Сильнее атома

Березко Георгий Сергеевич

ГЛАВА ПЕРВАЯ

 

 

1

Было воскресенье, день в полку начинался на час позднее; но старшина сверхсрочной службы Елистратов проснулся на рассвете, и в его квадратной, голой, как монашеская келья, комнатке был еще полумрак. Со всегдашней своей настороженностью он прислушался: за стенами стояла тишина, неспешно проковылял дневальный мимо двери, брякнул кружкой — пил воду. И, ловя эти привычные звуки, стараясь по ним представить себе, как прошла ночь, Елистратов спустил с койки ноги и занялся физической зарядкой. Не включив света, он долго одиноко размахивал руками, стискивая кулаки, нагибался, откидывался, приседал, крякая и отдуваясь… За полчаса до подъема Елистратов обошел всю свою казарму — еще тихую, погруженную в сон, — недоверчиво всматриваясь в темные углы и в каждую спящую фигуру на койке. Он и сам не мог бы толком объяснить, чего именно, какой беды он опасался, но неопределенное беспокойство никогда полностью не оставляло его… Незаметно посветлело; небо за высокими, с мелким переплетом окнами окрасилось сперва в фиолетово-водянистый, потом в розово-желтый цвет. Сержанты — командиры отделений — уже одевались, сидя на своих койках, встрепанные и молчаливые; дежурный но роте погасил ненужное электричество. И ровно в семь в разных концах казармы одновременно прокричали резкие протяжные голоса: — Подъ-е-ом! Еще какое-то мгновение держалась, точно вспугнутая, тишина. Затем все зашевелилось, ожило, и помещения взводов разом наполнились множеством остриженных круглоголовых молодых людей в голубых майках — спешащих, пышущих жаром только что отлетевшего сна. Елистратов хмуро наблюдал эту знакомую в мельчайших подробностях картину: можно было подумать, что она ему чем-то не нравилась. Через десять минут по команде молодые люди с грохотом, подобным горному обвалу, ссыпались вниз, во двор, топоча сапогами по железной лестнице. И через положенное время, вернувшись с зарядки, приступили к умыванию и заправке постелей. В отмеренный скупо срок они построились повзводно для утреннего осмотра: далее состоялся самый осмотр, во время которого Елистратов при всей своей взыскательности ограничился лишь несколькими незначительными замечаниями. И минута в минуту по расписанию солдат вывели из казармы в столовую на завтрак. Все совершалось, как и вчера, как и год и десять лет назад, по тем твердым правилам и порядкам, на страже которых стоял Елистратов. Но хмурое выражение не сходило с его широкого, малоподвижного, будто закаменевшего, лица; казалось, тайное недовольство, неудовлетворенность мучили его. И пожалуй, сегодня, именно в выходной день, это скрытое страдание было особенно сильным. Сегодня Елистратову предстояло отпустить в увольнение в город многочисленную группу солдат, и это заранее уже испортило ему настроение. Гораздо охотнее он отправил бы людей на полковой стадион или в физгородок — пускай бы потренировались в предвидении близкой инспекторской проверки: пользы было бы больше и для части и для них самих. Глядя сверху, из раскрытого окна второго этажа, на свою роту, марширующую в столовую, Елистратов увидел, что рядовой Воронков сбился с ноги и вообще не держал строя: то порывался вперед, то отставал и ему наступали на пятки. Вот уж кого — Воронкова — он не отпустил бы в город: по мнению Елистратова, это был едва ли не самый своевольный и дурно воспитанный солдат в полку. Кстати сказать, потренироваться на турнике, на «коне» и ему не помешало бы, как и другим… Спустя полтора часа Андрей Воронков, рядовой первого года службы парашютно-десантного полка, рослый, но с мальчишески узкой талией, с крепкими плечами, но с тонкой шеей, с красивыми, хотя и небольшими, ярко-синими глазами на загорелом, с гладкой кожей лице, стоял перед старшиной в шеренге таких же, как он, чисто, до блеска на щеках умытых отпускников, одетых в выходные гимнастерки, стоял и томился, ожидая, когда же старшина раздаст им увольнительные записки. Бог весть почему, тот медлил, прохаживаясь вдоль шеренги, вновь и вновь присматриваясь к каждому. И Воронков думал о том, что, случись со старшиной несчастье — споткнись он и сломай себе ногу на крутой лестнице, — солдаты поздравили бы друг друга, как в праздник. В целом мире не было сейчас никого другого, с кем Воронков так яростно внутренне враждовал бы; все сложности и тяготы его нынешней армейской жизни имели, казалось ему, причиной одно — зависимость от ротного старшины, от этого сумрачного, неутомимого в своем недоверии человека. И даже наружность Елистратова — «Додона», как называли за глаза старшину солдаты, — в общем, довольно ординарная: плотное, мускулистое тело, слегка кривоватые ноги, плоский затылок, — вся его медлительная, тяжелая повадка, его привычка откашливаться в разговоре вызывали у Воронкова злое чувство. Он кинул взгляд по сторонам, на товарищей; они неотрывно следили за старшиной, также, должно быть, сгорая от нетерпения. Александр Булавин — сосед по койке и самый близкий здесь приятель Воронкова, крепыш с выпуклой, литой грудью, — сощурился и подмигнул ему. Наконец старшина достал из своей полевой сумки пачку узких бумажных листков, соединенных скрепкой. Воронков перевел дыхание: больше ничто уже как будто не могло помешать ему получить один такой листок — увольнительную записку на целый день. Но, так и не приступив к их раздаче, старшина направился, храня молчание, к «коню»; этот гимнастический снаряд был поставлен в самой казарме, в проходе, чтобы желающие имели возможность в любую минуту поупражняться на нем. И когда следом подошли туда солдаты, Додон объявил, что увольнение получит лишь тот, кто отлично прыгнет. — Чтобы по-десантному, чисто чтоб, с первого раза, — пояснил он и похлопал «коня» по дерматиновому боку. «Вы не имеете права! — захотелось крикнуть Воронкову. — Командир роты подписал записки всем нам. Почему вы нас задерживаете?» От негодования его небольшие синие глаза расширились и потемнели. Все же он сдержался, смолчал, тем более что для него лично это новое испытание не таило опасности; он, правда, скучал на занятиях по физподготовке, но, если очень уж требовалось, шел там впереди многих. Вот Баскакову, например, другому его соседу по казарме, увольнение, наверно, улыбнулось сегодня: вчерашний пастушок из далекой Мещеры, низенький, щуплый, как галчонок, и такой же черный весь, точно обуглившийся на солнце, доставлял в физгородке массу огорчений командиру взвода: он попросту не обладал необходимыми для легкой атлетики физическими данными. — Баскаков, к снаряду! — первым вызвал его Елистратов. И маленький черноголовый солдат послушно и быстро устремился вперед, вытянув свою птичью шею. К удивлению Воронкова, на этот раз Баскаков хотя и с грехом пополам, чуть не клюнув носом, но перепрыгнул через «коня» с первой попытки; старшина вовремя поддержал его за локоть. А затем, отделив от пачки увольнительных записок одну, Додон вручил ее солдату. Следующим прыгал Даниэлян — юноша с торсом гиревика; тесная гимнастерка едва не лопалась на его толстых, бугристых плечах. Сделав вдруг свирепое лицо, точно бросившись в драку, Даниэлян легко перенес через длинного «коня» свое большое, тяжелое, сильное тело. И счастливо, по-доброму улыбнулся, принимая от старшины увольнительную. Далее прыгнули еще три солдата, и все успешно: по-видимому, каждому до смерти хотелось погулять сегодня. Услышав свою фамилию, Воронков секунду колебался: протест еще не улегся в его душе. И он не побежал, а пошел к снаряду, как бы показывая этим свое нежелание, как бы уступая необходимости. Но, вероятно, даже и для такого несложного дела, как прыжок через «коня», нужна некоторая решимость выполнить его, хотя бы малое усилие воли. И, слишком слабо оттолкнувшись от пола, Воронков неожиданно для самого себя очутился верхом на «коне», а не по другую его сторону; помогая себе руками, он неуклюже сполз на пол. За его спиной засмеялся Булавин; так с хриплым, отрывистым смехом, он и прыгнул. И тоже, к общей потехе, был наказан — оседлал снаряд. Изумившись — Булавин слыл одним из лучших спортсменов в полку, — он посидел на нем некоторое время, озираясь, трясясь от хохота и болтая ногами. — Попрыгайте пока что, поупражняйтесь… — решительным тоном сказал старшина Воронкову и Булавину. — Я потом подойду. — И он опять упрятал в сумку их увольнительные. Никто не выразил им сочувствия; смеясь, выкрикивая советы: «Не скучать!», «Поднажать!», товарищи гурьбой покидали казарму. Только после обеда дежурный по роте сержант (старшина вскоре тоже ушел и не приходил больше) отдал Воронкову и Булавину эти драгоценные увольнительные. И, отчаявшись уже получить их, солдаты вновь как бы воскресли для жизни. Помощником дежурного по полку, к которому они, чрезвычайно заспешив, явились перед уходом, оказался какой-то совсем еще молодой лейтенант, незнакомый им, должно быть из другого батальона. — Куда нацелились, гвардейцы? В парк культуры на финал бокса? — с живым интересом принялся он расспрашивать. — У наших армейцев мало шансов: не подготовились как полагается. Вот только если Шаповаленко Бортникова побьет… Но куда ему! У Бортникова первая категория — восемьдесят две встречи на ринге… Лейтенант дружелюбно улыбался; соскучившись на дежурстве, он, казалось, готов был завести с солдатами долгий разговор. Воронков, стоя в положении «смирно», досадливо и отчужденно взглянул на офицера. — Извините, товарищ лейтенант, боксом мы не болеем, — ответил он. — Зря, полезный спорт!.. Во всех отношениях полезный! — стал убеждать лейтенант. — Особенно развивает волю, и вообще… Воронков повел плечом: его переполняли досада и нетерпение. — По-моему, бокс — и не спорт вовсе, — быстро сказал он, — а просто зверское избиение, извините, конечно, на законном основании, в присутствии милиционеров. И Булавин с любопытством метнул взгляд на товарища, потом посмотрел на лейтенанта, точно спрашивая: «Что вы на это скажете?» — Чепуха! — чистосердечно воскликнул лейтенант. — Вот чепуха! Есть твердые правила… А потом, если что случится, травма какая-нибудь, судьи сразу прекращают бой… Но затем он насупился: краска обиды залила его щеки. — Все. Можете идти!.. — коротко бросил он. Когда солдаты вышли за порог дежурки, лейтенант долго из окошка смотрел им в спины. Лицо его все еще горело, и даже уши были красными.

 

2

Воронков и Булавин миновали автоматчика у ворот и очутились на шоссе, за оградой. На остановке автобусов собралось много ожидающих, и, дорожа каждой минутой, солдаты двинулись пешком: случалось, что машин слишком долго приходилось ждать. Будто опаздывая на важное свидание, они быстро зашагали. И они действительно боялись не поспеть к тем удовольствиям, что наконец-то им предстояли. Воронков около трех месяцев уже не получал отпусков за пререкания с начальством. Булавин тоже давно не отлучался из полка. И сейчас ими владело то чувство блаженной, хмельной вольности, что известно еще морякам, отпущенным на берег после долгого плавания. Никаких ясных планов на вечер у них не имелось. Но их влекли тысячи возможностей, открывавшихся, казалось, перед каждым, кто попадал в город: необыкновенные развлечения, счастливые встречи, знакомства с женщинами, которые в таком щедром множестве заполняли улицы города и которых почти не было в полковом городке, — все неясные, но соблазнительные картины, рисовавшиеся их воображению… Тем более устрашила их новая встреча с Елистратовым. За поворотом шоссе, откуда уже виднелась река, а за нею — противоположный городской берег, солдаты издали заприметили на своем пути знакомую фигуру. Это опять был он, ротный старшина!.. Он стоял под одинокой, выросшей на обочине березой и, заложив руки за спину, пригнувшись, внимательно рассматривал ее рябовато-белый ствол; что-то привлекло там его внимание. Не сговариваясь, Воронков и Булавин подались круто в сторону, чтобы обойти его. Но Елистратов выпрямился и, увидев их, поманил рукой. Булавин негромко выругался. — Грамотные! — с укоризной проговорил старшина, когда солдаты подошли. — Выучились, а для чего; И он потыкал своим коротким пальцем в свежий, недавно лишь вырезанный в желтой, как кость, древесине нехитрый иероглиф любви: сердце, подобное червонному тузу, и в нем имя: «Анюта М.»; ниже была подпись: «Игорь А.». — Знал бы, чья работа, руки напрочь повыдергал!.. Изукрасят дерево со всех сторон, оно и усохнет. А для чего, какой прок? — сердито потребовал он ответа. Струйки пота стекали из-под суконной фуражки на его лоб, на костистые, влажно блестевшие виски. Старшина, по всей видимости, побывал уже в пивном павильоне у моста, куда отправлялся каждое воскресенье. — Чертил бы на бумаге, в тетради, если руки зачесались. Никто б тебе слова поперек не сказал, — выговаривал он неизвестному Игорю А. — Так нет, желательно, чтобы весь свет знал про твою Анютку! Слегка скошенные, точно подпертые выдававшимися скулами, глаза Елистратова выражали угрюмое осуждение. Он вновь обследовал взглядом с головы до ног обоих отпускников, но ни к чему не смог придраться. Его десантники выглядели, как и полагалось за пределами полкового городка, щеголями, а острый запах ваксы, обильно положенной на сапоги, и дешевого одеколона прямо-таки шибал в нос при их приближении. — Ладно, двигайте, — неохотно разрешил он. — Но только чтоб без этого… чуете? Чтоб аккуратно все было… Ясно? Он затруднялся точнее выразить свои опасения. И синие, под пушистыми выгоревшими ресницами глаза Воронкова блеснули. — Никак нет, товарищ старшина! — не удержавшись, громко сказал он. — Не вполне ясно. — Чего-чего? — подозрительно переспросил Елистратов. — Как понимать: без этого?.. Поясните, товарищ старшина, — с вызовом, бойко проговорил Воронков. Он вытянулся по всей форме — руки по швам, каблуки вместе, — но его красивые глаза сияли: он мстил Додону, мстил и веселился, точно опьянев от охватившего его чувства свободы. — А без того самого. Вернулись чтоб вовремя, к десяти тридцати, как из пушки, — сказал Елистратов. — Теперь ясно: вернуться к десяти тридцати, как из пушки! — выкрикнул Воронков. Елистратов молча в упор посмотрел на юношу. И тот прочел в этих узких, бледно-голубых, почти белых глазах такую неприязнь и укоризну, такую нелюбовь к себе, что смешался и сразу отрезвел. Старшина мотнул головой, не то прощаясь, не то выражая крайнее неодобрение, и, не сказав больше ни слова, пошел, тяжело и твердо ступая, к казармам. — Допек ты его!.. — обрадованно сказал Булавин. — Ну, держись, теперь попляшешь цыганочку! Воронков промолчал; он выглядел озадаченно. — Елистратов памятливый, не забудет, не простит. Через сто лет тебе это припомнит из принципа… — И Булавин, подождав ответа, добавил как бы с упреком: — Всякий раз свое «я» хочешь показать — вот что тебе жизнь портит. А свое «я» и у Додона есть. Они подходили к мосту. Вдали в изогнутых берегах река казалась совершенно неподвижной, превратившись в густую и гладкую, как эмаль, мол очно-желтую массу; ближе эта светлая полоса была нежно-голубого цвета, как небо над нею, и лишь под мостом, в тени, отброшенной каменными опорами, она опять становилась водой — бегущей, зеленоватой, прозрачной водой, сквозь прохладную толщу которой виднелось песчаное дно. Слева от моста стояла на приколе плавучая пристань; справа до забора, огораживающего территорию портовых складов, простирался пляж; там и сейчас копошились на песке сизо-коричневые тела купающихся. Выше был город; он поднимался ярусами по береговому склону, пестрел красными черепичными крышами, белыми стенами старых кварталов, зеленью садов; он тянулся кверху игрушечными башенками своей древней крепости и ажурными, господствовавшими над местностью, бесплотными, как чертеж, радиобашнями, поставленными высоко на голом плато. Когда солдаты взошли на мост, внизу из-под ног у них вынырнул утлый пароходик. На его палубе теснились пассажиры — женщины в разноцветных платьях, в легких шарфиках, — и он был похож на цветочную клумбу, плывшую по реке. — Свое «я» у каждого есть, — опять заговорил Булавин. — Только один смолчит, когда ему на ногу наступят, затаится до случая, а другой даст сдачи — смотря по характеру… Ты не думай, что раз у тебя среднее образование, тебе и черт не брат. — А я и не думаю… При чем тут среднее образование? У нас во взводе не один я со средним образованием. И в чем дело? — вспылил Воронков; он был не на шутку встревожен и опять поэтому злился на старшину, так некстати попавшегося на дороге. — Никто не может запретить мне думать, что мне хочется. Додон — тупица классическая, это видно невооруженным глазом; двух слов связать не умеет. Стремясь оправдаться перед самим собой, он мысленно поискал, что еще особенно обидное можно было сказать о старшине. — Неудачник к тому же, скоро сорок стукнет, а что впереди? Все та же казарма. Вот Додон и срывает свою обиду. — Погоняет он тебя по нарядам, намахаешься шваброй, по-глядим, какой ты будешь удачник, — сказал Булавин. — А за что? Я служу не хуже других. Нет, ты скажи, за что? — настаивал Воронков. — Швабры, между прочим, я тоже не очень боюсь. — Старшина всегда найдет, за что… — Булавин легонько похлопывал по перилам моста кистью правой руки, на тыльной стороне которой была татуировка: два скрещенных кинжала в овале из фиолетовых листьев и лент. — Но правильно, тушеваться нечего, весь век тушеваться — от скуки помрешь, — довольно непоследовательно заключил он. Воронков замедлил шаг, глядя на пляж внизу. Там по узкой, обнажившейся из-под воды отмели бежала девушка в купальном костюме — длинноногая, с розовыми коленками, и концы полотенца, перекинутого на спину, трепетали за ее плечами. Неожиданно с реки послышалась музыка. Пароходик, похожий на цветник, причалил к пристани, и спрятанный на нем духовой оркестр заиграл вальс «Дунайские волны». В другое время музыкальный Воронков презрительно назвал бы его пошлым. Но сейчас юноше почувствовалось, что сама прелесть и радость, вольной недоступной для него жизни, разлитые вокруг, сама красота огромного мира — заката, реки, города — зазвучали в этой плавной, мелодичной музыке, далеко разносившейся по воде. С пароходика повалили пассажиры: женщина в красном, как пион, платье и мужчина в полосатой тельняшке закружились под музыку на деревянном настиле пристани. «А ну его, Додона!» — подумал с сердцем Воронков, как думают о чем-то очень досадном, но в конце концов преходящем и ничтожном. Не в силах ничего поправить в случившемся, он стремился уже поскорее позабыть о собственной неосторожности… И такой несуразной, такой странной ошибкой представилось ему, что он, Андрей Воронков, со своими большими надеждами и планами, начитанный и одаренный, в чем никто в его семье не сомневался, любимый матерью, сестрами, дедом — умными, прекрасными, образованными людьми, — пребывает сейчас в полном подчинении у этого ограниченного и простоватого знатока шагистики и казарменного хозяйства. — Ох, Саша, а нам еще служить и служить! — нетерпеливо, с раздражением вырвалось у Воронкова. — Как медному котелку, два года еще… Булавин усмехнулся. Самому ему нравилась военная служба, и его забавляли те перемены, что происходили с его избалованным товарищем. В первые дни в армии Воронков — парень со средним образованием, помнивший наизусть уйму стихов, но при этом по-ребячьи наивный и в житейских делах скорее глуповатый — делал вид, что он решительно всем доволен, даже восхищен; прошло недолгое время, и он с невылившимися слезами в глазах читал и перечитывал письма, приходившие из дому. Впрочем, надо было отдать ему должное: несмотря на всю свою жизненную нестойкость, на сумбур в голове, на капризы, Воронков оказался неплохим товарищем, не хныкал, не нагонял тоски и нисколько не робел перед начальством. — Разочаровался? Ничего, очаруешься, когда прикажут! — сказал Булавин. — А ты нет? Ты не разочаровался? — вопросом на вопрос ответил Воронков. — Мне с чего разочаровываться? С двенадцати лет вся семья была на моих руках. — Булавин сказал это легко, нимало не жалуясь. — Я же старший у матери был… Спустя четверть часа, выбравшись из узких приречных улочек и повернув к центру, Воронков не помнил уже о Елистратове: ему слишком хотелось скорее отдаться празднику, который наступил и для него, и он отложил на завтра, на понедельник, все свои неприятности. На центральной улице города (жители называли ее проспектом) был во всю ее длину устроен бульвар. Разросшийся, тенистый, он делал эту улицу — с ее большими магазинами, с кинематографами, с рестораном «Байкал» и кафе «Чайка», с обильно остекленным новым зданием почты — похожей немного на парк. В воскресные дни по вечерам здесь и происходило главное гулянье. На низких садовых скамейках под липами засветло усаживались зрители: старцы в обветшавших панамах и длинноволосые щеголи в клетчатых выходных пиджаках, подростки, усердно дымившие сигаретами, и отставные моряки в капитанках со своими молчаливыми, как изваяние, женами. К вечеру длинные, на чугунных ножках скамейки были уже плотно заполнены. А мимо, в дымно-оранжевых, негреющих лучах, пронзавших листву, медленно двигалась однообразно пестрая, однообразно шумная, стиснутая в узком пространстве толпа. Девицы в тесных юбках, с голыми загорелыми ногами проходили, как по живому коридору, как сквозь строй, под взглядами мужчин — старых, молодых и совсем юных, — болтая и хохоча, охваченные чрезмерным оживлением. Воронков и Булавин, выйдя на бульвар, точно окунулись в неспокойный горячий поток. Они замолчали, держась плечом к плечу, черпая в этой близости необходимое обоим мужество, — навстречу из пропыленных сумерек, блестя глазами, зубами, шелестя платьями, шурша по песку своими босоножками, выходили все новые красавицы. Их шествие напоминало парад — воскресный еженедельный парад невест. И Воронков радовался и дивился их открытым кофточкам, их тонким прелестным голосам, их искусным прическам, подрагивавшим при ходьбе, впитывая в себя эти подробности, стараясь ничего не упустить. На лице его выступило напряженное, ищущее выражение. Иногда Булавин толкал его в бок. — Глянь! Вон та, белая вся, с цепкой на шее, как Джульетта! Сильна! — восклицал он. — Где? — Воронков быстро поворачивался. — Вон с цепкой… Ест мороженое, белая вся, как Джульетта, — веселясь, говорил Булавин. Он приходил в ликующее состояние вообще во всех случаях, когда его что-либо захватывало; восхищаясь, он готов был закатиться смехом. Как всегда неожиданно, загорелись фонари — одновременно по всей длине бульвара. Небо сразу же померкло, точно и небесным светом управляли на пульте городской электростанции, а листва на деревьях окрасилась в театральный, неестественно яркий цвет. Казалось, что это раздвинулся вдруг, как в зрительном зале, занавес и открылась блещущая огнями сцена, на которой разыгрывалось представление. — Давай закурим! — волнуясь, сказал Воронков Булавину, Он чувствовал себя почти как дебютант, впервые вступающий на заветные подмостки, и страшные, и притягательные. Но вот они достигли конца бульвара и повернули назад, вновь проделали весь путь в обратном направлении, вновь повернули, и ничего особо примечательного с ними не случилось: их как бы не принимали в игру. Воронков и Булавин повторили свой рейс в третий раз, в четвертый, но удача не улыбнулась им: их не замечали или от них отворачивались. Булавин — более предприимчивый и бесцеремонный — пробовал было завязать знакомство с иными из барышень, прогуливавшихся без кавалеров, но те отмалчивались, будто не слыша, либо ускоряли шаг, чтобы уйти. В одном случае солдатам довольно грубо посоветовали «топать своей дорогой». А девичий парад все не кончался, все длился, и какие-то гражданские молодые люди с непокрытыми нестрижеными головами обнимали в полутьме своих подруг; сладкие запахи духов, смешиваясь с запахом нагретой пыли, поднятой сотнями ног, веяли в теплом, точно комнатном, воздухе. И лишь одни они — Булавин и Воронков, — несмотря на все старания, так и не смогли переступить за невидимую черту, отделявшую их от этой счастливой толпы. Между тем их бесплодное «крейсирование» по бульвару стало вовсе не безопасным. Разгоряченные, позабывшие об осторожности, они не разглядели одинокого майора, вышагивавшего навстречу, и не отдали ему чести; офицер окликнул солдат, но, будто не расслышав, они не остановились. II теперь им вообще лучше было убраться с бульвара, так как майор мог встретиться и на обратном рейсе. — Дурни мы, чушки деревянные! — сказал Булавин, выйдя из-под лип на тротуар; он уже не смеялся и был зол. — Ты тоже хорош: заладил одно — идем на бульвар!.. Ты деловой парень или нет? — Деловой, ну и что? — сказал Воронков. — А то, что зря вечер провели… Мог бы сообразить: порядочная с солдатом гулять никогда не станет. Зачем ей солдат? Замуж за него не выскочишь: он службу кончил и домой поехал, ищи его потом через адресный стол. А непорядочной тоже мало выгоды с нами знакомиться… Неожиданно, как с неба свалился, к ним подошел солдат их взвода, Даниэлян, гигант, на голову возвышавшийся над прохожими. — Где был? Тоже невесту высматривал? — уныло осведомился Булавин. — Кино ходил, нет компания. Какой интерес? — потупившись, ответил Даниэлян; он плохо говорил по-русски и стеснялся этого. Но вдруг его точно прорвало. — У нас тоже кино есть… Я много кино смотрел, — горячо заговорил он. — Я всей бригадой ходил… Мой брат Григор ходил, дядя Гурген ходил, дядя Ананий. Другой совсем интерес. Даниэлян улыбался, но его большие, бархатисто-черные, без блеска глаза оставались печально-просящими… Родное село, привидевшееся ему сейчас, лежало где-то за сотни и сотни километров отсюда, где-то в долине Аракса, посреди виноградников, хлопковых плантаций, абрикосовых рощ. И можно было догадаться, как томился и тосковал в чужом городе этот застенчивый великан. — Чего ж ты один? Отбился, что ли, от наших? — сказал Булавин. — Давай присоединяйся… Опять, во второй раз сегодня, послышался вальс «Дунайские шиш». Рядом, в квадратном окне, занавешенном изнутри полупрозрачной тканной золотом занавеской, сияла зеленая неоновая надпись: «Кафе „Чайка“. Такую же надпись, но малинового цвета изливали гнутые стеклянные трубки над входом в кафе, и асфальт там перед порогом был окрашен в красное. Когда распахивалась дверь, музыка становилась слышнее и на улицу вырывался смутный, будто птичий гомон. — Может, заглянем, а? Рискнем, а? — проговорил Воронков полувопросительно, ища поддержки. Он отлично знал, что вход в заведение, где подаются крепкие напитки, был солдатам запрещен. — Что мы, не люди, что ли? Его товарищи промолчали; предложение было и слишком соблазнительным и почти отчаянным: из кафе „Чайка“ все трое проследовали бы — в этом едва ли могли быть сомнения — в городскую комендатуру. Воронков наклонился к окну: в щелку между занавеской и рамой он увидел пальмовую ветку, тонущую в сизом дыму, как в воде, а дальше нечто расплывчатое, но мерцающее множеством огоньков — зеркальную буфетную стойку с посудой. Точно вынырнув из глубины, появилась голова девушки в кружевной, похожей на корону наколке — царевны этого подводного царства. Девушка обернулась на мгновение к окну: совсем близко мелькнули ее затуманенные, дивные глаза. И Воронков подумал, что именно здесь, в кафе с нежным названием „Чайка“, и совершалось главное действие сегодняшнего праздника. Часто раскрывалась дверь, люди входили, выходили, и Булавин, провожая их взглядом, поругивался. Снедаемые жаждой утех, тоскующие, обиженные, солдаты топтались у входа в этот недостижимый для них рай, куда так легко на их глазах проникали другие.

 

3

По выходным дням в кафе "Чайка" все столики были заняты; посетители — особые воскресные посетители, приходившие большими компаниями, — заполняли оба смежных зала, и девушки-официантки сбивались с ног. Варя Прохорова должна была кончить сегодня работу в шесть часов, но ее попросили остаться до девяти — помочь товаркам; она осталась и теперь досадовала, так как ее планы срывались: она вернется домой слишком поздно и слишком усталая, чтобы сделать все, что намечала на этот вечер. А кроме того, Варе очень не нравились люди, обосновавшиеся за одним из ее столиков: трое мужчин в дорогих, модных, но помятых костюмах, в шелковых, но заношенных рубашках — люди, по внешности которых она не взялась бы угадать, чем они занимались в жизни. Кто бы это ни были, однако, оборотистые ли снабженцы из какой-либо артели, рыночные ли спекулянты, прокучивавшие свои опасные барыши, Варя знала, что засиделись они здесь ради нее. Когда она подходила к их столику, подавая все новые графинчики, самый молодой из компании — полный блондин с нависшими на глаза слипшимися прядями — тянулся к ней, норовя взять за руку. А другой, постарше, изжелта-бледный, с высоким, узким лбом, негромко и значительно произносил что-нибудь маловразумительное, вроде: — Умный человек тот, кто не прикупает к семерке. И Варе, несмотря на весь ее суровый житейский опыт, становилось не по себе. Этот странный гость зачастил с недавних пор к ним в кафе, садился только за ее столики, подолгу без улыбки смотрел на нее и оставлял щедрые чаевые. Варя не обманывалась насчет того, что за чаевыми неизбежно должны были последовать попытки проводить ее домой, предложения встретиться в свободное время. И хотя чаевые она брала — ей больше, чем когда-либо, нужны были сейчас деньги, — она, разумеется, вовсе не собиралась заводить близкое знакомство с этим внушавшим ей страх человеком. Да и вообще ей было теперь не до кавалеров. Наступала самая трудная, переломная пора в ее жизни — такой до сих пор обыкновенной и незначительной, — а вернее сказать, переход от обыкновенного, то есть от того, что окружало ее здесь, в кафе "Чайка", и раньше в ресторане "Байкал", еще раньше, в семействе тетки, у которой она, осиротев в войну, нянчила малышей, к чему-то более высокому, достойному, необыкновенному. И все силы ее души, затвердевшей во многих жизненных невзгодах, ее упорство и деловитость сосредоточились ныне на одном — на желании окончить школу, вечернюю среднюю школу, без чего, как она понимала, хода ей никуда дальше не будет. Варя не очень ясно еще знала, кем именно ей хотелось в будущем стать, но оставаться тем, кем она была сейчас, она уже не могла. Даже в ту пору, когда она только-только начала работать официанткой и когда многое еще нравилось ей (и залитые светом красивые залы, и ежедневная музыка, и нарядная "форма", которую на нее надели), она в глубине своей души не одобряла этого ежевечернего ресторанного, пьяного праздника, и невольное участие в нем смущало ее. Снуя со своим подносом среди столиков, знакомясь с посетителями, симпатизируя одним и порицая других, Варя постоянно ощущала теперь, что за стенами кафе идет, оставляя ее в стороне, какая-то другая, гораздо более привлекательная и богатая надеждами жизнь. Особенно чувствовала она это днем, когда в "Чайку" заглядывали студенты и студентки из находившегося поблизости медицинского института. Подавая им мороженое и ситро, Варя была несколько высокомерна, потому что очень им завидовала. Про себя она думала, что, не лишись она в детстве родителей, она сидела бы сейчас вместе с этими беззаботными девушками, а не прислуживала бы им. Бог знает чего, каких усилий и недоспанных часов стоило Варе добраться до десятого класса школы; послезавтра ей предстояла переэкзаменовка по русской литературе — последнее препятствие перед этим выпускным классом. А вскорости, этой же осенью, она собиралась уволиться из кафе и подыскать себе новую работу, пусть даже не сулившую достаточных заработков, но дававшую больше времени на учение, иначе ей было не подготовиться к экзаменам. И хотя не все товарки одобряли ее планы — в самом деле, даже окончив школу, она вряд ли, на первых порах особенно, могла рассчитывать на более хлебное место, — Варя была непреклонна. Она и деньги копила сейчас для того только, чтобы создать себе запасный фонд на этот ближайший, решающий год. Стоя в очереди в кассу, Варя размышляла о том, что ей и сегодня мало придется спать, так как надо осилить еще страниц пятьдесят учебника; что утром она пойдет заниматься в читальню, только бы хрестоматия по литературе не оказалась на руках у кого-нибудь; что она не успела прочитать "Рудина" Тургенева, и это уже непоправимо, но что молодой завуч Павел Андреевич, неравнодушный к ней, не даст ее, пожалуй, в обиду. Затем подходила ее очередь платить, она листала блокнотик, перечисляя скороговоркой, точно передавая шифровку: "Беф два, жульен один, четыре звездочки двести пятьдесят, три семерки пятьсот, гляссе три, шоколадный два". Кассирша крутила, как шарманку, ручку своей скрежещущей машины, выбрасывала чеки на полуистертый резиновый кружок с пупырышками. И, зажав чеки в руке, Варя протискивалась сквозь кучку сердитых от тесноты, от духоты, от усталости официанток, сгрудившихся перед кассой. В простенке около кухни висело помутневшее зеркало; она взглядывала на себя мимоходом и поправляла наколку на голове с уложенными по моде, "гривкой", подвитыми волосами. Она была небольшого роста, отчего казалась моложе своих двадцати лет — ей давали семнадцать-восемнадцать, — круглолица, простовата на вид, с чистым алым румянцем на слегка выдававшихся скулах. И когда выходила с большим подносом в зал, только голова ее, увенчанная на-крахмаленной короной, и виднелась за стеклянными вазочками с пирожными, за графинами с разноцветными напитками. От-кинувшись, чтобы сохранить равновесие, она легко несла эти радужно горевшие сокровища, ловко огибая столики, быстро ступая сильными ноликами, обутыми в лаковые туфли. — Девушка, двести граммов! — кричали ей навстречу. И она напрягала память, соображая, кто ей что заказывал. Музыканты из оркестра поужинали уже и вновь вернулись на эстраду, певица спела свою лучшую песенку о журавлях, летящих на родину, и Варе пора было рассчитываться с посетителями: время подходило к девяти. Молоденький паренек с детским пушком на толстых щеках, шептавшийся весь вечер с такой же юной подружкой, сконфузился, когда она попросила его уплатить по счету. Испугавшись, что его заподозрили в неплатежеспособности, он торопливо, сбиваясь со счета, выкладывал на столик бумажки. И Варя снисходительно подумала, что этих юнцов привела сюда первая любовь: так много заказали они мороженого и почти не притронулись к нему, пока оно все не растаяло. Молодой человек не оставил ей на чай ни рубля — вероятно, от смущения, — но Варя не обиделась: ей понравилась эта пара. За соседним столиком лакомились взбитыми сливками и тортом два старика и седая женщина в темном платье с белым воротничком. Они сидели уже довольно долго, поглощенные своим негромким разговором. И только сейчас, подавая счет, Варя уловила в их речах слова: семестр, кафедра, литературное наследство, композиция, монография. Ах, как много, должно быть, могли порассказать ей о Рудине, к примеру, эти ученые гости; мысль о том, что она срежется, если ее спросят на экзамене о Тургеневе, не выходила у нее из головы. Но всезнающие тихие мудрецы, расплатившись с нею, уже покидали вал. — Благодарю вас, милая девица, до свидания, — сказал один из них. По рассеянности он собрал своими чисто вымытыми, белыми пальцами и сунул в карман всю мелочь, остававшуюся на стоге, в том числе и сорок копеек, причитавшихся Варе. И она, сробев от уважения, не осмелилась потребовать их. Вообще ей сегодня не везло. За третьим столиком сидели у нее подростки в клетчатых ковбойках, в сапогах, по виду деревенские ребята, приехавшие в город подавать заявления в вуз. И Варя поморщилась, увидев, что они расположились на ее территории, — это была невыгодная публика. Вскоре, впрочем, она смягчилась: ребята застеснялись, очутившись в этой слишком роскошной обстановке, долго шепотом советовались, выбирая кушанья, а к ней, Варе, обращались с такой почтительностью, точно она была тут полноправной хозяйкой. И она почувствовала себя обязанной позаботиться о них: она принесла им сосиски с капустой, что было и недорого и сытно, много хлеба и по бутылке клюквенной воды. Как она и предполагала," всю сдачу, до копейки, эти юноши также оставили себе. Варя помедлила, собираясь с духом, прежде чем подойти к четвертому столику, в углу за пальмой. Будто взывая молча о помощи, она огляделась: певица, подобрав свое длинное, с запылившимся подолом платье, шла мелкими шажками к эстраде, дожевывая на ходу пирожок. Ах, как знакомо и постыло — тесно, задымленно, беспорядочно, шумно — было в обоих залах! Перед эстрадой поплескивал фонтанчик с жестяными, поржавевшими лилиями. И тускло тлели, как во влажном тумане, матовые плафоны на потолке, точно им также не хватало воздуха. Приняв озабоченный, спешащий вид, Варя направилась к посетителям в углу: там явно поджидали, когда она освободится. И она приготовилась изворачиваться, кокетничать, хитрить и обманывать, лишь бы только отделаться от этих опасных ухажеров. Посетители, укрывшиеся за пальмой, сильно захмелевшие, и вправду предъявили ей на этот раз свои требования; вся компания была охвачена той пьяной предприимчивостью, что не берет в расчет никаких резонов. Мужчины вознамерились ехать куда-то еще, допивать, и именно ей, Варе, предстояло разделить их общество; ее согласие как бы само собой подразумевалось. Человек с узким взмокшим лбом положил поверх платы за ужин сотенную бумажку и негромко, точно по секрету проговорил: — После "а" идет "б" — это закон. Варя не поняла его, но сердце ее заколотилось, и, собирая тарелки, силясь не показать своего испуга, она сказала: — Обидно, мама у меня опять заболела… Мне в аптеку еще надо и домой потом… Во всем этом не было ни слова правды, Варя давно жила одиноко, снимала угол в чужой семье. И как ни прозрачна была ее ложь о больной матери, она не раз уже выручала ее в трудных положениях. Не поднимая глаз, Варя отсчитала то, что ей полагалось по счету, оставив сверх него на столе все до рубля. — Приболела… мамаша? — переспросил плывущим голосом полный блондин. — А ты не бойся, ничего… — Он тянулся к Варе, и от его большого распаренного тела веяло жаром. — Вьздоровеет… Свезем тебя первым делом в аптеку на машине… порошочки там… А человек с узким, точно сдавленным, лбом вновь пододвинул Варе деньги — чаевые. — Обычай — деспот меж людей, — строго сказал он. И она подумала, что ей остается одно — спасаться бегством. Как бы уступая настойчивым приглашениям и прося лишь еще немного повременить, она сказала: — Выручку сдавать — тоже канительное дело. Вы соскучитесь дожидаясь… Так и не взяв богатых чаевых, она пошла, унося посуду, а через полчаса, держа под мышкой сверток со своими лаковыми туфлями, переобувшись в босоножки, выскользнула черным ходом во двор. На улице никто ее не подстерегал, она бегом промчалась мимо окон кафе по высвеченному зеленому асфальту, свернула в переулок. И тут поняла, что погибла: сейчас же за углом, в туманной тени, отброшенной громадой дома, стояли ее обманутые ухажеры, все трое; машина "Победа" с погашенными фарами ждала у тротуара…Впоследствии Варя не без тайного удовольствия вспоминала все случившееся в переулке, в двух десятках шагов от кафе "Чайка", ее тщеславие питалось этими воспоминаниями. Но в тот воскресный вечер она так перетрусила, что в памяти ее отчетливо сохранились только два-три момента. Мужчины двинулись, загораживая тротуар, ей навстречу, и с ее уст сорвалось первое, что пришло в голову. — Пропустите, пожалуйста! Не хулиганьте! Пропустите! — сказала она, будто не узнавая этих людей. Она торопливо придумывала, что бы такое им опять соврать, но не смогла ничего придумать. Мужчины в молчании, как будто все у них было заранее условлено, обступили ее. Человек с высоким лбом встал позади, она обернулась, и его лицо показалось ей черным на фоне озаренного фонарями недалекого бульвара. Там, наверно, продолжалось еще гулянье, и Варя глотнула воздуха, чтобы крикнуть, позвать на помощь. В то же мгновение ее толкнули в спину, и она только ахнула, задохнувшись. Полный блондин взял ее обеими руками за плечи и круто повернул к себе. — В аптеку тебя свезем… — сказал он и длинно, со вкусом выговаривая каждое слово, выругался. — После в больницу сама попадешь… Третий участник компании невесело, нервно засмеялся. Варя беспомощно дергала плечами, стараясь высвободиться. — Какое у вас право?! Не выражайтесь, пожалуйста!.. Кто вам позволил? — восклицала она, не узнавая своего прерывавшегося голоса. И блондин больно зажал ей рот влажной, железной, пахнувшей табаком ладонью. Она почувствовала, что ее толкают, куда-то тащат; с ужасом подумала, что сейчас ее посадят в машину и увезут; попыталась упереться ногами, напряглась всем телом. Ей удалось вырвать левую руку, и она ткнула кулачком кого-то в живот, но рука ее снова оказалась как в клещах. И тут она услышала тяжелый топот сапог: кто-то еще подбегал сюда, к ним. Далее она запомнила, как около нее притопывал на месте рослый солдат в пилотке — Андрей Воронков, Андрюша, с которым так и началось ее знакомство. Запыхавшись, солдат выкрикивал: — Сейчас узнаете, кто мы, сейчас! Блондин схватил его за ворот гимнастерки и рванул с такой силой, что затрещали швы. Тогда другой солдат высоченного роста — а всех их тоже было трое, — крикнув что-то на незнакомом языке, ударил Вариного обидчика. Ударил один лишь раз и как бы не всерьез — коротко, не размахиваясь, в подбородок. Но блондин тут же рухнул на колени, точно прося прощения, качнулся и упал на бок, деревянно стукнувшись головой. С проспекта донесся прерывистый клекот милицейского свистка, и товарищи блондина бросились, как по сигналу, к машине: им, должно быть, не хотелось встречаться с милицией. Солдаты в растерянности затоптались около лежавшего на асфальте человека. Андрей нагнулся и приподнял его голову, вглядываясь в запачканное кровью, потекшей изо рта, лицо. — Готов… а, черт!.. — неуверенно пробормотал он. — Рука у тебя, Даниэлянчик… — Не трепаться по именам! — со злостью оборвал Андрея третий солдат. — Интеллигенция! Быстро опустившись на корточки, он приложил ухо к груди упавшего. — Дышит… сволочь! — обрадованно шепнул он. — Ходу, ребята, живо! И они, трое солдат и Варя, сбившись в тесную группку, кинулись со всех ног от места схватки. Сзади милиционеры как будто переговаривались друг с другом длинными свистками: погоня шла по пятам. И Варя повела своих заступников проходными дворами; они бежали мимо мусорных контейнеров, выставленных рядами, мимо темных каменных сараев, мимо пустых волейбольных площадок, спустились в пропахший картошкой подвал, выбрались из него. Все это — в полном молчании, объятые смятением и решимостью. Только Булавин раза два проговорил с непонятным удовлетворением: — Наделали делов! Вбежав в какой-то узкий переулок, они невольно на мгновение остановились; здесь было слишком светло, из квадратных окон фабричного здания лились наружу широкие потоки дневного света. И в его голубоватом сиянии Андрей увидел за окнами ротационную машину, огромную, как дом в доме, как пароход; внутри нее вращались могучие валы, текла белая бесконечная лента газетной бумаги; печатник в своей черной рабочей одежде стоял одиноко на высоко поднятом мостике. В следующую секунду солдаты и девушка, инстинктивно стараясь держаться в тени, ускорили шаг. Когда все подошли к дому, в котором жила Варя, свистков уже не было слышно, и девушка протянула руку Андрею — первому примчавшемуся к ней на помощь. — Может, зайдете когда еще… — сказала она, часто дыша. — Я на третьем этаже, квартира семь. Она поочередно пожала всем руки; глаза ее, слабо светившиеся в тени, наполнились слезами и заблестели. — Простите, что из-за меня такое происшествие… — тихо, виновато сказала она. — Бессовестный народ!.. Думают, что если я официантка, так со мной все можно. Прямо бессовестный… Спасибо вам! — Ничего, пожалуйста… ничего нам не стоит, — страшно засмущавшись, пробормотал Даниэлян. Отступив в подъезд, в темноту, девушка исчезла. — Поздравляю с боевым крещением! — сказал Булавин. — Теперь ожидайте благодарности в приказе. Андрей громко рассмеялся. Все трое были довольны собой. И, чувствуя себя ловкими, смелыми, способными на решительные поступки, солдаты заспешили дальше: пора было возвращаться в казарму.

Рабочий в черном комбинезоне, молчаливый и внимательный, проходит по мостику своей ротационной машины, подобный капитану на командном мостике корабля, плывущего в море новостей. И миновавший день, — неисчислимый, неохватимый взглядом день мира! — прежде чем исчезнуть навсегда, вновь возвращается к людям, уменьшенный до размеров газетного листа, но повторенный в миллионах оттисков, С однообразным шумом морского прибоя листы укладываются на фальцевальные аппараты. И печатник, внимательный и спокойный

(в 17-м году он был разведчиком, или связным, или подносчиком патронов в отряде Красной гвардии; в 24-м, в год смерти Ленина, он вступил в партию, в 41-м на его квартире была партизанская явка),—

рабочий в черном комбинезоне, неторопливый и бдительный! — стоит на мостике своей исполинской машины, над этим нескончаемым потоком событий, имен, катастроф, побед, открытий, одни из которых наполнят завтра сердце людей тревогой, другие вселят в них надежду.