прошелся еще раз, потом вернулся и сел на свое место у стены.
Горбунов как-то очень отчетливо почувствовал себя одиноким. Все люди, находившиеся здесь, видели в нем опытного боевого командира, с которым охотно шли на любые рискованные дела. В случае успеха ему по праву принадлежала главная заслуга. В трудные минуты на него смотрели с надеждой. Каждый его жест, его интонация, манеры, настроение тщательно комментировались многими людьми. «Лейтенант нервничает», — могли сказать бойцы, и это было бы дурным признаком. «Лейтенант весел», — отмечали они, значит, все обстояло благополучно. Уверенность командира была как бы общим достоянием, и потому он не мог ее терять. Но ему-то не у кого было почерпнуть необходимое всем спокойствие. И хотя красноармейцы верили в твердость его характера, вера эта была необязательной для самого Горбунова. Она много требовала от него и мало помогала. Рядом не было даже Ивановского, с которым лейтенант мог хотя бы посоветоваться. Политрук, раненный в начале боя, находился уже в тылу. Горбунов был один, он один должен был принимать решение. Его воля, как воля всякого командира, подвергалась сложному испытанию, но никто из окружающих этого не должен был знать.
Горбунов сидел, положив руку на согнутое колено, и неторопливо курил. Он снова думал о капитане Подласкине, перебирая в уме все возможные причины его опоздания. И так как Горбунов выполнил свою часть задачи, он не находил никаких оправданий для другого. Он злился и ненавидел сейчас этого незадачливого капитана, единственного виновника неминуемой общей неудачи. Горбунов докурил папиросу и медленно раздавил на полу окурок.
«Помехи бывают, — подумал он, — но приказы, черт возьми, надо выполнять!..»
К лейтенанту подошел Румянцев.
— Товарищ командир, — сказал сержант, — прошу назначить меня для эвакуации.
— Для эвакуации? — спросил Горбунов.
— Раненых доставить на медпункт — Рыжову и Семенихина.
— На медпункт? — сказал Горбунов.
— Четырех бойцов думаю взять за санитаров. Поспеем вернуться к самой обедне.
Горбунов посмотрел на Румянцева светлыми холодными глазами.
— Нет, — сказал лейтенант, — не разрешаю.
— Понятно, — сказал Румянцев, хотя ничего не понимал. — Прикажете назначить другого?
— Не надо, — сказал лейтенант.
Румянцев не предложил ему ничего утешительного. Лейтенант сам уже думал, как вынести отсюда раненых, но вынужден был отказаться от этой мысли. Чтобы пробиться сквозь огонь засевших в роще автоматчиков, четырех человек не хватило бы. Видимо, недостаточно было и десяти. Горбунов не знал, какие силы немцев проникли к нему в тыл, и дробить свой небольшой отряд он не имел права.
— Наша задача — выбить из деревни фрицев, — сказал Горбунов. — Отложим эвакуацию на час или на два.
Он подумал, что, пока Маша была здорова и он видел ее каждый день, он не спешил разобраться в своем отношении к ней. Оно стало понятным только теперь как будто для того, чтобы увеличить горечь и томление этих часов.
4
Немцы опять начали обстрел. Первые мины упали за школой, метрах в пятидесяти. Четыре ослепительных белых взрыва одновременно блеснули в туманном воздухе. Снег, перемешанный с дымом, взвился косым вихрем. Потом все услышали дробный стук осыпающейся земли. Следующие мины упали ближе, но несколько в стороне. Они рвались по четыре в ряд то позади школы, то перед ней с одинаковыми интервалами между залпами. Разрывы приближались к окопам, охватывая их запахом сгорающей взрывчатки. Лейтенант снова полз по линии своих укреплений. Он задерживался возле бойцов, лежавших в снегу, и что-нибудь говорил о противнике, который, может быть, и сунется сюда, но назад уже не уйдет. Командирам отделений он еще раз повторил: стоять на месте и если фрицы атакуют — уничтожить их. Часть людей он приказал перевести в школу, под укрытие стен. Мины ложились все ближе. Слыша очередной нарастающий скрежет, люди вжимались в снег, некоторые закрывали глаза.
Горбунов вернулся в школу. Немцы отодвинули свою батарею, ее нельзя было обнаружить, и лейтенант приказал не открывать огня. Он сидел на соломе, прислонясь спиной к стене и поджав под себя ногу. Наружно он был невозмутим и, когда к нему обращались, отвечал спокойно и тихо. Но все, что он видел и слышал, воспринималось им сейчас с какой-то чрезмерной отчетливостью и требовало молниеносной реакции. Он с трудом заставлял себя говорить неторопливо. Время от времени он без надобности поправлял ремень автомата. Заметив, что делает это слишком часто, он опустил руки и сжал кулаки. Он старался не думать о том, как хорошо было бы, если б атака происходила точно по плану, и это ему почти удалось. Горбунов приказал перебросить ручной пулемет на фланг своей позиции, который казался недостаточно обеспеченным. Затем он распорядился, чтобы пулеметчики сейчас же установили прицельные ориентиры на случай появления немцев и пристреляли их. Но за всеми этими мыслями жила другая, вытесненная из сознания, но как бы перешедшая в кровь и мускулы, сводимые бесполезным напряжением. Она стояла словно позади других мыслей, нависая над ними тенью, окрашивая их в свой цвет. Сигнала к общей атаке по-прежнему не было, и хотя Горбунов убедил себя, что ждать ракеты больше не имеет смысла, он только пытался обмануть ставшее непосильным ожидание.
Мины падали через правильные промежутки времени. В паузах лейтенант слышал негромкий разговор. Луговых, Двоеглазов и Кочесов сидели неподалеку и беседовали, не обращая особенного внимания на огонь врага.
— Махорка кончилась, вот беда, — сказал Луговых.
Двоеглазов достал из кармана коробку немецких сигар, с треском разорвал целлофан и шикарным жестом протянул нарядную коробку товарищам.
— Прошу, — сказал он.
Бойцы закурили. Они удобно сидели, перебрасываясь словами, но не делали лишних движений, научившись, как и большинство старых солдат, ценить каждую минуту покоя.
— Крепкие! — одобрительно сказал Луговых.
— Гавана, — отозвался Двоеглазов.
— Сейчас бы щей горячих! — сказал Кочесов.
— Обеда сегодня не будет, — объявил Двоеглазов.
— Завтра подвезут, — сказал Кочесов.
— А завтра, возможно, меня не будет, — заметил Двоеглазов.
Совсем близко прогремели четыре разрыва. От вспышек на секунду стало светлее, и бойцы почувствовали на своих лицах порывистое движение воздуха.
— Нащупывает, — заметил Кочесов.
— Слышали вчера сводку Информбюро? — спросил Луговых. — На нашем фронте идут наступательные бои.
— Так и есть, — сказал Кочесов.
— Правильно, — подтвердил Двоеглазов.
Он щелчком смахнул пепел и снова вставил сигару в рот. Худое лицо Двоеглазова с живыми, веселыми глазами окуталось плывучими волокнами дыма.
— Как у тебя на родине, Кочесов, — спросил Луговых, — русские морозы бывают?
— Морозы у нас послабей, — ответил Кочесов. — Жара зато большая.
— Выходит, у тебя, Луговых, одна родина — с морозом, а у Павла другая — с жарой, — сказал Двоеглазов. — Неправильно это... В отношении родины климат большого значения не имеет.
— Как так? — спросил Луговых.
— В отношении родины Советская власть значение имеет, — пояснил Двоеглазов.
Ударили новые разрывы, и с потолка на бойцов посыпалась штукатурка. Люди помолчали, втянув головы и прислушиваясь.
— Я так понимаю, — рассуждал Луговых, — родина — это моя семья, мой дом, моя деревня...
— А весь район? — спросил Двоеглазов.
— И район.
— А область?
— И область.
— А республика?
— Само собой, — сказал Луговых.
— Родился ты, к примеру, в Сибири, — сказал Двоеглазов, — специальность свою изучил в Москве, женился по любви на украинке, а работал все время в Поволжье. И везде ты был как у себя дома...
— Правильно, — заметил Кочесов.
— Я так и говорю, — сказал Луговых.
— Климат бывает разный, — сказал Двоеглазов, — согласно законам природы... А счастье человеческое по всему Советскому Союзу живет... Вот, выходит, какая у тебя громадная родина!..
Снова прогремели разрывы, и снова бойцы прислушались.
— Любопытно, что сейчас моя Таня делает? — сказал Двоеглазов.
— Время позднее, спит, — отозвался Луговых.
— Может быть, и спит, — задумчиво сказал Двоеглазов, — и ничего не чувствует... А я тут под огнем сижу.
— Как же она может чувствовать? — спросил Луговых.
— Интересно мне знать, — размышлял вслух Двоеглазов, — соблюдает себя жена или нет? Обидно все-таки, если закрутит с тыловиком.
— Моя не закрутит, — убежденно заявил Кочесов.
— Кто их знает! — меланхолически произнес Двоеглазов.
В класс вбежал боец и доложил Горбунову, что два человека ранены.
— Опротивел мне немец! — сказал Двоеглазов.
Четыре оглушительных разрыва потрясли стены. Бойцы разом прилегли, словно придавленные сверху. Сладковатый дым вполз в пролом и медленно таял.
— Запоминающаяся ночь, — сказал Двоеглазов, поднимая голову. Затем он разыскал свою выпавшую сигару, заботливо осмотрел ее и вставил в рот.
— Нащупал-таки, — заметил Кочесов.
— По профессии я — лепщик, — сказал Двоеглазов. — Когда победим, где-нибудь воздвигнут памятник Победы. Если останусь жив, обязательно приму участие в этом строительстве.
В комнату к Румянцеву принесли раненого. Второй шел сам, держа впереди себя окровавленную руку. Потом два бойца внесли и положили на полу перед Горбуновым связного Митькина. Они видели, как Митькин полз из рощи, оставляя за собой длинный темный след. Он передвигался на боку, загребая одной рукой и помогая ногами, повторяя все время одни и те же движения. Когда он встречал на пути сугроб или поваленное дерево, он не сворачивал, а переползал через них, хотя это и требовало больших усилий. Казалось, он просто не видел препятствий и преодолевал их, не отдавая себе в этом отчета. Но методически, с каким-то слепым постоянством, он выбрасывал руку и подтягивался на локте, перетаскивая себя на несколько сантиметров. Двигался он очень медленно. Бойцы поняли, что человек ранен, и поползли к нему навстречу.
Когда Митькина клали на плащ-палатку, он слабо, но внятно сказал:
— Где лейтенант? Приказ у меня.
Он вздохнул и сразу обмяк. Он был ранен несколькими пулями, истекал кровью, и казалось удивительным, что он мог сюда доползти.
Митькин умирал. Его глаза были открыты, и в них стояло выражение не боли, а непереносимого физического утомления. Он пошевелил губами, и Горбунов приложил к ним ухо.
— Приказ... — не прошептал даже, а выдохнул Митькин.
— Я здесь! — сказал Горбунов. — Говорите!
Но Митькин уже ничего не слышал. Он медленно перевернулся на бок, и его здоровая рука протянулась вперед. Дыхание его стало реже. Каждый глоток воздуха, который он хватал, комом проходил в горле и судорожно распирал грудь. Перерывы между вздохами делались все длиннее, и после каждого бойцы ждали, наступит ли следующий. Они ждали и после того, как Митькин перестал жить и его дыхание прекратилось навсегда. Солдат лежал на боку, вытянув руку и упершись в землю ногой, словно все еще полз, унося с собой недоставленный приказ.
Тело Митькина отнесли к стене и прикрыли плащ-палаткой. В карманах у него пакета не нашли — приказ, видимо, был передан на словах. Горбунов отошел к пролому и молча смотрел на юго-запад. Связной вернулся, выполнив поручение, но Горбунов по-прежнему ничего не знал. Может быть, его отряду предписывалось даже отойти, но теперь это не имело значения и он должен держаться. Горбунов вдруг заметил, что лес за деревней больше не виден. Падал снег, редкий, медленный, и линия домов на краю оврага полурастворилась в сером воздухе.
Немцы усилили огонь, и разрывы следовали теперь один за другим: по-видимому, неприятель ввел в бой новую батарею. Потери быстро увеличивались, было уже несколько убитых. Горбунов встал на колени и смотрел в щель между кирпичами. Он забыл о том, что полчаса назад убедил себя не ждать больше сигнала атаки. С каждой минутой росло количество выбывших из строя, и только красная ракета, казалось ему, могла спасти остальных. Если враги снова овладеют восточной окраиной деревни, не будет иметь успеха и запоздалая атака Подласкина. Немцы перебросят все свои огневые средства на юго-запад, и деревня останется у них в руках. Бой, потребовавший таких усилий и жертв, окажется проигранным.
Кто-то опустился на колени рядом с лейтенантом. Горбунов обернулся и увидел Румянцева. Мокрыми руками сержант утирал вспотевшее лицо, оставляя на нем темные пятна.
— Как у тебя? — спросил лейтенант.
— Рыжова дышит! — закричал Румянцев.
— Как раненые, спрашиваю? — крикнул лейтенант.
— Бинтов нет, — ответил Румянцев.
— Рвите рубахи, — приказал лейтенант.
— Ну, я побежал, — сказал Румянцев.
Он ползком добрался до двери. Стены школы дрожали от разрывов. Воздушные волны били иногда в пролом, лейтенанта валило на бок, и снег засыпал глаза. Горбунов протирал их и. снова смотрел в узкую щель. Он уже никого не обвинял в том, что ракета опаздывала. Сейчас важно было, чтоб она все-таки загорелась.
Командир отделения Медведовский с трудом добрался до школы. Он падал, поднимался и полз по земле, вздрагивавшей от мгновенных судорог. Засыпанный снегом Медведовский показался на пороге и, пригибаясь, перебежал к Горбунову. Став на колени, он прокричал:
— Товарищ лейтенант, таем!
Горбунов посмотрел на искаженное криком черное лицо с потрескавшейся кожей на губах. Он обнял Медведовского за шею и привлек его голову к себе, словно хотел поцеловать.
— Расслабило вас! — закричал он, и злые глаза его потемнели. — Зарыться в землю и стоять!
Командир отделения потянулся губами к уху лейтенанта, как будто шептал ему по секрету.
— Мои выстоят! — крикнул он и, согнувшись, побежал вдоль стены к выходу.
Немцы ввели в действие артиллерию, и обстрел достиг уничтожающей плотности. Скрежет, свист и грохот слились в один невыносимый шум. Вспарываемый воздух визжал и ахал, валил людей, отрывал их от земли, швырял в снег. Земля колебалась под распластанными телами, утратив свою устойчивость и свою тяжесть. Она летела вверх, вспыхивала, свистела, сгорала и клубилась. Люди не кричали и не разговаривали, цепляясь за что-то, бывшее землей. Иногда они взглядывали друг на друга остановившимися сосредоточенными глазами и отворачивались, потому что видели в глазах одно и то же ожидание. Оно делало людей странно похожими друг на друга. Но люди эти были русскими солдатами и потому выполняли свои обязанности, даже когда это казалось невозможным. Связные переползали из окопа в окоп, командиры знаками отдавали распоряжения. Наблюдатели разгребали снег, засыпавший их, и снова смотрели.
Красной ракеты не было, и Горбунов понимал, что защитники рубежа действительно тают. Он испытывал ярость. Мышцы его напряглись, как у человека, готовящегося к прыжку, и челюсти были стиснуты. Как в детстве, когда Горбунову казалось, что событиями можно управлять одной силой большого желания, он весь сосредоточился в требовательном «хочу». Он просил, ждал и приказывал. Он физически ощущал это свирепое усилие своей воли. Но в непроницаемом сером тумане на юго-западе сигнала не появлялось. Горбунов услышал, как стучит его сердце. Не в силах больше сдерживаться, он вскочил и выпрямился. В то же мгновенье страшный грохот потряс здание. Лейтенанту показалось, что на голову ему рушится потолок. Снаряд угодил в верхний этаж школы, и на Горбунова посыпались штукатурка, мусор, песок.
Канонада разом прекратилась, и в наступившей удивительной тишине прозвучал торопливый голос наблюдателя:
— Немцы пошли в атаку.
5
Медленно роился снег. В его однообразном сером мелькании Горбунов различил неясные темные фигурки. Они скользили по склону оврага, и сверху, из сумрачной ряби падающего снега, выделялись новые разорванные вереницы теней.
— Многообещающая картина, — сказал Двоеглазов, устраиваясь с автоматом у пролома.
Горбунов почувствовал облегчение. Он твердо знал, что теперь надо делать. Он мог не думать больше ни о чем другом, потому что все заслонили сейчас эти приближающиеся бесплотные силуэты. Не оборачиваясь, он крикнул:
— По фашистским оккупантам... — И, сделав паузу, рассчитывая наивыгоднейшую дистанцию, закончил: — ...огонь!
Больше ничего не было слышно в дробном грохоте автоматов. Люди стреляли, припав к подоконникам. Комната озарялась прыгающим, лихорадочным светом, словно десяток слепящих ламп раскачивался и мигал, выхватывая на мгновенье из темноты прищуренный глаз, небритую щеку, потолок с обнажившимися балками, щебень и солому под ногами. Рядом с Двоеглазовым стреляли из пролома Луговых и Кочесов. Серые дымки поднимались к потолку.
Горбунов побежал наверх. Он еще не знал, какие разрушения произвел там разорвавшийся снаряд. Несколько классов и комната, в которой лежал мертвый учитель, были завалены обломками. Проникнуть туда оказалось невозможным. Пулеметчики, к счастью, не пострадали и уже вели огонь. Сыпались на пол и подпрыгивали горячие гильзы.
— Боеприпас на исходе, — сказал первый номер в перерыве между очередями.
— Дай-ка мне, — сказал лейтенант.
Он стал на колени и поймал в прицел группу из нескольких теней. На щеках под кожей у него заходили желваки. Он выпустил короткую очередь, и тени исчезли.
— Фашистов не хватит раньше, чем у тебя патронов, — сказал лейтенант, поднимаясь.
Он пробрался в крайнюю комнату и из окна увидел всю линию своих окопов. В зыбкой глубине под ним лежали бойцы, почти невидимые в маскировочных халатах. Но вспышки выстрелов, словно электрические искры, перебегали по ледяной дуге брустверов.
Немцы залегли, и огонь стал стихать.
Горбунов спустился вниз и послал Румянцева с приказом командирам отделений внимательно следить за подступами с тыла. Потом он стал обходить бойцов.
— Как дела? — спросил он у Луговых.
— Ничего, — ответил тот, перезаряжая автомат.
Немцы начали стрельбу. Пулеметы прикрытия ударили по стенам школы. Посыпался битый кирпич, и рой невидимых пчел прожужжал в классе.
— Ложись, товарищ лейтенант! — крикнул Луговых.
— Пожалуй, — сказал Горбунов.
Он присел за кирпичами и выглядывал оттуда. Немцы опять пошли в атаку. Снова за рябью падающего снега возникли движущиеся расплывчатые фигурки. Пулеметы прикрытия били почти без перерывов. Горбунов опять поднялся в крайнюю комнату, — отсюда он лучше видел, что делается на всей позиции. Немцы ползли или перебегали, появляясь на несколько секунд и проваливаясь опять.
Автоматы затрещали позади школы, и Горбунов понял, что фашисты обтекли по оврагу высотку, на которой стояло здание. Теперь немцы штурмовали школу одновременно с четырех сторон. Лейтенант рванулся в соседнюю комнату. За ним перебежали двое связных. Большая темная птица с распластанными крыльями бесшумно вылетела навстречу и повисла под потолком. Горбунов не обратил внимания на птицу, словно ожидал ее здесь встретить. Из окна он увидел, как по пологому склону бежали к школе враги. Они были уже в тридцати — сорока метрах. Горбунов сунул автомат на переплет окна. Он уже ничего не помнил. Он видел только эти темные фигуры, мелькавшие в колечке прицела. Он стрелял, и каждая пуля была как бы частицей его самого, отделявшейся и поражавшей врагов. Немцы бежали, подпрыгивали и валились. Некоторые медленно опускались на снег, другие пробегали, шатаясь, несколько шагов и тоже падали. Связные стреляли с колена. Неожиданно диск опустел, и, выругавшись, лейтенант переменил его. Но стрелять уже не пришлось. Прорвавшаяся группа была уничтожена. Горбунов обернулся, словно ожидая нападения сзади. Только теперь он заметил птицу, летевшую вверху. Он долго соображал, как она здесь очутилась и почему не улетает. Вдруг он рассмеялся, и связные с удивлением посмотрели на командира.
— Чучело, — сказал он громко. — Чучело это.
В комнате, видимо, был раньше зоологический кабинет. Мертвая птица парила под потолком. Непонятные разломанные вещи и битое стекло кучами лежали на полу...
Снег падал все гуще. Колышущаяся неиссякаемая снежная рябь скрыла овраг и деревню. Пользуясь этим прикрытием, немцы вновь атаковали. Горбунов не мог даже воспользоваться ракетами, потому что они находились в классе, разрушенном снарядом.
Немецкие пулеметы прекратили стрельбу, и наступила тишина, прерываемая редкими выстрелами. Эта одиночная пальба казалась особенно беспокойной. Сотни врагов невидимо приближались отовсюду и каждую секунду могли появиться. Иногда казалось, что в необъятной мгле, обступившей школу, слышен слабый шорох и смутное позвякивание. Оно было едва угадываемым, но зловещим. Людям чудилось неясное и множественное движение, со всех сторон направленное к ним из темноты,
— Готовь гранаты, — почему-то шепотом сказал Луговых.
Горбунов спустился вниз и стоял посреди класса, глядя на товарищей. Как и полагалось, они были на местах, стояли или сидели у своих бойниц. Рядом с лейтенантом стал Румянцев. Кочесов сидел, согнув свою широкую спину. На кирпичах возле него лежали аккуратно разложенные диски и гранаты. Луговых, не поворачивая головы, поправил левой рукой шапку. Двоеглазов вытянул шею, вглядываясь вперед; носком валенка он мелко стучал по полу. Солдаты молчали, приготовившись ко всему. В эти минуты, каждая из которых могла стать последней, люди выглядели такими же, как всегда.
Горбунов оглянулся и неожиданно встретился с Румянцевым глазами. Оба они не подумали даже, а почувствовали одно и то же. Земля, на которой они жили, которую трудно было облететь на самолете, сузилась теперь до небольшой площадки этой школы. Они и товарищи их были здесь единственными людьми, потому что друзья не могли прийти на помощь, а в непроницаемой тьме, изолировавшей отряд, надвигались многочисленные враги. Люди здесь, по крайней мере многие из них, уже не имели будущего, ибо оно уменьшилось до размеров одного события, подошедшего вплотную. В мире, таком ограниченном в своей протяженности и иссякшем во времени, они, казалось, были одиноки и предоставлены самим себе. Они по-разному ощущали эту общность своего положения, но она с силой толкала их друг к другу. Каждый чувствовал, что все остальные близки ему сейчас в той необходимой мере человеческой близости, которой людям так часто не хватает. Они все стали как бы одним существом. Оно было вдесятеро больше каждого из них, может быть, вдесятеро печальнее, но и вдесятеро сильнее. Горбунов побледнел от волнения и закричал, повинуясь непреодолимому и странному вдохновению:
— Товарищи! Над нами красное знамя родины!
Румянцев сделал шаг вперед, и маленькие глаза его вспыхнули.
— Да здравствует наша советская родина! — крикнул сержант.
Так они боролись со своим последним одиночеством. И хотя бойцы знали, что красного знамени нет на школе, они словно услышали над собой шелест поднятого и развернувшегося драгоценного шелка.
— Да здравствует Советский Союз! — крикнул Двоеглазов; на худом лице его было неописуемое возбуждение.
Солдаты часто слышали эти лозунги раньше, но привычные слова гремели и светились сейчас во всей своей первоначальной жизненности. Эти слова не только обозначали содержание человеческой жизни, — они делали ее непобедимой и бесконечной. На маленькой площадке сразу стало тесно. Родина окружила людей, и конец их жизни, подошедший вплотную, отодвинулся и стал невидим. Будущее снова цвело и шумело далеко впереди, гораздо дальше сроков одной человеческой жизни.
Луговых схватил автомат и потряс им в воздухе. Горбунов счастливо улыбнулся. Из комнаты, в которой Румянцев устроил лазарет, выходили раненые. Они появлялись в дверях, поддерживая друг друга или опираясь на винтовки. Те, что еще могли двигаться, возвращались в строй, и бойцы давали им место около себя. Высокий парень, прыгавший на одной ноге, опустился на пол рядом с Кочесовым.
— Подвинься, — сказал он так, словно дело происходило в трамвае.
Кочесов отодвинулся, и раненый положил на кирпичи свою винтовку.
— Как тут у вас? Где гады? — спросил он и щелкнул затвором, досылая патрон.
Горбунов увидел Машу. Она сидела у двери, привалившись спиной к стене, держась обеими руками за грудь. И хотя было непонятно, как она могла приползти сюда, Горбунов не удивился. То, что совершалось на его глазах, уже не казалось чудом. Страдание и смерть как бы утратили свою власть над его товарищами. Он не изумился бы, если б связной Митькин вышел из темного угла в залубеневшей на груди шинели, взял автомат и встал у окна. То, что испытывал сейчас Горбунов, было похоже на чудесное освобождение. Словно все страхи и все заботы, сопровождающие человека и уродующие его, отпали, оставив лишь то, что было в нем бесценного, — его любовь, его ненависть, его волю к непрекращающейся жизни. Люди, собранные в этой школе, были разными людьми. Еще днем, в двух-трех километрах отсюда, они отличались друг от друга характерами, привычками, склонностями, успехами или неудачами. Были среди них смелые и робкие, веселые и хмурые, общительные и злые, те, кого любили, и те, кого сторонились товарищи. Но все они сияли сейчас удивительной чистотой и страстью, которые делали их неуязвимыми в равной мере для пули и для зависти, для смерти и для тщеславия. Сейчас не было для людей ничего невозможного, потому что отечество вошло в них. Самый слабый и самый боязливый был таким же, как все, но все здесь были героями, ибо родина создает сыновей по образу и подобию своему.
Горбунов подбежал к Маше. Он наклонился к ней, и девушка тихо сказала:
— Гранату мне...
Лейтенант отстегнул гранату, и Маша взяла ее обеими руками.
— Это я на тот случай... — сказала она.
За стеной дробно застучали выстрелы. В ту же секунду в двадцати шагах от пролома выросли черные фигуры. На груди у них сверкало скачущее пламя. Немцы бежали, стреляя из автоматов. Навстречу им ударил залп. Кочесов выпрямился и швырнул гранату.
— Хватай! — заревел он и сам не услышал своего голоса.
Граната разорвалась под ногами у автоматчиков. В острых стрелках огня мелькнули раскинутые руки, падающие тела. Хлопья снега рванулись вверх и закружились, будто отброшенные землей.
В сумрачной ряби возникли новые фигуры. Они как бы сгущались из темноты и отрывались от нее черными клочьями. Горбунов почувствовал удар в плечо, и его левая рука стала сразу тяжелой. Обжигая губы о холодный металл, он зубами отодвинул предохранитель и бросил гранату так, словно хотел устремиться за ней.
Бой шел по всей линии. Немцы почти вплотную подобрались к школе и теперь бросились на нее. Но окруженная со всех сторон высота сверкала в ледяной ночи белым пламенем и клубилась дымом. Казалось, там не было уже людей, но сказочные исполины отбивались от огромной темноты, навалившейся отовсюду. Пронизанное светом, сияющее облако стояло над их головами, и в нем трепетали молнии.
Первые ряды атакующих были срезаны. В отодвинувшемся мраке снова никого не стало видно.
Румянцев подошел к Горбунову:
— Дайте перевяжу, товарищ лейтенант.
Горбунов с изумлением посмотрел на сержанта, потом вспомнил, что действительно ранен.
— Сейчас, — сказал он и побежал из класса.
Он хотел посмотреть, что делается в окопах. Он появился на крыльце и вдруг в серой мутной глубине увидел огонек, крохотный и красный, как рубин. Огонек дышал, разгорался, пламенел, поднимаясь все выше, оставляя за собой тонкий розовый след. Горбунов остановился потрясенный. Он видел наконец красный огонь на юго-западе! Ракета описала дугу и повисла, словно пурпурный лучистый цветок на сияющем изогнутом стебле.
Горбунов сошел с крыльца и стал перед фасадом школы. Здоровой рукой он зажимал левое плечо. Обернувшись, он скомандовал атаку, и его голос услышали все. Потом, не сводя глаз с красной ракеты и не оглядываясь, он двинулся вперед. Ладонью он чувствовал теплоту, исходившую от его кровоточащего плеча. Он услышал «ура» за своей спиной, сладостное, как музыка, и понял, что это поднялись солдаты. Он шел вперед, и кричащие люди справа и слева обгоняли его. Цветок, сиявший в небе, внезапно потускнел и осыпался множеством огненных лепестков. Но в ту же секунду ослепительный свет вырвался на юго-западе из мрака и забушевал, разливаясь в стороны. Казалось, упавший огонь поджег море. Бойцы догоняли Горбунова и бежали дальше. Помогая себе винтовкой, как костылем, раненый боец прыгал на одной ноге, размахивая гранатой. Впереди уже завязалась рукопашная, хлопали выстрелы, и Горбунов ускорил шаг. Группа Подласкина, вероятно, ворвалась в деревню, потому что огни большого боя неслись навстречу. Они охватывали все видимое пространство, разрывая и гоня перед собой отступающую ночь.
Утром полковник позвонил Горбунову, осведомился о его здоровье и посоветовал отправиться в медсанбат. Он выслушал донесение лейтенанта, ясное и немногословное, как все хорошие донесения.
— Бой был очень удачным, — сказал полковник. — Немцы так увлеклись атакой школы, что Подласкин взял их голыми руками. Общие потери у нас не велики, а немцев вы там навалили — дай бог каждому!
Горбунов не чувствовал уже никакой злобы к капитану Подласкину. Командир охватывающей группы действительно, как выяснилось, не в силах был атаковать раньше. Саперы, расчищавшие минные поля на подступах к деревне, выполнили свою задачу в срок. Но уже во время боя были обнаружены новые минные заграждения, закрывавшие выходы из леса. Саперы работали с профессиональной отвагой и с быстротой, беспримерной даже для профессионалов. Подласкин слышал бой, который вел Горбунов, видел горячее небо на востоке и торопил людей, не выпуская из рук ракетницу. Теперь, к удивлению Горбунова, он больше всего гордился тем, как было преодолено непредвиденное препятствие. И хотя гордость эта казалась Горбунову малоосновательной, она обезоружила его. Видимо, на месте капитана никто другой не мог бы действовать лучше. Все же воспоминание о недавних часах заставляло Горбунова искать если не сочувствия, то понимания. Как и Подласкину, гордившемуся успехом, лейтенанту было о чем рассказать в свою очередь. Но говорить о часах ожидания с полковником, управлявшим в эту минуту большим наступлением своих частей, казалось неловким и мелким. Горбунов заметил только, что временный перерыв связи сделал для него общую обстановку неясной.
— Как это неясной? — сказал полковник. — Раз ты занял пункт, значит, надо держать его намертво. А врагов, где бы они ни появились, надо бить. Никакой неясности в этих вопросах я не допускаю...
Горбунов был согласен с комдивом. Бой закончился успешно, и теперь даже самому Горбунову все казалось иным, чем ночью, более простым и сравнительно нетрудным.
— Засиделся Подласкин на минных полях, — сказал полковник. — Это бывает... Но получилось так, что капитан напоролся на мины, а немцы напоролись на тебя... В общем, даже удачно получилось... Ну, отдыхай, Горбунов. Автоматчиков в роще мы ликвидировали... Передай благодарность личному составу.
Полковник, судя по голосу, был в хорошем расположении духа. Его части быстро продвигались, и бой шумел уже далеко за деревней.
Горбунов, придерживая перевязанную руку, вышел из избы. За оврагом, на невысоком холме, он увидел школу. Был бессолнечный, хмурый день. Полуразбитое здание темнело пустыми окнами и большим овальным проломом в кирпичном фасаде. Снег, выпавший за ночь, прикрыл следы боя.
Лейтенант зашагал по улице, думая о том, что ему надо сегодня же написать матери. Потом он подумал, что хорошо было бы отправить ей в Саратов посылку. Мимо прошли две женщины с заплаканными, счастливыми лицами. Женщины восторженно глядели на лейтенанта, и он улыбнулся им. Он увидел Кочесова и Двоеглазова. Бойцы тащились навстречу с котелками и с буханками хлеба в руках. Лейтенант остановился. Ему хотелось сказать этим людям что-то очень хорошее и сильное.
— Заправляться идете? — спросил он, хотя это не вызывало сомнений.
— Точно, товарищ лейтенант, — ответил Двоеглазов; лицо у него было серое, как пепел.
Лейтенант и бойцы стояли, сдержанно улыбаясь друг другу и стесняясь слов. Подошел Румянцев и доложил, что сани готовы. Надо было ехать в медсанбат. Лейтенант не думал оставаться там, но ему хотелось проведать Машу Рыжову. При воспоминании о ней Горбунов снова почувствовал беспокойство. Когда Машу увозили, она была в сознании и даже требовала, чтобы ее эвакуировали последней.
«Напористая девушка, — подумал лейтенант. — Отлежится».
Сани выехали за деревню, и Горбунов оглянулся. По улице ходили бойцы в грязных халатах. Он подумал, что сегодня же надо похлопотать о выдаче новых халатов его людям. Рука у Горбунова болела, и он морщился при каждом толчке. На повороте он еще раз увидел красную школу с пустыми черными окнами. Потом дорога спустилась в овраг и школы не стало видно.