Глава 1
Всю зиму пополнялась и двигалась с запада на восток большая партия ссыльнопоселенцев и каторжан, одетых в серые бушлаты и в коты. Шли они закованные в кандалы и окруженные вооруженным конвоем.
Всю зиму от тюрьмы к тюрьме, от этапа к этапу тянулись дни, томительные, однообразные и скучные.
Шагали арестанты через широкие российские поля, через мохнатые уральские сопки с серыми оскалами, заваленные снегом, через безбрежные просторы забеленных сибирских степей, через темную синеву непроходимых зарослей сосны, ели и березы. Шагали они с обмороженными и облупившимися лицами, с бритыми наполовину головами, с желтыми тузами на спине. Шагали под размеренные всплески кандального звона, под вой буранов и вьюг, под матерные окрики солдатской команды.
И лишь брызнула с небес голубая весенняя оттепель, миновали кандальники потемневший и готовый к разлому Иртыш, неделю передохнули в вонючей омской тюрьме и, по сырой весенней прели, пошли большим Сибирским трактом дальше на восток.
А перед самым севом отделили от партии небольшую толпу поселенцев, пригнали в волость и распределили по деревням. Пять человек назначили в Кабурлы — верст за семьдесят от волости.
На третьи сутки под вечер пришли они в Кабурлы. У поскотины, около землянки, остановились.
А в землянке бродяга Никита жил: сухой, приземистый и плешивый, с лицом Николая Чудотворца; только седая клочковатая борода была пошире и подлиннее да колени от старости согнулись. Но крепкий и веселый был старик. Летом крестьянский скот пас, а зимой христовым именем побирался и спал в банях.
Сейчас Никита только что пропустил через ворота поскотины последних коров деревенского стада и, войдя в безоконную землянку, сбросил с плеч сумку с остатками черного хлеба, длинный пастуший бич и свой дырявый армяк. Хотел Никита прилечь на земляную лежанку и отдохнуть — до ужина в очередной крестьянской избе, — да увидел подошедших гостей и вновь вышел из землянки.
Перед Никитой стояли четыре мужика средних лет и один молодой парень. Все пятеро были босоногие и одеты во все серое — арестантское. На головах у всех круглые суконные шапочки с плоским верхом, лица и одежда покрыты толстым слоем пыли. В руках они держали арестантские коты, а у поясов их болтались маленькие жестяные котелки.
Мужики поздоровались:
— Здравствуй, дедушка!
— Бог на помощь, дед!
— Милости прошу, — коротко ответил Никита и пристально посмотрел на гостей подслеповатыми, но острыми глазами; сразу, по одежде, узнал, что за люди пришли в деревню, но все-таки спросил:
— Небось, к месту приписки пришли? На поселенье?
— Как есть правильно, дедушка, — ответили мужики. — На поселенье.
— Откуда, — спросил Никита, — из каких краев препожаловали?
— С разных мест… Кабурла-то — эта будет?
— Она самая.
— Значит, прибыли?
— Прибыли, — засмеялся старик, показывая из-под седых усов гнилые зубы.
Он запахнул рваные полы рыжего армяка, потом присел на корточки к землянке и, обращаясь к поселенцам, спросил:
— Надолго?
Черный корявый мужик ответил:
— Разно… Кто на пять, кто на десять лет. А кто и насовсем.
— Подходяще, — опять засмеялся старик. — Присаживайтесь. Чего стоите на ногах? В ногах правды нет…
Постукивая котелками, поселенцы притулились к землянке.
Солнышко из-за леса через речку бросало на деревню уже последние бледно-золотистые лучи. А неподалеку от землянки, где-то сзади, в перелеске, все еще раздавались малиновые звоны тонкоголосых вечерних птиц. Серая пичуга сидела совсем близко от мужиков, на крайней березке, и настойчиво просила: «выпить… выпить… пить-пить!». Вверху, над головами мужиков, в далеких лиловых небесах перекликалась запоздавшая стая гусей: «га-га-га!.. га-га-га!..» От села доносились крики баб и ребятишек, лай собак и мычание скота, только что миновавшего поскотину и скрытого от поселенцев густым облаком пыли. Коровий рев гудел уже по деревенской улице, а серое облако пыли все еще стояло над проселочной дорогой, над поскотиной и, расплываясь в стороны от проселка, тянулось к землянке и било в лица мужиков знакомыми запахами их родных деревень: полынью, навозом, полевыми травами и парным молоком.
Усталые, вспотевшие и пропыленные, поселенцы долго сидели молча. Жадно глотали они дурманящие запахи деревенской пыли, тоскливо поглядывали на деревню, на речку и на березовый лес, плотной стеной обступивший деревню с трех сторон. Вспоминали покинутые родные гнезда — такие же шумные и пыльные в этот вечерний час.
Русоволосый и долгоносый рязанец уперся простоватыми серыми глазами в глухую стену леса и, вздохнув, сказал:
— Сторона… язви ее!..
Старый бродяга повернул к нему мохнатое свое лицо и, оскалив гнилые зубы, засмеялся:
— А что?
— Да как же, — раздумчиво ответил рязанец. — Семьдесят верст отмахали, а хоть бы одна русская душа попалась! Одни киргизы… и то редко… Глухомань!
Бродяга почесал белые кудлы за ухом:
— Да, глухая сторона… Леса, степи да болота…
Рязанец спросил:
— Давно здесь живешь?
— Годов тридцать…
— Здешний?
Старик опять засмеялся:
— Не помню…
— То есть, как это не помнишь?
— А так и не помню, — сухо ответил старик, глядя посуровевшими глазами куда-то в сторону, в лес. — Вы что… судьи аль пристава какие?
Поселенцы, смеясь, переглянулись, поняли, что старику неприятен такой допрос. Рязанец шутливо сказал:
— Это мы так, дедушка, к слову пришлось. Уж очень много тут в Сибири непомнящих…
Тем же сухим старческим голосом бродяга ответил:
— Много… Это верно.
— Та-ак, — протянул рязанец. — Ну, а как тут… для нашего брата?
— Худо, — ответил старик, вновь оживляясь и повертываясь к поселенцам. — Сами видите… Народ здесь не богато живет… Заработков никаких. А на тракту — озорство…
Корявый мужик, перебивая разговор, весело воскликнул:
— А нам-то что!
— А вот слушай.
Старик сел поудобнее и начал:
— Много народу гонят сюда… Тридцать годов живу я в Сибири, всю исколесил ее, матушку, вдоль и поперек. Всего насмотрелся. Живу… смотрю и все вижу. Сами посудите: куда деваться человеку, которого на вечное поселение пригнали сюда? Ну и идут люди на тракт — к мужикам в работники. Года по два, по три, по четыре чертомелят на богатеев. Богатый-то мужик в каждой малой деревушке имеется. Расчет подойдет, хозяину надо платить работнику пять-шесть рублей. А где их взять? Денег в деревне мало, а жадность у мужика большая. Почешет затылок хозяин да в лес по дрова и пошлет работника… Следом и сам с топором поедет. А после один на всех лошадях возвращается…
Белокурый и курчавый парень вскричал:
— Значит, ухлопал?!
— Беспременно, — подтвердил старик… — А то и так бывает: деньги-то хозяин отдаст, потом пустит работника за поскотину… до первого лесочка… После топор за пояс… Падет на коня… догонит и укокает своего работничка.
Курчавый парень опять перебил:
— А что же народ-то!.. Неужели мужики молчат?
— А что же им делать? — усмехнулся старик. — Кричать, что ли, на всю деревню?
— Заявить, — запальчиво проговорил парень.
— Начальству донести…
— Поди-ка, донеси… Донесе-ешь!.. Он тебе донесет… убивец-то…
Видя, что парень смотрит на него непонимающими глазами, старик повернулся к нему и стал разъяснять:
— Ты подумай-ка: кто кого бьет-то? Богатый убивает бедного — горбача. Горбачами нас здесь зовут. А горбач в этих краях — все равно что человек, лишенный всех прав и состояния. Опять же… кому жаловаться, кому доносить? Начальству? Приставу?.. А богатый-то мужик с приставом за ручку здоровается. Понял?
Старик помолчал. Посмотрел на сумеречный лесок, в котором птицы допевали свои последние вечерние песни, и, обращаясь уже ко всем поселенцам, продолжал рассказ:
— Вот вы и кумекайте насчет здешних мужиков. Сегодня они, мужики-то, сделают донос на богатого убивца, а завтра он сам поедет в волость аль в город и задарит все начальство. Да, да! А что вы думаете? Еще как задарит-то!.. А там, глядишь, неурожай хлебов в деревне либо падеж скотины… Иной раз полдеревни за один год в разор пойдет. К кому в таком разе мужикам идти? Конечно, идут к богатею. Потому, больше некуда здесь мужику податься. Ну, а богатей-то и скажет: «Вы на меня кляузу произвели, а я вам должен помощь подать? Э, не-е-ет! Я не дурак! И помощи моей вам не будет». Да еще фигу покажет: дескать, накось, выкуси!.. Ну, и уйдут мужики, не солоно хлебавши. И будут люди голодать, будут умирать с голоду. Особливо дети которые… А что вы думаете? Он ведь, богатый-то мужик, в здешних краях иной раз один на всю деревню… Вот и получается: либо ты иди и доноси на него, а значит… в случае чего, готовься к беде. Либо посматривай на его черные дела да помалкивай. Так-то, братцы мои калиновые!
Старик умолк.
Задумался рязанец, тихо вымолвил:
— Неужели все богатеи здесь такие жадные до денег? Неужели так-таки за пятерку и убьют человека?
Никита почесал за ухом и так же тихо сказал:
— Не все, конечно… Но есть такие… Особливо те, что на тракту живут, где обозы с товаром ходят да купцы по разным делам проезжают. Поди, слыхал пословицу: «От трудов праведных не наживешь палат каменных». А из здешних деревенских богатеев очень даже многие на тракту, с кистенем в руках, богатство свое добывали.
Старик потянулся к бородатому рязанцу и еще тише добавил:
— Вот ты и посуди: что стоит такому человеку ухлопать работника — горбача? Да ровным счетом ничего! Жадность-то человечья на все толкает людей. А пять-шесть целковых здесь большие деньги. Богатому трудно с такими деньгами расставаться. Ну, вот он и идет на все… и убивает…
Рязанец спросил старика:
— Давно в этой деревне живешь?
— Да годов пять, — ответил Никита.
Корявый мужик посмотрел на рваное одеяние старика, на его кнут и сумку, спросил:
— Пастух?
— Пастушествую… Подпаска имею…
— Сколько же платит тебе деревня?
— А я ничего не получаю, — засмеялся старик. — Без денег-то спокойнее спишь.
— А чем ты живешь? — изумленно спросил молодой парень. — Чем питаешься?
— Летом мы с подпаском харчуемся поочередно у всех мужиков. А сплю вот здесь — в землянке. Зимой в банях сплю, а харчуюсь уже чем бог пошлет. Народ здесь приветливый — куска хлеба не жалеют. Дадут краюху ржаного хлеба… ну, и грызу ее дня два-три. Зубы-то плохие стали…
— Н-да-а, — задумчиво произнес рязанец, почесывая пальцами свою запыленную правую щеку, густо поросшую светло-русым шелковистым волосом. — Да, дедушка, очень красна твоя жизнь.
Старик опять пошутил:
— А мне ничего… нравится! По крайней мере в поле, под синим небушком, светло, в натопленной бане — тепло, а в этой вот землянке — ветер мне тоже в тыл.
Рязанец посмотрел в сторону деревенских изб, почти сплошь крытых дерном, и продолжал расспрашивать:
— Небось, в этой деревне богатеи тоже имеются? Вот эти дома, тесом-то крытые, чьи?
— А-а… этот вот, который поближе-то к нам, — переспросил старик, тыча пальцем в сторону деревни, — пятистенок который?.. Этот лавочнику Будинскому принадлежит. Будинский-то тоже ссыльный… из уголовных…
— Из уголовных?! — воскликнул один из мужиков. — На этапах мы встречали поляков… только те не уголовники.
— Встречал и я, — сказал Никита. — Под Иркутском городом. Ну, те совсем не нашего десятка… хороший народ. А этот, Будинский-то, варнак! И баба у него такая же. Да вот поживете — сами увидите.
— Ну, а чей вон тот дом? — рязанец указал пальцем на большой дом посредине деревни.
— Крестовик-то? Этот Гаврилы Терентьича Козырева — старосты здешнего. Вон тот дальний крестовик, что в левом порядке стоит, — принадлежит Ипату Харитонычу Вихлянцеву, первому здешнему богатею. А тот, который с просмоленной крышей и в правом приречном порядке стоит, тот Еремею Скобову принадлежит… Тоже богатей, Скобов-то.
— Небось, все работников держат?
— Нет, Будинский не держит. Да ему работник и ни к чему — не сеет. Гаврила Терентьич и Ипат Харитоныч держат. А как же! — старик опасливо оглянулся и продолжал: — Держат. Хозяйства-то у обоих большие… и посевы большие… Без работников им никак не управиться. — И, как бы спохватившись, он торопливо добавил: — Ну, только у нас ничего такого… чтобы насчет обиды горбачам… В этой деревне народ хороший. Можете оставаться без опаски…
Рязанец пристально посмотрел на хитроватое лицо старого бродяги, но ничего не сказал. Молчали и остальные поселенцы.
— Это я вам говорил, — продолжал Никита, — насчет тех ссыльных, которые посмирнее. Ну, а те, что побойчее, бродяжить уходят. Всю жизнь колесят по лесам да по степям. Зимой у мужиков в банях живут, вроде меня… Так и дохнут. А некоторые в города уходят. Спиваются. Под заборами дохнут. А бывают и такие, которые на золотые прииска бегут. — Он махнул рукой и добавил: — Тоже пропадают… даже наверняка…
Поселенцы задумались. На березовый лес да на деревню поглядывали. К вечерним звукам прислушивались.
За поскотиной, в белостволом березняке с мелкой, но густой уже и курчавой зеленью умолкали последние птичьи песни. Одиноко и тоскливо звучал голос бездомной птицы — кукушки, перекликавшейся с тонкоголосой пичугой, все еще просившей: «пить-пить!»
Оттуда, из леса, к землянке потянуло легкой и манящей прохладой, пропитанной запахом весенней березы и диких ирисов — по-здешнему называемых «кукушкиными слезами».
Трое мужиков неотрывно смотрели на лес.
А белокурый и курчавый парень, вытянув шею и подавшись вперед, прислушивался к гомону, доносившемуся от села, над которым стояло облако пыли. Там вдоль всей улицы по-прежнему заливисто тявкала собачонка, мычали коровы, блеяли овцы и звонко перекликались зазывные голоса баб и девок, встречавших своих буренок.
Черный корявый мужик, отрываясь взглядом от леса, посмотрел на село и спросил своих соседей:
— Ну, как, ребята… Останемся, что ль?
Рязанец почесал за ухом, тряхнул головой и решительно ответил:
— Ну, нет!.. Пропади она пропадом, эта сторона. Убегу!
А курчавый парень вскочил на ноги и весело крикнул:
— А я остаюсь, братцы. Все одно помирать… здесь ли, там ли — какая разница?
Загалдели мужики, заспорили.
Одни говорили о крепком деревенском житье и советовали остаться здесь, на месте приписки. Других тянули леса сибирские дремучие, степи широкие и жизнь вольная, с котомкой за плечами.
А старый бродяга посматривал на них смеющимися прищуренными глазами и в уме прикидывал, кому из них жить и кому пропадать.
Поговорили мужики, поспорили и решили: четверо бродяжить идут, один остается.
Простились со стариком Никитой, к деревне двинулись.
Глава 2
За рекой, над лесом, все еще полыхал лиловый закат. Но вечерние сумерки все гуще и гуще окутывали поля, луга, лес, речку, дворы и серые бревенчатые избы, крытые дерном. Угомонилась деревня. Затихли собачьи голоса. Бабы и девки кончали доить коров. Кое-где в избах наскоро ужинали и ложились спать.
Белокурый курчавый парень прошел улицей уж полдеревни — все к избам присматривался. Наконец выбрал новую избу и вошел в ограду.
Около сеней встретилась старуха с лукошком. Лицо у старухи, как засохший гриб. Под седыми бровями глаза слезятся. Старый синий сарафанишко — словно на клюку одет. Подошел парень. Весело гаркнул:
— Здорово, бабуня!
Старуха покосилась:
— Здорово…
— Где тут… который хозяин?
Старуха приставила к глазам руку козырьком:
— Зачем тебе хозяин понадобился?
— Дело есть… сурьезное.
Присмотрелась старуха к веселому пареньку, одетому во все серое и державшему в руках арестантские коты, спросила:
— Горбач?
— Нет, — ответил парень, — в работники пришел наниматься.
Заворчала старуха:
— Видать тебя… Тоже работник сыскался… Поселенец, поди?
— Он самый, бабуня. Да я смирный!..
— Не робки и мы, — сказала старуха, оглядывая парня с ног до головы. — Ступай в избу — там хозяин.
— А как его зовут?
Сурово взглянула на парня старуха, ответила:
— Филат. Иди… Нечего лясы точить!
Шмыгнул парень через сенцы. Вошел в избу, обежал глазами стены, завешанные хомутами, шлеями да уздечками. Перекрестился. Потянул в себя воздух, пахнущий парным молоком и простоквашей, и, обращаясь к мужику, гаркнул:
— Здорово, дядя Филат!
Рыжий, высокий и костлявый мужик сидел у окна за столом. А молодая краснощекая и чернобровая хозяйка с большими черными глазами собирала ужин. Мелькала в кути темным кубовым сарафаном, крутой грудью да полными плечами, оголенными из-под холщовой рубахи, висевшей на узеньких тесемках.
Поздоровался и Филат:
— Здорово! По какому делу пожаловал?
Парень оскалил мелкие белые зубы:
— В работники принимай, дядя Филат! Полдеревни прошел… никуда больше не пойду…
Засмеялся Филат:
— А откуда ты знаешь, что Филатом меня зовут?
— Дух на меня накатывает, — бойко заговорил парень, сверкая ровными и белыми зубами. — Вроде как с неба находит на меня… вот и угадываю людей… Сразу!
— Та-ак, — протянул Филат, посмеиваясь и раздумывая.
— А ежели мне не надо работника, на это что скажешь?..
— Все равно принимай. Я ведь много не запрошу…
— А сколько?
— Харчи и одежда — твоя.
— Не дорого, — ухмыльнулся Филат в рыжие усы и спросил:
— Как звать-то тебя?
— Степан… по прозвищу Ширяев.
— А из каких будешь?
— Раньше крестьянствовал. Ну и в городе жил… всяким рукомеслом занимался. А теперь поселенец. Из-под Тюмени я. Вот пришел в вашу деревню на поселение.
— Вижу…
Почесал Филат рыжую куделю около уха. Подумал. А затем деловито сказал:
— Ладно. Проходи… садись.
Молодой поселенец прошел к столу, сел на лавку. Бегал голубыми глазами по голым и круглым плечам хозяйки, скалил зубы и быстро говорил Филату:
— А что же не спрашиваешь насчет какого другого рукомесла? Какой, мол, работник буду?
Оплат рассмеялся:
— Знаем… Живут тут у нас в деревне два поселенца. Хозяева не обижаются на их работу. Будешь хорошо работать — не обидим. Харч не жалко. Одежонка тоже найдется. Рубля два на выпивку дам… за год…
Поселенец вскочил с лавки. Испуганно замахал руками:
— Не надо! Не надо, дядя Филат!..
Не поймет Филат:
— Чего не надо? Почему не надо?
— Денег не надо, дядя Филат!.. Не надо!.. Ну их к лешему, твои деньги!
— Да почему не надо-то? Обскажи толком.
— Укокаешь, дядя Филат! — вырвалось у парня.
Сдвинул Филат мохнатые брови, рыжую голову в костлявые плечи втянул. Хмуро бросил:
— У нас этого нет… не бьем… Можешь жить без опаски…
Поселенец все еще не верил:
— Неуж платить будешь, дядя Филат?
— Конечно, буду. На кой ты мне? — серьезно заговорил Филат. — Руки пачкать не привычны… В нашей деревне такого нет… чтобы людей убивать. Это те… богатые мужики на тракту… Те, верно, балуются — бьют. А в нашей деревне этого нету. У Вихлянцева Ипата Харитоныча поселенец четвертый год живет в работниках. Другой, у старосты Гаврилы Терентьича, уже два года прожил… И ни-ни! Боже упаси!.. Ничего худого не скажешь.
Молодой поселенец сорвал с головы свою серую шапочку и, тряхнув белыми кудрями, обрадованно воскликнул:
— Значит, по рукам, дядя Филат!
— Ладно, садись за стол… ужинать будем.
Вошла старуха. Покосилась на поселенца и, слыша, что Филат приглашает парня за стол ужинать, сурово сказала, обращаясь к парню:
— Поди сначала во двор, пыль стряхни с себя да рожу водой ополосни. Там, на дворе, водовозка стоит — бочка… Около нее и ополоснешься.
Парень проворно выбежал из избы, отряхнул с себя дорожную пыль, отыскал бочку с водой и умылся. Вытер лицо подолом рубахи и снова в избу вошел.
— Садись, — еще раз сказал ему Филат, разглядывая свои большие и заскорузлые руки, покрытые рыжим волосом.
А старуха добавила, обращаясь к парню:
— Да лоб-то перекрести… перед едой. У нас без креста не садятся за стол.
Парень обернулся к иконам, размашисто перекрестился три раза и сел на скамейку к столу.
Голорукая и черноволосая хозяйка с повойником на голове проворно метала на стол посуду и снедь. Неприметно для мужа и для свекрови скользила робкими иссиня-черными глазами по статной фигуре молодого поселенца и по его беловолосой голове, похожей на мелкую овчинку курчавого барашка.
Глава 3
Ранняя весна подгоняла мужиков на поля с телегами, с сохами, с боронами. Торопился и Филат Косогов.
С приходом работника-поселенца перед Филатом широкие просторы открылись. Поселенец оказался шустрым парнем, хорошо знающим крестьянское дело. В работе не отставал от хозяев. Обрядился в серый хозяйский армяк. На курчавую голову старый Филатов картуз надел. На ноги бродни натянул. От настоящего сибиряка не отличишь. Вместе с Филатом поселенец сохи и бороны чинил, сбруи правил, семена готовил. Молодой хозяйке, Настасье Петровне, по дому помогал: воду с речки возил, за скотом ходил, и старухе старался угодить — кур щупал, яйца из-под амбара собирал и разные истории про свою сторону рассказывал. И все это делал с шуточками да с прибауточками.
Встанет раньше всех и весь день без устали в работе крутится. Скот на речку гонит — обязательно песни поет. Да так поет, что все девки деревенские на пряслах виснут.
Иной раз глядит, глядит старуха, как курчавый, разрумянившийся и веселый парень из избы во двор, а со двора к притонам и обратно мечется да потом обливается, и скажет:
— Посидел бы. Степан… Отдохнул бы. Смотри: мокрый ты весь…
— Ничего, ничего, бабуня, — крикнет на ходу Степан. — Делов много… Ужо отдохну…
Старуха ему во след:
— Да ведь не переделаешь все дела в один день…
— Переделаю! — не оборачиваясь крикнет Степан. — Стриженая девка косы не успеет заплести, как у меня все дела будут переделаны!
И запоет:
Воду или дрова в избу начнет таскать Степан — на хозяйку весело покрикивает:
— Сторонись. Петровна… Затопчу!.. Либо по нечаянности обниму.
Петровна тоже смеется.
— Он те, Филат-то, обнимет!
— Что ты! Ради истинного Христа не сказывай! Изломает он меня… убьет!..
— Маменьке скажу, — погрозится молодуха.
Тряхнет белыми кудрями парень, зубы оскалит:
— Бабушке сказать можно. Хоть сердитая, а не выдаст! Сама, поди, обнималась, когда помоложе была.
Покраснеет Петровна, плюнет и уйдет куда-нибудь.
А Степан опять уже на дворе со старухой балагурит:
— Что делать с курами, бабушка?
Покосится сурово старуха. Спросит:
— А что?
— Щупаю… на гнезда сажаю… проверяю, а они в пригоне да под амбаром несутся.
— Пусть несутся, — говорит старуха, не глядя на работника. — Привычка такая у них… После везде соберем яйца-то.
— Непорядок ведь это, бабушка! Разбаловались они! Постегала бы ты их, либо петуху на недельку воспретила топтать их. Пусть бы недельку без мужика пожили, как я без бабы живу… узнали бы кузькину мать!
Плюнет старуха:
— Тьфу ты, варнак!
И уйдет прочь.
А молодой поселенец снова около молодухи. Голубыми зенками по голым ее плечам бегает, балагурит:
— Какая ты, Петровна, сдобная. Ей-богу!
Иной раз и Петровна сердито обрывала парня:
— Отвяжись, Степан! Совести у тебя нет!
А сама чувствовала, как трепетал голубь в ее груди. Пылало лицо. Горели голые плечи.
Проворно летала из избы через двор на улицу и к соседке Катерине.
Сухая, смуглая, черноглазая и остроносая Катерина спрашивала:
— Ты что, девка, как кумач?
У Петровны язык заплетался:
— Степка… холера… все пристает с похвальбой своей…
— Ну так что ж? Парень — картинка! — говорила Катерина, заливаясь смехом. — Голова-то у него, как у белого барашка — кольцо в кольцо! И лицо, как у красной девки…
— А бог-то… грех-то?! — испуганно говорила Петровна.
— На то и бог, чтобы грехи прощать, — смеялась Катерина. — Эх, ты, разварная! Ужо засохнешь со своим Филатом… как рассада без поливки…
— Перестань хоть ты-то, — упрашивала Петровна Катерину, отводя глаза. — Мочи моей нет! Ведь я венцом крыта…
По-прежнему заливаясь смехом, Катерина только махала рукой.
— Дура!.. Дурой и останешься!.. Ужо зачахнешь…
Глава 4
По субботам семья Филата в бане парилась: Филат — с женой, а поселенец — со старухой.
Степан и тут без шуток не обходился.
Бегает глазами по желтому, морщинистому скелету старухи и вздыхает:
— Ох-ох-хо… худо, бабушка…
Старуха хлюпается руками в лохани, седые и реденькие волосы полощет и ворчит:
— Чего опять надумал?
— Да как же… обидно! Сама рассуди: кому нельма, а кому — чебак вяленый…
Сдвинет старуха седые брови:
— Какой чебак? Что ты мелешь?
Степан моет свои курчавые волосы, белые зубы скалит:
— У дяди Филата, говорю, баба-то — как нельма! А я вот, с тобой парюсь и моюсь, вроде как с чебаком вяленым!
— Тьфу, варнак, насмешник!.. Это ты меня чебаком вяленым прозываешь?
— Ну, конечно, тебя.
— Ах, ты варнак, варнак! Ужо накажет тебя господь! И пошто ты такой просмешник уродился, варначьи твои глаза?!
— Ничего не поделаешь, бабушка, — отвечал Степан, едва удерживаясь от хохота. — Смешинка часто попадает мне на язык — потому я и такой смешливый.
Начнет одеваться старуха. Хмурит седые брови, а в подслеповатых глазах ласка светится. Придет в избу, сядет за стол чай пить и воркует:
— Хорошего работника добыл ты, Филат. Парень-то — огонь!
Филат разглаживает рыжую куделю на малиновом послебанном лице, с шипением потягивает из блюдца чай и гудит:
— Не говори, маменька, — гору своротит!..
— Надо бы, сынок, поболе присеять ноне… десятинки на две, на три.
— Думаю, маменька, да не знаю, справимся ли?
— А ты рассуди да развесь. Ночь-то не шибко дрыхни, обдумай.
— Думаю, маменька… Потерял и сон!
— Думай, шибче думай! Видишь, какой работник-то оказался. Ни с одной девкой на улице не остановится и не поговорит. В хороводы тоже не ходит. Даже со здешними поселенцами не встречается. Все время в работе — в будни и в праздники. Видишь?
— Вижу, маменька! Замечаю…
Старуха начнет швыркать из блюдца густой кирпичный чай, а Филат сидит, опершись длинными руками о лавку, в пол смотрит. И думает.
Земли удобные в уме перебирает; семена в закромах на десятины прикидывает. И бредит.
Перед глазами у него уже березовый лес колышется. Где-то далеко черные полосы по утрам паром курятся. И точно такой же мужик, как он, Филат, шагает по ним с лукошком.
Широкими золотистыми брызгами зерно по черной пахоте разбрасывает.
Глава 5
Больше посеял этой весной Филат. Пшеницы восемь десятин, овса две десятины, овощей десятины полторы. Да на пяти десятинах озимые зеленели уже. По здешним местам не велики были эти посевы. Но и не малые, не бедняцкие. По весне хлопот и работ было много. Но со всеми делами Филат управился вовремя.
После обильных и теплых дождей, утрами яркими и прелыми, уходил он далеко за лес, к широким, густо зеленеющим увалам; подолгу стоял там, приставив руку к глазам; напряженно смотрел сквозь сиреневую дымку на черные набухающие полосы свежей пахоты; прислушивался к тревожному стуку в своей груди: ждал новых и обильных родов земли.
В эти дни похож был Филат на бездетного мужика, следящего за беременностью жены своей и, со смешанным чувством тревоги и радости, ожидающего рождения первого ребенка, обязательно мальчика, наследника всего накопленного им за долгие годы тяжелого крестьянского труда.
Но цвели дни переливами солнечного света, пестротой зацветающих трав, звонким перекликом птиц. Всходили и щетинились хрупкой зеленью сначала озимые, а потом и яровые хлеба.
Смотрел Филат на дружные и обильные всходы и видел, что это уже не бред его, а явь матери-природы; видел, что будет он нынче с большим урожаем, который принесет ему обилие зерна, принесет и почет на деревне. Смотрел Филат на поднимающиеся и густеющие зеленя, чуял крепость и силу земли и понемногу тушил тревогу в груди, понемногу успокаивался. А после троицы и совсем перестал к увалам ходить.
Подошли покосы.
Вся семья Филата на луга выехала. Косили, гребли и метали недели три. Старуха пищу готовила. Иногда и грабли в руки брала. А дни стояли раскаленные, томительные. В работе мужикам приходилось рубахи выжимать.
Наломается за день работы Филат, спозаранку, как убитый, уснет, храпит под стогом — за версту слышно.
И старуха намается — в одно время с сыном уляжется спать под открытым небом, близ шалаша.
Только Петровна подолгу не могла уснуть, потому что ночи были душные, медом сочных трав напоенные.
И молодой поселенец почти каждодневно до полночи не спал: лошадям после работы выстойку давал: к ручью поить их водил, после к траве пускал; подолгу в темноте шарашился.
Между делом уйдет куда-нибудь подальше на луг, уляжется около копны, на звезды смотрит, коростелей слушает и сам тихонько песни подпевает.
В ночной тишине долго и страстно звучал его голос на высоких нотах:
Иной раз придет Степан к шалашу, увидит, что молодая хозяйка около потухающего курева возится — посуду перемывает, подойдет и тихо спросит:
— Не спишь, Петровна?
Так же тихо Петровна ответит:
— Духота… А ты с песнями…
Еще тише шепчет Степан:
— Для тебя пою…
У Петровны язык заплетался:
— Уйди, Степан… не вводи в грех… Совести у тебя нет. Смеялся Степан:
— Ладно, уйду, нето…
Повернется Степан. Побредет к стогу. Ляжет около храпящего Филата. И долго в звездное небо смотрит.
С неделю так продолжалось.
И прорвалось.
Как-то раз особенно жаркий день выдался. А ночь, на удивление, была темная, душная. Крепкий пахучий мед парил над лугами, томно крякали коростели, одурело звенели кузнечики. И звезды мигали как-то по-особому ласково.
Напоил Степан лошадей. Пустил к траве. А сам пошел на луг. Разворочал копну, улегся на душистом сене. Уставился глазами на ярко трепещущие звезды и тихо запел:
А в это время Петровна металась на мягкой подстилке из сена в шалаше. И для нее струилась эта ночь звездным томлением. Горело крепкое, еще молодое тело. Запах трав дурманил голову. Звон коростелей и кузнечиков раздражал. Мысли путались как у пьяной, с песней Степана переплетались.
«Господи! — восклицала в уме Петровна. — Что же это такое? Грех-то… А он с песнями… Владычица!.. Были бы дети — не мутил бы меня нечистый!..»
Мужа рыжего вспомнила — ножом по груди полоснуло. Сбросила армяк, которым на ночь прикрывалась. Лежала в безрукавой рубахе, с голыми руками, с открытой грудью.
Но не проходил жар в теле, душил пахучий, медовый дурман; ночные звуки и пьяные мысли сливались со Степановой песней.
А парень уже не пел, а тихо стонал:
Сорвалась Петровна с постели, выбежала из шалаша, остановилась, еще раз прислушалась.
Парень стонал, точно голубь:
Буйный огонь подхватил, понес Петровну прямо на звуки Степанова голоса. Как в бреду, бежала голыми ногами по острому скошенному лугу. Не чувствовала сухой и колючей щетины под ногами. Белым привидением мелькала в ночной тьме по лугу.
Впереди, среди развороченного сена маячила такая же белая рубаха Степана.
Парень умолк. Приподнялся на локте. Насторожился, приглядываясь к бегущему белому привидению.
Подбежала Петровна и повалилась рядом. Только и смогла выговорить:
— Степа!
Обвила голыми горячими руками шею, пылающим лицом прильнула к шелковистым кудрям парня. Толстые черные косы ее, как змеи, повисли на белой Степановой рубахе. Ударил хмельной мед обоим в голову.
Звонко запели коростели и кузнечики. Заколебались, затрепетали яркие звезды. Опрокинулось небо.
Земля дышала пахучим и душным дурманом.
Глава 6
К концу покосов старуха стала примечать кое-что неладное. Не нравилось ей, что молодой поселенец во время работы зубы скалил и как-то особенно ласково с Петровной переговаривался. Слова какие-то несуразные оба роняли. Петровна в лице менялась.
Старуха присматривалась к молодайке и к парню.
Однажды разговор в ночной тишине подслушала. Неподалеку сидели молодые голуби. Веселый голос поселенца старым ухом уловила:
— А тебе не все равно, кто и откуда я?.. Поселенец!.. Вот и все…
— Нет, Степа, — тихо молвила Петровна, — теперь мне не все равно. Ведь теперь ты мне не чужой.
— Ну, что же! — так же тихо заговорил Степан. — Ежели хочешь, могу еще сказать, из-под Тюмени я… В деревне родился, в деревне и вырос… Пятеро нас было у отца. А отец был голыш… безлошадный. Чудной… какой-то был он! Когда мне исполнилось двадцать лет, прогнал меня в город… верст за триста. Иди, говорит, и учись чему-нибудь… Без копейки денег прогнал!.. Ушел я, конечно… Работу всякую испытал: был ямщиком и пимокатом, — сапожничал и плотничал, у богатого городского посевщика в работниках жил. Всего навидался!.. Имел дружков. И к водочке стал привыкать. Водочка и погубила меня. В пьяном виде, во время драки самого лучшего дружка своего, по нечаянности, убил… А начальство не разобралось в моем деле. Судили, конечно, и сослали вот сюда… Когда родители узнали, что я в тюрьму попал, отец прислал мне с попутчиками проклятье и велел сказать, что, оба с матерью, они отрекаются от меня навеки. Насчет матери-то он врет, поди. Мать любила меня. Ну, только с тех пор я ничего не знаю о своей семье…
Петровна спросила:
— Значит, ты один теперь на белом свете? Сирота?
— Вроде! — насмешливо ответил Степан.
Петровна еще о чем-то спросила Степана, и он ответил ей, но старуха не расслышала их слов.
И снова долетели до слуха старой Фетиньи слова воркунов.
— Зря ты не рожала, Петровна.
— Что поделаешь… бог не давал…
— Зря на бога надеялась.
— А на кого же было мне надеяться?
— На кого? На мужика, конечно. Помоложе который… Или на парня.
Не разобрала старуха ответ снохи.
Потом опять послышался веселый голос поселенца:
— Какой он муж… Глиста сухая! Теперь родишь… беспременно!..
И опять затих, оборвался разговор.
На другой день старуха наедине сказала сыну о своих подозрениях. Только посмеялся Филат:
— Что ты, маменька! Почитай, около десяти лет мы с ней прожили. Сама видишь: тихоня!.. Куда ей… Из бедности взята. Не пойдет на это…
— Смотри, сынок, — загадочно роняла слова старуха. — Дело твое… Ты муж, хозяин. А все ж таки присматривать надо. Молодая она… Да и он…
— Пустое, — добродушно смеялся Филат. — Неужто уж и поговорить бабе с парнем нельзя! О чем они говорили? О том, что не дает нам бог детей?! Да мне и самому тошно! Какая жизнь без детей? Подумай-ка сама! Живем, копим добро… А кому все это после нас достанется? Неизвестно…
Так ничем разговор и кончился.
Вскоре и покосы окончились.
Мужики уже пары поднимали.
Глава 7
Жаркое было это лето. Дожди вовремя шли. Большой урожай поспевал. Хлеба назревали не по дням, а по часам.
А Филат с работником большую целину поднимали. К будущей весне лишнюю землю подготавливали. Никак не могли управиться к страде.
На грех в субботу сразу два сошника лопнули. Остановилась работа в самый разгар.
В жаркий воскресный день взял Филат сошники под мышки и понес к кузнецу, на край деревни.
Проходя улицей, мимо окон своего пятистенка, прикрыл все ставни, чтобы в прохладе пообедать, без мух.
Оставил у кузнеца сошники, поговорил и через час домой вернулся.
В ограде, около неприкрытого окна, как-то неожиданно для самого себя остановился. Сердце неладно екнуло. Подошел. Прикрыл рукой стекло. Прильнув рыжим веснушчатым лицом к стеклу, взглянул в горницу.
А Петровна со Степаном лежат на кровати, целуются… Побелело лицо Филата, а веснушки на лице как будто почернели. Реденькая рыжая борода и усы ощетинились. Только и мог выговорить:
— Эй… вы что это делаете?!
Кинулся Филат в дом. Вбежал в горницу. Степан уже на лавке сидит. Петровна к кровати пристыла. Тоже сидит. Смотрит в пол и пылает лицом.
Затряслись у Филата и руки и ноги. Рыжая щетина на подбородке запрыгала, узенькие серые глаза стали круглыми. Долго стоял он со сжатыми шершавыми кулаками. Сухой язык не мог во рту повернуть.
Наконец перевел дух и выпалил:
— Вы что же это… сдурели?! Ведь изувечу я вас… обоих!
Степан сорвался с лавки. Бухнул Филату в ноги:
— Прости, хозяин!.. Не погуби!.. Прости, Христа ради!
Петровна сидела молча, глаз не поднимала.
Обдергивая посконную рубаху из-под пояска, Филат медленно ворочал голову то к Степану, то к Петровне и бормотал:
— Как же это?.. Как вышло-то?.. Обсказывайте…
А парень валялся в ногах и, задыхаясь, оправдывался:
— Сам не знаю как… Согрешили!.. Прости, Филат Ефимыч! Прости… Христом богом прошу: прости!
На крик старуха прибежала.
Спрашивает:
— Что такое? Что случилось?
Степан поднялся с полу, сел на лавку.
А Филат, стоя близ порога, объяснял матери:
— Полюбуйся, маменька… Ходил я в кузню — сошники в исправку отдавал. Пришел обратно… Смотрю в окно… А они оба… на кровати!..
Старуха хлопнула себя руками по сухим бедрам:
— Ах, варнак!.. Ах, охальник!.. Да как же это?!
— А вот спроси их, как.
Затопала старуха ногами. С кулаками кинулась на работника.
— Уходи, варнак!.. Убью чем попало!.. С глаз долой уходи!
Вскочил парень на ноги. Кинулся из горницы в сени.
А Филат прошел в передний угол. Сел за стол. Петровна на кровати тихо всхлипывала. Фартуком слезы вытирала.
Все трое молчали.
Филат оперся длинными сухими руками о лавку; рыжую голову втянул в костлявые плечи. Зачем-то внимательно рассматривал белые холщовые штаны и порыжелые бродни на ногах.
Сурово посмотрела старуха на сына подслеповатыми глазами из-под седых бровей. Заворчала:
— Говорила я тебе, Филат, упреждала… Не слушал старую! Умнее матери хотел быть?.. Вот и вышло… Молодое дело… женское… Знаю я… Не зря язык трепала… Не зря семьдесят годов на свете прожила! Всего навидалась…
Поднял Филат голову.
— Что делать-то, маменька?
— Твое дело. Ты голова, ты хозяин… ты и рассуди.
— Прогнать… Степана-то? — неуверенно спросил Филат.
— Смотри… тебе видней, — столь же неуверенно ответила старуха.
Опять замолчали.
Перестала всхлипывать и Петровна. Насупилась.
Старуха на сноху уставилась. Хмуря брови, сказала:
— Пала бы на колени, Настя! Муж ведь… хозяин… Отколь он взял тебя? Забыла, небось, бедность-то свою… сиротство-то свое…
Сокрушенно вздохнула старуха:
— Охо-хо… все-то мы, бабы, дуры… Не понимаем счастья своего, которое бог посылает нам.
Петровна сидела молча. Лицо ее все еще пылало малиновым пламенем. Смотрела в пол. Старалась собрать в кучу мысли свои путаные. Но они не подчинялись ей и собирались лишь на короткий момент, а потом вдруг разлетались, словно испуганная стая воробьев. Петровна чувствовала себя опустошенной, сгорающей в пламени стыда и срама. Со страхом прислушивалась к ворчливому голосу свекрови, но чуяла в нем затаенную ласку к себе. От укорных слов свекрови память метнулась в прошлое. Вспомнила Петровна убогое, полуголодное детство свое и такое же девичество — в покосившейся избенке на окраине волостного села. Вспомнила отца-бобыля, всю жизнь боровшегося с нуждой, любившего прикладываться к рюмке и оттого рано сошедшего в могилу. Вспомнила не старую еще и крепкую мать с норовистым характером, которая сразу, после смерти отца, отдала ее, десятилетнюю девчонку, в дом зажиточного мужика в няньки. Нянчилась она одновременно с двумя детьми: с годовалой девочкой и трехлетним мальчиком. Девочка не так уж много причиняла хлопот. А вот хозяйский парнишка оказался капризным и злым. Когда она не угождала в чем-нибудь, он бил ее, щипал и кусал до крови. Но мать наказала ей терпеть и переносить все. Ведь у матери, кроме нее, еще были две малолетние девочки, которых она с трудом прокармливала, работая у богатых мужиков поденщицей.
Однажды хозяйский мальчишка так искусал своей маленькой няньке руки, что она убежала с ревом к своей матери. Но мать только погоревала над ее участью и вместе с ней поплакала. А затем взяла маленькую Настю за руку и отвела обратно к хозяйке, приговаривая по дороге:
— Иди, милая доченька, иди. Некуда мне тебя девать. Ведь кроме тебя на руках у меня Палашка да Грунька. Впроголодь живем…
Чуть не до самого хозяйского дома Настя всхлипывала. А мать твердила ей:
— Иди, доченька… Терпи… Да с ребятами-то хорошенько водись… Хозяюшку-то слушайся.
Хозяйку мать упрашивала:
— Не серчай, Марфа Гурьевна! Возьми обратно Настю. Не смыслит ведь она…
Марфа Гурьевна выговаривала Настиной матери:
— Кабы она как следует обращалась с парнем-то моим, разве он тронул бы ее? Змея она, твоя Настя… змея! Потому и не любит ее ребенок.
— А ты, Марфа Гурьевна, поучи ее… иной раз и шлепни! Ничего ей от того не сделается. Знаю: зря ты ее не обидишь. Только парень-то твой не кусался бы…
— А если не нравится, — сказала хозяйка, — так забирай свою Настю и уходи. Другую найду. Немало вашего брата в селе… голытьбы-то…
Мать пала на колени. Умоляла хозяйку:
— Марфа Гурьевна! Благодетельница! Не гневайся, прости ее. Не смыслит ведь она. А мне некуда брать ее… С двумя-то не управлюсь… а с тремя и подавно. Пропаду я…
Уходя, мать наказывала:
— А ты, Настя, слушайся хозяйку. И деткам угождай. А еще раз прибежишь ко мне, сама прибью тебя да обратно же верну… к Марфе Гурьевне.
Так и осталась Настя около ребят Марфы Гурьевны, да три года и прожила с ними, перенося шлепки, щипки и укусы до крови.
К концу третьего года Настя пришла к матери, пала перед ней на колени и завыла:
— Маменька!.. Родимая!.. Нету больше моей мочи! Бери меня к себе… либо брошусь я в речку — утоплюсь…
На этот раз мать взяла ее ненадолго домой. Но вскоре же отдала в другой, богатый и многосемейный дом. Здесь Настя работала уже как взрослая — по дому и в поле. Ведь ей исполнилось уже тринадцать лет, а с виду она казалась гораздо старше. Она ухаживала за коровами и овцами. Помогала хозяевам на кухне. Летом выезжала с хозяевами в поле на сенокос и на уборку хлебов. Осенью копала и возила с поля картошку. Но здесь оказался хозяин зверь. Он бил девочку за всякую оплошку. Правда, бил он и жену, и сыновей, и снох. Насте доставалось больше всех, потому что хозяин знал, что деваться ей некуда. За год работы платили ее матери два пуда муки да зимой одевали Настю во все хозяйское. А летом она ходила, как и все деревенские девушки, в одной холщовой рубахе, длинной, чуть не до пят. Горько и обидно было Насте, что у нее была всего одна рубаха, да и та вся в заплатах. А другие девушки по праздникам наряжались в разноцветные сарафаны, вплетали в косы разноцветные ленты и, разнаряженные, выходили к выгону хороводы водить, песни петь и с парнями во всякие игры играть. Зимой девушки и парни посиделки устраивали — опять пели песни и плясали. А Насте все это было недоступно из-за ее бедности. Горше всего были ругань и побои, которыми награждал ее хозяин чуть не каждый день. Синяки у нее на теле и шишки на голове не проходили. Из-за синяков она и в бане мылась всегда последней. Возненавидела Настя хозяина почти с первого дня по приходе в дом, а вместе с ним возненавидела и остальных деревенских богатеев. Ведь она знала, что другие девушки, такие же бедные, работая у этих богатеев, переносили такие же обиды, как она. По ночам, наедине, Настя горько плакала. Но понимала, что иного выхода для нее нет. Изредка забегала ненадолго к матери, показывала ей свои синяки на теле и шишки на голове и заливалась слезами. Мать плакала вместе с ней. Но по-прежнему твердила:
— Терпи, доченька! Терпи, болезная! Не могу я взять тебя к себе. Нечем будет кормить, обувать, одевать. Сама видишь: вторую в няньки отдала. А хозяева все одинаковы. Ты думаешь, сама-то я мало издевки переношу от хозяев, у которых прирабатываю? Но все-таки работаю и терплю. Куда нам деваться?
Это служило Насте как будто утешением, и она покорно возвращалась к своим хозяевам.
Неожиданно разразилась над головой Насти новая беда. Лишь только исполнилось ей шестнадцать лет, пришла к ее матери жительница волостного села, по фамилии Шерстобитова, и стала сватать девушку за своего дальнего родственника Филата Косогова, проживавшего в Кабурлах и не особенно давно овдовевшего. По словам свахи, ездила она в Кабурлы по своим делам. А, как после оказалось, ездила она туда за тем именно, чтобы рассказать Филату о подходящей для него невесте, о скромной, бедной, но крепкой, красивой и работящей девушке Насте. Филат и поручил Шерстобитовой повести разговор с матерью Насти и с ней самой. Сваха побывала у матери несколько раз. Мать вызывала Настю к себе для разговора со свахой. И хотя сваха всячески расхваливала Филата, его хозяйство и его матушку, все же чуяло сердце Насти, что мало радости увидит она около вдового и неведомого ей человека. Но безрадостная жизнь у чужих людей, брань и побои хозяев да уговоры матери и свахи заставили Настю согласиться выйти замуж за вдовца.
Вскоре и сам Филат приехал в село со своей матерью на паре добрых лошадей, запряженных в хорошую телегу.
Остановился он у своих родственников Шерстобитовых.
А вечером заявился в кособокую избу Настиной матери. Вместе с ним пришли его мать и сваха со своим мужем.
Вызвали Настю, послав за ней сестренку ее, Груньку.
Настя пришла, не зная, зачем зовет ее мать.
Вошла в избу и обмерла.
В переднем углу, под образами, сидели за столом Шерстобитовы и чужие гости из другого села: сухопарый костистый мужик с рыжей копной волос на голове, с такой же рыжей и клочковатой бородой, с узенькими серыми глазами и толстым носом и седеющая, но еще крепкая старушка в темненьком ситцевом платье, повязанная таким же темным платочком. На вид мужику было лет тридцать. Одет он был в белую посконную рубаху и синие холщовые порты.
Настя сразу догадалась, что рыжий мужик — это и есть ее суженый, а старушка — его мать.
Стояла она тогда у порога, потупив глаза, и чувствовала, что не в силах поздороваться, не в силах рот открыть.
А мать ее, стоявшая перед столом, подперев правой рукой подбородок и опершись локтем на левую руку, сказала, улыбаясь, гостям:
— Ну, вот, это и есть моя доченька. Это и есть моя красавица.
Потом обратилась к дочке:
— Подойди, Настенька, к столу. Поклонись гостям, поздоровайся.
Когда пылающая всем лицом Настя подошла и молча отвесила всем гостям по поклону, мать, указывая рукой на рыжего мужика, сказала:
— Вот это, Настенька, тот самый Филат Григорьевич Косогов, про которого я говорила тебе. А это его матушка.
Что было дальше в тот вечер, Настя почти и не помнила теперь. Настоящее сватовство происходило уже без нее, когда она ушла обратно к своим хозяевам.
А ночью Настя прибежала к матери, кинулась ей в ноги и зарыдала:
— Маменька, не отдавай меня! Маменька, не губи! Родимая, пожалей меня!..
Мать долго уговаривала ее:
— Чем же он не мил-то тебе? Доченька, болезная моя… Чем? По виду человек он смирный, обходительный. Хозяйство вон какое у него! А главное — бездетный. Будешь ты жить у него, как сыр в масле. А помрет старуха — все будет в твоих руках. Ведь это счастье тебе посылает господь!
Настя плакала навзрыд, умоляла не отдавать ее за Филата:
— Старый он… рыжий… Не хочу за него! Маменька!.. Родимая… Не отдавай… не губи…
Вместе с ней плакала и мать, продолжая уговаривать ее.
Так до зари и просидели они обе в слезах.
А на рассвете мать вдруг замолчала, потом сурово заговорила с дочерью:
— Что мне — солить вас, девок? Ужо стерпится, слюбится. Я за твоего отца тоже без большой охоты выходила. Иди к хозяевам, поспи немного… После скажешь им: ухожу, мол, с вашей работы… Замуж, мол, выхожу.
На другой день, поутру, пришли к ним мать Филата и сваха с подарками для невесты и для ее матери.
Позднее Настя узнала, что при поряде мать ее выговорила с Филата, кроме подарков, привезенных им тогда для новой жены, еще и себе: одно ситцевое платье, одну рубаху да пять рублей деньгами.
Филат и его мать охотно пошли на все расходы. Уж очень понравилась им крепкая да статная девушка с большими черными глазами.
Поутру Настю обрядили в кумачовый сарафан и в городские, подаренные женихом, башмаки и отвели с Филатом в церковь. После обедни поп быстро повенчал их.
Вечером в доме Шерстобитовых отпраздновали свадьбу.
А рано утром следующего дня Настя уехала в Кабурлы навсегда.
Вместе с ней Филат уводил из села купленную им бурую, с огромным выменем корову, которую приглядела здесь его мать.
Так началась у Насти новая жизнь, казалось, самое тяжелое осталось позади. Но злодейка судьба не отставала от Насти.
Миновало еще три года.
И вдруг, неожиданно, пришли вести из родного села: в одну неделю умерла ее мать и утонула в реке ее младшая сестра Грунька, а старшая сестра Палашка сошлась с каким-то проезжим горожанином, и тот увез ее неизвестно куда.
Совсем осиротела Настя.
И вот сейчас, когда она сидела на своей кровати в доме Филата, мелькнули перед ее глазами картины прошлой жизни, и с ужасом почувствовала она, что некуда ей деваться, крепко прикована она к дому Филата; не разбить Степану ее бабьих цепей.
Ушла бы она со Степаном куда глаза глядят, да ведь в первом же селе схватят ее и к мужу по этапу, как водят арестантов, вернут… Смириться надо. Пасть на колени, как свекровь советует, просить у Филата прощения.
А старуха все ворчит и ласково понукает:
— Слышь, Настя? Может, простит муж-то… а?
С лаской и тревогой смотрела старуха подслеповатыми глазами то на Филата, то на сноху.
Настя не поднимала глаз, пылала чернобровым разрумянившимся лицом. Сама с собой боролась.
Филат метнул в ее сторону растерянный взгляд. Тяжело вздохнул:
— Не знаю — что и делать… Больше пятнадцати десятин стоит на корню… Хлеба — колос к колосу… Не управиться нам без работника.
Старуха вторила:
— Что и говорить, сынок… Парень — огневой! Куда без него в страду? Погибнут хлеба… осыпятся. Никто не поможет. Ноне у всех своего хлеба уродилось — дай бог убрать…
Почесал Филат затылок.
— А дело-то, маменька? Неужели так и оставить… без последствиев?
— Что поделаешь, сынок, — ворковала старуха. — Кто богу не грешен, царю не виноват? Они во грехе, они и в ответе. Прости уж… ежели можешь.
Филат повернулся к жене:
— Как же, Настя, дальше-то?
Жена молчала.
Филат чесал в затылке и бормотал, неуверенно поглядывая то на мать, то на жену:
— Ладно уж… Что поделаешь?.. Прощу! Только наперед… чтобы не было этого, Настя. Введете в грех — изувечу! Либо насовсем кончу вас… обоих!..
В сенях кто-то хлопнул дверью.
Закряхтела старуха. Поднялась. Пошла через сенцы в кухню.
А в кухне стоял деревенский кузнец Василий Мартьяныч Шипилов — широкогрудый, толстоплечий и чернобородый мужик под сорок лет, одетый в холщовую рубаху, перепачканную углем, и в такие же порты, заправленные в голенища бродней. Крутая грудь его, подтянутый живот и колени прикрыты были стареньким кожаным фартуком. Оказавшись один в пустой кухне, кузнец, держа руки под нагрудником фартука, растерянно осматривался и готов был уже идти через сенцы в горницу, но в эту минуту в кухню вошла старуха и, оглядывая рабочий костюм кузнеца, сухо поздоровалась:
— Здравствуй, Василий Мартьяныч!
— Здравствуй, бабушка Фетинья, — ответил кузнец, не вынимая рук из-под фартука.
— Что это ты? Неуж и сегодня работаешь? — спросила старуха.
— А как же? Сама знаешь, какая теперь пора…
— А грех-то?.. Праздник ведь…
— Ужо замолю как-нибудь все грехи сразу, — сказал кузнец. — Зато мужиков ублаготворю. Все работы ко времю сделаю. Вот и к вам пришел по делу, насчет оставленных Филатом сошников. Где он, хозяин-то, дома?
Степенный бородач-кузнец пользовался в деревне уважением. Его почитали за безотказную и хорошую работу, за ум и житейский опыт. Старуха понимала, что надо бы пригласить кузнеца в горницу, но как пригласить, когда у сына и снохи идет такое… И она, не меняя своего сухого тона и не глядя на кузнеца, ответила:
— Нет его… вышел куда-то Филат. Маята в дом пришла…
— Что такое? — удивился кузнец.
— Во грустях он. Филат-то…
— А что случилось?
— Известное дело: хозяйство… хлеба осыпаются…
— Да ведь работник у вас!
— Всякие они, работники-то. — махнула рукой старуха.
Понял кузнец, что пришел не вовремя. Помолчал. Надевая картуз, спросил старуху:
— Значит, после зайти?
— После. — коротко бросила старуха.
Кузнец ушел.
А старуха пошла во двор и, вспоминая грехи своей молодости, зашептала:
— О. господи! Прости, батюшка царь небесный, помилуй! Все грешны… Кто молодым-то не был? Все были… Все грешили… Прости, мать пресвятая богородица! Заступись!.. Когда явлюсь к всевышнему, сама все расскажу. А ты, владычица, заступись и за Настю… Попроси сына твоего и создателя нашего… Охо-хо-хо-о…
Шла по двору и крестилась.
Глава 8
Поздно осенью управился Филат со всеми хозяйственными делами. Управились и другие мужики. Убрали хлеба, в скирды сметали. Картошку вырыли, в ямы попрятали. Шерсть с овец сняли. И птицу лишнюю прирезали.
Торопились до покрова все дела покончить. День первого октября большим праздником почитался.
В этот день, в давние времена, беглые дворовые прадеды деревню закладывали. Так с тех пор и праздновали кабурлинцы покров. Выше рождества и пасхи считали.
В холодный, но солнечный день с грохотом подкатила к деревне пара вороных лошадей, запряженных в хороший окованный тарантас. Из тарантаса вылезли два подвыпивших мужика. Вытащили несколько кусков кумача и стали расстилать его вдоль деревни — дорожкой.
Бабы, девки и ребятишки повыскакивали из ворот и смотрели на бывалую картину. Выходили за ворота и некоторые догадливые мужики. Гостя ждали.
Вскоре и гость появился: возвращающийся в Россию разбогатевший гулеван-приискатель.
Вышел он из-за поскотины — и прямо на улицу к кумачовой дорожке. Здоровенный, коренастый, лет тридцати пяти. В малиновой рубахе, в плисовой поддевке-безрукавке и широких плисовых шароварах, в сапогах с набором и с серебряной цепью на шее. На лбу из-под картуза черные кудри болтались. Лицо сухое, бритое. И усы накручены — стрелками вверх.
Шел гулеван по кумачовой дорожке, покачивался, наигрывал на гармошке-итальянке и припевал:
Сзади приискателя шел мужик в сером армяке, нес на руке его синий кафтан. Тут же ковылял старый бродяга Никита, почуявший обильную выпивку.
Пока приискатель шел по деревне, мужики и ребятишки собирали сзади кумач, забегали вперед и вновь расстилали.
Ребятишки липли к гулевану и, задирая головы вверх, дергали руками полы его поддевки, клянчили:
— Дяденька, дай копейку!
— Дяденька, грошик!
— Ну, дай, дяденька, а?
— Ну, чего не даешь-то?
— Дяденька! А дяденька…
Но гулеван растягивал гармошку во всю ширь зеленых ее мехов, припадал к ней ухом и хрипло орал:
Большая толпа провожала идущего по кумачовой дорожке песенника-гулевана и хохотала.
На половине деревни гулеван остановился.
Остановилась и толпа.
Вытащил гулеван-приискатель из кармана поддевки горсть медяков — швырнул вверх над толпой:
— Бери!
Вытащил из другого кармана горсть пряников — тоже в толпу:
— Получай!
Бабы, девки и ребятишки с визгом и хохотом кинулись собирать.
Приискатель повернулся к мужикам и, тыча пальцем в сторону одной избы, спросил:
— Кто хозяин этого дома?
Из толпы вынырнул Силантий Ершов — сосед Филата:
— Я, дружок, я…
Приискатель уставился на него полупьяными черными глазами:
— Принимаешь, а?
Силантий засуетился, стал приглашать:
— Пожалуй!.. Пожалуй!.. Заходи!.. Милости просим…
Приискатель с толпой мужиков направился во двор к Силантию.
Катерина, жена Силантия, шла сзади и сердито шептала мужу на ухо:
— Ну его к лихоманке… Не буду угощать!..
Силантий отталкивал ее локтем от себя и шипел:
— Без разговору!.. Интересу своего не понимаешь?.. Дура!..
— А вот и не буду! — не унималась черноглазая Катерина.
У Силантия глаза кровью налились. Пригрозил жене:
— Ребра переберу!
Так они с руганью и в избу вошли.
А через час из открытых окон Силантьевой избы, снаружи облепленных деревенскими ребятишками, уже доносился пьяный галдеж.
Густым и хриплым от перепоя голосом, под аккомпанемент своей гармонии, усатый приискатель запевал:
Хор пьяных голосов подхватывал:
Песня ненадолго обрывалась.
Покачиваясь на ногах, в малиновой рубахе с расстегнутым воротом, стоял приискатель за столом в переднем углу, под образами, наливал из четверти в чайные чашки водку и, размахивая над головами мужиков огромной бутылью, орал:
— Пей, сукины дети! Гуляй, ежели я потчую!
Мужики шарашились вокруг стола, обнимались друг с другом и с приискателем и тоже орали:
— Гуляем!
— Силантий Кудиныч, родно-о-ой!..
— Пей, паря!
— Запевай, гулеван!
— Заводи, приискатель!
— Гу-ля-ам!
Приискатель цапал руками черноглазую хозяйку, подававшую на стол деревенскую снедь, снова брал в руки гармонь и, форсисто боченясь перед хозяйкой, напевал:
И опять пьяно и оглушительно подхватывали мужики:
И снова цапал руками гулеван Катерину.
Вырвавшись из объятий приискателя, под пьяный смех мужиков и мужа, Катерина бежала в сенцы либо в чулан. Чувствовала, что от стыда пылает ее лицо, колотится в груди злоба. Но хорошо знала, что изувечит ее Силантий, если не примет она ласки приискателя. Глотая слезы обиды и отчаянья, Катерина падала на ларь и замирала, трясясь в злобной лихорадке.
А через некоторое время из избы неслось:
— Хозяюшка!
— Красавица!
— Угощай, Катеринушка.
— Груздочков, хозяюшка!
— Гу-ля-ам!
И снова запевал гулеван:
Снова недружно и пьяно подхватывали мужики:
Снова возвращалась Катерина из чулана в избу, потом бежала на погреб. Таскала и подавала на стол грибы свежей засолки, а из чулана — калачи мягкие и лук репчатый с солью. С деланной шуткой, под хохот мужиков, отбивалась от цепких рук приискателя и боролась со стыдом, обжигавшим лицо и все тело. Знала Катерина, что ожидает ее сегодня, да не знала, чем заглушить стыд и душевную муку. Раза два, незаметно для мужиков, хватала она со стола чашку с водкой, выбегала в сени и там опрокидывала она водку в рот.
Но и это не помогало.
А из горницы неслась хриплая песня приискателя:
Раздавался оглушительный припев мужиков:
А бродяга Никита и Силантий, по поручению приискателя, то и дело бегали к ссыльному поляку Будинскому за водкой.
Будинский, знавший приискательский норов, заблаговременно разбавлял водой бутылки с водкой и нагружал ими Никиту с Силантием взамен серебряных рублей, которые они таскали ему от приискателя.
К вечеру несколько пьяных мужиков и бродяга Никита валялись уже около плетней, близ Силантьевой избы; другие, поддерживаемые бабами и ребятишками, плелись улицей к своим дворам, а третьи, пришедшие попозже, заканчивали гулянку.
Запасы Будинского за день выкачали начисто.
Вечером приискатель дал Силантию золотую монету и отправил его за водкой в волость, а сам вышел на двор, к двухколесной водовозке и, черпая ковшом из бочки, долго поливал себе холодной водой голову и лицо. А когда на дворе совсем стемнело, разогнал из избы последних гостей и, отыскав в темном чулане хозяйку, обнял ее и приказал:
— А ну-ка, красавица-хозяюшка, постилай свою пуховую постель… да принимай гостя дорогого. Озолочу…
Глава 9
Второй день отгулял приискатель в Кабурлах. А переночевал третью ночь у Еремея Скобова.
На третий день утром, лишь брызнули из-за леса на деревню первые лучи осеннего солнца и бабы прогнали скотину на выгон, мужики, гулявшие накануне с приискателем, поднимались с тяжелыми головами, подолгу качались на нетвердых ногах, стараясь не свалиться обратно в постель или на пол; напрягали тупую с похмелья голову, чтобы вспомнить, где вчера гуляли и у кого остался ночевать приискатель.
Шагали к скобовскому дому.
Первым пришел вислогубый и взлохмаченный Петр Анучин, за ним — Силантий Ершов. В ограде встретили старика Еремея Скобова.
— Благодетель-то у тебя? — спросил Петр, облизывая сухим языком толстую, отвислую и посиневшую губу.
Старик прищурил и без того узкие, а теперь, с похмелья, совсем заплывшие глаза и, смеясь, ответил:
— Дрыхнет… На сеновале… Что пришли?
— Трещит… башка-то, — покрутил Петр лохматой головой, которая усеяна была мелкой соломой.
— Промочить бы в горле, — раздирая в усмешке пересохшие губы, поддержал Силантий.
Подошел старый бродяга Никита. Сегодня Никита только лишь собрал и выгнал за поскотину деревенское стадо и, поручив подпаску гнать скотину дальше на пастбище, тотчас же вернулся в деревню — и прямо во двор к Еремею Скобову. Вслед за Никитой туда же пришел Степан Гундосов. Забежали во двор Афросинья Пряслова со снохой; сноха заглянула во двор из любопытства, а свекровь — хмельное почуяла. Подошли еще три мужика и две бабы.
Заспорили со стариком Скобовым.
У Еремея Скобова были три снохи, и он не успел уговорить приискателя еще денек погулять и еще ночку в скобовском доме переночевать.
Потому и спорил старик Скобов с мужиками:
— Нечем опохмеляться, братаны, — говорил Скобов, хмурясь. — Все кончили… вчера… до капельки.
— Да ты что, Еремей Харитоныч? — наступал на старика Петр Анучин. — Не знаешь, где водочку берут? Будить надо благодетеля… опохмеляться пора.
— Рано еще… проспаться надо ему, — уговаривал мужиков Скобов.
— Ничего не рано, — настаивал на своем Петр. — Сегодня у меня будем гулять… баба моя изготовляет там кое-что…
Петра поддержали другие мужики:
— Подымать надо, Еремей Харитоныч, благодетеля-то, пора…
— Подымать!
— Качнуть его надо!
Закричали и бабы:
— Будить!..
— Качать!..
Молодуха Пряслова дернула кричавшую свекровь за рукав:
— Как тебе не стыдно, маменька! Куда ты лезешь?
Свекровь толкнула ее локтем в грудь, крикнув на весь двор:
— Поди-ка ты к лихоманке!.. Указчица!.. Молодая еще указывать-то!
Молодуха плюнула и убежала из ограды. За нею вышла со двора вторая баба, а две бабы все-таки остались и вместе с мужиками спорили со стариком Скобовым.
Подходили новые гости.
Мужики наступали на Скобова, кричали:
— Где у него кумач?
— Сказывай, Еремей Харитоныч!
— Качать приискателя!
— Кача-ать!
А проснувшийся от шума приискатель уже стоял с заспанным и опухшим лицом — вверху, в дверях сеновала, и, одергивая из-под жилетки малиновую рубаху, с трудом продирал заплывшие глаза.
Оглядев мужиков, он прохрипел сверху:
— Что, братаны, гуляем?
— Гуля-ам!.. — закричали мужики. — Качать благодетеля!
— Качать!..
Пока приискатель спускался с сеновала по жиденькой лесенке, мужики мигом притащили из дома и развернули два куска кумача, перепутали его несколько раз крест-накрест, схватили усатого гулевана и повалили на красное полотнище.
— Уррр-а-а! Ура-а-а! — кричали мужики, хохотали и подбрасывали приискателя вверх.
Так с криком да с хохотом потащили на кумаче за ворота и дальше, к дому Будинского.
Вислогубый Петр Анучин следом тащил кафтан, поддевку и картуз приискателя, а бродяга Никита нес гармошку-итальянку. Против дома Будинского остановились посреди улицы, окруженные уже большой толпой народа, снова начали подбрасывать приискателя вверх.
— Урра-а-а!
— Приискатель!..
— Урра-а-а!
Толпа орала и хохотала.
А над головами мужиков взлетал малиновый пузырь с черной растрепанной головой и с болтающимися сапогами с мелким набором.
Из ворот вышел Будинский.
— Что вы делаете? — крикнул он, подходя к толпе. — Убьете человека!
— Не убьем!
— Мы это любя…
— Он у нас сегодня вроде генерала!
— Ха-ха-ха… — мужики, бросив качать приискателя, гомонили и смеялись. Пошатываясь, приискатель пробрался сквозь шумную хохочущую толпу к Будянскому.
— Закачали, подлецы! — шутливо ругался он. — Чуть не убили…
А опухшее, черное и усатое лицо его расплывалось в широкую самодовольную улыбку.
— Вытаскивай сюда, земляк, четвертную, — обратился он к Будянскому. — Надо угостить людей… опохмелить.
Будинский осмотрел гулевана-приискателя с головы до ног и, заметив, что часов с цепочкой на нем уже нет, спросил:
— А деньги есть?
У приискателя лицо сразу налилось кровью.
— Вытаскивай! — хрипло заорал он. — Я угощаю! Я плачу!
Вынув из кармана три серебряных рубля, он швырнул их Будинскому.
— Получай! Выноси четвертную!.. Разве не видишь: у людей душа горит?
— Урр-а-а-а! — закричала обрадованная толпа.
Будинский шмыгнул в калитку и вскоре вернулся с четвертью водки и с чайной чашкой в руках.
Пока он ходил за водкой, приискатель под веселые голоса мужиков и баб принарядился: надел на себя плисовую поддевку-безрукавку, натянул на вихрастую голову картуз и накрутил свои черные усы. А мужики протянули кумачовую дорожку вдоль улицы, по направлению к избе Петра Анучина.
Четверть водки распили тут же, у ворот Будинского, и с песнями двинулись шумной толпой по улице, вслед за приискателем.
Приискатель шел по кумачовой дорожке впереди толпы шага на три. Утренний ветер трепал вокруг картуза его черные вихры и раздувал полы плисовой безрукавки, из-под которой выпячивалась, играя на солнце, малиновая рубаха.
Он шел и чувствовал себя героем в пьяной толпе.
Миновав несколько дворов, приискатель и сопровождавшая его небольшая толпа повстречались с деревенским кузнецом, который вышел из ворот своего двора и направился было к своей кузнице, стоявшей на окраине деревни, да ненадолго приостановился и стал провожать глазами гулевана и сопровождавших его мужиков.
Размахивая руками и зазывая кузнеца в свою компанию, мужики орали:
— Василий Мартьяныч! Подходи!
— Присоединяйся к нам!
— Кутнем!..
Кузнец отмахивался:
— Некогда… работы много…
Заметив в конце толпы деревенского пастуха, кузнец окликнул его:
— Никита!.. Подойди-ка сюда…
Но Никита, разговаривая с одним из мужиков, не расслышал окрика.
— Слышь, Никита? — крикнул кузнец еще громче. — Подойди сюда! Дело есть…
Никита отстал от толпы, поспешно подошел к кузнецу и поздоровался:
— Здравствуй, Василий Мартьяныч! Что я тебе понадобился?
Кузнец хмуро посмотрел на бродягу, сказал:
— И ты гуляешь с этим варнаком?
— А чего ж не погулять, Василий Мартьяныч? — засмеялся Никита, скаля из-под усов гнилые зубы. — На даровщинку ведь…
— Ты что же, не знаешь, чем кончаются эти пьянки-гулянки? — спросил кузнец.
— А мне-то какое дело! — ответил Никита, поняв намек кузнеца и посмеиваясь. — Бабы-то ведь не мои!
— Не твои… А о чем они поговаривают, не слышал?
Никита насторожился:
— О чем же?
— Послушай, ежли не слыхал… Две наши соседки разговаривали на гумне. Одна говорила, что ежели до нее черед дойдет, она своего мужика зарежет, а такого изгальства над собой не допустит. А другая так сказала: Я, говорит, приготовлю все, что надобно для гулянки, и даже сама буду поить и угощать гостей, а когда они к ночи перепьются, закрою и припру кольями ставни и двери, обложу избу соломой и подожгу. Всех, говорит, спалю.
— О-го-го! — уже серьезно проговорил Никита. — Вот оно, дело-то какое…
— Будто для тебя это ново? — сердито продолжал кузнец. — Будто ты не видел на своем веку таких гулянок?
Никита почесывал рукой свою седую и клочковатую бороду на скуле и, глядя в землю, смущенно пробормотал:
— Нда-а… видел… Приходилось видеть… Сибирь-то… я ее всю исколесил… вдоль и поперек и наискось… Всего насмотрелся…
— Так зачем же ты в такое дело встреваешь? Зачем? Ведь не глупый ты человек! Народ наш тебя уважает…
Продолжая почесывать бороду, Никита поднял свои серые слезящиеся глаза и, силясь улыбнуться, попробовал было оправдываться:
— Да ведь хочется выпить-то, Василий Мартьяныч! Сам посуди: на даровщинку ведь! Я когда ее, водочку-то, вижу? Раз аль два в год: в рождество да в пасху… ежели добрые люди поднесут рюмочку. Вот и все. А тут вон какая благодать привалила…
— Брось это дело, Никита, — резко оборвал кузнец речь пастуха и, поглядев в сторону удаляющегося с толпой гулевана, добавил: — Может быть, этот варнак зарезал и ограбил кого-нибудь… душу человеческую загубил! Да вот теперь награбленное и пропивает, да еще над нашими деревенскими бабами галится. А ты помогаешь ему зло творить! Понял! А ведь наши бабы любят тебя, Никита, уважают. Сам вижу: нередко лакомым куском балуют тебя. Об этом ты думал?
Никита опять потупился.
— Вот об этом-то я и не подумал… Не подумал, Василий Мартьяныч! Прости, ради Христа…
— У меня чего просить прощенья? — уже мягче заговорил кузнец. — Я не поп, грехов с людей не снимаю.
— Понимаю, Василий Мартьяныч, — смущенно проговорил Никита, — Сам теперь понимаю! Ведь не зря люди говорят: хоть все посты насквозь соблюдай, а придется в петров день разговляться — и комаром подавишься. Нда-а…
— Вот то-то и оно… Помяни мое слово, Никита: добром эта гулянка не кончится, — хмуро проговорил кузнец. Он помолчал, поглядел в сторону уходившей шумной толпы и, оборачиваясь к пастуху, сказал: — Иди-ка ты, старина, к своему делу. Ведь третий день подпасок твой один со стадом мучается. Смотри, как бы не растерял коров да не задрали бы волки овцу, либо двух. Греха не оберешься! Иди-ка, иди…
Он круто повернулся и, заложив руки под нагрудник фартука, зашагал по направлению к своей кузнице.
А Никита долго еще стоял посреди улицы и, повертываясь, смотрел то в сторону уходившего кузнеца, то в сторону далеко ушедшей от него толпы. Прислушивался к соблазнительным звукам гармошки и к песне гулевана.
Растягивая на груди мелкий набор зеленых мехов гармошки, приискатель хрипло выкрикивал:
Такими же хриплыми голосами, заглушая гармонь, мужики подхватывали:
Ветер трепал волосы на головах мужиков, распахивал полы их армяков и с воем перелетал через речку, унося пьяный гул толпы и звуки гармошки к широким лугам и полям, к густым березовым рощам.
Глава 10
Неделю гулял приискатель в Кабурлах.
Два раза ездил Будинский в волость за водкой и за пряниками по заказу приискателя.
Всю деревню перепоил приискатель. Ходил с пьяной ватагой от избы к избе: посреди улицы пьяные хороводы и пляски устраивал; сорил медяками и пряниками; поочередно ночевал в разных избах, после ночевки дарил бабам кумач на платье и рубли серебряные.
Не миновал гулянки и Филат Косогов — два дня хороводился с пьяной ватагой. Домой приходил во хмелю, поздно ночью.
На третий день утром погнал он поить лошадей на речку. Напоил их и, чтобы прогнать хмель из головы, выкупался в холодной, почти ледяной воде.
На обратном пути к соседу Силантию зашел. Встретились у самых ворот.
Филат спросил:
— Ну, как? Гуляешь сегодня?
У Силантия глаза красные, опухли. Голос хрипел.
— Будет… Кончил…
— Что так? — удивился Филат. — Гость-то ночевал у тебя? Заплатил чего аль нет?
Силантий с трудом разодрал запекшийся рот.
— Десятку золотую дал, — ответил он, скаля зубы, — да бабе на платье кумача.
— Ишь ты!.. Привалило тебе…
— Еще как!
Поговорили мужики и разошлись.
Филат домой пришел.
Покосился все еще красными с похмелья глазами в куть на Петровну и строго сказал:
— Жарь-ка пару гусей, стряпню заводи, поросенка зарежу — изготовь.
Не оборачиваясь, Петровна спросила:
— Что за праздник такой?
Филат, пряча глаза, ответил:
— Гость придет сегодня… гулять будем…
Побелела Петровна. Поняла, о каком госте речь идет. Зло сказала:
— Сам стряпай! Тогда и гуляй… Либо маменьку заставь стряпать… А я не буду.
— Стряпай, говорю! — рявкнул Филат.
— Не буду!
— Не будешь?
— Не буду, — отрезала Петровна.
Побелел и Филат. Подошел к жене. Размахнулся и ударил ее кулаком по уху. Грохнулась Петровна на лавку.
А Филат стоял над ней со сжатыми кулаками и рычал.
— Стряпай!.. Захлестну!..
Петровна сквозь зубы цедила:
— Не буду… Хоть убей…
Зверем накинулся Филат на жену.
Бил ее кулаками по лицу, по голове, по спине и приговаривал:
— Не хочешь для меня? Не хочешь для хозяйства? Горбачу стряпаешь?! Любача угощаешь?!
Металась в кути Петровна. Кровью захлебывалась. Отчаянно кричала:
— Ма-а-менька! Уби-ил!
На ее крик старуха и Степан прибежали в дом.
Старуха кинулась на помощь снохе, крича на ходу:
— Сынок!.. Опомнись!.. Окрестись!..
Степан остановился у порога горницы и тоже крикнул:
— Дядя Филат!.. Постой!..
У Филата глаза кровью налились, лицо стало багровым, увидев работника, он схватил топор.
Парень опрометью кинулся из избы.
Филат за ним в сенцы, в ограду. Но не мог догнать. Подбегая к воротам, пустил топор вдогонку Степану. В прясло попал. Оба выбежали за ворота.
Степан уже бежал по улице, две избы миновал.
Посмотрел Филат вслед работнику. Повернулся и зашагал обратно в ограду. Пошатываясь, прошел в пригон; сел на сухую кучу навоза, к стенке; зажал руками голову и, тяжело отпыхиваясь, никак не мог в себя прийти.
Долго сидел Филат в пригоне. Мысли в его голове ворочались медленно, тяжело. Смутно чувствовал он что-то вроде раскаяния. По временам перед его глазами мелькало окровавленное лицо Насти. Чувствовал, что на душе у него нехорошо, как-то занозисто, словно натер он в груди кровавые мозоли, которые не дают ему ни на минуту покоя, мучают то раскаяньем, то злобой.
Так он и просидел до обеда.
Глава 11
Начисто пропился приискатель, все оставил в Кабурлах — деньги, часы, кафтан, поддевку, шаровары, малиновую рубаху, сапоги и гармошку. Босиком, в одном исподнем белье ушел из деревни. И никто не видел, когда и куда он ушел.
Очухалась наконец деревня. К покрову стали готовиться.
Только к Филату в дом расстройство пришло. Работник сбежал. Сам Филат ходил чернее тучи.
Петровна за ворота не выходила. Поджидала, когда синяки с лица сойдут. Работала по дому. Все делала молча.
А старуха наедине охала, крестилась и причитала:
— О-хо-хо… Спаси, царица небесная!.. Согрешили… Кто не грешен-то? Владычица!.. Принес нечистый этого гулевана… Всю деревню сбулгачил… Прости и помилуй нас, господи…
Все трое бродили, как сонные мухи.
Вечером во двор Филата забежала соседка Катерина — жена Силантия.
Встретилась с Петровной. Вместе в пригон прошли. Катерина взглянула на Петровну и руками всплеснула:
— Ой, девонька! Ну и отделал он тебя!
У Петровны слезы брызнули. С трудом выговорила:
— Руки на себя наложу!
— Еще чего, девка! — возмущенно воскликнула Катерина. — Ты что… сдурела?
— Свет опостылел! — заговорила Петровна, вытирая руками слезы. — Смотреть не хочу на рыжую собаку…
И вновь залилась слезами.
Заплакала и Катерина. Она так же отирала рукой слезы, катившиеся по ее смуглому лицу, и тихо, прерывисто говорила:
— А мне, думаешь, легко?.. Тебя хоть избил… А я опоганенная! Навеки!.. О, господи!..
Катерина захлебнулась слезами, умолкла.
Молчала и Петровна.
— Вот, Настенька, — снова уже спокойно заговорила Катерина, — только теперь я как следует поняла, что не зря пословица говорит: «И сквозь золото слезы льются!» Тебя Филат привел в свой дом почти голой. Такой же голой и меня, сироту, взял замуж Силантий. Вот ты и посуди, и подумай: куда нам с тобой деваться? Кому жаловаться? Некому! Такая уж наша бабья доля. Недаром ведь наши мужики, варнаки, говорят: курица не птица, баба не человек.
— Сбегу я от него, от рыжей собаки… — опять сказала Петровна. Кривя свои тонкие губы в улыбку и сверкая черными глазами, Катерина ответила ей:
— Никуда ты, Настенька, не сбежишь от своего Филата! Если и убежишь, все равно поймают тебя в первой же деревне аль в городе и приведут обратно к Филату. А Филат на этот раз изувечит тебя. Такой медведь калекой может сделать. Закон такой, Настя!.. Закон!..
Недобрый огонек мелькнул у Катерины в глазах. Наклонясь почти к самому лицу Петровны, она заговорила полушепотом:
— Нет, Настя. Тут надобно другое… Либо смириться навеки, либо…
Петровна упрямо перебила Катерину:
— Сама себя жизни решу… Руки на себя наложу!.. Только не пойду я на это…
— А я не хочу, Настенька, чтобы ты пошла на это… Ты не на себя руки-то накладывай, а на него… на рыжего своего наложи… Себя-то зачем губить?
— Что делать — ума не приложу, — растерянно проговорила Петровна.
— А кто же за нас, баб, приложит свой ум? — уже сурово спросила Катерина, хватая за руки Петровну и заглядывая ей в глаза, в которых вновь появились слезы. — Кто? Я тебя спрашиваю, Настя! Ну, кто?.. Наш староста? Городское начальство? Нет, Настенька. Никто за нас не заступится и никто нам не поможет. Сами мы должны отвадить варнаков… от их подлых повадок. Поняла? Сами…
Петровна вздохнула.
— Ведь ты подумай-ка, Настя, что они делают, — гневно продолжала Катерина. — Скобов-то двух своих снох подсунул гулевану. Третью не успел, другие мужики перебили у него гулевана. Всех трех сыновей отослал на пашню, а сам тут гулянку затеял, старый варнак… До чего же, значит, довела его жадность к деньгам да к кумачу приискателя, а? — Катерина плюнула в сторону. — Тьфу, старый лиходей.
Она опять схватила Петровну за руки и, заглядывая в ее потупленные глаза, зашептала:
— Чего же нам-то жалеть таких псов? Себя надо пожалеть, Настя, себя! Других баб пожалеть надо… которых еще не опоганили. Ну!.. Что молчишь-то, Настенька?
— Ума не приложу, — повторяла совсем растерявшаяся Петровна.
А Катерина, сверкая черными и злыми глазами, шептала ей на ухо:
— Потолкуй с Зинкой Будинской — приложишь!.. Говорю тебе: никто нам, бабам, не поможет. За людей ведь нас не считают. Чего их жалеть? Потолкуй… Поможет Зинка-то… Выручит! Ей-богу!.. Мне она присоветовала… И тебе поможет… Отучить надо варнаков от изгальства… А то весь век будут измываться над нами… Вот увидишь!
От этих слов у Петровны лицо запылало, сердце перестало биться.
Посмотрела она удивленными глазами на соседку, но ничего не ответила.
Повертелась Катерина еще немного около Петровны, помолчала и шмыгнула из двора домой.
А Петровна вышла из пригона и, остановившись на заднем дворе, долго смотрела через изгородь в ночную тьму.
Вдруг по ту сторону изгороди вырос человек. Оперся руками о балясину, тихо окликнул:
— Петровна?
— Я!
Кинулась Петровна к изгороди, повисла на шее у Степана. Шептала:
— Степа!.. Родимый мой!.. Каждый вечер ждала тебя, все глаза проглядела… Степа!.. Где же ты был?
— С дедом Никитой в бане жил. У Еремеевых… Боялся на людях показываться…
Петровна схватила его за руки.
— Болезный мой!.. Что будем делать-то?
— Ухожу я, — ответил Степан, обнимая ее за плечи.
— Куда?
— В волость. Поживу там… А дальше видно будет…
Замолчали оба, задумались. Петровну лихорадило.
Поняла она, что не в волость идет Степан. Знала, что нечего делать Степану в волости. Одна ему дорога — бродяжить. Поняла все это и обомлела от горя. Оборвалось что-то в груди ее. На миг в глазах потемнело. Кое-как пришла в себя и еще раз тихо спросила Степана:
— А дальше-то что, Степа?
Степан вздохнул:
— Может быть, бродяжить уйду.
Задыхаясь, Петровна зашептала:
— Не надо!.. Ради истинного… Родимый мой!.. Ступай в волость! Болезный мой!.. Сокол ясный!.. В волости оставайся, Степа, в волости…
— А потом? — спросил Степан, раздумывая.
— Жди весточку… с попутчиками… Непременно жди!.. Коли скажут: Петровна поклон шлет — возворачивайся обратно сюда. Беспременно! Слышишь?
— Ладно, — сказал Степан, раздумывая и взвешивая предложение Петровны.
Прильнула Петровна горячими губами к лицу Степана.
Целовала и приговаривала:
— Жди… беспременно… Возворачивайся, когда весточку подам… Болезный… Сокол… А сейчас уходи… как бы не заметил кто…
Оторвалась. Понеслась обратно во двор.
А утром, чуть свет, когда спали еще Филат и старуха, Петровна стояла на задах будинского двора — с женой Будянского шепталась:
— Извелась я, Зинушка! Костью стал в горле… Филат… рыжая собака… Либо на себя руки накладывай… либо…
У Зинки сухое, морщинистое и горбоносое лицо в улыбку скривилось.
— Почему на себя? Дурные вы, бабы… Дуры!
— Не знаю, Зинушка… Сама не знаю, что мне делать? Научи!
— Надо что-нибудь зробить! — насмешливо проговорила Зинка. — Парень-то ушел? Степан-то…
— Ох… ушел! Сердечушко мое… Помоги, Зинушка! Присоветуй!
— Что советовать? Один совет… Катерине дала и тебе дам.
— А сколь за это, Зинушка?
— Пудов десять ржи принеси. Можешь одна?
— Могу… Не сразу, но принесу… А когда?
— Да хоть сегодня вечерком, попозднее.
— Ладно. Спасибо, Зинушка! Уж не оставь!.. По гроб жизни буду помнить!
— Только смотрите, бабы, — погрозила пальцем старая полька, — языки прикусите… И ты и Катерина…
— Господи!.. Зинушка!.. В гроб унесу, — захлебнулась Петровна хлынувшими слезами.
— Добре… Ступай…
Точно пьяная шла Петровна, возвращаясь к своим задворкам.
Глава 12
В день покрова, когда гуляла вся деревня, неожиданно умер сосед Филата — Силантий Ершов.
Всего три дня и хворал.
Заплаканная Катерина пришла звать Филата помочь обрядить покойника.
Нездоровилось и самому Филату. Но не отказался. Пошел. В избе Силантия застал двух старух и бродягу Никиту.
Старухи печь топили — воду готовили, а Никита в рваном армячишке сидел около кровати, на которой вытянулся Силантий.
Катерина зачем-то на двор выбежала.
Взглянул Филат на покойника — страшно стало.
Лицо у Силантия, как головешка, черное. Глаза выкатились. Вместо рта — черная зияющая дыра.
Старый бродяга тряхнул белыми кудлами и, скаля черные огрызки зубов, подмигнул Филату:
— Ишь ты!.. Болезнь-то какая… а?
Филат с трудом выговорил:
— Не видал я сроду… таких покойников…
— А я видал, — усмехнулся бродяга. — Бывает… видал я…
Помолчали.
Старухи подали воду. Положили покойника к стене на лавку. Стали обмывать.
Пришла Катерина. Пала на кровать и заголосила:
— Да соколик ты мой я-асный… Да сердечушко мое болезно-е-е… Да на кого же ты меня споки-ин-ул…
Уткнула лицо в подушку, чтобы люди не увидели, что слез на лице не заметно, и выла:
— Да как же я буду теперь жить на белом свете сиротинушко-о-ой…
У Филата от бабьего воя да от страшного вида покойника закружилась голова. Кое-как выговорил:
— Не могу я… кружит…
Посмотрел старый бродяга на бледного Филата, посоветовал:
— Иди-ка, паря, домой… Справимся без тебя… Вижу, худо тебе… Иди!
Постоял Филат, покачался на ногах. И вышел.
Глава 13
Похоронили Силантия. Без попа хоронили — далеко жил поп, верст за восемьдесят. А по деревне, между бабами, новый разговор пошел:
— Филат захворал…
— Какой?
— Да Косогов — Петровны муж.
— Очень захворал-то?
— Как бы не умер… Плохой…
Филат три дня головой и животом маялся. На шум в ушах жаловался. Привередливый стал. То и дело пить просил:
— Настя… пить…
— Да ведь пил уже…
— Еще хочу, — настаивал Филат. — Только нет ли другой воды? Невкусную даешь…
Петровна ворчала:
— Какой же еще надо? Вся вода одинаковая…
— Почему раньше не такая была?
— Такая и раньше была… Во рту у тебя неладно… Вот и невкусной кажется…
Пил Филат воду и таял.
Вместе с ним мучилась и Петровна. То жгучая злоба охватывала, то раскаяние терзало. Падала Петровна на колени перед иконами. Держала в руках Зинкин порошок, шептала:
— Владычица!.. Не могу!.. Помоги!.. Извелась я с рыжей собакой… Опостылел!.. Помоги, заступница!..
А через сенцы, из горницы, тягуче хрипел голос Филата:
— Настя, попить бы…
— Пил ведь… Погодил бы! — не зная зачем, уговаривала мужа Петровна.
А Филат настаивал:
— Говорю, дай… Нутро горит…
Черпала Петровна ковшом из ведра воду. А руку с порошком точно кто подталкивал к ковшу.
Так тянулось три дня.
На четвертый день Филат скончался. Петровна убежала в пригон. Валялась на соломе и выла.
Старуха свекровь позвала мужиков и баб обмывать покойника.
Собрались.
Старый бродяга и сюда приплелся.
Свекровь работала в кути, около печки, и шептала молитву:
— Святый боже, святый крепкий, помилуй нас…
Бабы смотрели на покойника и дивились:
— Черный-то какой!
— Как Силантий…
— Должно быть, одна болезнь-то… а?
— Поветрие это…
А старый бродяга загадочно бормотал:
— Бывает… Видал я… Всю Сибирь прошел. Видал. Случалось в иных местах… Да, случалось…
Похоронили и Филата.
Не любили кабурлинцы покойников долго в доме держать. Скоро после смерти хоронили.
А недели через две еще один мужик умер — Петр Анучин. Пьяница и буян был. Ребят бил и бабу изводил…
Кабурлинцы говорили:
— Отмаялась Анучиха… Прибрал бог пьяницу… Слава тебе, господи…
— А черный-то какой!
— Как Филат…
— Ну, прямо как есть… мор!..
Немного времени прошло — старик Еремей Скобов скончался. Тоже не очень жалели кабурлинцы. Такими словами провожали старика в могилу.
— Непутевый был… ёрник!
— Одно слово… снохач!
— Трех снох заездил…
— Свою старуху измотал…
— Сыновья измаялись…
— Пора и на место, не к ночи будь помянут… старый пес.
И Скобова схоронили.
Почти вслед за Скобовым свекровка у Феклы Прясловой умерла. Помаялась головой, животом, на уши пожаловалась. И умерла. А потом сразу, в одну неделю, три мужика умерли.
Хоронили кабурлинцы покойников. Удивлялись поветрию и мору. Тужить стали. Но не знали, как от беды избавиться.
И совсем неожиданно умер самый богатый мужик на деревне Ипат Харитоныч Вихлянцев.
Бабы шептались на задворках:
— Слышь, кума, говорят, сегодня Ипат Харитоныч скончался.
— Ну, этому туда и дорога… Разбойник ведь был!
— Да неужели?
— А ты что… позабыла, как в недород вся деревня у него в ногах валялась и хлеба выпрашивала? Всех ведь тогда ограбил…
— Бабы сказывают, будто в молодости он с кистенем в руках на тракт хаживал… Верно это?
— Бывало. Хаживал. Там и богачество себе добывал…
— Значит, не зря господь покарал?
— Конечно, не зря! Да и нелады у них со снохой были…
— Ну, вот и прибрал господь.
Похоронили и Вихлянцева.
Старики стали поговаривать о поездке за попом.
— Ничего не поделаешь… Знать, согрешили…
— Беспременно попа надо везти.
Молодые мужики возражали:
— Чем он поможет… поп-то?
— Молебен отслужит, — говорили старики.
— Так пройдет, — возражали молодые.
Старики на своем стояли:
— Не обойтись без попа.
— Видите, как смерть-то косит людей…
— Молебен надо отслужить… Беспременно…
Только бродяга Никита спокойно на мор смотрел и, загадочно улыбаясь, бормотал себе под нос:
— Да… бывает… Всю Сибирь прошел… Видал… Помирали и так… Вроде как косой косило…
А сам поздними вечерами и ранними утрами тихо отворял дверь бани, в которой жил, выходил наружу и пристально смотрел на задворки и гумна.
Баня, в которой жил Никита, сзади пригонов и гумен стояла, недалеко от дворов Будинского.
Старику все видно. Хотя и слеповатым почитался, а различал бабьи фигуры, мелькавшие по снегу в ночной темноте, с мешками зерна на спине либо с большими свертками холста под полой.
Смотрел и помалкивал. Не его это дело…
Глава 14
К половине рождественского поста у старосты умер сын. Совсем молодой еще был и единственный наследник и помощник в хозяйстве.
Загоревал староста.
— Сноха сварливая попала, — жаловался он соседям. — Маята с ней… А что поделаешь? Венцом оба крыты…
На пять лет старше сына была старостина сноха. Из богатого дома взята была, из волостного села. Командовала сыном старосты, хотела командовать и стариками. А после смерти мужа сразу заговорила об отъезде домой.
Совсем закручинился староста: хоть и работника держал, но хозяйство большое, а выбывало сразу двое.
Как-то повстречался староста с бродягой Никитой на улице. Остановился. Провел рукавицей по широкой бороде и со вздохом сказал:
— Худо, Никита, живу…
Никита кутался в рваную и старую шубенку, гнилые огрызки из-под сосулек скалил:
— Почему худо?
— Умер Васятка, а мы с бабкой совсем измаялись…
— А сноха?
Староста махнул рукой:
— Лихоманка, а не сноха!.. Может быть, из-за нее Васятка-то и помер…
Никита подслеповатые глаза навострил:
— Как из-за нее? Говорят, поветрие это… мор…
Староста снял рукавицу. Пальцами бороду почесал:
— А кто его знает? Может быть, и поветрие… Может быть, и мор… Всяко бывает… Дело наше деревенское… темное…
Никита оглянулся кругом. На ухо старосте зашептал:
— Вот что я тебе обскажу, Гаврила Терентьич… Заговор это, бабий… понимаешь? Заклятье! Слово такое знают бабы. Понимаешь?
Староста насторожился:
— Неужели правда?
Никита шептал:
— Поверь!.. Всю Сибирь прошел я… вдоль и поперек, и наискось… Всего навидался!.. Заговор… Заклятье. И больше ничего тут такого нет…
Староста удивленно спросил:
— Значит… слово такое бабы знают?
Никита тряхнул белой, заиндевевшей бородой, поднял кверху руку в обтрепанном рукаве и таинственно выпалил:
— Во!.. Понял теперь? Слово такое знают бабы! И кому такое слово-заклятье прицепят, тому и конец… крышка! Понял?
Староста пытливо взглянул в слезящиеся глаза старика и задумчиво протянул:
— Так… А я думал другое… Я ведь хотел в город ехать к начальству…
Стоял староста, смотрел себе под ноги, перебирал пальцами широкую бороду и, точно чем-то осененный, с расстановкой повторял:
— Та-ак… Ишь ты!.. Стало быть… заговор? Слово такое, говоришь, знают бабы?.. Та-ак…
Старый бродяга хорошо, конечно, знал, что люди мрут на деревне не от бабьего заклинания, а от Зинкиного зелья, которым она наделяла баб. Но только сейчас он понял, какой оборот может принять это дело для баб, если староста поедет в город и донесет кому следует. Охваченный тревогой и желанием во что бы то ни стало спасти баб от тюрьмы, а может быть, и от каторги, он еще раз, и на этот раз настойчиво, повторил:
— Поверь, Гаврила Терентьич! Заговор это… бабий! Видал я такие дела… не один раз… Поверь! И никуда ты не езди, Гаврила Терентьич. Смотри, как бы и на тебя чего не напустили бабы, а?
Староста ничего не отвечал. Он стоял и, перебирая пальцами бороду, смотрел куда-то за деревню. О чем-то думал. Затем он круто повернулся и, похрустывая валенками по снегу, крупно зашагал к своему дому.
Никита смотрел ему вслед и чувствовал, что старое сердце его бьется в груди тревожно и часто. Он смотрел вслед удаляющемуся старосте и думал: «А вдруг Гаврила Терентьич и в самом деле поедет в город? Поедет сегодня же… сейчас? Что тогда будет с бабами? А дети…» У Никиты никогда не было ни жены, ни детей. Но к детям у него была особенная любовь, граничащая со страстью. И когда старый бродяга представил себе, сколько останется в деревне детей-сирот и сколько горя перенесут эти дети, если их матерей засудят и отправят на каторгу, ему сразу стало не по себе.
Никита решил сейчас же что-нибудь сделать для спасения баб. Но как и что сделать?
Растерявшийся бродяга чувствовал, что надо бы ему сейчас с кем-нибудь посоветоваться. Но с кем?
Морозная деревенская улица была пустынна.
Да и не со всяким человеком о таком деле мог он заговорить.
Никита вспомнил о кузнеце.
Он повернулся к окраине деревни и, разглядев, что в морозном воздухе над кузницей вьется сизый дымок, быстро пошел туда.
Глава 15
Понюхивая табачок, кузнец сидел на лавке, на которой разложен был разный инструмент, и слушал взволнованную речь Никиты, которого он предварительно угостил хорошей порцией табака.
Никита сидел на толстом обрубке дерева, близ наковальни и так же, как кузнец, понемногу потягивал носом в себя ароматный табачный порошок.
В горне медленно тлели угли.
Никита рассказывал:
— Я ему толкую, что это, мол, бабий заговор, бабье заклятье, а он, вижу, не шибко верит моим словам. Свое гнет! Дескать, я думал совсем другое… Хотел, говорит, в город ехать и начальству доносить… Да… — Помолчав, Никита воскликнул: — А что ты думаешь, Василий Мартьяныч? И поедет!.. И донесет!.. Ведь сына-то он потерял?! А теперь, выходит, что и сноха собирается к родителям уезжать. Да… Сразу двое работников выпадает из хозяйства. А хозяйство у него, сам знаешь, немалое. Вот ты и подумай, Василий Мартьяныч, до чего теперь разъярился Гаврила Терентьич. Да он ее, сноху-то, готов теперь на каторгу отправить. А вместе с ней других баб. Да… Теперь Гаврила Терентьич ни перед чем не остановится!
Кузнец, внимательно слушавший Никиту, перебил его:
— Ну, а до чего же все-таки договорились-то в конце концов? Поверил он твоим разговорам насчет бабьего слова-заклятья? Поверил, что народ помирает от бабьего заговора?
— А я почем знаю, поверил аль не поверил, — ответил Никита, поднося к носу в последний раз щепоть и затягиваясь табаком. — Сам знаешь, Василий Мартьяныч, чужая душа — потемки! В чужую душу не влезешь… Да… Иной раз в своей-то душе никак не разберешься… А тут чужое дело. Поди-ка разберись, чего он надумал, Гаврила-то Терентьич.
Никита чихнул и, глядя своими слезящимися глазами в бородатое лицо кузнеца, изумленно воскликнул:
— Вот видишь: правда! Я вот тебе рассказываю, а сам про себя загадываю: ежели чихну, значит, не поверил моим словам Гаврила Терентьич! А видишь — чихнул! Вот и думай…
Кузнец перебирал пальцами свою черную и волнистую бороду и, о чем-то раздумывая, говорил:
— Да-а… Дело может обернуться худо… Для баб, конечно.
— Бабы что! — перебил кузнеца Никита. — Как хочешь считай меня, Василий Мартьяныч, а, по-моему, бабы все-таки повинны… Да, да! Оно, конечно… галились над ними мужики… Это верно. Ну, все ж таки… Нельзя же так! — Никита помолчал и уже твердо и решительно заявил: — Только тут дело не в одних бабах, Василий Мартьяныч. Ведь у многих баб безвинные дети останутся… сироты! Вот в чем дело, Василий Мартьяныч. Вот о чем горюнюсь я. Понял? Конечно, и баб жалко…
— Правильные твои слова, Никита, — сказал кузнец и тяжело вздохнул. — Детская душа — ангельская душа! А без матери… неизвестно, что выйдет из ребенка.
Оба замолчали.
Кузнец достал из-под нагрудника деревянную табакерку, открыл ее и протянул старику. Оба зачерпнули из табакерки щепотью по хорошей порции табака и, раздумывая, стали потягивать через нос табачную пыль. Наконец, кузнец спросил старика:
— Значит, по-твоему, выходит, что староста не поверил твоим словам? В город собрался ехать?
Никита еще раз чихнул.
— Вот видишь! — вновь изумился он. — А я ведь опять загадал. И опять чихнул. Не хотел чихать, крепился. И все-таки чихнул. Значит, не поверил мне Гаврила Терентьич… Не поверил! — Старик сокрушенно покачал головой.
— Да это ты от табаку чихнул, — перебил кузнец бродягу. — Табак у меня крепкий.
— А почему же я не чихал, пока не загадал? А как загадал, так сразу и чихнул. А ну-ка, скажи?
— Не знаю, — признался кузнец.
Опять оба задумались. Долго молчали. Потом кузнец не торопясь поднялся с лавки. Еще раз тяжело вздохнул. И тихо молвил:
— Что же делать-то, Никита?
Бродяга лукаво усмехнулся:
— Ты ничего не надумал? А я надумал, Василий Мартьяныч. Надумал!
— А ну… что ты надумал… говори.
— А вот слушай. Иди-ка ты, Василий Мартьяныч, сам к старосте. Тебе ведь ото всех на деревне почет. И Гаврила Терентьич уважение к тебе имеет. Вот ты и потолкуй с ним насчет бабьего наговора. Для прилику сначала заведи какой-нибудь другой разговор. А подведи все к мору на деревне, к бабьему заговору. — Никита быстро, по-молодому, поднялся на ноги и громко произнес: — Ну, да мне тебя не учить, Василии Мартьяныч. Свой вон какой котел на плечах носишь. Ступай сейчас же к Гавриле Терентьичу. А то как бы не собрался он да не уехал в город.
— Заделья нет мне идти-то к нему, — неуверенно сказал кузнец.
— А ты найди, — настаивал Никита. — Подумай!..
Кутаясь в свою рваную шубенку, Никита сказал:
— Прощенья просим, Василий Мартьяныч… До свиданьица! Иди-ка, паря. Иди! Надо бабам и особливо детишкам помочь.
— А грех-то какой мы с тобой берем на душу, Никита, а? — молвил кузнец, посмеиваясь.
— Ладно, — махнул рукой бродяга и ворчливо добавил: — Ужо, когда преставимся… все расскажем! Там, на небе-то, поди, разберутся — что к чему…
— Значит, Никита, — продолжал посмеиваться кузнец, — блины познаются по вкусу, а грехи — по искусу! Так, что ли?
— Конечно, так, — ответил бродяга, направляясь к двери. — Бог-то, поди, тоже не без головы… разберется! Ну, прощай!
Никита ушел.
Глава 16
Когда кузнец вошел в просторную кухню старосты, завешанную сбруей, его обдало теплыми и густыми запахами кислого молока, жирных щей и сбруи. Кузнец неторопливо снял сначала свои рукавицы, потом меховую шапку татарского покроя, затем не спеша повернулся налево, к медным образам, висевшим в углу, под потолком, трижды перекрестился и поклонился образам. Только после этого он повернулся к старосте, который сидел на лавке около большого кухонного стола и чинил хомут. Поклонившись, приветствовал его:
— Бог на помощь, Гаврила Терентьич!
— Милости просим, Василий Мартьяныч, — столь же степенно ответил староста, откладывая в сторону хомут. — Легок ты на помине! Проходи. Садись.
Кузнец отряхнул с валенок остатки снега и обтер их о половичок. Прошел к лавке.
— Говоришь, вспоминал меня, Гаврила Терентьич? — сказал он, усаживаясь рядом со старостой. — Может, работенка есть какая? Кошевку либо чего-нибудь другое не надо ли починить?
— Нет, Василий Мартьяныч, — ответил староста, — кузнечной работы пока у меня не предвидится. С бабой своей вспоминали тебя.
— А по какому случаю вспоминали, Гаврила Терентьич? — спросил кузнец, кладя рядом с собой рукавицы и шапку и настораживаясь.
Староста крякнул, как будто поперхнулся, а затем прокашлялся и только после того с запинкой заговорил:
— Вспоминали мы тебя, Василий Мартьяныч, вот по каким делам… Видишь, Василий Мартьяныч, сколько горя теперь на деревне? Мрет народ! Вот и на меня господь-батюшка прогневался. — Староста тяжело вздохнул: — Сына решился я… царство ему небесное…
И он истово перекрестился.
Кузнец тоже вздохнул.
— Что поделаешь, Гаврила Терентьич. На то воля божья!
— Конечно, божья… Как говорится, без бога не до порога. Ну все ж таки…
— А что ты, Гаврила Терентьич, поделаешь? Его воля… господа… Без его воли, говорят, волос не падает с головы.
— Да уж это точно, — согласился староста. — Конечно… Может, все это и верно… А люди толкуют всяко. Одни говорят — поветрие это… мор… А другие, дескать, бабы наши деревенские причинны к этому делу… Слово такое знают они — заклятье. Вот и разберись! Люди умирают, Василий Мартьяныч! А я ведь староста… Могут с меня спросить… в случае чего…
— Кто с тебя спросит? — задумчиво проговорил кузнец. — Ты не бог, Гаврила Терентьич, за всеми не углядишь… Особливо, ежели бабы знают такое слово…
Староста сразу насторожился. Спросил кузнеца:
— А ты, Василий Мартьяныч, тоже слыхал, насчет бабьего-то наговора?
— Слыхал. Не скрою, Гаврила Терентьич, слыхал, — ответил кузнец.
— А как думаешь, Василий Мартьяныч, правда это?
— Все может быть… Слыхал я про такие дела и раньше. Еще от родителей своих слыхал. А теперь вот и у нас в деревне случилось…
Староста побледнел. С трудом выговорил:
— Что же делать, Василий Мартьяныч? Присоветуй! Сам я хотел идти к тебе.
— А я что могу присоветовать? Ты староста… ты и мозгуй.
Помолчав, кузнец добавил:
— Со стариками посоветуйся.
Староста махнул рукой:
— Что они, старики-то, присоветуют! Старики толкуют, что надо ехать за попом. А я надумал было в город ехать… по начальству.
Кузнец заговорил твердо, решительно:
— Я так считаю, Гаврила Терентьич: поп тут не поможет, а городское начальство засудит баб… даже с удовольствием. А ты подумай-ка, сколько на твои плечи хлопот да забот свалится, а? Ведь все сироты на твои плечи падут! Подумай, Гаврила Терентьич…
— Ну, а что делать-то, Василий Мартьяныч? — почти взмолился староста. — Нельзя же оставить такое дело без последствиев! Сам ты посуди!
— Смотри, Гаврила Терентьич, — сказал кузнец, беря с лавки шапку и рукавицы. — Дело твое… Ты — староста… тебе виднее.
— Ума не приложу, — вздохнул староста.
Помолчали.
Кузнец поднялся с лавки, не спеша надел шапку и рукавицы. Староста тоже поднялся на ноги. Попридержал кузнеца за рукав:
— Постой.
Напряженно подумав, он спросил кузнеца:
— Ну, а вот к примеру… ежели бы ты, Василий Мартьяныч, был на моем месте… Что бы ты сделал в таком разе?
Кузнец, не задумываясь, ответил:
— Да уж как-нибудь разобрался бы… сам… ежели я староста. Стариков собрал бы… Небось, как-нибудь миром-то решили бы… сами… Прощения просим, Гаврила Терентьич! — вдруг сказал он и вышел.
Глава 17
Длинными зимними вечерами, когда крепко засыпала свекровь, Петровна поднималась с кровати, падала на колени перед образами и тихо шептала:
— Владычица, матушка!.. Прости!.. Помилуй!.. Заступница!.. Когда же кончится мука моя?!
Чувствовала непереносимую боль в груди, чувствовала, что обливается сердце кровью, но покорно стояла перед образами. Ждала. И снова шептала:
— Матушка, пресвятая богородица… Скорбящая божья матерь!.. Неопалимая купина! Когда же… когда кончится моя мука?
Но не было ответа. Не приходило успокоение.
Поднималась Петровна с полу. Снова валилась на кровать. Прислушивалась к шуршанию тараканов, к тихому храпу свекрови. Тосковала и томилась. Иногда вздрагивала — резкое биение под сердцем чувствовала. Горела всем телом. Радовалась в душе: «Рожу… Выращу… Только бы в него… в Степу…»
Перед глазами мелькали белые Степановы кудри — в кольцо, его голубые глаза, мелкие и белые зубы. Мысли летели к волости.
Иногда по неделе мучилась, места не находила. Камень на сердце давил. Кровоточащая боль в груди изводила вконец. И снова молилась Петровна по целым часам. Снова просила:
— Владычица!.. Помоги!.. Измаялась я!.. Прости!..
Напряженно смотрела в угол на темные, почти неразличимые лики святых на иконах. Ждала.
Но не было ответа. Не приходило успокоение. После того раздражение и страх охватывали. Непостижимо откуда поднималась в душе огневая злоба против людей и против самого бога.
В трепетном страхе смотрела Петровна на темные покрышки в переднем углу, под потолком, а из нутра со злобой вырывалось ворчание:
— Ладно… Не надо!.. Проживу и без твоего прощения. После что хочешь делай!.. Хоть на куски изорви меня… Убей…
Куталась в овчинный тулуп. И засыпала.
Глава 18
В воскресный день с утра староста сам обходил дворы. Шептался о чем-то с некоторыми, особенно умными и дальновидными стариками, и на сход их приглашал.
К полудню в сборню с десяток стариков набралось. Заперлись они со старостой в сборне. Долго и таинственно говорили. Потом староста велел десятскому баб в сходню собирать — из тех дворов, где покойники были этой зимой. Приходили бабы, здоровались; жались под порогом, тихо перешептывались.
Пришла и Петровна — в угол забилась. Пугливо озиралась круглыми, почти немигающими глазами. То жар, то озноб чувствовала во всем своем теле.
Черноглазая и остроносенькая соседка ее Катерина терлась впереди всех. Бойко бегала глазами по лицам стариков и, смеясь, говорила им:
— Что же это, старички… невест выбирать собрались?
Староста погладил широкую и русую свою бороду и деловито остановил Катерину:
— Постой… Не стрекочи… Не в кабак пришла…
Старики молчали. Сердито пыхтели. Глядели в пол. Пальцами бороды перебирали.
А Катерина не унималась:
— Аль новый закон вышел — бабам голос будет?
Староста смущенно покрякивал, останавливал бойкую Катерину:
— Погоди ты!.. Ужо скажут!.. Какая ведь ты… прости, господи! Помолчи!
Бабы шмыгали носами, дули с морозу в руки, жались под порогом, забивались в углы.
Когда набралось баб десятка два, староста прокашлялся, обвел растерянными глазами стариков и баб и, запинаясь, начал:
— Вот какое дело, бабочки… Как общество выбрало меня… и должен я за всеми смотреть… Потому, значит… при стариках… Как на духу!.. Поняли?
Бабы молчали. Катерина бойко за всех ответила:
— Что не понять-то? Не по-кыргыски говоришь…
Староста перебил:
— Постой ты… Греха не чуешь!.. Сколько народу погинуло?
Катерина первая выпалила:
— А мы при чем? Божье дело… Чего к нам-то липнешь?.. Как репей.
Одна из баб крикнула от порога:
— Господь дал, господь и взял!
Другая добавила:
— Его воля!..
Высокий старик с сивой бородой из-под божницы прогудел!
— Срамницы! Помолчите!
Староста строго сказал:
— Конечно, на все воля божья… Только… чтобы этого больше не было!.. Поняли?
Зашумели бабы, заголосили:
— Что ж это такое?! Ишь чего надумали! А еще старые люди…
— За кого вы это нас считаете, а?
— Пусть бы начальство какое…
Не зная, как закончить неприятное дело, староста растерянно махал руками и неуверенно закликал разволновавшихся баб:
— Да погодите вы!.. Не стрекочите!.. Ну, чего разошлись? Бабочки!..
А бабы, перебивая друг друга, выкрикивали:
— Судите, сколько хотите!
— Доносите!
— Не испугаете!
Выпучив глаза, староста, надрываясь, кричал:
— Постойте, бабочки!.. Да погодите же!.. Ах ты, господи, боже мой… Говорю же я вам: погодите!.. Ну, тихо!
Понемногу бабы затихли.
Охваченную отчаянием Петровну трясла лихорадка. Голова и грудь ее пылали. Мысли вихрились, путались. Но сдерживала она себя — молчала. Когда наступила тишина, староста снова заговорил:
— Чего там… Знаем!.. Все знаем!.. Заговор!.. Слово есть у вас такое… Ну… и… ладно!.. Дело прошлое… До бога высоко… до царя далеко… Только уж…
Не вытерпела наконец Петровна — выскочила на середину сборни.
Бледная, задыхаясь, крикнула:
— А руки чесать… близко?!. Бабами торговать… снохачить вам можно? Берите!.. Судите!.. Вот я! Я всему причинная! Я!..
Тихо стало в сборне. Слышно было, как сопели старики.
Староста держался руками за опояску, растерянно моргал глазами и молчал. А Петровна шумела:
— Все едино… судите!.. На каторгу пойду!.. Господу богу отвечу!.. Вот я! Берите! Если и вы последний стыд пропили…
Катерина поддержала ее:
— Судите всех… все ответим! Все одно скажем: мочи не было от мужиков-варнаков!.. За людей нас не считали!.. Сами довели!.. Судите!
Староста махнул рукой и, стараясь перекричать баб, снова заговорил, обращаясь к Петровне:
— Ладно!.. Если бы ты одна была… Кто теперь разберется?! Один бог рассудит…
Петровна дергала концы теплого платка и кричала:
— И богу отвечу! Видит он! Судите!..
Староста опять махнул рукой:
— Да ладно уж… Чего там?.. Всех вас не засудишь… Полдеревни надо в тюрьму садить… Дети у всех… Разор хозяйству… Бог с вами! Ужо перед ним и ответ будете держать.
Опять стало тихо в сборне. Староста прокашлялся. Не спеша повернулся к старикам:
— Как, старики, согласны?
— Ладно, — загудели со скамей старики. — Согласны…
— Они во грехе — они и в ответе.
— Согласны…
Староста обратился к бабам:
— Будет!.. Кончено… Можете расходиться по дворам.
Сморкаясь и покашливая, бабы стали выходить из сборни. Староста провожал их и приговаривал:
— Идите уж… Что там… Только вперед чтобы не было этого. Бог с вами…
Катерина на ходу оглянулась и, обращаясь к старосте и старикам, вызывающе крикнула:
— А как вы, так и мы!
Старики косились на выходивших баб, сердито пыхтели. Все хорошо понимали, что посадить баб в тюрьму, значит, полдеревни сирот оставить.
Чужих-то ребят не всякому охота кормить да на ноги ставить.
Глава 19
Не прошло и недели после схода, как в Кабурлах объявился молодой поселенец Степан Ширяев.
Из далеких аулов киргизы с солью в Кабурлы приехали. По пути на возу и Степана привезли.
Соскочил парень с воза и прямо в дом Филата…
Вбежал. Перекрестился. Весело гаркнул:
— Здорово живете!
Петровна в кути спряталась. Увидев Степана, ахнула и кринку из рук выронила, — одни черепки по лавке полетели.
Старуха сидела около прялки. Посмотрела из-под руки на Степана и, улыбаясь, заговорила:
— Эвона!.. Гость приехал!.. Проходи-ка… Садись…
Степан прошел к столу. Спросил:
— Ну, как живете?
Старуха покрутила головой.
— Худо, Степанушка!.. Замаялись мы с Настей…
Степан огляделся, спросил:
— А где дядя Филат?
Старуха перекрестилась:
— Умер… царство ему небесное… Умер… давно. Мор был у нас в деревне… И его господь прибрал.
Степан задумчиво повторил, глядя в пол и вертя в руках шапку:
— Так… Умер… Так…
А старуха ворковала:
— Измаялись мы с Настей! Одни ведь. Дело-то женское… Чего мы, бабы, наработаем? Ты оставайся-ка у нас, Степанушка! Помогай с хозяйством управляться…
Степан улыбнулся:
— Как же это?.. Каким манером… оставаться-то мне?
— А вот так… Помогай… Вместе хозяйничать станем… Мужик ты ладный, а мы… Куда мы без мужика-то… без хозяина-то?
Степан тряхнул белыми кудрями:
— Это что же… на старую линию мне?
Старуха загадочно улыбнулась. Посмотрела на пунцовое лицо снохи. И так же загадочно ответила:
— Там видно будет… Оставайся, знай…
Петровна молча копошилась в кути. Прятала от Степана пылающее лицо и заметно припухший живот.