Гений. История человека, открывшего миру Хемингуэя и Фицджеральда

Берг Эндрю Скотт

Часть вторая

 

 

IX

Кризис веры

В четверг 24 октября 1929 года рухнул фондовый рынок.

«Никто не может сказать, какие у этого будут последствия, – писал Макс Перкинс Скотту Фицджеральду в конце месяца. – Это может оказать крайне негативный эффект на розничный бизнес, в том числе и продажу книг».

Когда биржа Уолл-стрит начала тонуть, Фицджеральд был во Франции и писал роман. В его рассказах чувствовался намек на то, что его дружба, карьера и брак балансируют на краю. Как-то раз Перкинс услышал о том, как Скотт впустую потратил время на матч по боксу между Морли Каллаганом и Хемингуэем, который закончился тяжелым ударом по челюсти Эрнеста, а также по гордости Скотта. Самооценка Фицджеральда упала еще ниже, когда Хемингуэй отказался сообщить Скотту свой адрес. Хемингуэй и Фицджеральд все так же обменивались письмами, но не всегда были дружелюбны по отношению друг к другу. В одном письме Эрнест назвал Скотта «чертовым дураком», а затем призвал его «идти и писать свой роман, ради Христа!». Он заклинал Перкинса никогда и ничего не доверять Скотту по секрету, потому что тот абсолютно не способен хранить тайны в трезвом состоянии, а в пьяном «становился не более ответственным, чем помешанный». Отношения Скотта с остальными друзьями тоже становились все более напряженными. Например, семейство Мерфи очень досаждало то, как писатель изучал их для своего романа. Джералд говорил:

«Он все спрашивал нас о том, например, сколько составляет наш доход и как я попал в Skull and Bones [клуб для старшекурсников в Йеле], и о том, жили ли мы с Сарой вместе до брака. Я просто не могу всерьез воспринимать идею, что он собирается написать о нас, как-то не получалось у меня верить, что из подобных вопросов может что-то выйти. Но я точно помню, как он, сжав губы, вглядывался в меня с каким-то надменным вниманием, как будто пытался понять, что заставит меня расколоться. Его вопросы страшно раздражали Сару. Обычно она отвечала ему какую-то чепуху, чтобы он только замолчал, но в конечном счете это все стало просто неприличным. Однажды на вечеринке, в середине ужина ее терпение лопнуло.

– Скотт, – сказала она. – Если вы думаете, что можно узнать что-то о людях, если задать им очень много вопросов, то это не так. На самом деле вы о людях не знаете ничего!

Скотт почти позеленел. Он поднялся из-за стола, ткнул в ее сторону пальцем и сказал, что никто и никогда не смел говорить ему такие вещи, после чего Сара заявила, что, если потребуется, она может и повторить. И повторила».

Однако наиболее тревожные рассказы о Фицджеральде касались его брака. Мадлен Бойд навестила Фицджеральдов в Париже и сказала Перкинсу, что Зельда просто на себя не похожа и что они со Скоттом готовы перегрызть друг другу глотки. Если раньше поведение Зельды глазировалось легким лоском сумасбродства, то теперь оно казалось людям попросту ненормальным. Самым отталкивающим его проявлением стало неожиданное изучение балета, в которое она ударилась с неистовым рвением. Часы практики буквально истощили ее, и она очень сильно похудела. Лицо вытянулось и стало восковым. Она стала настолько легковозбудимой, что в ее исполнении не всегда можно было отличить вспышку гнева от хохота. Как писал Хемингуэй в книге «Праздник, который всегда с тобой», ее сильно уязвляло, что муж всего себя посвящает писательству. Скотт, со своей стороны, чувствовал себя брошенным ради танцев. Для Фицджеральда, особенно после нескольких лет медленной гибели доверия, это стало последней каплей. В письме, которое Скотт позже написал Зельде, но так и не отправил, он вспоминал их последний совместный год:

«Теперь тебя нет – я с трудом припоминаю, была ли ты тем летом. Ты просто стала одной из тех людей, которые меня не любят или совершенно ко мне безразличны. А я не хочу думать о тебе. Ты сходишь с ума и называешь это гениальностью, но я собираюсь все испортить и называть так, как мне вздумается. И я думаю, все уже давным-давно догадались, что за нашей пылкой показушностью скрывается твоя одержимость самой собой и моя безумная любовь к выпивке. В конце мало что имеет значение. Ближе всего к тому, чтобы уйти от тебя, я был, когда ты заявила, что я похож на педика с улицы Палатин, но теперь, что бы ты ни сказала, это вызывает у меня лишь чувство жалости… Хотелось бы мне, чтобы “Прекрасные и проклятые” были более зрелой книгой, ведь все, о чем там говорится, – правда. Мы разрушили себя – мы разрушили друг друга, хотя об этом я никогда по-настоящему не задумывался».

В том году Фицджеральдам пришлось жестоко ранить себя экономностью, теперь они останавливались в более дешевых отелях, но налогово-бюджетная политика Скотта оставалась прежней. Меньше чем через две недели после начала нового десятилетия он попросил Перкинса перечислить ему пятьсот долларов, чтобы покрыть рождественские счета. Его короткие истории принесли ему двадцать семь тысяч долларов в прошлом году, но романы – всего лишь тридцать один доллар и семдесят семь центов. С момента публикации «Великого Гэтсби» прошло почти пять лет, но за следующую книгу Скотт запросил восемь тысяч долларов аванса. В ответ на осторожные вопросы Перкинса, когда же роман будет закончен, Скотт отвечал:

«Начнем с того, что я не упоминаю о новом романе не потому, что он не закончен или что я его бросил, а потому, что мне надоело назначать срок, когда я наконец положу его в почтовый ящик».

Профессиональная гордость была единственным, что у Скотта осталось.

«Когда я был моложе, много писал, но теперь нужно больше времени, чтобы “наполнить кувшин”, – говорил он Перкинсу. – Но этот роман, мой роман – это совсем другое дело, я не смог бы быстро закончить его даже полтора года назад».

«Единственное, что меня беспокоит, – это ваше здоровье, – писал ему Макс весной. – Я знаю, что все остальное у вас уже есть, но я часто волнуюсь из-за состояния вашего здоровья, возможно, потому что мало знаю о ночной жизни и обо всем, что она за собой влечет».

Ранней весной 1930 года болезнь Зельды стала очевидной. Ее сломали лихорадка балетомании и непосильный труд. В течение двадцати одного дня Фицджеральд не был способен написать даже письмо. Только несколько недель спустя, обращаясь за деньгами, он рассказал Максу об их проблемах.

«Зельда отчаянно больна и находится с нервным срывом в санатории в Швейцарии», – пояснил он. Это окончательно застопорило работу Скотта. Зельда была, по его словам, «чертовски больна», сам же он – «измотан и встревожен жизнью». Основными затратами стала оплата визитов к психотерапевту. Из писем Скотта Макс сделал вывод, что она находится на грани помешательства. Если уже не перешагнула ее. К лету ей поставили диагноз «шизофрения». И так как именно выпивка чаще всего преследовала Зельду в ее бреду, врачи настояли, чтобы Скотт воздержался от спиртного на целый год. А Зельда – навсегда. Они не утверждали, что его пристрастие к алкоголю привело к срыву жену, но у Перкинса было свое мнение на этот счет.

«Я знаю, что в каком-то смысле Скотта можно порицать за то, что случилось с Зельдой, – написал Макс Томасу Вулфу. – Но он достаточно смелый человек, чтобы посмотреть в лицо проблеме так же, как он делал всегда – прямо и без самообмана».

Когда же Скотт подвел итог того года в своем дневнике, написал:

«Крах! Зельда и Америка».

Но даже в состоянии отчаяния Фицджеральд писал письма Перкинсу, «моему самому верному и надежному другу и вдохновителю», и чаще всего это были литературные отчеты за месяц. И поскольку он не мог ничего написать о прогрессе с романом, наполнял письма предложениями по публикации новых авторов. Он отправил Максу несколько имен и работ – примеров «воистину нового поколения», на которых он наткнулся в «American Caravan».

Наиболее примечательным, по его словам, был Эрскин Колдуэлл, несмотря на его «обычные теперь подражания Хемингуэю и даже [Морли] Каллагану». И Перкинс написал ему.

Колдуэлл был двадцатишестилетним выходцем из Джорджии, который после недолгой учебы в колледже тяжело работал сборщиком хлопка, а также был книжным обозревателем, профессиональным футболистом, подрабатывал на лесопилке и очень хотел когда-нибудь стать писателем. Он жил в Маунт-Верноне, штат Мэн, когда Перкинс обратился к нему с просьбой прислать рукописи на рассмотрение. Это был первый подобный запрос в жизни Колдуэлла. Позже он вспоминал:

«Письмо положило начало трехмесячной писательской оргии, равной которой по напряжению не было ни до, ни после».

Вначале Колдуэлл отправлял Максу Перкинсу по одному короткому рассказу в день целую неделю. И каждый возвращался к нему с отказом. Но Колдуэлл был не в настроении мириться с поражением. Он ускорился и еженедельно присылал по два тщательно продуманных рассказа. Теперь он был полон решимости сломить сопротивление редакторов «Scribner’s Magazine», он считал Максвелла Перкинса главной силой компании, поэтому слал все рассказы через него. Как только один из них получал отказ (в основном за излишнюю «анекдотичность»), сразу же отправлялся в один из «маленьких журнальчиков», таких как «This Quarter», «Pagany», «Hound and Horn», «Clay» и так далее, где их принимали. Через месяц Колдуэлл обнаружил некоторое смягчение в письмах Перкинса с отказами. Весной Макс решил принять один из текстов автора, хотя и не мог выбрать, какой именно. Согласно схеме, по которой Колдуэлл отслеживал судьбу каждого своего рассказа, у Перкинса на руках было пять, из которых он мог бы выбрать.

«Мой главный страх, – писал Колдуэлл в мемуарах, – назовем его “опытом”, заключался в том, что он мог передумать, что уже пошатнувшаяся экономика страны могла окончательно рухнуть или что еще что-нибудь может случиться, прежде чем один из моих рассказов попадет в журнал».

В тот день Колдуэлл ушел на работу с наступлением сумерек, но, как только получил от Перкинса хорошие новости, тут же вознамерился снабдить редактора огромным количеством материала для рассмотрения. Тридцать шесть часов спустя были готовы три новые истории. Вместе с тремя дополнительными, которые он выбрал из пачки на столе, он собрал для редактора одиннадцать рассказов. Но вместо того, чтобы отправить их по почте, Колдуэлл решил лично доставить их в Нью-Йорк. Ведь, в конце концов, «поезд мог потерпеть крушение, и это вызвало бы задержку почты». Колдуэлл ехал на ночном автобусе из Портленда, штат Мэн, в Нью-Йорк, и предчувствия не давали ему спать. «Я никогда не видел Максвелла Перкинса, – писал он. – …и ближе к утру я уже стал представлять его неким устрашающим типом, разгневанным из-за моего вторжения и полным предубеждений по отношению к моей работе». С восьми до десяти утра Колдуэлл топтался перед зданием Scribners, пытаясь придумать сносное оправдание своему неожиданному появлению. Ничего убедительного на ум не приходило, а остатки и без того дырявой смелости стремительно таяли, поэтому он пересек улицу и вошел в здание, сжимая в руках пакет с рукописями. Лифт доставил его на редакторский этаж, но Эрскин был так взвинчен, что попросту оставил рассказы в приемной у секретаря. Кроме того, он сочинил Перкинсу записку, в которой говорил, что остановился в отеле «Мангер» на ближайшие два дня. Колдуэлл заперся в номере на весь день и выходил только ради сэндвичей или газет. Он лежал без сна до полуночи, пытаясь собраться с духом и набрать номер Scribners, если Перкинс не сделает этого сам до того, как Эрскин покинет город. В середине утра зазвонил телефон. Поначалу этот звук напугал писателя, но затем Колдуэлл понял, как ему приятно его слышать, и позволил телефону выдать еще одну трель, прежде чем поднял трубку.

– Я получил те рукописи, которые вы оставили в офисе вчера, – сказал Перкинс, после того как они с Колдуэллом представились друг другу.

Оставшуюся часть разговора Колдуэлл припоминал следующим образом.

ПЕРКИНС: Кстати, я прочитал все ваши рассказы, включая и те, что вы принесли вчера, и не думаю, что в ближайшее время мне будут нужны новые.

КОЛДУЭЛЛ: (Молчание.)

ПЕРКИНС: Кажется, я писал вам не так давно, что мы хотели бы опубликовать некоторые в «Scribner’s Magazine». КОЛДУЭЛЛ: Я получил письмо. Вы ведь не передумали, правда? Я имею в виду насчет публикации рассказов.

ПЕРКИНС: Передумал? Нет, вовсе нет. Дело в том, что здесь, в офисе, мы все действуем по общему соглашению. Мы пришли к тому, что опубликуем два рассказа вместо одного и запустим в журнале оба сразу. Мы хотели бы запланировать их на июнь. Один из них называется «Сватание Марджори» , [141] другой – «Поздней весной» . [142] Они оба – пример хороших северных историй о Новой Англии. У меня неплохое предчувствие на их счет. В них есть что-то, что я всегда с удовольствием подмечаю в художественной литературе. Многие писатели демонстрируют в своих текстах мастерство формы и высокую технику, но при этом вкладывают в текст очень мало чувства. Но как по мне, чувства – это важно.

КОЛДУЭЛЛ: Я так рад, что они понравились вам – они оба.

ПЕРКИНС: Теперь по поводу этих двух рассказов. Как я и сказал, мы хотим купить оба. Сколько бы вы хотели за них? Рано или поздно нам всегда приходится поднимать финансовый вопрос. От этого не уйдешь, не так ли?

КОЛДУЭЛЛ: Что ж, на самом деле я не знаю точно. Я имею в виду насчет денег. Я об этом не думал.

ПЕРКИНС: Два пятьдесят подойдет? За оба.

КОЛДУЭЛЛ: Два пятьдесят? Я не знаю. Я думал, что смогу получить за них чуть больше.

ПЕРКИНС: В самом деле? Тогда что вы скажете насчет цены в три пятьдесят? Сейчас такое время, что журнал не расходится так же, как это было раньше, и нам нужно следить за расходами. Не думаю, что вскоре ситуация станет лучше, если не еще хуже. Экономика сейчас не очень-то здорова. Поэтому мы так скрупулезны по поводу выплат – в такое-то время.

КОЛДУЭЛЛ: Я думаю, все будет в порядке. Но все же полагал, что они оба стоят чуть больше, чем три с половиной доллара.

ПЕРКИНС: Три доллара и пятьдесят центов? О нет! Кажется, я произвел на вас ложное впечатление, Колдуэлл. Не три с половиной доллара, нет, я имел в виду три сотни и пятьдесят долларов.

КОЛДУЭЛЛ: В самом деле! Что ж, это совсем другое дело, совсем. Три с половиной сотни мне подходят.

Таким образом, в очень короткие сроки у Колдуэлла развились амбиции. И первой из них стало желание довести до печати сто коротких рассказов.

Девятнадцатого апреля 1930 года, в возрасте семидесяти шести лет, умер Чарльз Скрайбнер. Некоторые из авторов, которые находились в расцвете, когда Перкинс только начал карьеру в издательстве, публиковались по сию пору. Джон Фокс – младший, Ричард Хардинг Дэвис и Генри Джеймс были похоронены больше десяти лет назад. Джон Голсуорси и Эдит Уортон продолжали писать, но их последние произведения имели привкус девятнадцатого века. Однако присутствие старика Чарльза Скрайбнера все еще ощущалось в семейном деле. Его сын Чарльз сохранил название фирмы. Брат Артур стал управляющим фирмы. Максвелл Э. Перкинс был назначен служащим компании и вскоре должен был стать директором редакции.

«После смерти Скрайбнера, – вспоминал Вэлес Мейер, – Максу больше не перед кем было отстаивать свои решения».

В том году самым успешным автором, завоевавшим больший успех, чем тот, о каком когда-либо мог мечтать старик Чарльз, был Эрнест Хемингуэй. Несмотря на Депрессию, его роман «Прощай, оружие!» стал самым мощным бестселлером и вскоре занял первое место в списке. Макс писал Хемингуэю, что Депрессия, «скорее всего, может поразить лишь общую массу книг – и поразит, но точно не такую выдающуюся книгу, как “Прощай, оружие!”». Как новая знаменитость, Хемингуэй стал объектом многочисленных литературных слухов. Самые невероятные истории исходили от писателя Роберта Мак-Алмона, которого Эрнест рекомендовал Перкинсу. Однажды, это случилось за ужином, Макс был совершенно ошарашен тем, как Мак-Алмон посмел оклеветать человека, который их познакомил! Роберт начал с того, что отпустил несколько неприятных замечаний по поводу стиля Хемингуэя. А вскоре озвучил слух о том, что Фицджеральд и Хемингуэй – гомосексуалисты.

От Фицджеральда Хемингуэй узнал, что на слуху и другая история – будто Эрнест недоволен работой со своими издателями и подумывает найти других. Хемингуэй написал Максу, что понятия не имеет, как пресечь распространение этих сентенций, и заверил, что у него нет никаких намерений покидать издательство Scribners. Писатель надеялся, что, если его собственное везение и почки продержатся еще немного, Макс сможет в один прекрасный день опубликовать его собрание сочинений. Также Хемингуэй предложил написать несколько публичных писем, в которых выразил бы свою верность Перкинсу.

Макс высоко оценил эти слова. Он признался Хемингуэю, что эта история пошатнула его уверенность. «Однажды ночью, в особенно напряженный момент, когда эти слухи сгустились и носились вокруг меня, я написал вам письмо от руки, в котором спросил, не хотели бы и вы написать мне и сообщить, что все эти сплетни беспочвенны. Но в конце концов я порвал свое, потому что понял: все это – просто часть игры, и нам нужно найти средство исправить это», – сказал он.

После того как Макс помог Эрнесту привести в порядок авторскую налоговую декларацию (ежегодное дело, которое с легкостью давалось выпускнику экономического факультета) и создал трастовый фонд для семьи писателя, он предложил Скрайбнерам поднять процент авторских выплат за книгу «Прощай, оружие!» до нескольких сотен долларов, потому что «мы считаем, что ценность этого издания велика сама по себе». В конце концов Перкинс порекомендовал Хемингуэю подумать о договоренности, согласно которой Scribners будет выплачивать ему минимальную годовую сумму, на которую он сможет всецело рассчитывать.

Эрнест принял все предложения Перкинса, кроме последнего, так как был уверен, что не сможет работать по контракту с фиксированной зарплатой. Чтобы заключить сделку со Scribners, он попросил Перкинса получить от издательства Boni & Liveright права на сборник «В наше время», который они обещали продать Scribners, когда Хемингуэй уйдет от них. Макс запросил эти права, и Гораций Ливерайт страшно разозлился. Автор книги был национальным литературным героем, и издатель не собирался так просто выпускать из рук его произведение.

«Мы высоко ценим имя мистера Хемингуэя в нашем списке авторов, – написал он Перкинсу. – И кроме того, испытываем особо нежные чувства по поводу того, что именно нам посчастливилось издать его первую книгу». После нескольких месяцев препирательств и попытки решить проблему с помощью денег Scribners смогло вырвать книгу. По предложению Хемингуэя Перкинс попросил Эдмунда Уилсона написать вступление для нового издания в Scribners, так как Эрнест верил, что Уилсон – тот, «кто лучше всех понимает», о чем пишет Хемингуэй. Книжный бизнес переживал мрачный период той осенью, и несколько сезонных книг провалялось на полках до декабря. Но благодаря четырем или пяти романам Перкинса, в том числе книгам «Дело об убийстве епископа» Стивена Ван Дайна и «Прощай, оружие!» Хемингуэя (продажи последней достигли отметки в семьдесят тысяч копий в последние дни двадцатых годов), Scribners переживало самый цветущий год из всех. Но Перкинс знал, что нельзя загадывать на будущее. Повсюду перспектива казалась довольно удручающей. И во время вялой недели между Рождеством и Новым годом Перкинс подбадривал себя мечтами об экскурсии по теплым водам Гольфстрима.

Возвращаясь из Парижа в конце января 1930 года, Хемингуэй проездом оказался в Нью-Йорке. Он встретился с Перкинсом, и Макс, который обещал встретиться с ним во Флориде в марте, подумал, что тот в хорошей форме. Дела в феврале шли так плохо, что Перкинсу казалась невозможной мысль о подобном побеге. Но, писал он Эрнесту, «я уже усвоил, что единственное, что можно сделать в таком случае, – просто уйти». Он прибыл в Ки-Уэст 17 марта и познакомился со «сбродом» – большой братской компанией, состоящей из друзей Эрнеста. Хемингуэй и его команда бесконечно закидывали блесны. Там же Перкинс выловил королевскую рыбу весом в пятьдесят восемь фунтов, на один фунт больше, чем весил мировой рекорд. Пока он втаскивал ее на борт, вся команда в изумлении смотрела на тень улыбки на его лице, которая практически опровергла данное ему прозвище Невозмутимый. Во время этой экспедиции у Перкинса снова была возможность восхититься наблюдательностью Эрнеста, которая поражала даже больше, чем физическая сила. Вспоминая Ки-Уэст несколько лет спустя, Макс сказал:

«Нужно обладать чутьем настоящего художника, чтобы так быстро изучить географию морского дна и движение рыб. Хемингуэю понадобился год, чтобы выучить то, на что остальным людям понадобилось бы десять лет или даже целая жизнь. Он как будто проецировал себя в сознание рыбы, знал, что чувствует или о чем думает тарпон либо королевская рыба и, таким образом, что бы она сделала».

Моряки отошли от Ки-Уэста на семьдесят миль и приблизились к группе других крошечных островов. На Тортуге они и оставались на протяжении более чем двух недель вместо запланированных четырех дней. Только Божья воля могла удерживать Макса вдали от офиса в течение столь длительного времени: северный ветер вызвал на море такое волнение, что они могли вообще не вернуться на материк. Эрнест и «сброд» спали в лодочном домике и выживали в основном за счет алкоголя, консервов и лука, которые Хемингуэй загружал на борт перед каждым путешествием, а также за счет того, что удавалось поймать. Все, что они могли, – это ловить рыбу с пирса или выбираться в море на лодке для донной ловли в периоды затишья. Они рыбачили каждый день, не считая двух, когда удалось подстрелить пару птиц из большой стаи, которую загнал на остров ветер. Чтобы соответствовать членам заросшей банды Хэма, Перкинс отрастил бороду, которая, правда, была более короткой и привлекательной, чем у остальных. Наконец ветер утих и они смогли благополучно вернуться в порт. Макс взглянул на себя в зеркало.

«Если бы вы увидели меня с той жесткой седой бородой, точь-в-точь как у пирата, вы бы подумали, что единственное, на что я теперь гожусь, – это убийство. Они сказали, что я выгляжу как беглый капитан-кавалерист. Две недели я не мог бы без дрожи ужаса смотреть на самого себя. Я увидел себя таким совершенно новым, и для меня это был шок!» – писал Макс Элизабет Леммон.

А затем он поблагодарил Хемингуэя за один из самых счастливых периодов своей жизни.

Вскоре после визита Макса Эрнест уехал на ранчо в Монтане, чтобы приступить к работе над новой книгой – обширному исследованию испанской корриды, которое он упоминал в начале переписки с Перкинсом. Вскоре он сообщил редактору, что не получал почты и не заглядывал в газету несколько недель и что он находился в самой крепкой физической форме за много лет. Не считая легкого послабления в виде светлого пива, которое грозило прибавить несколько дюймов его талии и отбирало у него по нескольку часов каждый день, привычки Хемингуэя были спартанскими. Он работал шесть дней в неделю и за месяц написал около сорока тысяч слов. Более того, говорил он Максу, у него оставалось пива еще на шесть кружек, а значит, и на шесть новых глав. Когда Перкинс отправил ему утвержденную версию нового скрайбнеровского издания книги «В наше время» вместе с предложениями по улучшению и выборочному дополнению, Эрнест отбросил их и сказал, что слишком хорошо поработал, прорываясь вперед в новой книге, чтобы «свежевать дохлую лошадь».

Карьера Томаса Вулфа благополучно началась еще до катастрофы, но все же он чувствовал угрозу из-за национального бедствия, особенно потому, что, как он позже писал в романе «Домой возврата нет» о своем герое, «помимо всеобщего кризиса, он также переживал и личный. Это был конец романа, но не любви; начало узнавания, но не славы».

Вулф хотел разорвать удушающую связь с прошлым, но содрогался от одной только мысли об этом. Он стал изгоем в родном Эшвилле и стремился в конце концов завершить свои отношения с Элин Бернштайн.

Перкинс предложил Тому подать заявку на грант, который мог бы позволить ему оставить преподавание в университете Нью-Йорка и в течение года самостоятельно пожить и поработать за границей. Миссис Бернштайн представила последствия такой независимости и неверно истолковала намерения Перкинса. У нее возникло чувство, что он подстрекал Вулфа бросить ее. Перкинс написал рекомендательное письмо в Фонд Гуггенхайма, и Том получил стипендию. Кроме того, Макс смог устроить для него выплату аванса от месячных поступлений его новой книги в размере в четыре тысячи пятьсот долларов. Вместе с гонораром за роман «Взгляни на дом свой, ангел» он смог собрать около десяти тысяч долларов и больше не нуждался в поддержке Элин Бернштайн.

Расстроенная, она всячески пыталась внушить Вулфу, как сильно его любит, и в течение нескольких месяцев писатель колебался. Но его любовь все же таяла.

В сочельник 1929 года, сидя за столом в Нью-Йоркском Гарвардском клубе, он написал письмо, в котором признался Максу Перкинсу:

«Год назад у меня теплилась едва ощутимая надежда по поводу моей работы, и тогда я еще не знал вас. Все, что случилось после, – честная заслуга многих людей; но для меня это необыкновенно и чудесно. Это воистину чудо!»

Он продолжал:

«Я уже не думаю о том времени, когда я писал [«Взгляни на дом свой, ангел»], но больше о том, когда вы впервые заговорили со мной о книге и когда вы начали работу над ней. Мой разум всегда видел людей более отчетливо, чем события или предметы, и теперь название Scribners наполняет мое сердце теплым светом. А вы для меня – глава Scribners: вы сделали для меня то, что, как я тогда считал, уже невозможно со стороны одного человека по отношению к другому – подарили мне свободу и надежду. Время от времени молодые люди верят в существование героев, более сильных и мудрых, чем они сами, тех, к кому они могут обратиться со всем своим горем и досадой… Для меня вы стали именно такой фигурой. Вы один из камней, за которые цепляется якорь моей жизни».

«Я очень рад, что вы чувствуете именно это. Плохо лишь, что вам кажется, будто вы всего этого не заслуживаете, – ответил ему Перкинс. – Я все же надеюсь, что между нами нет никаких серьезных обязательств, однако, во избежание неудобства в нашей беседе, я бы хотел подчеркнуть, что, даже если вы и обязаны мне чем-то, это окупается тем, что я обязан вам не меньше. Все время, начиная с момента получения рукописи, стало для меня невероятно счастливым, интересным и волнующим». Месяцы разногласий с Элин Бернштайн разрывали сердце Вулфа. Его страдания были вызваны и провинциальным антисемитизмом, который Вулф унаследовал от матери, маленькой прижимистой женщины со страстью к недвижимости. Как-то раз поздней ночью в конце марта он нацарапал на триста тридцать седьмой странице своей записной книги: «Сегодня ходил в Публичную библиотеку – евреи лезут со всех сторон».

Кое-какие признания остались и в отчетной книге:

«И вот я обнаружил себя на той же глубине бесплодности и полного истощения, где уже был два года назад. Я не способен творить, не способен сосредоточиться, я трясусь в лихорадке, я переполнен горечью и беспокойным гневом на весь мир – теперь же я начинаю чувствовать это и по отношению к Элин. Это, должно быть, конец! Конец! Конец!»

Он пришел к выводу, что единственный способ выжить – это навсегда оставить миссис Бернштайн. И для начала неплохо бы проложить между нею и собой океан. Десятого мая 1930 года он отплыл в Европу. Пока корабль S. S. Volendam был в море, Вулф пытался забросить спасательный трос на материк и писал Перкинсу:

«Я чувствую, что столкнулся с огромным испытанием, однако я уверен, что мне хватит сил его пройти, и все же я думаю о нем с бьющимся сердцем и различными сомнениями. Мне не терпится взяться за книгу. Я знаю, что она будет хороша, если моего умения хватит, чтобы перенести ее на бумагу в соответствии с моим представлением о ней».

Одинокий Волк, как называл Томаса Макс, начал свои скитания по Франции. Редактор чувствовал, что писатель напуган грядущим испытанием второй книги, и поэтому старался подбодрить его перед тем, как Вулф будет готов снова начать писать.

«Если когда-то и был в мире прирожденный писатель, то это вы, – заверял его Макс. – У вас нет причин переживать, будет ли новая книга так же хороша, как “…Ангел” и тому подобное. Если вы погрузитесь в нее так, как вы это умеете, все будет хорошо!»

Вскоре после получения этого письма Вулф уже работал по 6 – 10 часов в день.

По инициативе Макса Фицджеральд позвонил Вулфу в отель, когда они оба осели в Париже. Том сделал перерыв в своем графике и взял выходной. Он отправился в роскошные апартаменты Скотта на улице Буа на ланч, сопровождаемый неисчислимым количеством вина, коньяка и виски. После они пошли в бар при отеле Ritz. Скотт рассказал Вулфу о нервном срыве Зельды и о книге, которую он пытается закончить. Он показался Тому очень щедрым и дружелюбным, хотя они и не сошлись во взглядах на Америку. После Вулф написал Максу:

«Я сказал, что мы все тоскуем по дому и принадлежим той земле и стране, где родились, как никакой другой. Он сказал, что это не так, что мы не олицетворение своей страны и что у него нет никаких чувств по отношению к той, из которой он уехал».

Том оставил Скотта в баре отеля разглагольствовать перед толпой грубых пьяных парней из Принстона, которые отпускали всякие намеки насчет прошлого Вулфа.

«Мне он понравился, – написал Том Перкинсу. – Я думаю, у него огромный талант, и надеюсь, что вскоре он справится с этой своей книгой».

На Фицджеральда Вулф произвел еще большее впечатление. Когда Скотт приехал в Швейцарию и понял, что жена все еще не в состоянии видеть его, залпом за двенадцать часов прочитал «Взгляни на дом свой, ангел». После отправил Вулфу телеграмму со словами, что роман «неописуемо вдохновляющий и прекрасный, потрясающая находка с вашей стороны, его влияние просто неизмеримо». Вулф сообщил Перкинсу, что не знает, как долго будет бродить по Европе. Предполагал, что пока не закончит первую часть книги. Ему было даже страшно говорить Перкинсу, насколько это будет толстый том. Но все-таки он признал, что «нельзя написать книгу так, как я хочу ее написать, и уложиться в 200 страниц». У него был грандиозный замысел из четырех частей под названием «Октябрьская ярмарка». Книга раскрывала природу двух самых главных, по его мнению, человеческих импульсов – «жажду вечного странствия и возвращения домой». Под этим он подразумевал следующее.

«Вечная земля, дом – это место, куда стремится сердце. Ну и конечно же, любовь, смертная любовь к женщине, которая, как мне кажется, принадлежит этой земле и являет собой ту самую силу, которая рождает в мужчине любопытство и толкает на поиски, делает его одиноким и внушает им обоим ненависть и любовь к этому одиночеству. Я надеюсь, что смогу написать хорошую книгу – для вас, для себя и для всей моей чертовой семьи, – писал он Перкинсу и добавлял: – Пожалуйста, верьте в меня, держите за меня пальцы скрещенными и напишите мне, как только сможете».

Вулф отправился в Швейцарию, где собирался составить план книги, ожидая комментариев и одобрения Перкинса.

Все лето Том слал редактору поток каракуль, исчислявшийся дюжинами страниц, из которых можно было бы составить отдельную книгу, на которых он детально описывал тон, настроения, структуру и характер романа.

Путешествие по Швейцарии в конце концов привело его в Монтрё, где он снял тихий номер на берегу Женевского озера с видом на сад, полный великолепных цветов. Он сидел на террасе казино, когда вдруг увидел Скотта Фицджеральда. Скотт заказал им выпить, а после устроил Тому экскурсию по ночному Монтрё. Тем же вечером Скот настоял, чтобы Вулф познакомился с его друзьями, Дороти Паркер и Джералдом Мерфи. Том отказался, и Скотт предположил, что Вулф избегает встреч с людьми, вероятно, потому что боится их. И это была единственная фраза Фицджеральда из сказанного в ту ночь, с которой Вулф был согласен. Несмотря на суровый вид, Том был от природы очень застенчив и, несмотря на утонченность своих произведений, в жизни был очень неловким.

«Когда я нахожусь в компании кого-то наподобие Скотта, большую часть времени чувствую себя очень мрачным, угрюмым и резким – как в высказываниях, так и в движениях. И еще чувствую, что отталкиваю людей», – признался он Перкинсу.

Теперь уже Вулф испытывал к Фицджеральду жалость. Ему было любопытно, как долго Скотт протянет без бара при отеле Ritz и идолопоклонства мальчиков из Принстона. Том писал Генри Волкенингу, другу, который учился вместе с ним в Университете Нью-Йорка, что Фицджеральд – «чистейший импотент и алкоголик, неспособный завершить даже собственный роман, и теперь мне кажется, что он хочет травмировать и мою работу тоже». Уже тогда Вулф не считал Фицджеральда такой уж хорошей компанией.

«Было бы очень легко точно так же удариться в спиртное, – писал он Перкинсу, – но я не собираюсь этого делать. Я приехал, чтобы работать, и в следующие три месяца решится, кто я – мусор или мужчина. И я не собираюсь даже пытаться скрывать от вас, что время от времени испытываю трудности».

Тем летом Тома вдохновили две книги. Одной из них была «Война и мир», которую Перкинс часто присылал авторам как образец литературы. «Если и можно чему-то поклоняться, то этому», – написал ему Том в ответ. Том особенно отметил, как в эту внушительную историю вплетаются личные мотивы и сцены, определенно взятые из жизни самого Толстого.

«Вот как великий писатель использует свой материал, вот как каждая хорошая работа становится автобиографической, и я не постыжусь пойти той же дорогой в своей книге».

В основе вулфовской книги, которая «напоминает зернышко вначале и раскрывается лишь со временем», он увидел идею, высказанную Перкинсом еще год назад в Центральном парке, – о «стремлении человека к отцу». И Вулф заново открыл для себя Ветхий Завет. Его литературное содержание он оценил даже выше, чем духовное. Три дня он снова и снова перечитывал «Экклезиаст», любимую часть Перкинса, а потом написал редактору, что это «сильнейшая поэзия, когда-либо написанная человеком, потому что сюжетные ходы в Ветхом Завете, истории царя Давида, Руфи и Вооза, Эсфири и другие делают совершенно ничтожным сюжет любого современного романа». Для первой части «Октябрьской ярмарки», под названием «Бессмертные земли», он выбрал в качестве эпиграфа стих из «Экклезиаста»: «Поколения приходят и уходят, одна земля лишь вечна». Ему было жаль, что он пришел к тому же стихотворению, что и Хемингуэй для романа «И восходит солнце». Он предполагал, что его обвинят в подражании, но был уверен, что к этой точке их привели две разные дороги.

Вулф планировал отпраздновать свое возрождение – он сел на поезд до соседнего городка, Лозанны, чтобы разведать, есть ли там красивые женщины.

«Я переполнен желанием, – писал он Перкинсу. – Воздух, горы, тишина, скука и здоровая пища наполнили меня жизненной силой, которую я уже боялся, что потерял. Хотелось бы мне, чтобы вы были здесь и мы могли отправиться туда вместе».

Перкинс не обращался к теме желания в своем письме, но отозвался на описание работы Вулфа и высказался насчет более серьезной проблемы – литературной «слоновости».

«Книга, которую вы описали, напоминает Левиафана, лежащего в глубинах вашего сознания, – с некоторой тревогой писал Перкинс. – Я верю, что вы именно тот человек, который мог бы вытащить на свет такого Левиафана. Настолько, насколько я могу судить, опираясь на своего рода инстинкт, все ваши планы и намерения верны и правильны».

И все же Перкинс предостерегал его от чрезмерной строгости по отношению к себе:

«Я считаю, что вы обладаете огромным талантом, а такой талант нуждается в дисциплине и узде. Длина не так уж важна, когда речь идет о первой книге, хотя у каждого тома и имеются ограничения. Я думаю, вы сможете добиться необходимого объема, если будете все время об этом помнить».

Но внезапно все для Вулфа пошло наперекосяк. Фицджеральд рассказал одной знакомой в Париже, где сейчас находится Вулф, и та телеграммой сообщила об этом Элин Бернштайн в Америку.

Та в ответ принялась слать Вулфу письма и телеграммы, в которых говорила о смерти и агонии, и угрожала приплыть в Европу и разыскать. В это же время английский издатель Вулфа, который до этого присылал ему отличные отзывы на книгу «Взгляни на дом свой, ангел», внезапно сообщил ужасные новости, чем и положил начало катастрофе. То, о чем он говорил, Вулф, как ему казалось, уже никогда не сможет забыть. Фрэнк Свиннертон из «London Evening News» посчитал книгу «неприличной из-за присутствия в ней экстатических воззваний», переполненной «чрезмерно восторженным словоблудием». Джеральд Гулд из «Observer» пошел еще дальше, заявив:

«Так же, как я не вижу причин для кого бы то ни было писать так, как ему хочется, не вижу причин читать то, что из этого получается».

Вулфу эти замечания показались «грязным искажением истины и издевательством». Книга, тем не менее, успешно продавалась, но теперь Вулф считал английское издание настоящей катастрофой.

«В этом мире не найдется жизни, которой можно было бы жить, и воздуха, которым можно было бы дышать. Не осталось ничего, кроме агонии, потоков тошнотворного дыхания и работы, до тех пор, пока я не смогу извлечь лучшее из всего этого смятения и печали внутри меня». Разгневанный Вулф видел лишь ненависть, которую роман «Взгляни на дом свой, ангел» вызвал в его родном городке, злобу в кругах «литературных подстилок Нью-Йорка» и, ко всему прочему, издевательство и жестокую критику в Европе.

«Я надеялся, что эта книга, несмотря на все свои несовершенства, знаменует собой мое начало, – писал он Уилоку. – Но вместо этого она знаменовала конец. Жизнь не стоит тех ударов, которые мне последние два года наносит общественность и отдельные люди. Но если существует иная жизнь – а я уверен, что так и есть, – я намерен ее прожить».

И тогда Томас Клейтон Вулф, которому на тот момент не было и тридцати, объявил Скрайбнерам:

«Я собираюсь оставить писательство и больше никогда к нему не возвращаться».

После этого он стал составлять личное обращение к Максвеллу Перкинсу.

«Мы создали себе образ отца и создали образ врага», – написал он в письме, которое так никогда и не смог закончить. Не спрашивая напрямую, он молил его о поддержке в этом загадочном противостоянии или, по крайней мере, просил четко высказать свою позицию.

«Пришлите мне либо вашу дружбу, либо окончательное разочарование во мне», – написал Том, а затем спрятал письмо среди сотни бумаг, которые прочтут только после его смерти.

Вулф решил на какое-то время уединиться от мира. Вопреки самым сокровенным желаниям, он чувствовал, что должен прекратить отношения со своим редактором. Он послал Перкинсу из Женевы официальное прошение предоставить ему финансовый отчет и добавил:

«Я больше не буду писать книги и, так как теперь должен строить новые планы на будущее, хотел бы узнать, как много денег у меня есть. Хочу поблагодарить Вас и Scribners за доброе отношение ко мне и смею надеяться когда-нибудь возобновить и продолжить нашу дружбу, которая значит для меня невероятно много».

«Если бы я действительно верил, что вы откажетесь от задуманного, ваше письмо стало бы для меня огромным ударом, – ответил ему Перкинс 28 августа 1930 года. – Ведь если кому-то в этом мире и суждено стать писателем, то, определенно, вам».

Несмотря на это, Перкинс все же отправил запрошенный отчет о финансах. Он пытался представить негативную критику в перспективе, а после добавил:

«Ради всего святого, напишите мне снова».

Макс не желал мириться с решением Вулфа оставить писательство. Он просто не мог в это поверить. Однако время шло, а сердце Вулфа оставалось непреклонно, и Перкинс начал было опасаться, что тот говорил серьезно. Когда до осени оставалось всего десять дней, Макс вернулся из Вермонта, чтобы умерить беспокойство, вызванное молчанием Вулфа. До тех пор от писателя не было ни слова.

«Я до сих пор не могу толком понять, почему вы пришли к такому решению, – написал Перкинс во втором письме. – И вы, уж конечно, должны его изменить, ведь на самом деле в данный момент нет никого, кто мог бы произвести большее впечатление на самых строгих судей одной-единственной книгой, к тому же в таком юном возрасте. Вам определенно не стоит так близко принимать к сердцу несколько негативных отзывов – особенно на фоне ошеломляющего количества чрезвычайно восторженных».

Вулф все так же молчал, но Перкинс настаивал, надеясь, что хотя бы одно из его посланий вдохновит Тома.

«Вы знаете, – писал он, – говорят, мы всегда должны расплачиваться за то, что имеем, и я вижу среди множества ваших осечек и приступов отчаяния именно те, которые терпят все великие писатели, обладающие таким талантом».

И добавлял:

«Если вскоре я не получу от вас никаких хороших вестей, учрежу персональную шпионскую миссию».

И наконец, после четырех недель беспокойства, Перкинс получил радиограмму из Фрейбурга в Германии:

«СНОВА РАБОТАЮ. И ПИШУ ВАМ ПИСЬМО С ИЗВИНЕНИЯМИ».

Еще две недели прошли в тишине. В ожидании обещанного обнадеживающего письма Перкинс снова написал Вулфу. Ответа не последовало, и он снова начал беспокоиться.

«Ради бога, пришлите хотя бы слово», – умолял он. Больше всего редактор хотел, чтобы Том вернулся в Америку, но был бы рад и простой открытке. Он повторил свою просьбу телеграммой, но ответа так же не было. Четырнадцатого октября 1930 года, через два месяца после своего объявления об окончании карьеры писателя, Томас Вулф прислал Перкинсу телеграмму из Лондона:

«НАШЕЛ ЗДЕСЬ НЕБОЛЬШУЮ КВАРТИРКУ. ЖИВУ ОДИН, ЗА МНОЙ ПРИГЛЯДЫВАЕТ СТАРУШКА. НИ С КЕМ НЕ ВИЖУСЬ. КНИГА, КАЖЕТСЯ, ПОЛУЧАЕТСЯ ПРОСТО ПОТРЯСАЮЩАЯ. НО ГОВОРИТЬ ПОКА РАНО. СКОРО ПРИШЛЮ ПИСЬМО. ЧЕСТНО».

 

X

Ментор

Вымотанный двумя месяцами непрерывной работы над книгой, Томас Вулф в 1930 году покинул Англию и подал голос уже из Парижа. Он посвежел благодаря хорошему питанию. Несколько дней он провел в полном одиночестве, пытаясь наверстать упущенную переписку и сон. В неотправленном черновике послания к Перкинсу (облегченную версию он чуть позже все же отправил) Вулф описал ему поворот, который внезапно приняло его творчество. Он размышлял над тем, что до этого «никто и никогда не писал книги об Америке», и говорил, что хочет написать именно такую, включающую в себя все те вещи, которые чувствует каждый американец, но о которых никогда не говорит вслух.

«Конечно, с моей стороны, наверное, слишком самонадеянно и помпезно думать, что я способен [написать об этом], но, ради бога, позвольте мне попытаться!» – говорил Вулф.

Больше года Вулф вынашивал идею, предложенную Перкинсом. Он не хотел, чтобы Макс думал, будто он забросил то, что хотел сделать, но, как объяснял сам Вулф, «у меня была просто большая куча материала, но именно ваши слова начали придавать ей форму». И тут же Вулф вспоминал миф об Антее, огромном великане, который был непобедим, пока касался земли. В длинном письме, которое Том написал той ночью, когда вернулся в Лондон, и все-таки отправил Перкинсу, он объявил, что у книги появилось новое название, которое было одновременно «и подходящим, и прекрасным», – «Октябрьская ярмарка времени и реки: видение».

Вулф отправил Перкинсу книгу рекордной величины, демонстрирующей то, о чем сам редактор как-то раз сказал ему в Центральном парке: снежный ком, прокатившийся в голове автора из долины Эшвилла к самим вершинам Олимпа.

«Слава богу, я начал писать так, как хотел, – сообщил он Перкинсу. – Она более автобиографичная, чем все, о чем я когда-либо думал… и в то же время полностью вымышлена».

Вулф пояснял:

«Идея, которая тянется по всей книге от начала и до конца, заключается в том, что каждый человек пытается найти своего отца».

Книга была поистине колоссальной, какой и должна была стать, так как сознание Вулфа никогда не упускало возможности визуализировать воплощение вселенского смысла в повседневных явлениях.

«Я убежден, что в одном коренном жителе страны заключается сознание всего его народа, всей нации: то, что он знает о ней абсолютно все, каждый взгляд, каждый звук и каждое воспоминание этих людей, – говорил он Перкинсу. – Я знаю теперь: нельзя отворачиваться от прошлого, потому что именно в нем заключается смысл бытности американцем или вообще кем-либо. И я имею в виду не правительство, не революцию и не доктрину Монро; я говорю о десяти миллионах секунд, о мгновениях нашей жизни – тех предметах, которые мы видим; звуках, которые слышим; пище, которую едим; цвете и структуре земли, на которой живем; я заявляю, что они являются тем, чем являются, и именно это называется тоской по Родине, и милостью Божьей я стал авторитетом и чемпионом мирового масштаба в этом вопросе – на данный момент».

Одно из своих декабрьских писем Вулф до краев наполнил названиями и именами, которые сами по себе могли передать всю историю Америки: штатами, индейскими племенами, железными дорогами, миллионерами, бездомными, реками. Том чувствовал, что одновременно сказал Перкинсу и слишком много, и слишком мало. Но Максу не стоило беспокоиться. «Это не анархия, это огромная, единая схема, – говорил Том. – Я хочу вернуться домой с мыслью, что изучил эту тему до кости».

А пока Вулф просил Перкинса написать, нравится ли идея, и, кроме того, просил пока что никому о ней не рассказывать.

«Если уж я и несу чушь, – писал он, – то хотел бы, чтобы это осталось между нами».

Желая Перкинсу счастливого Рождества, Вулф уверял:

«Мое собственное не такое счастливое, как прошлом году, но, как мне кажется, милостью Божьей я успешно преодолеваю трудности и не буду бит, ибо не хочу быть бит – теперь самое подходящее время, чтобы узнать, что я из себя представляю».

Несмотря на то что письма Вулфа не были радостными, Перкинс был счастлив получать их. Там было много такого, чего он не понял, но, как он сказал Тому, «каждый раз, когда вы пишите о своей книге, я чувствую тот же прилив воодушевления, какой испытывал, когда только начал читать «Взгляни на дом свой, ангел». С нетерпением жду раската грома, возвещающего о вашем возвращении с рукописью».

К началу января 1931 года можно было сказать, что Вулф «буквально спит со своей книгой». Он был полон решимости оставаться за границей и работать, пока не поймет, что больше ничего не сможет написать, что, по его расчетам, составляло еще шесть недель. И только после этого он планировал вернуться в Америку.

«Когда я вернусь, хочу повидаться с вами и вернуться к нашим простым беседам, – писал он Максу. – Но больше я ни с кем видеться не хочу. Я серьезно. Более того, я покончил с вечеринками, выходами в свет и литературным сообществом – теперь для меня существует только безвестность и работа. Я больше никогда не буду чертовой мартышкой на литературных вечерах. Я всего лишь бедный, тупой и простой парень – но вас, тем не менее, не подведу!»

В своей квартирке по адресу Эбери-стрит, 15 Вулф часто думал о Перкинсе.

Когда ему становилось особенно одиноко, он вспоминал, как они с Максом ходили в Louis and Armand’s и пропускали несколько стаканчиков крепкого джина, а затем с жадностью набрасывались на толстые стейки. Позже они бродили по Нью-Йорку или катались на пароме до Стейтен-Айленд.

«Для меня это было радостью, – писал Том. – Да, вы старше и сдержаннее, но, как мне кажется, вы тоже неплохо проводили время».

Том чувствовал растущую необходимость вовлечь Перкинса не только в свою работу, но и в жизнь. Теперь эти двое не могли и не хотели жить порознь. Вулф все больше и больше становился редактору сыном, которого у того никогда не было.

Вулфа преследовали галлюцинации в течение нескольких месяцев, пока он не оказался на грани физического и психического расстройства.

«Я слышу странные шумы и звуки, идущие из моей юности и Америки. Я слышу движение миллиона странных и загадочных песчинок времени», – писал он Перкинсу. В конце концов Том осознал, что нуждается в помощи, и попросил о ней Макса. Вначале он хотел, чтобы тот подыскал для него тихое место рядом с Манхэттеном, где он мог бы жить и работать практически в полной изоляции хотя бы три месяца. В это же время он хотел бы беседовать с Перкинсом, когда у того будет на это время. В конце концов Вулф попросил Перкинса помочь ему разрешить одну из самых главных и мучительных проблем его жизни:

«Я не прошу вас вылечить меня от моей болезни, потому что этого вы сделать не можете. С этим я должен справиться сам, но я убедительно прошу вас сделать кое-что, что облегчит мой процесс выздоровления и сделает его менее болезненным».

Впервые он описал ему свои мучения, связанные с Элин Бернштайн, наполнив их почти медицинскими подробностями:

«Когда мне было двадцать четыре года, я встретил женщину, которой было почти сорок, и влюбился в нее. Я не смог бы пересказать здесь всю долгую и сложную историю моих взаимоотношений с ней: они растянулись на целых пять лет… Вначале я был просто молодым парнем, которому досталась в любовницы элегантная и стильная женщина, и это приносило мне удовольствие. Но потом – не знаю, как, когда или почему, – я обнаружил, что отчаянно влюблен в нее, хотя мысли о ней начали властвовать над каждым мигом моей жизни и превратились в одержимость. Я хотел владеть ею, обладать ею, поглотить ее. Я ревновал ее без конца. Я чувствовал себя ужасно больным, и это положило конец желанию и физическим проявлениям любви, но я все же любил ее. Я бы не вынес, если бы она полюбила кого-то другого или вступила с кем-то в физическую близость, и так моя ревность и мое безумие пожирали меня, как яд, как абсолютная, иссушающая пустота». Вулф сказал, что не хотел отправляться в это путешествие по Европе, но сдался, потому что ее друзья считали, что так будет лучше для Элин. Он писал ей с борта корабля, уносящего его все дальше, но с тех пор они ни разу не общались. В течение первых пяти месяцев разлуки Элин без конца писала ему. В отрывках значилось:

«МОЯ ДРАГОЦЕННАЯ ЛЮБОВЬ. ПОМОГИ МНЕ, ТОМ.
ЛЮБЛЮ. ЭЛИН».

ПОЧЕМУ ТЫ ОСТАВИЛ СВОЕГО ДРУГА? БОЛЬ, КОТОРУЮ Я НОШУ В СЕБЕ, СЛИШКОМ ВЕЛИКА. Я НЕ МОГУ ЖИТЬ В РАЗЛУКЕ С ТОБОЙ.

НА СЕРДЦЕ ТЯЖЕСТЬ. ОТ ТЕБЯ ПО-ПРЕЖНЕМУ НИ СЛОВА.

Ее письма терзали Вулфа, так как иногда она подписывала их собственной кровью. Затем Вулф получил телеграмму, в которой прочитал:

«Я НЕ МОГУ ЖИТЬ. ОТ ТЕБЯ НИ СЛОВА. ТЫ ГОТОВ К ПОСЛЕДСТВИЯМ? Я В ОТЧАЯНИИ».

В течение нескольких дней он думал, что сойдет с ума, но не писал ей и не слал телеграммы.

«Каждый день я ходил на почту в ужаснейшем нервном расстройстве и постоянно думал, нужно ли вообще видеть телеграмму, которая может принести какие-нибудь жуткие новости, – писал он Перкинсу. – Я надеялся не получить НИКАКИХ новостей и в то же время хотел узнать хоть что-то, но не было ничего, и это было даже хуже, чем обычно».

Он представлял, что она покончила с собой, а ее озлобленные, охваченные горем близкие ничего ему не говорят. Прочесывал некрологи в американских газетах, пока наконец не наткнулся на ее имя, но не среди некрологов, а на театральной странице. Вулф прочитал статью о больших актерских успехах Элин Бернштайн. Позже Том встретил человека, который спросил, не знакомы ли они, и сообщил, что видел ее совсем недавно – она блистала на одной из нью-йоркских вечеринок.

В последние недели 1930 года мольбы возобновились. После ее театрального триумфа последовало целых два месяца тишины, но, как только успех улетучился, вернулась боль, и Вулф был тому причиной. Она писала ему в отчаянии:

«Протяни мне руку в час моей нужды. Я не могу так встретить новый год. Я была рядом с тобой в трудные годы, зачем же ты меня уничтожил? Я люблю тебя, и я буду верна тебе до смерти, но боль, которую я ношу, слишком велика и нестерпима». Восемь или десять раз она извещала его о своем бедствии. Вулф послал ей ответную телеграмму и спросил, честно ли слать ему подобные сообщения, когда он один в чужой стране и пытается работать.

«Вас, наверное, удивляет, почему я обратился с этим к вам, – писал он Перкинсу. – Мой ответ таков: если я не могу обратиться с этим к вам, значит, не могу обратиться ни к кому в целом мире».

Он пытался избавиться от своей боли, детально расписывая ее в письме: как только он просыпался, в глубине его живота рождалась боль, днем его преследовали ощущения тошноты и ужаса, а ночью – рвало от физического недомогания.

Последние три месяца Том никуда не ездил и написал больше ста тысяч слов.

«Я храбрый человек и доволен собой за то, что сделал здесь, – написал он Перкинсу из Лондона. – И я надеюсь, вы тоже, так как я чту и уважаю вас и верю, что вы можете помочь мне спасти самого себя». Но на самом деле Том хотел спасти нечто большее: его «полная и абсолютная уверенность в любви и человеческом совершенстве» также была поставлена на карту.

«Не важно, в разрушении чего можно обвинить эту женщину – веры, истины или честности, я хочу выйти из этой ситуации с чувством любви и веры в нее… [потому что] в ней все еще так много невероятной красоты и прелести».

«Я не должен умирать. Но мне нужна помощь – такая, которую можно рассчитывать получить от друга, – писал он Перкинсу. – Я обращаюсь к вам, потому что чувствую в вас здравомыслие и силу духа… если вы понимаете мою беду. Просто скажите, что да и что вы попытаетесь мне помочь».

Однажды Макс отметил, насколько «безрадостными» были письма Вулфа из Европы. Вулф же надеялся, что по крайней мере сделал их причину понятной.

«Я сделаю все, о чем вы меня попросите, – ответил ему Перкинс. – Но если с моей стороны и последует какое-то нежелание, то только из-за недостатка уверенности в правильности этого поступка. Мне стоит радоваться, что вы захотели обратиться с этим именно ко мне».

Перкинс с нетерпением ожидал возвращения Вулфа и надеялся, что летом тот будет в Нью-Йорке, потому что, как он отмечал, «я совершенно и ужасно одинок. Здесь достаточно людей, но никого из тех, кого бы я действительно хотел видеть. В любом случае рассчитываю на вашу компанию…»

«Я догадывался, что дела плохи в определенной степени, но не думал, что плохи настолько, – продолжал он, подразумевая корень вулфовской проблемы. – Бог знает, как бы я сам поступил в такой ситуации, но надеюсь, у вас хватит сил выстоять… Хотелось бы мне пройти через подобное, чтобы я мог поучать других».

Но он был уверен, что Том избрал верный путь.

«Что касается меня, единственное, что я чувствую, – это гнев [в отношении Элин Бернштайн]. Она может быть очень милой, но женщинам свойственен такой эгоизм, которого не сыщешь ни в одном мужчине, и этим они меня раздражают. Я знаю, что предубежден против них. Но разве хотя бы одна из них хотя бы раз признала, что была в чем-то неправа? Я знаю, что вы побывали в аду. Я сам не очень-то хорошо справляюсь со всякого рода страданиями, поэтому мне трудно поддерживать других. Но я абсолютно уверен, что вы поступили правильно и должны стоять на своем во имя всего на свете, если только можете».

Единственное утешение, которое Перкинс мог предложить Вулфу, – это выслушать его горе, а единственная его помощь заключалась в банальном совете сосредоточиться на работе. Кроме того, едва ли что-то могло помочь ему больше, чем писательство.

«Я всецело надеюсь однажды увидеть, как вы заходите в комнату с рукописью толщиной в два или три фута в руках».

В конце февраля 1931 года Вулф прислал Перкинсу телеграмму:

«ОТПЛЫВАЮ НА EUROPA В ЧЕТВЕРГ. ПОМОЩЬ МНЕ НЕ НУЖНА, ТЕПЕРЬ Я САМ МОГУ СЕБЕ ПОМОЧЬ. НУЖНО РАБОТАТЬ. Я ПРОВЕЛ ШЕСТЬ МЕСЯЦЕВ В ОДИНОЧЕСТВЕ. С НАИЛУЧШИМИ ПОЖЕЛАНИЯМИ».

Элин Бернштайн заигрывала со смертью. Когда она узнала из газет, что Вулф возвращается на корабле S. S. Europa, приняла огромную дозу снотворного и была доставлена в больницу.

«Наверное, любить тебя так, как я люблю, – это безумие, – писала она Тому. – Во мне бушует страшная битва. Моя любовь к тебе не закончится никогда, но я знаю, что ты больше не захочешь видеть меня ни в своей жизни, ни просто рядом с собой».

Временно отступив, но не сдавшись окончательно, Элин сообщила, что у нее есть к нему одна просьба. Она хотела увидеть книгу Вулфа до публикации. Миссис Бернштайн хорошо знала его стиль и понимала, о чем он собирается написать еще в те годы, когда только появилась в его жизни. Ей хотелось, по крайней мере, выразить свое мнение касательно того, что будет напечатано. И если Вулф откажет ей, то она собиралась попросить мистера Перкинса выступить посредником в этом деле.

Вулф был занят переездом в квартиру по адресу Верандаплейс, 40 в Бруклине и готовил материал для Перкинса.

«Я ДОЛЖЕН СПРАВИТЬСЯ С ЭТИМ, ИЛИ ВСЕ ПРОПАЛО. ТЫ ПОМОЖЕШЬ МНЕ, ЕСЛИ БУДЕШЬ ЗДОРОВА И СЧАСТЛИВА И ОСТАНЕШЬСЯ МОИМ МИЛЫМ ДРУГОМ. С ЛЮБОВЬЮ», – телеграфировал он Элин.

Перкинс виделся с Вулфом всего несколько раз по возвращении, и во время этих встреч они говорили не столько о работе, сколько о личной жизни. Том был в отчаянии. Миссис Бернштайн делала все возможное, чтобы он вернулся к ней.

«Мы живем в безумном мире, и то, что я люблю тебя, – грех в глазах девяноста девяти людей из ста, – писала она ему. – А вот выбрасывание денег на ветер – не такой уж и грех».

Однажды, после того как она навестила Тома в его квартире, разбросала стодолларовые купюры по Бруклинскому мосту, думая так: «Если они не могут понять, как сильно я тебя люблю, вот кое-что, чтобы задобрить богов, которым поклоняется твой народ».

Макс, у которого никогда не было подобных проблем, сомневался, что приносит Тому такую уж пользу, но все же внимательно слушал. И только с Элизабет Леммон он мог косвенно обсудить это дело.

«Я больше не вынесу новых неприятностей, – писал он ей. – Такое чувство, что проблемы абсолютно у всех. Ничто и никто не выглядит здраво – ни физически, ни морально».

Вулф плыл домой три недели, в это время умер отец Фицджеральда. Скотта, как и Вулфа, весь год преследовали проблемы. Он пытался найти время закончить роман, который называл «Энциклопедией», и возможность выплатить свой «национальный долг» Скрайбнерам, который достиг уже десяти тысяч долларов. Весть о смерти настигла писателя в Гштаде, где он пытался оправиться после «шаткого» периода создания дорогостоящих историй для газеты «Post». Он бросился домой, взяв курс на Балтимор. Перкинс видел его в Нью-Йорке в течение всего лишь пятнадцати минут и после встречи был страшно угнетен.

«Он очень сильно изменился, – сообщил Перкинс Хемингуэю. – Он выглядит старше, и дело не только в его потере, по крайней мере пока что, на лицо все признаки огромного шага вперед. Возможно, это к лучшему, потому что теперь можно увидеть, что в душе он самый обычный человек».

Зельда все еще была в «очень плохом состоянии».

Две недели спустя Перкинс и Фицджеральд пообедали вдвоем, как раз перед тем, как Скотт снова отплыл в Европу. Он повидался со своей семьей и с семьей Зельды, и Макс догадывался, что именно ожидание этих встреч и причинило Скотту огромную боль. Но Перкинс увидел, насколько он перерос себя прежнего, и наслаждался обществом писателя.

«К тому же, – писал он Джону Пилу Бишопу, – это внушило мне мысль, что у него достанет сил выдержать практически все и в конце концов все одолеть».

«Век джаза кончился, – писал Фицджеральд Перкинсу в мае 1931 года из Лозанны. – Если Марк Салливан [чей пятый том социальной истории, изданный в Scribners под названием “Our Times”, перенес его с начала века в конец мировой войны] продолжает работу, скажите ему, что я хотел бы запатентовать это название и что эта эпоха растягивается на период с подавления майских беспорядков в 1919 году до краха фондового рынка в 1929 году – почти на целое десятилетие».

Перкинс знал, что Фицджеральд очень ценит эти слова, и считал, что все высказывания Скотта стоят большего, чем мимолетное упоминание в историческом сборнике. По его мнению, Скотту следовало написать хотя бы статью на эту тему, своего рода свежую реминисценцию или даже элегию, которая напомнила бы публике о его влиянии и в то же время задала в его сознании планку, с которой он мог бы проложить новый этап своей карьеры. Перкинс передал эту идею Фритцу Дашелю из журнала, и тот написал Фицджеральду: «Нет никого, кто мог бы лучше отпеть эту эпоху».

Скотт не мог заставить себя подписаться на это, но в то же время не мог выкинуть идею из головы.

Незадолго до окончания августа он снова написал Максу. К тому моменту Зельда пошла на поправку. Спустя почти год психотерапии и пребывания в санатории под Женевой, а также периодической разлуки со Скоттом ее спорадические приступы экземы и астмы, а также эпизодические всплески истерии и нелогичного поведения были побеждены. Ее случай рассматривали как «реакцию на чувство собственной неполноценности, в первую очередь по отношению к мужу». Несколько недель Скотт и Зельда прожили в мире и с жаром обсуждали возвращение домой. Она чувствовала себя достаточно хорошо, чтобы прекратить посещать своего швейцарского доктора, и Скотт сообщил Максу, что она сама написала «нечто потрясающее». Макс получил статью, которую сам же и предлагал, – «Отзвуки века джаза» – за четыре недели до того, как пришвартовалась Aquitania.

Статья Фицджеральда породила немало разговоров не только потому, что разворошила счастливые воспоминания, но еще и из-за откровенности автора. Это время казалось цветущим и романтичным тем, кто встретил его юным, говорил Фицджеральд, «потому что наше окружение уже никогда не внушит нам такого жаркого чувства».

Несколько месяцев Перкинса весьма устраивала работа Эрскина Колдуэлла, однако время от времени он чувствовал, что его лаконичные, вызывающие рассказы копируют кое-какие работы Хемингуэя. Но все же он списывал не полностью. Памятуя о том, как Перкинс впервые принял его рассказы, Колдуэлл продолжал писать небольшие произведения. Через Перкинса же он передавал их в «Scribner’s Magazine». Редакторы журнала считали, что ни один из его рассказов не подходит для их читательской аудитории, поэтому ни один из них не был принят, пока не проходил через другие маленькие журнальчики. Спустя несколько месяцев, без разрешения Scribners, Колдуэлл собрал в чемодан неопубликованную поэзию, рассказы и наброски, снял небольшой коттедж и перечитал. На следующее утро сжег все до последней страницы, включая целую коллекцию бланков отказа из издательств, многие из которых он получил от самого Перкинса. Через несколько недель после этого костра Колдуэлл получил от Макса необычное письмо. В нем редактор высказал ему идею, как донести рассказы до публики. Он предлагал писателю объединить самые сильные из его историй так, чтобы можно было заполнить триста страниц книги, посвященной наполовину Новой Англии, наполовину – югу, которую они могли бы вывести в свет в начале года.

Как только истории были готовы, Колдуэлл отправился в Нью-Йорк, чувствуя себя достаточно смелым, чтобы встретиться с Перкинсом. Он поднялся на пятый этаж на том же грохочущем лифте, но на сей раз не отступил – вошел в офис и передал Перкинсу сочинения, которые впоследствии и превратились в сборник новелл «Американская земля». Колдуэлл вспоминал:

«В шляпе с загнутыми полями, которая казалась как минимум наполовину меньше нужного размера, он сидел за столом и примерно с четверть часа медленно листал страницы рукописи. Пока сидел – не произнес ни слова. Под конец встал, слабо улыбаясь, и, поблескивая коричневыми туфлями, неторопливо прошелся по кабинету, поглядывая из окна на шумную улицу и вспоминая коекакие случаи из своей юности в Вермонте.

Спустя примерно час после прочтения этих рассказов – иногда серьезных, но чаще забавных – Перкинс впервые вспомнил о принесенной Колдуэллом рукописи. Но все, что сказал, – это то, что он будет ее издавать».

«Американская земля» вышла в конце апреля 1931 года. Отзывы были смешанные: большинство нью-йоркских критиков подбирались к откровенным историям Колдуэлла так, словно от них исходил дурной запах. Книга распродалась тиражом меньше тысячи копий. Перкинс в третий раз попытался поднять с земли карьеру Колдуэлла, в то время как издатели едва ли могли позволить себе подобное, и спросил у автора, не хотел бы тот написать роман.

Втайне от Макса автор уже закончил черновик романа о жителях глубинки Джорджии «Табачная дорога». К лету он окончательно отредактировал его и отправил Перкинсу. Scribners опубликовало «Табачную дорогу» в феврале 1932 года, и она едва окупила мизерный аванс и гонорар Колдуэлла. Критики не проявили восторга, как и в случае с предыдущей книгой, но автор тут же погрузился в следующий роман. «Осенний склон» рассказывал о семье, жившей на придорожной ферме в Мэне. Через месяц после того, как Колдуэлл ее отправил, Перкинс написал ему: «Мы приняли отрицательное решение касательно “Осеннего склона”, как бы печально это ни было». Тем не менее Перкинс не лил над письмом крокодильих слез и продолжал:

«Я поверил в него и хочу также сказать, что еще больше я поверил в вас. Книгу рассмотрели на всех уровнях. Ее прочитали шесть человек, включая тех, кто обычно занимается лишь деловой стороной вопроса и в нормальное время не стал бы ее читать. Против издания говорят продажи «Американской земли» и «Табачной дороги». Дело в том, что Депрессия вынуждает рассматривать рукописи с практической точки зрения, чего на самом деле раньше никогда не требовалось, и это очень тяжело, когда цифры вступают в бой с практическими аргументами. Не могу выразить, насколько мне жаль».

Перкинс чувствовал, что не имеет права предлагать что-то вроде материала для работы человеку, которому отказал, но такая практика уже вошла у него в привычку. В постскриптуме он намекнул, но с оттенком некой двойственности, на один или два момента в сюжете, которые Колдуэллу стоило переработать, прежде чем предлагать рукопись другому издателю, и все потому, что «я хочу увидеть, как вы неминуемо добьетесь успеха».

Литературным агентом Колдуэлла был Максим Лейбер. Они вместе навестили Перкинса в офисе, и между ними состоялся долгий дружеский разговор. Перкинс выразил надежду, что Колдуэлл не захочет искать нового издателя, а предложит новую книгу Scribners, хотя пункт, предполагающий такую возможность в его договоре, уже был аннулирован. У автора была возможность публиковаться в любом другом месте, но Эрскин был готов показать новую книгу Перкинсу. Прежде чем у писателя появилась возможность сказать об этом, Лейбер попросил автора выйти с ним из офиса. Лейбер заявил, что ему понравился роман, он также нравился самому Колдуэллу и Максу Перкинсу. Все это означает лишь то, что книга наверняка найдет издателя. И если Scribners не возьмет, они найдут других. И Колдуэлл согласился.

«Я знал Макса Перкинса так долго, – вспоминал Колдуэлл. – После этого было очень грустно думать, что это решение означает, что у меня больше не будет возможности связаться с ним ради помощи и совета». На следующий день, направляясь в офис агента по Пятой авеню, Эрскин остановился на углу Сорок восьмой улицы и взглянул на окна на пятом этаже.

«Вскоре мои глаза наполнились слезами, – признавался Колдуэлл. – И когда я наконец ушел, то размышлял о том, как скажу Максу Лейберу, что передумал и не хочу, чтобы он искал мне другого издателя». Как только он прибыл в офис, агент сообщил, что у них осталось всего несколько минут до встречи с Гарольдом Гинзбургом и Маршалом Бэстом из Viking Press. Колдуэлл хотел остаться и поведать о последних сердечных переменах, но Лейбер был слишком увлечен, обсуждая перспективы. Гинзбург и Бэст в течение часа расписывали все преимущества сотрудничества с Viking Press – за роскошным обедом, который в порыве заказал для них Колдуэлл, не оглядываясь на цену. И все же он никак не мог перестать мысленно сравнивать этот обед с тем первым и единственным случаем, когда Максвелл Перкинс купил ему еду. Это было в баре. Макс заказал им бутерброды с арахисовым маслом и желе и по стакану апельсинового сока. И единственное, что редактор сказал тогда, вспоминал Колдуэлл, было:

– В Вермонте лицо худого и голодного человека вызывало у всех страшное уважение.

Эрскин так и не смог понять, повлияло ли воспоминание о несчастном бутерброде с арахисовым маслом и желе на его согласие предоставить следующие три книги издательству Viking Press. «Осенний склон» оно отвергло, как и Scribners, но Колдуэлл начал работу над следующим романом, действие которого также разворачивалось на Юге, – «Божья делянка». Согласно новому контракту Viking Press имело право первого прочтения. К тому моменту как «Божья делянка» была издана, «Табачную дорогу» адаптировали для сцены, и она била рекорды на Бродвее больше семи лет. Карьера Колдуэлла все шла и шла вверх, но Scribners больше никогда не издавало его книги.

Макс Перкинс верил – пока он в состоянии сохранять умы своих авторов работающими, они смогут поддерживать карьеру и преодолеют Великую депрессию. В письме к Хемингуэю Перкинс предложил продвигать собственный грубый индивидуализм: «Вероятно, нынешнее печальное положение можно исправить, если помочь тем, кто пытается из него выпутаться».

Хемингуэй жил в Монтане, где успешно работал над новой книгой, посвященной корриде, – до ноября 1930 года. Вечером 1 ноября он подвозил Джона Дос Пассоса в Биллингс после десятидневной охоты, когда внезапный свет фар встречного автомобиля швырнул машину Эрнеста в кювет. Дос Пассос выбрался из перевернутых обломков невредимым, а вот Хемингуэю не повезло: правая рука была сломана, причем так, что ее пришлось накрепко прибинтовать к телу, чтобы уберечь от новых возможных повреждений. Хемингуэй в шутку предложил Скрайбнерам на будущее застраховать его от несчастных случаев и болезней – могли бы заработать неплохие деньги, даже большие, чем от продажи его книг. С момента подписания контракта у него случилась язва, прокол глазного яблока, гиперемия почек, ранение указательного пальца, ранение лба, шип в щеке, ветка в бедре, а теперь еще и сломанная рука. С другой стороны, говорил Хемингуэй, за все это время он ни разу не страдал запором.

Стараясь исправить ситуацию с собственным бездействием, Эрнест подсказал Перкинсу нескольких потенциальных авторов, с которыми тот мог бы подписать контракт. Форд Мэдокс Форд, бывший соавтор Джозефа Конрада, несколько лет назад встретился с Хемингуэем в Париже, когда редактировал трансатлантический обзор. Он был недоволен работой с нынешним издателем и хотел бы, чтобы Хемингуэй сообщил Максу Перкинсу, что Форд хочет перемен.

– Конечно, я не прошу гарантировать издателям, что мои сочинения будут хорошо продаваться у них и так далее, – сказал Форд Хемингуэю, который был младше его на целое поколение. – Но ты мог бы упомянуть это вскользь.

Несмотря на талант и влияние Форда, двадцать пять книг, написанных им, так и не принесли коммерческого успеха. Вместе с письмом Перкинсу Хемингуэй прислал и анализ работ Форда – своеобразный цикл, в котором за хорошими работами периодически следовали «приступы мании величия» и «ускользающего, как моча, успеха». Хемингуэй настаивал, что Форд обязан сделать еще одну достойную книгу, и был уверен, что хороший издатель «будет держать его в руках».

Перкинс не знал, что делать с Фордом Мэдоксом Фордом. Ему понравился этот человек, похожий на толстого медведя, во время их случайной встречи несколько лет назад и особенно понравился его роман о войне «Конец парада».

«Первым делом осмелюсь сказать, что он человек с большими запросами, а это всегда сложно – нанимать бывалого писателя, который хорошо во всем этом разбирается, но стал очень требовательным и переменчивым и, возможно, переменится снова», – писал Макс Эрнесту.

Для Перкинса самый большой интерес в издательском бизнесе имела возможность «найти автора, стоящего в самом начале пути или где-то рядом с ним, и затем уже издавать, но не его книгу, а самого автора». Можно позволить себе потерять деньги с какой-то одной книгой ради заработка других.

Несмотря на свои опасения, Перкинс пригласил Форда и расспросил о последней идее – трехтомнике «История нашего времени», с 1880 года до наших дней. Перкинс думал, что они могли бы заключить взаимовыгодную сделку, но Форд постоянно пренебрегал историей ради других проектов. Все закончилось тем, что Scribners опубликовало в журнале одну главу из его мемуаров, называющуюся «Возвращаясь во вчерашний день».

Чуть позже в этом же году с большим энтузиазмом Хемингуэй прислал Перкинсу еще одно предложение. Поэт Арчибальд Маклиш, с которым он тоже познакомился в Париже, был недоволен своим нынешним издателем Houghton Mifflin. Как правило, Хемингуэй рекомендовал кого-то обычно просто из личного расположения, но поддержка Маклиша также основывалась и на огромном уважении к нему как к писателю. Эрнест сообщил, что Маклиш – лучший поэт, которого Перкинс может отыскать, потому что, в то время как другие поэты стоят на месте или деградируют, Арчибальд «стабильно двигается вперед». Перкинс был «чертовски добр» к Хемингуэю и предполагал, что Маклиш станет самой большой услугой, которую Эрнест окажет в ответ. Писатель говорил, что, если Макс не подпишет с ним контракт, это будет настоящая трагедия. После небольшой переписки с Перкинсом и кое-какой положительной информации одновременно со стороны Хемингуэя и Фицджеральда Маклиш подтвердил, что даст Scribners право первого прочтения его новой книги.

«Его стихотворения мне невероятно понравились», – написал Макс Эрнесту.

Спустя несколько месяцев Перкинс прочитал долгожданную книгу Маклиша «Конкистадор». Это была длинная поэма об экспедиции Кортеса в Мексику. Внимание автора привлекла тема любви мужчин к приключениям. Перкинсу поэма показалась великолепной. Но он сомневался, что Scribners удастся отвоевать «Конкистадора», потому что Houghton Mifflin уже приняло вызов. Scribners предложило автору удовлетворительные условия, но Маклишу было трудно принять их, учитывая его взаимоотношения с Робертом Линскоттом, его старым редактором. Перкинс решил не навязываться и не ставить поэта в неловкое положение. Из-за преданности Маклиша своему редактору он запретил Хемингуэю вмешиваться в это дело от имени Scribners.

«Мне на самом деле ужасно жаль видеть, как поэма уходит от нас, – сетовал Перкинс, – так как это одна из тех вещей, благодаря которым понимаешь, что издание книг не зря существует». (Спустя несколько лет Перкинс занял такую же почтительную позицию в отношении Роберта Фроста, которого издавало Holt. Макс и Джек Уилок два или три раза завтракали с поэтом из Нью-Хэмпшира. Когда более-менее четко вырисовались даты контракта, вспоминал Уилок, «Фрост отступил из страха, что негоже поступает с Holt. И Макс почувствовал, что не может форсировать ситуацию».) В Пигготте, штат Арканзас, Хемингуэй получил кое-какие новости от Маклиша, которому было не по себе из-за того, как он себя повел. Хемингуэй понял, что в поиске авторов для Перкинса не преуспел. Учитывая написанное в книге о корриде «Смерть после полудня», он похвалился, что на самом деле «не было нужды плодить новых Хемингштейнов [153]«Старый мудрый психиатр, великий доктор Хемингштейн» – цитата из эссе «Смерть после полудня» . Хемингуэй часто использовал имя Доктор Хемингштейн (Dr. Hemingstein), общаясь с друзьями. Так первое издание «Иметь и не иметь» , вышедшее в Charles Scribner’s Sons в 1937 году он подписал друзьям именно так. Здесь Хемингуэй, вероятно, намекает, что в США и без того достаточно великих и популярных писателей.
». Эрнест вернулся на зиму во Флориду и стал ждать, пока срастутся кости его пишущей руки.

Выборы в конгресс в 1930 году прошли во всех отношениях в соответствии с ожиданиями Перкинса – особенно касательно сухого закона. Наконец-то пришла «мокрая» власть, и Макс надеялся, что она что-нибудь сделает и отменит Акт Волстеда.

Среди сообществ, которые он упомянул в своем последнем выпускном гарвардском докладе, была Ассоциация против сухого закона, где он сам занимал должность руководителя. Но дела, писал он Эрнесту, «кажется, все ухудшаются и ухудшаются». Макс заметил, что «люди так отчаялись, что начали думать – или по крайней мере говорить, – что капиталистическая система тает. А старик Сталин считает, что в этот раз мы должны избавиться от нее, даже пусть не с первой попытки. И я надеюсь, что к тому времени мои дочери уже будут замужем за механиками и инженерами».

По истечении года Макс получил письмо от Элизабет Леммон. Время было не властно над их отношениями. Элизабет была слишком вовлечена в общественную жизнь Балтимора – у нее было много поклонников, – чтобы писать. У Макса была работа. Но они все равно часто думали друг о друге.

«Я писал вам несколько раз, – пояснял ей Макс. – В прошлом июле я проносил в кармане подписанное и заклеенное марками письмо целую неделю, но потом порвал его на куски».

На следующий день он отправил ей содержательное письмо, в котором речь шла в основном о его семье. Макс говорил, что совсем не расстроился, когда его старшая дочь Берта, отличница Смитсоновского колледжа, завалила первый полугодовой экзамен, потому что прекрасно понимал обстоятельства. У нее было для учебы целых два дня, но она не смогла посвятить ей ни минуты, потому что взяла с собой роман «Взгляни на дом свой, ангел» и не могла ничем заниматься, пока не закончила его. По словам Берты, все в Смите читали эту книгу, что показалось Максу замечательным, ведь «это больше, чем просто чья-то книга». В начале марта шурин Макса, Арчибальд Кокс, с которым они были очень близки, умер, оставив семерых детей. Его первенец, Арчибальд-младший, в это время изучал юриспруденцию в университете. Для последующего поколения он стал символом всех добродетелей янки: бесхитростной порядочности, естественной моральной чистоты, преданности, не искавшей выгоды, – всего того, что сам Макс символизировал для близких и друзей.

Позже в том же месяце Макс отправился на юг – в ежегодную поездку к теплым водам Гольфстрима. Там он встретил Эрнеста и состояние его нашел отличным, если не считать руки. Хемингуэй вел лодку левой, прорываясь сквозь волны, бьющие их судно по носу. Используя специальные снасти, он даже мог рыбачить, что было для Макса надежным знаком, что вскоре писатель будет как новенький. Он плавал с Хемингуэем и «сбродом» достаточно долго и наблюдал, как на камбузе постепенно растаяли запасы лука. Однако отплыл в Ки-Уэст на проходящей мимо лодке и уехал в Нью-Йорк до того, как их снова захватило в шторм. Вернувшись в порт, Хемингуэй вскоре вернулся и к работе, теперь уже владеющий обеими руками и охваченный стремлением переписать всех на свете. Хотя в действительности конкуренция с «живым товаром» казалась для него слишком легкой. Он написал Перкинсу, что хотел бы переплюнуть мертвых мастеров. Для него настоящими конкурентами были только они, хотя Эрнест и признавал, что Уильям Фолкнер «чертовски хорош, когда хорош, но чаще всего бесполезен». Перкинс был с ним согласен. В течение многих лет Фолкнер писал рассказы и старался, как сам говорил, с «неиссякаемым оптимизмом», но увы, небольшим успехом, пристроить их в «Scribner’s Magazine».

«Я совершенно уверен, что у меня нет желания и никогда не будет возможности писать короткие рассказы», – признался он сотрудникам журнала. Фолкнер казался «сумасшедшим» Перкинсу, который недавно прочитал его сенсационный роман «Святилище» и счел его «ужасной книгой, написанной талантливейшим автором». И так как ни одна из книг Фолкнера не обещала никаких продаж, Перкинс счел время подходящим для включения автора в свой список, но никак не решался. Джон Холл Уилок предполагал, что «Макс не хочет этого делать, потому что боится вызвать ревность у Хемингуэя». Хемингуэй же недавно выразил уверенность в том, что Томас Вулф еще в состоянии написать для Перкинса целую кучу «пухлых книжек», и все еще верил в глубокие корни фицджеральдовского романа. Но, как говорил Уилок, «про себя Хемингуэй считал, что в жизни Макса нет места для другой силы, более угрожающей, чем Уильям Фолкнер. У Хемингуэя было могучее эго, и Макс об этом знал».

В мае Эрнест отправился в Испанию, в новоиспеченную Испанскую Республику, сменившую монархическую власть карлистов. Однако он держался вдали от политической сцены и работал над последними главами своей книги о корриде.

В этом самом месяце Дуглас Саутхолл Фримен пригласил Перкинса в Ричмонд. Этот визит предполагал больше общения, чем предыдущая поездка Макса, потому что фрименовская биография Роберта Э. Ли стабильно развивалась. Он следовал стратегии, которую Макс разработал специально для него и которая вполне бы подошла для всякого, пишущего в этом жанре:

«Вы пишете не исследование о Роберте Э. Ли и не личную его интерпретацию, но первую полную и, возможно, определяющую его личность биографию. Ее особенность в том, что она содержит всю современную информацию, и в том, что все это совершенно ново. И именно этот факт – неоспоримый факт – должен оказывать влияние на персонажа вашей книги. Это удержит вас от соблазна проявлять свободу воображения и интерпретаций, которые позволяет себе, например, Стрейчи. Это будет управлять вашей рукой в процессе тщательного отбора, который должен касаться всей информации, а не только той, которая может показаться вам ценной лишь с художественной или литературной точки зрения».

Перкинс часто подкидывал Фримену темы для развития и различные аспекты жизни Ли, которые в пересказе помогут сберечь его работу от превращения в сухой архив. Чтобы сделать из книги нечто большее, чем безжизненный монумент, Перкинс напоминал Фримену, что события личной жизни генерала или смешные истории, демонстрирующие его в действии или в контрасте с окружающими, поясняют, почему его так высоко ценили и уважали. Эти истории облегчат общую тональность произведения. Методичная работа продолжалась еще два года, но затем, 19 января 1933 года, Фримен прислал Перкинсу телеграмму:

«ОСМЕЛЮСЬ ПРЕДПОЛОЖИТЬ, ЧТО ВЫ ПОРАДУЕТЕСЬ ВМЕСТЕ СО МНОЙ, КОГДА Я СООБЩУ ВАМ, ЧТО ВЧЕРА ЗАКОНЧИЛ ПИСАТЬ О ЛИ. ОСТАЛОСЬ ТОЛЬКО ОТРЕДАКТИРОВАТЬ».

И вот после двадцати лет работы четырехтомная биография Фримена была опубликована. Книга удостоилась многих почестей, была высоко оценена критиками и выиграла Пулитцеровскую премию как лучшая биография, а также стала бестселлером. Редактирование книги заняло два года, и в декабре 1934 года Фримен выразил свою благодарность Перкинсу:

«Эта книга никогда не была бы закончена, если бы не ваша огромная поддержка в этом деле. Много раз, когда работа стопорилась, именно ваши слова заставляли меня двигаться вперед».

Фримен уже рассматривал темы, которым мог бы посвятить следующие десять лет жизни. Перкинс думал, что тот мог бы создать замечательную биографию Вашингтона:

«В этом случае вы сможете так же широко описать военную жизнь и сделать все то, что сделали в биографии Ли, – перечислить все кампании и битвы, ибо я верю, что никто другой не преуспел в военной теме так, как вы. Я подумал об этом, еще когда читал рукопись, а теперь мы знаем, что так же думают и более авторитетные лица. Четкость и напряжение, с которыми вы описываете сражения, делают эту книгу невероятно увлекательной и познавательной. Конечно, в случае Вашингтона, военная стратегия будет менее сложной, но я не думаю, что революционные кампании могут быть так же понятны, как те, что велись в Гражданскую войну, но думаю, вы великолепно с ними справитесь, и к тому же ваше изучение войны для книги о Ли стало бы большим преимуществом».

Перкинс также обратил внимание автора и на Вэлеса Мейера, который сыграл важную роль в редактировании книги о Ли. Фримен хотел написать книгу «Лейтенанты Ли», перед тем как браться за семитомник о жизни Вашингтона, до создания последней части которого так и не дожил.

Географически от Тома Вулфа Макса отделяла только Ист-Ривер, но они общались преимущественно по почте и увиделись, только когда им позволило рабочее расписание Вулфа.

В августе 1931 года Перкинс сказал, что им нужно встретиться хотя бы для того, чтобы обсудить предположительную дату выхода его романа. Перкинс написал Тому в Бруклин:

«Вам нужно приложить все возможные усилия, чтобы закончить рукопись до конца сентября. Я хотел поговорить об этом, когда мы виделись в последний раз.

Надеюсь, вскоре вы приедете и расскажете, что, по вашему мнению, вы могли бы для этого сделать».

«Я знаю, что вы не шутите и имеете в виду этот сентябрь, а не тот, который наступит через четыре, пять или пятнадцать лет. Однако нет никакой возможности для меня закончить рукопись или что-то, напоминающее ее, в указанный срок. И что бы я ни захотел показать в этом сентябре или в любом другом в последующие 150 лет, это уже сейчас является причиной моего найострейшего и болезненнейшего сомнения», – ответил Вулф. Том сказал, что почти так же сильно сожалеет, что разрушил веру Перкинса в него, как и страшится разочаровать самого себя. Но еще Вулф говорил, что ему «плевать на проклятия забытых богом пьяных матросов или на то, что он может разочаровать мир писателей со “дна мусорки”, вонючего литературного сброда и ничтожных язвительных обезьян». Единственное, что волновало Вулфа, – хватит ли у него веры и сил, чтобы продолжить свой путь. Он писал Перкинсу, что «никто не может отнять у меня то, что я теперь так ценю, пусть они наслаждаются своей дешевой семидневной тошнотворной славой для дурачков, но я доволен тем, что вернулся в безвестность, в которой провел почти тридцать лет, и не испытываю в этом отношении никаких проблем». У него не было желания цепляться за «тухлые останки дохлой рыбы» рукописи, но, как он писал Перкинсу, если кто-нибудь все же захочет узнать, когда выйдет его новая книга, он ответит сразу же: «Когда я закончу ее и найду того, кто захочет ее издать». Мир слов был для Вулфа самым лучшим способом свободного самовыражения (когда он слишком входил в раж – начинал бормотать вслух). Таким образом, он написал длинное письмо, в котором изложил Перкинсу, что было у него на уме, но куда более интимно, чем смог бы при личной встрече. В заключение Вулф хотел признаться редактору, что книга вызывала у него сомнения, но не отчаяние.

«Я чувствовал, что мою силу и жизнь можно сохранить, если перенести их на страницы и довести до конца. Это была бы замечательная книга, но я сомневаюсь, что на нее хватит моей жизни; мне кажется, она могла бы поместиться ив десять томов и стала бы самым большим из всего, когда-либо написанного. Теперь вместо скудности я получил изобилие – такое, что руки болят, голова утомлена; и вдобавок по мере того, как я продолжаю работу, хочу написать и сказать обо всем, о чем только можно. Подавляющая тяжесть многих лет голода, мой дар читать, моя бескрайняя лавка воспоминаний, сотни блокнотов с записями – все это навалилось на меня и топит. Иногда я чувствую себя так, будто это я должен поглотить все это и в то же время позволить ему поглотить меня. Я создал огромную книгу и хочу высказать все сразу: это просто невозможно», – писал он.

Вулф собирал свою историю, как мозаику, фрагмент за фрагментом. Он надеялся, что каждый сможет стать законченной историей и влиться в общую схему. Последний фрагмент мог бы сам по себе превратиться в объемную книгу, и впервые он оформился в его сознании отчетливо, вплоть до последней детали. Том написал Перкинсу: «Это часть моей основной схемы: маленькая река впадает в большую». Занимаясь вопросом публикации, Вулф говорил, что понимает, что не связан со Scribners никаким контрактом. Ему ничего не предложили, и он сам не взял ни копейки из того, что ему не принадлежало. Единственной связью, которую чувствовал Вулф, было его дружеское и лояльное отношение к дому Макса Перкинса. Он хотел оставаться редактору и другом, и автором, но считал, что такие привилегии необходимо заслужить. Он все еще чувствовал себя очень обязанным Перкинсу за его вклад в развитие романа «Взгляни на дом свой, ангел» и не хотел ничего принимать от Макса, пока не вернет ему этот долг. И поэтому он считал, что лучший способ для них наладить дела – начать с «чистого листа», без старых счетов и запутанностей.

«Если я когда-нибудь напишу еще что-нибудь, что, по моему мнению, будет заслуживать опубликования или сможет заинтересовать ваше издательство, – писал он Перкинсу, – я принесу это вам, и вы сможете прочитать это, принять рукопись или отказать ей так же просто, как и в случае с первой книгой. Больше я никого ни о чем не стану просить».

Вулф видел, что произошло с множеством писателей двадцатых. Он не хотел иметь ничего общего с этими «противными, пьяными, исполненными зависти, псевдобогемными маленькими судьбишками». Он видел, как литературные сообщества выталкивают этих людей, после того как разрушат и развратят их, и создают новый набор так называемых «молодых авторов», среди которых Том уже видел и свое имя. Вулф не собирался выставляться, как какой-нибудь боксер. Он говорил:

«Единственный мой уровень теперь – тот, до которого я смогу дотянуться. Если не смогу – уйду».

«Я выхожу из игры – ибо это игра, жуткое сборище [писал Вулф Перкинсу]. Все, что я делаю теперь, должен делать для самого себя. Мне плевать, кто меня “обскачет”; эта игра не стоит свеч: теперь я боюсь разочаровать только вас, но тогда это в большей степени станет моими собственными похоронами».

Когда Вулф был ребенком, говорил, что всегда хотел равняться на какого-то «первоклассного джентльмена».

«Это именно то, что я чувствую по отношению к вам, – писал он Перкинсу. – Не думаю, что сам являюсь таким; я не такой, как вы, ни по рождению, ни с точки зрения своих манер, природной деликатности и доброты. Но я понял кое-что из того, что мне говорили; я верю, что вы считаете искусство самой живучей и прекрасной вещью на земле и что жизнь творца – самая лучшая и самая ценная. И еще я думаю: не знаю, могу ли я сам жить такой жизнью, но, если бы все же мог, я бы думал, что во мне все-таки есть что-то, что заслуживало бы вашей дружбы».

 

XI

Причитания

Последним в списке отчаявшихся друзей Макса Перкинса стал Ринг Ларднер. В начале 1931 года он оказался прикован к постели, как выяснилось, из-за чрезмерного переутомления, курения и пьянства. «Похоже, я расплачиваюсь за свое прошлое, – писал Ринг Максу в коротеньком письме, в котором не было его обычных шпилек. – И теперь я не способен на что-либо большее, чем четыре рассказа в год. Ни одним из последних я не мог бы похвастаться, и, боюсь, к осени не появятся такие, которые заслуживали бы печати». Перкинс считал, что Ларднер пошел на поводу у «блуждающих огней сцены», забросив свой настоящий писательский труд, хотя и никогда не винил его за это. Он говорил Ларднеру, что хотел бы, чтобы писатель взял перерыв от Бродвея на год для тихой жизни и работы над романом. «Весна уже не за горами, – писал ему Макс. – И как я обнаружил, она всегда оставляет на человеке много правильных засечек».

Весна пришла и ушла, а Ларднер был все так же слаб. Осенью Перкинс узнал, что рецидив туберкулеза – болезни, которая подкосила Ринга много лет назад, – подорвал его силы. Какое-то время ему удавалось зарабатывать кое-что написанием «ежедневных новостей» для нескольких газет, но этого было недостаточно. Его гонорары истощились – «Объединение» вышло тиражом в сто тысяч, но теперь продажи упали, как и общий доход автора. Жена Ларднера Элис, подытожив ситуацию, написала Перкинсу:

«Ринг в течение пяти месяцев не был способен ни на какую работу, поэтому нам сейчас нелегко». Будучи новым финансовым администратором семейства, она попросила Scribners выплатить им двести восемь долларов девяносто три цента гонорара, который должен был быть выплачен в декабре. Перкинс отправил им чек немедленно, хотя и знал, что это только подлечит их проблемы, но не решит их. На самом деле главным лекарством для Ларднера был отдых, но Макс знал, что Рингу трудно отдыхать, так как деньги стали для него причиной беспокойства. Выбитая из колеи отсутствием улучшения у Ринга и тем, что она слышала о Фицджеральдах последние несколько лет, Элис Ларднер спросила Перкинса: «Как вы думаете, в этом мире остался хоть кто-то здоровый физически, ментально и финансово?»

С момента публикации «Великого Гэтсби» прошло шесть лет. За последние два года Фицджеральд едва прикоснулся карандашом к бумаге. Конечно, больше всего на отсутствии прогресса с его стороны сказывалась болезнь жены. Осенью 1931 года они купили машину марки Stutz и переехали в непомерно большой дом в Монтгомери, штат Алабама, чтобы заново склеить кусочки их жизни. Скотт писал Перкинсу, что в Монтгомери даже разговоров о Великой депрессии не было слышно. Проезжая по городу, казалось, будто удар до него не докатился. Правда, со временем Фицджеральд пришел к выводу, что его убивает медленный пульс города. А мысль о том, что с каждым прожитым днем его слава медленно угасает, и вовсе не давала Скотту спать по ночам.

В ноябре писатель собрал чемоданы и резко подался в Голливуд. Он провел там восемь недель, работая над текстовыми вставками в фильмах студии «Метро-Голдвин-Майер». В его отсутствие Зельду затянуло писательство. Скотт вернулся в Алабаму к жене и ребенку с шестью тысячами долларов и материалом для творчества на ближайшие годы.

«Наконец-то, – писал он Перкинсу, – впервые за два с половиной года я собираюсь пять месяцев подряд работать над романом». Его новый план был следующим: взять из уже готового текста самое лучшее и дописать сорок одну тысячу слов.

«Не говорите Эрнесту или еще кому-нибудь, – попросил он редактора. – Позвольте им думать, что они хотят, вы единственный никогда не теряли веру в меня». Несколько месяцев Фицджеральд собирал хронологию, списки, планы и проводил исследования героев для книги, которая теперь называлась «Праздник пьяницы», заранее продумывая каждую деталь, чтобы не оступиться сразу, как только начнет писать. «Роман должен, – записал Фицджеральд в своем “генеральном плане”, – показать настоящего идеалиста, испорченного жизнью священника, который по различным причинам стремится к идеалам первосортных буржуа и по ходу своего путешествия на вершину социального мира теряет идеализм, талант и обращается к алкоголю и разгулу. На фоне этого показать ленивый первый класс во всем своем гламурном великолепии – как у Мерфи, например».

Герой по имени Дик – психиатр, который влюбляется в свою пациентку Николь, большая часть истории которой была извлечена из больничных папок Зельды. Фицджеральд держал в уме и поднимал духовные и психологические аспекты. Его молодой врач тратит свои жизненные силы, пока не оказывается в состоянии эмоционального банкротства, homme épuisé. Таким образом, роман должен был отразить внутренние страдания, которые испытывал Фицджеральд большую часть минувшего десятилетия.

Вскоре по приезде в Монтгомери, когда Скотт начал финальную подготовку книги, у Зельды возобновились приступы астмы и экземы. В течение нескольких дней ее поведение скатилось до такого, каким оно было в Швейцарии. В феврале 1932 года Скотт отвез ее в психиатрическую клинику Генри Фиппса при университетском госпитале Джона Хопкинса в Балтиморе.

Ее настроение улучшилось, когда он вернулся в Алабаму – к точке, откуда ей удалось сделать важный шаг. С тех пор как ее балетная карьера завершилась, писательство стало хорошей терапией для Зельды. Каждый раз, когда она заканчивала очередную историю, по ее словам, ее саму охватывало чувство законченности. Макс знал об этом, но все же был удивлен, когда в марте получил от нее письмо, в котором значилось:

«Отправляю вам мой первый роман “в отдельном одеяле” – кажется, такова профессиональная поговорка». Это была полноценная книга под названием «Спаси меня, вальс». Зельда написала ее за шесть недель, пока находилась в клинике.

«Скотт так поглощен своим романом, что и не видел моего, – написала она Перкинсу. – Поэтому я понятия не имею о его возможных достоинствах, но в ужасе оттого, понравится он вам или нет… Если он слишком дикий для вас, могу я попросить вас о совете? С самонадеянной уверенностью в вашу, как я обнаружила, совершенно неоправданно большую дружбу».

Перкинс был озадачен. Рукопись показалась ему слегка невменяемой, как будто автор не всегда мог отличить вымысел от реальности. Текст переполняли перегруженные сцены, иногда не связанные друг с другом. Сюжет, словно кривое зеркало, отражал и утрировал раннюю совместную жизнь Зельды и Скотта. В «Спаси меня, вальс» рассказывалась история Алабамы Беггз, дочери судьи Монтгомери, которая вышла замуж за привлекательного и многообещающего художника, с которым познакомилась во время войны.

Из-за его юношеских побед она почувствовала себя несчастной и неполноценной и начала заниматься балетом. Зельда назвала своего художника Амори Блейн – так же, как Скотт назвал своего главного героя в романе «По эту сторону рая».

Через неделю Зельда отправила Перкинсу телеграмму:

«ДЕЙСТВУЮ ПО СОВЕТУ СКОТТА. ВЕРНИТЕ, ПОЖАЛУЙСТА, РУКОПИСЬ. КЛИНИКА ФИППСА, ДЖОН ХОПКИНС. СПАСИБО. С СОЖАЛЕНИЕМ И НАИЛУЧШИМИ ПОЖЕЛАНИЯМИ».

Фицджеральд наконец узнал о рукописи и захотел прочитать ее до того, как она попадет к Максу. Перкинс подчинился и написал:

«ПРОЧИТАЛ ОКОЛО 6 °CТРАНИЦ С ОГРОМНЫМ ИНТЕРЕСОМ. ОЧЕНЬ ЖИВОЕ И ВДОХНОВЛЯЮЩЕЕ ПРОИЗВЕДЕНИЕ. НАДЕЮСЬ, ВЫ ЕГО ВЕРНЕТЕ».

Перкинс написал Хемингуэю об этом романе:

«Казалось, что в нем есть что-то хорошее, но в то же время он каким-то образом уходит корнями в дни «Прекрасных и проклятых». И конечно, с Амори Блейном ничего бы не вышло. Это было бы довольно грубо по отношению к Скотту… Думаю, роман получится неплохим, когда она его закончит».

Скотт прервал работу над собственным произведением, чтобы обсудить все это с Зельдой, а потом написал Максу, что вся средняя часть книги должна быть «радикально переработана». Имя артиста, конечно, будет изменено. По правде говоря, его возражения выходили далеко за пределы качества самого текста. Он был страшно зол на Зельду. И дело было не только в том, что она послала рукопись Перкинсу прежде, чем показала ему, как если бы действовала за его спиной. Причина была и в том, что вскоре Скотт обнаружил, как много всего она взяла из событий их совместной жизни. Это был роскошный материал, который он сам не использовал, потому что был слишком занят написанием дешевеньких рассказов, которые оплачивали ее больничные счета.

Пытаясь хоть как-то утихомирить Скотта, Зельда бросилась к его ногам. В письме она била себя в грудь, говоря:

«Скотт, я люблю тебя больше всего на свете, и если тебя это оскорбило, то я чувствую себя просто ужасно». Она знала, что сделала: «Я… боялась, что мы, возможно, коснулись одной и той же темы». Но объясняла:

«Возможно, я не сделала этого [не отправила тебе книгу раньше, чем Максу], потому что знала, что ты работал над своей, и справедливо полагала, что не имею права тебе мешать и требовать какого-то серьезного мнения. Также я знала, что Макс мне откажет, и хотела внести правки после того, как узнаю, что он думает… Поэтому, дорогой мой, единственный, пойми, все это не потому, что я не хотела в первую очередь обращаться к тебе, а потому, что время и кое-какие причины, связанные с болезнью, сотворили во мне такое претенциозное представление о Максе».

Фицджеральд покинул Алабаму 30 марта, чтобы быть рядом с женой в Балтиморе. В мае он сообщил Максу:

«Теперь роман Зельды в порядке. Улучшен со всех точек зрения. Он обновился. Она убрала все, что касалось атмосферы баров-ночей-наших-поездок-в-Париж. Вам он понравится… Для меня он слишком личный, чтобы судить, но, вполне может быть, что он намного лучше, чем я сам думаю». В середине месяца, когда он отправил рукопись Перкинсу для повторного чтения, отметил, что у него есть все достоинства и недостатки любого дебютного романа.

Эта книга больше напоминала результат самовыражения сильной личности, как в случае с «Взгляни на дом свой, ангел», чем творение полноценного писателя, как Эрнест Хемингуэй. Он может заинтересовать тысячи тех, кто имеет отношение к танцам. Он рассказывает о чем-то совершенно новом и поэтому должен хорошо продаваться.

Скотт опасался, что безудержные поздравления могут разворошить зарождающийся эгоизм Зельды, замеченный врачами, поэтому написал Перкинсу:

«Если ее и ждет успех, то, ради него же, она должна помнить, что он был связан с тяжелой, “мужской” работой, часть которой она выполняла с трудом, без вдохновения, частично позабыв и самое первое, подтолкнувшее ее на эту работу, а именно – болезнь.

Ей не двадцать один, и она не так сильна, ей не нужно стремиться по моим стопам и моему пути, хотя он, конечно, уже ярко светится у нее в мыслях».

Теперь Фицджеральд чувствовал, что она заслужила все похвалы, которыми Макс ее наградил. Она вложила в работу все силы. Сначала она отказывалась перерабатывать книгу, но все же полностью ее переделала, «изменив то, что было слишком откровенным или крикливым, недостойным ни единой крохи этой честной работы». Перкинс спрятал рукопись в потертый портфель и забрал с собой на выходные.

«Я ПРОВЕЛ ЗАМЕЧАТЕЛЬНОЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ ЗА ЧТЕНИЕМ ВАШЕГО РОМАНА. ОН КАЖЕТСЯ МНЕ ОЧЕНЬ НЕОБЫЧНЫМ И ВРЕМЕНАМИ ГЛУБОКО МОТИВИРУЮЩИМ, ОСОБЕННОЕ УДОВОЛЬСТВИЕ ПОЛУЧИЛ ОТ ЧТЕНИЯ ТАНЦЕВАЛЬНЫХ МОМЕНТОВ», – телеграфировал он ей в понедельник.

Позже в этот же день он написал ей:

«Он дышит жизнью от начала и до конца». Макс очень надеялся, что Зельда примет во внимание некоторые осторожные предложения по улучшению, касающиеся в основном стилистики. Как это бывало и в ее коротких рассказах, иногда она теряла нить повествования в погоне за метафорами. «Многие из них прекрасны [писал ей Перкинс], но я почти уверен… что они были бы более эффективными, если бы их было немного меньше… Иногда они кажутся мне слишком откровенными и потому интересными, так как концентрируют все внимание на себе, а не на предметах, которые должны иллюстрировать».

Зельда была в восторге.

«Список моих самых разнообразных восторгов и радостей не будет для вас в новинку, – написала она Перкинсу. – Я в таком восторге от мысли, что вы собираетесь напечатать мою книгу, что чувствую необходимость все же предупредить вас: возможно, это довольно средненький роман, и вскоре он может устареть так же, как рекламный проспект для тенниса на лужайке от клуба Spalding. Бог мой, да чернила не успеют высохнуть, а вы уже, возможно, поймете, что это все не имеет смысла! Не может быть, чтобы я стала писателем!»

Она согласилась изменить «проблемные места», но Перкинс, как это ни странно, посчитал, что «Спаси меня, вальс» не нуждается в редактировании. Рукопись была пронизана таким цветущим языком, какого ему еще не доводилось встречать. Текучие сравнения автора не всегда можно было уловить, но при этом они местами сбивались по дюжине на страницу. Например, о толпах американцев, блуждающих по Франции в конце двадцатых, Зельда написала:

«Они заказывали итальянские сладости Веронезе, сидя на шелковых шторах лужаек Версаля, курицу и фундук возле дворца Фонтенбло, где лес стоит в напудренных париках. Диски зонтиков кружились на загородных террасах гладко и округло, под звуки вальса Шопена. Они сидели в отдалении, под мрачными мокрыми вязами, похожими на карту Европы, оперенными зеленой, похожей на нежную шерсть бахромой, тяжелыми и налитыми, точно кислые виноградины. Они заказывали себе погоду с континентальным аппетитом и слушали, как кентавр жалуется на цены на копыта».

Ни один персонаж, ни одна эмоция или сцена не остались без высокопарных украшений. Но это было то самое качество, которое отличало ее писательский стиль так же, как и оживляло речь. По большей части Перкинс благодушно закрывал глаза на эту проблему и решил предоставить книгу публике такой, как она есть, – либо пан, либо пропал. Под тщательным контролем мужа Зельда слегка откорректировала утвержденные страницы. Книга была сокращена, в основном благодаря отсеиванию большого количества сцен их супружеских дрязг.

В течение нескольких последующих месяцев эти страницы лихорадочно метались от Перкинса к автору, от автора – к наборщику, снова к Перкинсу и снова к автору, а затем опять к наборщику; казалось, под конец все, утомленные донельзя, готовы были уволиться, лишь бы только избежать очередной почты. Макс хотел было предупредить Фицджеральдов, что им придется платить за избыточную правку, но знал, что они стремились получить книгу именно такой, какой, по их мнению, она должна была быть, независимо от цены. В конце концов бесчисленные ошибки, неясно прописанные места и витиеватости «языка рококо» попали в печать. Будучи под впечатлением от полностью сшитой, увесистой книги, Зельда написала Максу: «Я надеюсь только, что вы довольны ею так же, как и я».

Брак Фицджеральдов напоминал качели. Весной 1932 года, в то время как Зельда питала большие надежды на собственную книгу, Скотт пребывал в упадке. Он был оторван от своего прошлого и не привязан к будущему.

«Я не знаю, что делать, – исповедовался он Перкинсу. – Пять лет скрылись прочь, и я не могу решить, кто я, если вообще кто-то». В неустанном поиске дома, который мог бы позволить им чувствовать себя частью стабильной, полноценной жизни, Фицджеральды поселились в Ля Пэ – унылом викторианском доме на территории Мэриленда, принадлежащем семье по фамилии Тернбулл.

«Тени здесь очень мягкие. Это место напоминает бесцветный кукольный домик, брошенный выросшими детьми», – писала Зельда Перкинсу. Макс понадеялся, что мирное окружение побудит Фицджеральдов наконец зажить тихой жизнью. И он написал Хемингуэю: «Если у Зельды получится заработать денег, а она могла бы неплохо в этом преуспеть, они смогли бы обрести покой, при котором Скотт смог бы писать».

В том же году, пока Скотт был в неважном состоянии, произошла любопытная подмена ролей между автором и издателем, смена ведущего и ведомого в их переписке. Фицджеральд чувствовал, что Перкинс несколько не в себе, очень вял и страшно перегружен.

«Бога ради, возьмите этой зимой отпуск, – настаивал Скотт. – Никто не развалит издательство в ваше отсутствие и не посмеет предпринимать какие-то серьезные шаги. Дайте им шанс осознать, как сильно они от вас зависят, и, когда вы вернетесь, сможете снести парочку пустых голов».

Невежественный в отношении многих вещей, происходящих за пределами издательства, Макс был сильно обеспокоен загадочной болезнью одной из своих дочерей, Берты. Она попала в автомобильную аварию и выбралась из нее невредимой физически, но затем потеряла сознание на восемнадцать часов. Недиагностируемое состояние дочери, включавшее в себя периодические судороги, повергло Макса в отчаяние. Он раскрыл ситуацию Скотту, который не раз пытался его разговорить, так как занимал «одновременно научную и обывательскую позицию в подобных вопросах, и мог быть ему более полезен, чем кто-либо другой». Зельда была не менее внимательна. Она всегда жалела самых безнадежных пациентов психбольницы, в которой жила.

«Мне все еще нужно пройти несколько кругов чистилища, – писал Макс Зельде в том июне. – Но за месяц, начиная с этого момента, мне нужно выйти из самого дремучего леса, в котором я когда-либо бывал».

Томас Вулф также был наслышан о переменах в Перкинсе. Он был уверен, что его редактор «отдал бы жизнь, чтобы увеличить силу спасать то, что можно спасти; вырастить то, что можно растить; лечить то, что можно вылечить; и сохранить все хорошее. Но ему нет дела до того, что нельзя ни спасти, ни вырастить, ни вылечить». Если бы его дочь нельзя было бы вылечить, Перкинс бы не так переживал. Но обстоятельства были такими, какими были: Том видел, что у Макса измученные глаза и что он похудел, стараясь заработаться в офисе до того, чтобы не вспоминать о неприятностях дома. Сам Вулф сделал все возможное, чтобы разум Макса находился подальше от редакторских проблем.

Последние несколько месяцев Вулф занимался только своими делами. Он оставил квартиру на Веранда-плейс, где проделал колоссальный объем работы ради нового витка творчества, но уже по адресу Колумбия-Хайтс, 111, также в Бруклине. Инструменты его работы оставались прежними, где бы он ни работал: карандаши, бумага, пол и холодильник. Однажды Макс поделился со студентом, что творчество Вулфа включает четыре элемента: «…мистер Вулф, пишущий карандашом, который сжимает в своей большой руке. Как-то раз Том сказал, что мог бы создать самую лучшую рекламу для холодильников Frigidaire, так как считал их высоту идеальной, чтобы писать стоя, а ширину – вполне подходящей, чтобы разложить рукопись. Писал Вулф действительно стоя, а когда не мог подобрать слов – принимался расхаживать по комнате». Выполнив дневную норму, он собирал разбросанные по полу бумаги и занимался перепечатыванием. Очень редко он позволял кому-нибудь, кроме машинистки, взглянуть на текст. Зимой Перкинс признался Хемингуэю, что то немногое, что редактор видел из последней работы Вулфа, «настолько прекрасно, насколько это вообще возможно». К сожалению, у Тома снова начались приступы неуверенности, такие разрушительные, что он не мог писать.

«Он становится все печальнее и печальнее, как вот сейчас, – писал Макс Эрнесту в начале 1932 года. – Я собираюсь провести с ним вечер и убедить, что он достаточно хорош. Это ведь действительно так».

В конце унылого сезона, 26 января 1932 года, Том следовал за Максом на Центральный вокзал и, пока они садились на поезд до Коннектикута, все продолжал что-то бормотать. Вулфу требовалось еще немного уверенности в собственных способностях, и Макс предложил писателю переночевать у себя. Но как только вагоны сдвинулись с места, сердце Вулфа испытало внезапную перемену. Ему нужно было вернуться в Бруклин, остаться в одиночестве и писать. Он галопом промчался по проходу к двери и выпрыгнул на ускользающую платформу. Проводник дернул стоп-кран, а Перкинс бросился на помощь Тому, лежавшему на платформе с окровавленным левым локтем. Макс проводил его в госпиталь при Центральном вокзале и ждал, пока сделают рентген и наложат швы.

«Благодарю Бога за то, что это была левая рука, а не правая, – написал Том своей сестре Мейбел. – Ибо в данный момент вся моя жизнь в большей или меньшей степени зависит от моей правой руки».

В том же месяце Перкинс снова вынужден был служить нуждам Вулфа, на сей раз как миротворец. Пресс-релиз от немецких издателей «Взгляни на дом свой, ангел» показал, что Мадлен Бойд удержала гонорар Вулфа. Том был совершенно оправданно разгневан и требовал, чтобы его агент встретился с ним и Перкинсом в издательстве Scribners. Перед дневным рандеву Вулф и его редактор встретились за обедом и обсудили стратегию. Том настаивал на том, чтобы Макс присутствовал на встрече и был «безжалостен». Однако встреча пошла не по плану. Через несколько лет Макс отправил другу Тома, Джону Терри, описание этого вечера:

«Когда мы пришли в офис, миссис Бойд сидела в маленькой библиотеке и разбирала какие-то бумаги. Я тут же вошел, а Том по каким-то причинам задержался. Она сразу же расплакалась. Видно было, что все это поднимается со дна очень глубокой депрессии и что она увязла в ней слишком сильно, чтобы двигаться дальше. Мне было жаль ее, и я ничего не мог с этим поделать. И к несчастью, именно в тот момент, когда вошел Том, я как раз успокаивал ее и говорил:

– Не плачьте, Мадлен, сегодня у всех сплошные проблемы.

Внезапно я почувствовал присутствие Тома. Он возвышался над нами и смотрел на меня взглядом, исполненным презрения. После миссис Бойд пыталась объяснить нам, что задержка денег была связана с какой-то путаницей с банковскими счетами, которые оказались слишком сложными как для Тома, так и для нее самой. (После она пересказала мне эту историю, но уже в юмористической ретроспекции, и я предполагаю, что это все-таки была правда.)».

Том, так или иначе, считал, что между ними все кончено. Она признала свою вину (или даже подлость), а когда он сказал: «Разве ты не видишь, Мадлен, что это конец?» – она согласилась и с этим. Том распекал ее так жестко, что Макс почувствовал необходимость вмешаться и обуздать его. Все время, которое они провели вместе, Перкинс старался восстановить веру Вулфа в себя как в писателя, в то время как личные и творческие заботы Тома помогали Максу отвлечься от семейных проблем. В этот же период Вулф написал Элин Бернштайн, которая все еще пыталась восстановить с ним связь:

«Вернулась моя потерянная уверенность… Я думал, что утратил ее навсегда. Еще никогда в своей жизни я не работал так тяжело. Я близок к погибели, но все еще могу выжить».

После трех месяцев сосредоточенной, усиленной работы Том сказал Максу, что может передать ему книгу объемом от двухсот до трехсот тысяч слов, которую можно было бы опубликовать осенью.

«Но если я не закончу книгу в этом году, – писал он Элин, все еще удерживая ее на расстоянии вытянутой руки, – со мной все кончено, навсегда, я уже никогда не смогу вернуться к работе».

В наименее оптимистичные минуты Перкинс и сам начинал бояться, что с Вулфом может что-то случиться. Подразумевая все варианты исхода от публикации его новой книги осенью, Перкинс сказал Вулфу, что, если тому хватит смелости продолжить работу и оправдать ожидания, Перкинс на полгода покинет свой стол, возьмет творческий отпуск и они вместе отправятся в кросс-кантри на «форде».

Вулф вернулся к своему холодильнику с новой решимостью и стремлением закончить теперь не только для самого себя, но и для Перкинса.

«Он… ужасно устал, у него выдался плохой год, – писал Том Элин. – У его дочери периодически обмороки, сопровождающиеся судорогами, и никто не может понять почему. Макс – великий человек, лучший из всех, кого я знаю, самая полноценная личность из когда-либо живших». Лучшие врачи подбирали лечение для Берты, Перкинс же ужасно мучился и написал Хемингуэю по поводу его книги о бое быков:

«Как бы я хотел, чтобы рукопись поскорее пришла… Я надеюсь почерпнуть из нее много того, что могло бы выступить в качестве противовеса тому, что происходит вокруг». Предстоял еще один месяц труда.

Хемингуэй, по его собственному признанию, «никогда не работал лучше, чем в последнее время». Он вернулся из Испании осенью 1931 года с «раздутой последней главой» и переводом испанского регламента – правилами проведения корриды, которые необходимо было обработать. Это, говорил он, поставит точку в «одной чертовски хорошей книге». Они с Паулиной осели в Канзас-Сити, штат Миссури, где приготовились к появлению второго ребенка. В середине ноября он объявил о появлении на свет своего третьего сына, Грегори. Макс поздравил их очень коротко: «ЗАВИДУЮ».

Хемингуэй в ответ написал, что он бы раскрыл ему свой секрет «производства» сыновей, если Перкинс взамен расскажет, как ему удалось «засеять» дочерей.

Первого февраля 1932 года Макс получил рукопись «Смерти после полудня». Эрнест «пахал над ней не покладая рук» слишком долго и поэтому с особым нетерпением ожидал реакции Перкинса.

«Глупо просто писать вам, что это грандиозная книга, но для меня было огромным благом просто прочитать ее, – писал Макс Хемингуэю. – Я лег спать счастливым, несмотря на бесчисленные проблемы (я думаю, на самом деле все не так плохо). Книга приятно наваливается на тебя и становится чрезвычайно важной для того, кто всегда считал, что бой быков – это не очень-то важная вещь». Три дня спустя, обсуждая серийный выпуск в «Scribner’s Magazine», Макс отметил: «Кажется, что она получилась глубже, чем должна была – а это признак великой книги!» Все редакторские замечания, которые Перкинс предусмотрел заранее, касались в основном формата издания. Он хотел, чтобы книга была достаточно большой по размерам и сопровождалась иллюстрациями настоящего представления, но в то же время не хотел назначать для нее слишком высокую цену. Вторая проблема заключалась в том, чтобы принять решение, какие части рукописи следует отобрать для журнала.

«Скверно это – выщипывать куски из такой книги, – писал Перкинс Хемингуэю. – Но с коммерческой точки зрения, как мы говорим, это ей только поможет».

Хемингуэй подумал, что они могли бы легко решить все эти вопросы в море. Он пригласил Перкинса на Тортугу, заявив: «К черту подписание всех этих проклятых контрактов», пока он не вернется. Но в этом году ультиматум Хемингуэя не сработал. Перкинсу не хватало ни денег, ни времени, ни тем более присутствия духа.

«Теперь у меня проблем больше, чем оставшейся жизни», – объяснил он. Они отправили дочь в Бостон, где, как он слышал, можно найти «самых маститых и лучших неврологов». Ее состояние все еще оставалось очень сложным. И уже отразилось на Луизе. Она надорвалась, стараясь справиться с болезнью дочки, и сама попала в больницу на несколько недель.

«Я переживаю трудные времена, пытаюсь сбежать от наваждения, которым Бог лично меня наградил. Как вы могли заметить, у меня вообще слабость к различного рода наваждениям… Самое лучшее – собрать все свои неудачи в кучу, если вы понимаете, о чем я», – писал он Эрнесту.

И он целиком погрузился в работу, ненавидя саму мысль о том, что пропускает поездку в Ки-Уэст.

Той весной, когда Хемингуэй вернулся с Тортуги, Перкинс обсудил с ним вопрос сокращения иллюстраций с двухсот до шестидесяти четырех и снова развязал спор о том, что сам называл «словами-в-четыре-буквы». Эрнест согласился с большей частью установок и вычеркнул в этих словах по две буквы, что, по словам Макса, «определенно рождало аллюзии на тему шекспировского шута». Эрнест слегка расстроился, что книга не станет роскошным фотоальбомом, как он себе представлял, но Джон Дос Пассос поднял ему настроение, когда поделился своим мнением о «Смерти после полудня». По его словам, это было лучшее из когда-либо написанного об Испании. По его же совету Хемингуэй вырезал несколько страниц философских размышлений. Перкинс же со своей стороны не предлагал никаких удалений. Хотя если бы решился на это, он, возможно, улучшил бы книгу, слегка разбавив некоторую претенциозность хемингуэевского стиля. Вместе с романом «Смерть после полудня» слова «cojones» и «macho» вошли в словарь Хемингуэя, а культ гипермаскулинности обрел своего пастыря. Хемингуэй стал просто одержим самим собой и потерял контроль над творчеством. Перкинс видел его позерство насквозь, и ему хотелось верить, что под ним скрывается сердце по-настоящему храброго человека. Он восхищался его жизнью, исполненной мужества, так же, как и его прозой. Зиппи Перкинс вспоминала, как однажды отец сказал:

«Хемингуэю нравится писать для тех из нас, кто никогда не сталкивается с опасностью лицом к лицу». Перкинс относился к Хемингуэю, как дядюшка – к избалованному, но обожаемому племяннику. И в то же время в его отношении чувствовались и другие родственные нотки. Для Перкинса Хемингуэй был «младшим братом»-сорвиголовой, который опекает сорванца и дает советы, когда тот попадает в неприятности. В Хемингуэе ощущалось бравое отчаяние, которое напоминало Перкинсу о собственном счастливом детстве, а также подчеркнутая мужественность, которую Перкинс-джентльмен не всегда мог себе позволить и которой завидовал. И снова, как и в случае с Фицджеральдом, Перкинс впитывал стиль Хемингуэя, такой отличный от его собственного. Он облачался в мужественность Хемингуэя, но жить в ней не мог.

Неторопливо проверяя финальную версию рукописи, Хемингуэй снял солнечный номер в гостинице Ambos Mundos в Гаване. Снова он настаивал на том, чтобы Перкинс приехал к нему погостить; заодно он мог бы отвезти утвержденный экземпляр рукописи и фотографии с подписями, после того как они на пару обсудили бы все проблемы книги. Макс отвечал, что он бы с удовольствием приехал, но понимал, что до июля это будет невозможно.

«Сейчас я связан так, как никогда, но в то же время сейчас же наметилась и более явная перспектива окончательного освобождения», – написал он Хемингуэю.

За день до этого Эрнест выписался из Ambos Mundos и насквозь взмок на ловле марлинов, а затем попал под внезапный холодный дождь. Когда он отправился на корабле на Кубу, у него уже развивалась пневмония, о которой он сам еще не подозревал. Он пересекал Флоридский пролив с температурой тридцать восемь и восемь. Дома он забрался в постель, чтобы снова приступить к правке, но рукопись взбудоражила его. Вообще, стандартная процедура предусматривала помечать каждую утвержденную страницу фамилией автора и первым словом названия книги. Пометки выглядели так: 4 Gal 80… 3404 Hemingway’s Death 111/2-14 Scotch. Хемингуэй спросил у Перкинса, неужели ему кажется смешным поместить наверху каждой страницы слова «смерть Хемингуэя»? Автор не видел в этом ничего забавного. Снова и снова натыкаясь взглядом на «Hemingway’s Death», он укреплялся в мысли, что Макс должен был знать о том, насколько Хемингуэй суеверен и что все это – «чертовски грязное дело».

Забавно, но Перкинс не видел этого обозначения на утвержденных гранках.

«Если бы видел, я бы знал, что с этим делать, – заверял он Хемингуэя. – И можете даже не говорить мне о приметах. Я вижу больше, чем любой другой на земле, и однажды, когда дела были неважными и я был один в машине, а улицу передо мной перебежала черная кошка, я сразу же завернул за угол. А когда в машине присутствует кто-то из членов моей семьи и происходит нечто подобное, я прошу их не валять дурака».

Несколько месяцев Перкинс пребывал в уверенности, что его кто-то проклял. Некоторые авторы и коллеги говорили, что весь последний год на работе он выглядел как лунатик, предполагая, что причиной тому болезнь дочери. Перкинс был слишком подавлен, даже чтобы писать Элизабет Леммон. В том же июне он объяснил, что бывали времена, когда он начинал писать ей письма, но так и не заканчивал:

«То, как обстояли мои дела в этом году, я могу описать только очень мрачно, но мне стыдно делать это: я не могу справиться с потоком неудач, не будучи мрачным и даже трусливым. Поэтому я всегда сдавался еще до того, как закончить письмо».

Проблема Макса заключалась в том, что болезнь Берты погрузила его в такую депрессию, что он целый год не мог ни о чем говорить с радостью.

«В другое время тоже происходили неприятности, и довольно много, но я всегда мог обратиться к чему-то, что мне удавалось, – писал он Элизабет. – Но в последнее время, куда бы я ни взглянул, все грозит разрухой». Макс верил, что если бы его дочь выздоровела, то это компенсировало бы все прочие неприятности. После более года немощи у нее наконец наблюдалось некоторое улучшение.

«Ее болезнь наполнила меня ледяным ужасом, – признавался он Элизабет. – А затем пугающим стало и состояние Луизы – не самым лучшим в любом случае. А если учесть бизнес и т. д. и т. п. во всей красе, можно сказать, что это был невероятно плохой год».

Тем летом Артур Г. Скрайбнер умер от сердечного приступа – через два года после того, как занял пост президента компании. Его кресло унаследовал его племянник Чарльз, а Максвелл Перкинс был назначен на пост главного редактора и вице-президента фирмы. Теперь управленческие обязанности главенствовали над его обычными редакторскими заботами – что Хемингуэй сделает что-то опасное, что Фицджеральд не допишет книгу, что Томас Вулф потратит слишком много энергии и эмоций и что туберкулез и бессонница Ринга Ларднера, вызванные беспокойством о собственной бедности, могут только ухудшиться.

«Что это? – спрашивал Макс Элизабет Леммон. – Что такое жизнь, как не бесконечная череда ударов?»

В другом письме он отмечал:

«Знаете, когда выходец из Новой Англии начинает подсчитывать свои блага, это не заканчивается добром. Для нас они являются ясным подтверждением того, что близятся трудные времена и вскоре справедливость потребует уравнять счеты. Через несколько дней после того, как умер мой отец, моя мать сказала: “Я знала, что что-то должно случиться”. И когда я спросил почему, она ответила: “Все было слишком хорошо”. Хоть мне тогда было всего семнадцать, я прекрасно ее понял».

Макс хотел верить, что мир станет лучшим местом для его девочек, если ему удастся избежать катастрофы.

«Но что можно сделать для них в такое время? – размышлял он. – Они будут жить среди всего того, что не сделали для них “бывшие люди”».

Луиза навестила Элизабет в Вельбурне, чтобы передохнуть несколько дней, и спросила, не «присмотрит ли она за Максом», когда он приедет чуть позже летом для своих, ставших уже регулярными встреч с отиатром в клинике Джона Хопкинса. Он никого не знал в Балтиморе и часто в одиночестве бродил по парку Друид-хилл.

Макс Перкинс страдал от отосклероза, в частности от роста костной ткани вокруг основания стремени среднего уха. В его левом ухе часто раздавались звуки, похожие на птичий щебет. В наше время эта крошечная кость могла быть заменена синтетической, но тогда Макс вынужден был каждые три месяца расширять евстахиеву трубу с помощью лекарств, чтобы вибрации в его ухе были более отчетливыми.

В июле 1932 года Макс приехал на встречу с доктором Джеймсом Бродли. Погода оказалась для него слишком жаркой, чтобы предложить Элизабет встретиться с ним после этой встречи, но она просто приехала к отелю «Бельведер» в субботу. Тем вечером она отвезла его в Геттисберг.

«Это был самый жаркий день на моей памяти, – вспоминала Элизабет сорок лет спустя. – Но он обошел все монументы и осмотрел каждую каменную стену на поле боя. Я ждала его в машине. До города мы добрались с высохшими языками. Макс умирал от жажды, но найти выпивку было сложно, и он сказал: “Это самый сухой город, какой я только встречал”». Позже он написал ей: «Это были лучшие два дня в моей жизни… и я всегда буду вам за них благодарен. Уверен, что и месяц отпуска не принес бы мне большего удовольствия. Рядом с вами все кажется правильным и счастливым… Спасибо вам, Элизабет, за то, что были ко мне так добры. Я никогда этого не забуду». На следующий день Перкинс позвонил Скотту, и тот приехал за ним в Балтимор, а затем отвез в Ля Пэ. Максу этот дом показался «местом тонкой меланхолии», вдохновившим его на прогулку среди деревьев. Однако Скотт решил, что им лучше осесть где-нибудь с коктейлями gin rickey. Они вытащили кресла на маленькую веранду и слушали, как ветер посвистывает в роскошных кронах. Зельда вышла и составила им компанию. Она выглядела весьма неплохо – не так шикарно, как раньше, но куда спокойнее, чем тогда, когда Макс видел ее в последний раз. Максу показалось, что ее речь стала более «реальной». Тем не менее он беспокоился за них обоих. В белом свете летнего солнца лицо Скотта показалось ему утомленным и жестким, похожим на череп. Зельда вынесла показать ему несколько своих гротескных набросков. После обеда у Фицджеральдов Макс отправился в город вместе с Зельдой, которой пора было возвращаться в клинику Фиппса, а затем запрыгнул в самолет до Нью-Йорка.

«Бедный старина Скотт», – посетовал Хемингуэй, после того как Перкинс написал ему о разбитых, точно после сражения, людях, которых встретил в Ля Пэ. Эрнест все еще считал, что сложившаяся ситуация – вина Зельды. Он полагал, что Фицджеральду стоило избавиться от нее еще тогда, когда она «уже спятила, но все еще выглядела товарно», лет пять или шесть назад, до того, как ей поставили диагноз «шизик». Кроме того, он не думал, что ее карьера писательницы может как-то вернуть их к жизни. Хемингуэй предупредил Перкинса, что, если он опубликует книгу одной из его жен, «я, черт возьми, точно тебя пристрелю». Именно из-за Зельды, по его словам, Фрэнсис Скотт Фицджеральд стал «величайшей трагедией таланта всего нашего чертового поколения».

«Если бы мы только могли привести Скотта в порядок на ближайшие несколько месяцев, смогли бы превратить эту трагедию в нечто другое, – написал Макс Эрнесту. – Есть неплохой шанс, что Зельда может стать автором популярных книг. У ее стиля есть подводные камни, но она справляется и избавилась от большинства из них». На самом деле он надеялся, что Зельда окажется для Скотта тем самым тузом в рукаве, в котором он так отчаянно нуждался. Перкинс по секрету сказал Хемингуэю, что Scribners выплатило Скотту такой огромный аванс за книгу, что теперь он не представлял, как тот сможет выплатить свой долг, даже если его книга будет иметь огромный успех. Долг Скотта пришлось частично погасить половиной из суммы гонорара Зельды, но предстояло возместить еще пять тысяч долларов. Никогда еще Макс не был так обеспокоен состоянием Фицджеральдов, как после его недавнего визита.

«Если мужчина устал и у него есть для этого хорошее оправдание – а для Скотта им была Зельда, – то он вполне может принять поражение, – писал Макс Элизабет Леммон. – Они все потеряли веру в него, даже Эрнест. Как бы я хотел, чтобы это можно было исправить и чтобы он показал им всем!»

«Спаси меня, вальс» была опубликована в октябре 1932 года. Ее продажи не двигались с мертвой точки, горстка критиков высказала свои похвалы книге, и того меньшее число снизошло до критики конструктивной. В некотором отношении ответственность за тотальный провал книги лежала на Перкинсе. Из-за рассеянности, сопровождавшей его последний год, он не устроил для книги Зельды достаточно сильные «проводы».

«Дело даже не в том, что издатели не сочли нужным несколько умерить нелепую пышность языка, они даже не потрудились найти для книги достаточно компетентного корректора», – сказали по этому поводу в газете «New York Times».

В следующем году газета «Saturday Evening Post» превратилась в главного благодетеля для Фицджеральдов. Тем летом они опубликовали три рассказа Скотта, а в августе он отправил им четвертый. Эти истории немного содействовали его литературной репутации, но главное, что после нескольких месяцев бездействия с основной работой, у него снова были деньги, чтобы продолжить писать.

«Теперь у романа есть сюжет и план, – записал он в своем “отчете”. – И больше он не будет постоянно прерываться».

Зельда подтвердила это в письме к Перкинсу:

«Роман Скотта близится к завершению. Он работает как одержимый, и люди, которые уже прочитали коечто, говорят, что это просто великолепно».

Она не стала делиться мнением, несмотря на то что прочла рукопись первой, так как они старались уберечь свой материал от кражи. Она написала:

«Мы ждем, пока написанное каждым из нас будет защищено авторским правом, так как я стараюсь более или менее перенять его технику, да и спектр нашего опыта может совпадать».

В октябре 1933 года Скотт явился в Нью-Йорк и на три дня ушел в запой.

«Я собирался позвонить вам, когда был совершенно разбит и 24 часа кряду страдал в постели, – после написал он Перкинсу. – Без сомнения, парниша стал слишком стар для подобных выходок… Я пишу вам эту “исповедь Руссо”, чтобы вы понимали, почему я был в городе и не связался с вами, что уже стало для нас традицией за все эти годы». Вернувшись в Ля Пэ, он дал торжественную клятву перейти в трезвый режим с первого февраля до первого апреля. Он просил Перкинса не рассказывать об этом Хемингуэю, «потому что он уже давно уверился в том, что я неисправимый алкоголик, в основном из-за того, что мы часто бывали на одних и тех же вечеринках. В его глазах я такой же алкоголик, как Ринг – в моих, и я не хочу разрушать эту иллюзию, потому что даже для историй для “Post” мне нужна трезвая голова». Макс написал ему в ответ и тактично намекнул, что было бы неплохо, если бы Скотт все же звонил Хемингуэю. Из-за того, что Фицджеральд посвящал все свое время роману, его доход стал вдвое меньше, чем в первые годы Депрессии, и составил менее шестнадцати тысяч долларов. Даже после переезда из Ля Пэ в меньшее и не такое дорогое жилье Скотт внезапно обнаружил, что настало время экономить. Он спросил у Перкинса, не заработала ли Зельда сколько-нибудь денег на продаже книги.

«Сама она стесняется спрашивать, – написал Скотт Максу, – но она могла бы использовать их, чтобы приобрести зимний гардероб».

Увы, гонорар едва ли мог ей это обеспечить. «Спаси меня, вальс» разошелся тиражом всего в тысяча триста восемьдесят экземпляров, что составляло четыреста восемь долларов и тридцать центов. После вычитания стоимости корректуры по заложенному стандарту Перкинс прислал Зельде чек на сто двадцать долларов семьдесят три цента, приписав:

«Боюсь, результат не воодушевляющий, именно поэтому вопрос о том, не планируете ли вы написать еще что-то, не доставил бы мне радости, хотя я все же хотел бы отметить, что финальная часть книги была очень хороша. Если бы мы не погрязли в глубинах депрессии, результат, возможно, был бы совсем другим».

Единственные книги Scribners, которые произвели фурор в том году, были написаны авторами, которые уже достигли успеха («Через реку» Голсуорси и «Марш демократии» Джеймса Траслоу Адамса), или те книги, чьи авторы были знаменитостями, как Кларенс Дарроу, издавший автобиографию.

Перкинс написал Фицджеральду по поводу продаж «Спаси меня, вальс»:

«Она значительно превышает средний показатель для дебютного романа в такой плохой год, но вы привыкли к огромным цифрам, и эта кажется вам плохой». Фицджеральд воспринял новости с пониманием, особенно после того, как узнал, что последняя книга Джона Дос Пассоса, написанная в 1919 году, разошлась тиражом всего в девять тысяч копий. Скотт не представлял, как его собственная книга покроет его долг Scribners, так же, как трилогия «США» Дос Пассоса, которая поддерживала его на плаву американской литературы лучше, чем Фицджеральда – его рассказы для «Post». Макс написал Фицджеральду, что не считает книги Дос Пассоса такими уж увлекательными.

«Его теория заключается в том, что книги должны играть роль своего рода социальных архивов или чего-то в этом роде. Я ни разу не принимал их без чувства, что провел в агонии три или четыре часа, единственным облегчением которой становилось восхищение его способностями. Они потрясают и в то же время заставляют вас чертовски страдать, а люди могут и не захотеть этого».

«Если бы только ситуация в мире немного стабилизировалась на какой-то более-менее устойчивой основе, чтобы каждый мог заниматься своими делами, – писал Макс Фицджеральду. – Я думаю, что вскоре вы сможете работать спокойно и последовательно. Давайте возьмем за основу все, что только может быть основой – сравнительно стабильную точку, с которой можно взглянуть на вещи».

С момента выхода «Великого Гэтсби» прошло восемь лет. А Макс все еще писал Скотту:

«Не важно, насколько великолепен может быть любой из этих молодых писателей, я всегда буду помнить, что у вас больше таланта и умения, чем у любого из них. Но обстоятельства уже долгое время мешают вам по-настоящему сознать это».

Тем летом Макс разработал план, который мог бы помочь Фицджеральду разобраться со своим долгом Scribners: он хотел сериализировать его роман в журнале. В конце сентября 1933 года Фицджеральд пообещал прислать ему законченный черновик к концу октября.

«Я приду к вам лично – с рукописью в руках и шипованным шлемом на голове, – написал он Перкинсу. – Пожалуйста, не надо оркестра, я не люблю музыку».

Он появился точно в срок, и перепуганный Перкинс получил первую главу того, что впоследствии стало романом «Ночь нежна». Он немедленно объявил эту книгу «невероятно прекрасной и новой!». Макс спланировал следующий визит к доктору Бродли, чтобы всю неделю провести с Фицджеральдом, дочитывая остаток рукописи. Скотт отнял у него два полных дня. Макс старался вникнуть в роман, но тот казался ему незаконченным и хаотичным. Каждый раз, когда пора было браться за очередную главу, Скотт протягивал ему стакан коктейля Tom Collins, как если бы это могло облегчить процесс. А затем Скотт хватал охапку страниц и вслух читал их Максу. Впереди было много работы, но Перкинс услышал достаточно, чтобы сказать, что эта книга «выстрелит». После редактор вернулся в офис и перенес на бумагу условия их договора: он заключался в том, что «Scribner’s Magazine» согласен сериализировать роман в четырех номерах журнала, начиная с январского, который должен выйти где-то в двадцатых числах декабря, за десять тысяч долларов, шесть из которых пойдет на уплату долга и четыре будут выплачены наличными, в размере одной тысячи долларов в месяц по мере поступления каждой части.

В своем «отчете» Скотт обозначил это как самое счастливое событие года: «Макс принял эту книгу в первой же черновой версии». Ринг Ларднер был уже в состоянии работать по нескольку часов в день, но его бессонница усилилась, а доход все равно не был соизмерим с необходимыми расходами. В августе 1932 года Перкинс отправил ему гонорар, который он не должен был получить до самого декабря. Он составил всего двести двадцать два доллара семьдесят три цента, но Ринг сказал, что он «спасет ему жизнь, точнее страховку». Игра стоила свеч, потому что через несколько месяцев, благодаря этим деньгам, ему удалось взять залог. Чтобы помочь Ларднеру наскрести еще несколько долларов, Перкинс придумал для Ринга несколько простых и быстрых способов снова напечататься. Ринг написал о нескольких бейсбольных матчах в форме писем – отсылка к его произведению «Ты знаешь меня, Эл» – и, кроме того, в новую радиоколонку для «The New Yorker». Макс предложил объединить их в книгу. Той зимой врач Ларднера предложил ему съездить в пустыню, чтобы поправить здоровье, и Ларднеру пришлось попросить выплатить деньги, которые он еще не заработал.

«Возможно, когда-нибудь я пойму, что сейчас времена депрессии», – написал он Перкинсу. Макс отправил ему аванс в сто долларов, отметив, что Scribners готово выплачивать гонорар одновременно со сбытом книг, хотя их бизнес в значительной части велся благодаря сбыту крупных партий.

Ларднер отправился в Ла Куинта, штат Калифорния, оставив последний рассказ «Пудель» своим «бедным агентам», чтобы те торговали им вразнос. Это был первый рассказ, который не принял ни один из первых двух издателей, которым его предлагали. Через несколько месяцев он вернулся в Ист-Хэмптон настолько больной, что перестал принимать посетителей. Перкинс не мог даже осведомиться о нем.

Двадцать пятого сентября 1933 года Ринг Ларднер умер в возрасте сорока восьми лет, после семи лет туберкулеза, бессонницы, усталости и алкоголизма. Высказывание Марка Твена в «Письме десятом» о том, что, «смерть была лучшим другом человека – когда жизнь становилась невыносимой, приходила смерть и освобождала его», казалось в этом случае трагически уместным.

Перкинс написал Хемингуэю, который в юности очень уважал Ларднера:

«Строго говоря, Ринг не был великим писателем. Он всегда, в любом случае считал себя в первую очередь журналистом. Ему было присуще провинциальное презрение по отношению к людям из мира литературы. Возможно, если бы он больше писал, смог бы стать значительным писателем, но, что бы ни мешало ему писать больше, именно это помешало ему стать таким писателем. Однако же он был великим человеком, обладающим огромным, но скрытым талантом».

В качестве финальной эпитафии Перкинс захотел опубликовать в отдельном сборнике весь материал Ринга, отобранный кем-то достаточно квалифицированным, чтобы выбрать самые представительные примеры. Он обратился к Фицджеральду со слабой надеждой, что тот согласится сделать это. Скотт сказал, что это попросту невозможно для него – принять такое предложение сейчас, когда его собственный роман был так близок к завершению. Он предложил Гилберта Сэлдеса, который был и журналистом, и критиком.

В течение двух недель Сэлдес занимался этим проектом. Он отчаянно стремился заполучить материал, мелькавший в беглых газетных публикациях, написанный Ларднером еще до его приезда в Нью-Йорк. И после шести недель копания в среднезападных газетных «моргах» Сэлдес наконец подготовил книгу. Он назвал ее «Первый и последний». Главным принципом Сэлдеса стало то, что «все в ней должно провозглашать “хорошего Ларднера”». Хотя в книге и не было первого, написанного Ларднером рассказа, был последний. Больше его поклонникам нечем было насладиться, так как, подчеркивал Сэлдес, Ларднер «был болен много лет и не оставил рукописи. Но с его славой – ему и не нужно было».

В феврале 1933 года Макс навестил Берту в Бостоне и, к огромному облегчению, обнаружил, что психиатрическое лечение принесло плоды. В то же время врачи посадили Луизу на диету с высоким содержанием протеина, которая чудесным образом восстановила ее здоровье, поставив точку в годовых переживаниях Макса. Вскоре он снова взялся за работу – с прежним рвением.

 

XII

Вопрос полов

«Не думаешь ли ты, если здраво рассудить, что именно женщины в ответе за три четверти всех мировых проблем?» – ехидно поинтересовался как-то раз Макс Перкинс у своего друга и автора Стразерса Берта.

«Он не был шовинистом, – после сказал Берт. – Макс так высоко ценил потенциал женщин, что презирал их за то, что они творят с дарованным им талантом. Он думал, что, будучи слабым полом, они превратились в бедную прислугу, что свободе они сами предпочитают рабство, и, имея возможность сражаться на равных с помощью искренности и интеллекта, они выбирают дешевое оружие интриг, уверток и секса. Не то чтобы он ненавидел женщин, но он слишком любил и ценил свое представление о том, какими они могли бы быть».

Многие начинающие писательницы спрашивали его о том, правда ли, что ему не нравятся женщины. Макс поручал ответы на эти вопросы Ирме Викофф. «Да, мне они не нравятся, но я их люблю», – написала она как-то раз от его лица. Когда Макс прочитал это, сказал:

– Это настолько в моем стиле, что я бы и сам лучше не сказал!

В тридцатые годы многие женщины приходили к нему со своими книгами и идеями. Он всегда сохранял дистанцию.

– Я повидал сраженных чарами мужчин больше, чем кто бы то ни было, – сказал он однажды своей дочери Пэгги.

Больше всего его нервировали красавицы.

«Я всегда жутко пугаюсь, когда приходится спорить с очаровательной девушкой», – признался он однажды Джеймсу Бойду, одному из своих авторов.

Но какими бы ни были его опасения – он никогда не отталкивал женщин. Они находили его магнетически привлекательным, улавливали его чувствительность по отношению к своим историям. И то, что он был привлекательным, но не сексуально-агрессивным мужчиной, внушало им чувство спокойствия. Многие писали ему, просто чтобы угодить, в качестве выражения своей «безопасной» любви. Марсия Девенпорт, дочь оперной дивы Альмы Глюк, работала в то время в штате «The New Yorker». В 1930 году, в возрасте двадцати семи лет, она задумалась о том, чтобы написать биографию Моцарта. Побаиваясь мнения издателя, она описала идею книги Юджину Сакстону из издательства Harper & Brothers, которого можно было бы в определенной степени назвать соперником Макса Перкинса. Он сказал, что взглянет на рукопись, когда она будет издана, но не может гарантировать, что «Harper» ее опубликует. Миссис Девенпорт была разочарована – но ровно до того момента, пока ее друг, поэт Фелпс Патнем, не сказал, что идея ему нравится.

«Годом ранее в Scribners вышел сборник стихотворений Патнема, – написала Марсия Девенпорт в своих мемуарах “Слишком сильная для фантазий”. – И Пат стал одним из писателей-поклонников Максвелла Перкинса. Он попросил Макса встретиться со мной, и на следующий день я уже обнаружила себя в знаменитом захламленном, пыльном офисе, перед дубовым столом с шаткими грудами книг и затасканной пепельницей. За ним сидел сдержанный, лаконичный в высказываниях мужчина с чувственным лицом и невероятными глазами. Макс говорил очень мало. Немногословность всегда была одним из его основных качеств, но куда важнее была восприимчивость по отношению к авторам и книгам, которые они носили в себе и должны были высказать и перенести на бумагу». Ни одному редактору в Нью-Йорке Вольфганг Амадей Моцарт не был бы менее интересен, чем Максвеллу Перкинсу. Но он выслушал все высказанные миссис Девенпорт причины, побудившие ее взяться за эту книгу, молча наблюдая за ней, а затем сказал:

– Пишите. Мы опубликуем ее.

Перкинс предложил ей набросать несколько страниц для ознакомления. Несколько лет спустя он написал по этому поводу критику Элис Диксон Бонд:

«Просмотрев написанное, мы увидели… что у нее есть способности, а увидев ее, поняли, что она непобедима и добьется успеха во всем, за что взялась». Сама Марсия отметила в своей автобиографии, что это было «самое редакторское “мы”, которое когда-либо использовалось». Спустя полтора года работы миссис Девенпорт представила рукопись Перкинсу. Передав ему текст, она впервые столкнулась с его странной привычкой пролистывать рукопись до последней страницы.

«Уверена, вначале он не знал, что это значит для меня, – написала Марсия в своих мемуарах. – Но на самом деле, когда я чувствую, что уже готова написать книгу, всегда первым делом пишу последнюю страницу».

Это было следствием совета, который она получила в детстве от матери, когда училась игре на пианино: «Закончить с треском». Несколько дней спустя Перкинс послал за миссис Девенпорт. Два часа она слонялась по кварталу, прежде чем ей хватило мужества войти в здание. Она была уверена, что Перкинс с сочувственной улыбкой сообщит, что книга не годится для издания. Максу понадобилось всего несколько минут, чтобы убедить ее в своем огромном энтузиазме по поводу этой работы.

«Конечно, книга может провалиться и не продаваться, – написала она ему впоследствии. – Но ваше участие в ней оказалось именно таким, на какое я и надеялась (и не смела надеяться в то же время)».

«Моцарт» имел художественный и финансовый успех, и вскоре миссис Девенпорт уже писала новую книгу, на сей раз роман.

В 1928 году Макс Перкинс встретил Нэнси Хейл – блистательную красавицу-внучку Эдварда Эверетта Хейла, автора «Человека без страны». Ей было всего двадцать лет, и она писала статьи для журнала «Vogue». Ее друг и коллега спросил, не хочет ли она, чтобы ее представили Максу Перкинсу. Они встретились в мае 1931 года, и Макс увидел первую четверть ее книги.

К концу лета роман «Молодые хорошо умирают» был закончен. Перкинс предложил лишь самые незначительные изменения, и Scribners опубликовало его следующей весной. Книга прожила недолгую жизнь. Через несколько лет Нэнси Хейл выиграла премию О. Генри за один из своих коротких рассказов.

Следующий роман наделал не больше шума, чем первый.

«Я был уверен, что она может писать еще до того, как она начала, – признался Перкинс Элизабет Леммон, которая была с ней знакома. – Так же, как и вы, выходцы из Вирджинии, уверены, что жеребенок поскачет, когда он только-только встает на ноги. Так и я наблюдал за ней и опубликовал ее, когда она еще не могла продаваться. Теперь все журналы прославляют ее имя, а мы все так же не можем продать ее книги. Поэтому я хотел бы реабилитироваться. Я всегда занимаю такую позицию». Затем она написала третий роман. И когда редактор просмотрел всего две трети, уже почувствовал, что именно это произведение может реабилитировать автора.

А затем в горе сообщил Элизабет, что она «начала беременеть».

В нескольких письмах он пытался уберечь Нэнси Хейл, после – миссис Чарльз Вертенбейкер, от беспокойства по поводу работы:

«Написание романа – само по себе очень трудное дело, так как отнимает огромное количество времени, и, если вы сейчас чувствуете некоторый спад вдохновения, это вовсе не плохой знак, а, наоборот, хороший. Если вы думаете, что у вас получается не так хорошо, как должно было, значит, вы начинаете думать так, как думают все настоящие писатели. Никогда не знал ни одного из них, кто время от времени не чувствовал огромного разочарования по поводу своей работы, а временами и отчаяния, и я всегда считал это очень хорошим признаком».

Он понимал, что пройдет не меньше нескольких лет, прежде чем она сможет завершить свой роман, но готов был терпеливо ее дожидаться.

Среди всех писательниц Макс Перкинс более других уважал Кэролайн Гордон Тейт. Она была женой Аллена Тейта, одного из «аграриев», занявших позицию в пользу возврата художественного наследия старого Юга.

Издательство Minton, Balch, and Company, позже поглощенное фирмой Дж. П. Патнэма, уже опубликовало написанные Тейтом биографии Стоунволла Джексона и Джефферсона Дэвиса, а также его первый поэтический сборник «Мистер Поуп и другие поэмы». Но Тейт променял их на издательство Scribners в 1932 году, и уже они напечатали сборники его стихотворений и статей.

«С тех пор мы с Максом стали очень хорошими друзьями, – говорил Тейт. – И он был согласен издавать меня, несмотря на то что мои книги не приносили никакого дохода».

В 1931 году Scribners произвело на свет первый роман Кэролайн Гордон «Пенхолли». Он охватывал жизнь трех поколений людей, выросших на плантации в Кентукки. Перкинс считал его примером прекрасной работы, «без единой ноты фальши во всем тексте». Однако ему все же требовалось немного внимания со стороны редактора.

«Ни один писатель не может считать себя достойным своей профессии, если не получал совета от Макса Перкинса», – позже сказала Кэролайн.

Мысль о том, что он издает такие прекрасные книги, как «Пенхолли», во времена, когда покупателей не заманишь в книжные магазины, разбивала Перкинсу сердце. Прибыль Scribners резко сократилась. В 1929 году, самом прибыльном для них, их доход составил двести восемьдесят девять тысяч триста девять долларов. А в 1932-м они смогли собрать только сорок тысяч шестьсот шестьдесят один доллар. Он был вынужден сообщить, причем не только Кэролайн, но и всем своим авторам, что им придется быть более скромными в своих финансовых запросах. Макс часто пускался в драматические монологи о катастрофической экономической ситуации в стране. Малкольм Коули рассказывал об одной писательнице, которая особенно настойчиво требовала выплатить ей аванс. Макс говорил с ней так печально, что у нее возникло странное видение: как будто они оба стоят в очереди за бесплатным хлебом. После он пригласил ее в бар в Ritz. Когда они проходили мимо портье в униформе, она тронула его за руку и спросила:

– Мистер Перкинс, а вы уверены, что можете себе это позволить?

Элис Лонгворт была старшей из шестерых детей Теодора Рузвельта. С шести лет она была окружена политиками и стала очень популярной среди них благодаря своей непредсказуемой и необычной реакции на рассказы о жизни Вашингтона. После того как ее отец был избран в Белый дом в 1901 году, остроумие и спонтанные шалости сделали ее любимицей американской публики. Когда стало известно, что ее любимый цвет – определенный оттенок серо-голубого, цвет «Элис блю» стал последним писком моды. В 1905 году, когда красавица-дочь президента, с ее задорным носиком и широкой улыбкой, сопровождала военного министра отца Уильяма Говарда Тафта во время его поездки на Восток, ее принимали, как особу королевских кровей. В этом же путешествии принимал участие и Николас Лонгворт, республиканец-конгрессмен из Огайо. Ей было всего пятнадцать, но американские газетчики тут же предположили, что между ними вспыхнул «тропический роман». В следующем году Теодор Рузвельт выдал ее замуж, и свадьбу сыграли в Восточном зале Белого дома. Будучи одновременно дочерью президента и, в начале 1915 года, женой спикера Палаты представителей, миссис Лонгворт очень скоро стала лидером социальной жизни Вашингтона. Ее переполненный людьми салон на Массачусетс-авеню, в конце улицы Эмбасси Роу, был средоточием вашингтонских сплетен и слухов. На одном из ее диванов лежала подушка с вышитым девизом: «Если вы не можете сказать ни о ком ничего хорошего – сядьте рядом со мной».

После смерти мужа в 1931 году Элис погрязла в долгах. Журнал «The Ladies’ Home Journal» предложил миссис Лонгворт деньги за возможную сериализацию ее мемуаров, если бы она согласилась их написать.

«Вначале это предложение показалось мне не более чем кошмаром, – вспоминала она. – Я в жизни не писала ничего длиннее открытки». В Scribners услышали о потенциальной книге и предложили опубликовать ее тайно, в основном из-за связей Теодора Рузвельта со Scribners, которые они завязали еще в 1880-х годах, когда напечатали его рассказы о Диком Западе и времени, проведенном на африканском сафари.

Миссис Лонгворт и Перкинс впервые встретились в НьюЙорке, в старом отеле Ritz-Carlton.

«Я сразу почувствовала, что он был мужчиной, которого очень любят женщины, – вспоминала она. – И за все время работы я обратила внимание, что уникальный Максвелл Перкинс ни разу не посмотрел прямо на меня. Вместо этого он разговаривал со мной уголком рта, вот так, – говорила она, смещая губы на левую сторону лица, – как если посмотреть в глаза еще хотя бы одной женщине будет слишком больно».

Перкинс считал миссис Лонгворт прекрасным собеседником, но на бумаге она была слишком сдержана.

«Мне было очень жаль беднягу Макса, – говорила она. – Он пытался вытянуть из меня хоть что-то. Я не упрямилась. Просто эта книга казалась мне ужасным “вторжением”, разоблачением слишком многих вещей». Перкинс считал, что она могла бы стать настоящей золотой жилой для Scribners, если бы ему удалось уговорить ее писать откровенно и честно. Во время их первой встречи он сделал немало предложений, стараясь вовлечь ее в работу.

– Пишите так, как будто вы просто говорите об этом с кем-то, – настаивал он.

За несколько дней Элис Лонгворт невероятно погрузилась в воспоминания, набирая их на пишущей машинке. Провозгласив саму себя «тружеником бобром», она вскоре написала несколько сотен страниц воспоминаний, которые назвала «Многолюдные часы», и легко уложилась в установленные «Ladies’ Home Journal» сроки. На бумаге твердые намерения миссис Лонгворт звучать литературно очень часто сбивались в бессмысленную болтовню и обратно в литературу – иногда в одном и том же абзаце. Она не чувствовала, какие наблюдения были уместными и проницательными, а какие нет. После прочтения нескольких отрывков в «Journal» Макс написал Элизабет Леммон:

«Я похолодел от паники».

Перкинс встречался с миссис Лонгворт еще несколько раз в надежде, что застанет ее в более расслабленном и спокойном состоянии.

«Снова и снова он говорил мне: “Вы не можете сказать что-нибудь более интересное, чем “Мистер Тафт был здесь?”» – вспоминала она.

Перкинс проверял каждое предложение и давал советы по поводу практически каждой сцены в первой главе «Многолюдных часов». Он предостерегал ее, повторял, что нужно слегка замедлиться и стараться избегать банальностей.

«Каждая личность должна быть героем истории, а каждое действие – событием», – твердил он.

Иногда миссис Лонгворт сталкивалась с тем, что не очень много помнит о каком-то значительном эпизоде. Перкинс советовал ей не извиняться за плохую память:

– Не говорите, что вы не знаете, говорите, что знаете. Спустя какое-то время он снова обратился к ней с просьбой описывать людей и свое отношение к ним с более личных позиций. И пока она писала, все время представляла, как Перкинс стоит у нее за плечом и задает вопросы.

За пять или шесть месяцев стиль миссис Лонгворт улучшился.

«Наконец-то впитала этот “Максимум”», – говорила она. То, что начиналось как бескровная работа, полная бессвязных воспоминаний, обрело четкие очертания и форму и даже легкую терпкость. Она писала о Кулидже: «Хотелось бы мне, чтобы он не выглядел таким кислым».

По поводу нескольких страниц, посвященных Хардингу и окружавшим его скандалам, говорила: «Хардинг [173]29-й президент США.
был неплохим человеком. Просто очень неприятным».

В конце октября Перкинс смог честно признаться Элизабет Леммон по поводу книги Элис Лонгворт: им удалось «сшить шелковый кошелек из свиного уха. Теперь это очень хорошая книга. Может быть, даже замечательная. Но строить ее пришлось из больше чем ничего». Несколько недель «Многолюдные часы» были самой продаваемой книгой в жанре нехудожественной литературы – причем повсюду. Как только успех стал более-менее стабильным, Макс наконец отметил, что работа с его автором была очень интересной, хотя и «невероятно тяжелой».

Марджори Киннан Ролингс была симпатичной луноликой журналисткой с темными бровями-арками и пронзительными голубыми глазами. Она жила с мужем Чарльзом в Рочестере, Нью-Йорк, где они оба вели активную журналистскую деятельность. Она описывала свой опыт работы «сестрой милосердия» Рэндольфа Херста так: «Это жесткая школа, по которой я буду скучать… Ты узнаешь очень много, когда приходится описывать слова и поступки людей во время величайшего кризиса их жизни. Это учит объективности». И в то же время она называла такую работу «рваной» и говорила, что «всегда приходилось куда-то спешить, а я терпеть не могу спешить». Ее брак был не более удовлетворительным, чем ее карьера. В 1928 году они с мужем покинули журналистику и решили спасти отношения, начав более простую и спокойную жизнь. Купили семьдесят два акра земли в Кросс-Крик под Хауторном, штат Флорида, в самом сердце кустарного захолустья, и, пока жили там, посадили около четырех тысяч деревьев.

«Когда я приехала в Крик и увидела старую рощу и фермерский дом, сразу почувствовала себя как дома, – написала она спустя несколько лет в книге “Кросс-Крик”. – И в то же время присутствовал какой-то ужас сродни первому признанию в любви, вызванный тем чувством, когда человек срастается с каким-то местом, все равно что с другим человеком, и возникает чувство преданности, желание разделить все радости и горести».

В течение первых нескольких лет она пыталась совместить писательство и фермерские дела. В 1931 году отправила в «Scribner’s Magazine» несколько зарисовок о «гамаке Флориды» и дала себе слово, что, если их не примут, она больше никогда не будет писать. Перкинс прочитал их и по его рекомендации «Scribner’s Magazine» опубликовали их под названием «Cracker Chidlins». В течение нескольких месяцев она написала еще несколько историй, а затем Макс предложил ей заняться более серьезной работой. Той осенью миссис Ролингс жила в глуши и несколько недель провела в доме старушки и ее сына, перевозящего контрабандный алкоголь. Она вернулась с пикантными историями о дикой жизни за пределами цивилизации.

«У меня уже несколько томов записей такого интимного характера, что с ними не справится даже самое богатое воображение», – написала она Перкинсу по возвращении. Ее разум был обмотан тысячами сцен, которые она успела впитать. Сортируя их, она пришла к выводу, что контрабанда алкоголя должна стать ведущей нитью повествования. Позже она написала:

«Эти люди просто аномально беззаконны. Они живут такой естественной и в то же время трудной жизнью и никому не мешают. Цивилизация также не вмешивается в их жизнь, если не считать закупок восхитительного кукурузного ликера и сезона охоты, которая изредка опасно затрагивала эти места. Почти все, что они делали, было незаконным, но в то же время необходимым для поддержания жизни в таком месте. Старые участки были отданы на откуп и уже не принесут хорошего урожая. Большая часть лесоматериалов также ушла. Ловушки приносят очень мало добычи. Они “гонят” выпивку, потому что это единственный бизнес, который, они знают, пользуется спросом в деревне и который они не хотят бросать».

В следующем году Марджори Ролингс уже представила своему издателю рукопись романа о «жизни-как-онаесть», названного «Южная Луна в надире». Заголовок представлял собой местное выражение для времени года, когда людям кажется, что луна «уплыла» под землю.

«Сердце Марджори было таким же огромным, как Великая Глушь, о которой она пишет, – сказала Марсия Девенпорт в книге “Слишком сильная для фантазий”. – В ней были невероятно мощные американские корни, я никогда не питала таких чувств к какой-то определенной земле, на какие была способна она. Марджори любила громко смеяться, испытывала страстную нежность к животным, была безгранично гостеприимна, обожала готовить, пить и есть».

Максу было очень легко в ее обществе, и он очень любил ее насыщенные, категоричные письма, написанные от руки. Как и Хемингуэй, миссис Ролингс приправляла свой текст крепкими словечками. Она сказала Перкинсу, что ее муж прочитал рукопись «Южная луна в надире» и предложил вырезать все слова-в-четыре-буквы, чтобы книга была не только мужской, но и хорошо продаваемой. Перкинс был с этим согласен:

«Вне всякого сомнения, Хемингуэй поплатился тысячами непроданных экземпляров именно потому, что использовал эти так называемые слова-в-четыре-буквы, и я до сих пор не думаю, что в них была такая необходимость. Суть в том, что на читателей слова производят совсем не такое впечатление, как на того, кто их использует. Именно поэтому они не художественны. Эти слова хороши, должны иметь то же значение и смысл, что и при произнесении вслух. Но производят совершенно иной эффект, когда поражают непривычные к ним уши и глаза». В начале 1933 года миссис Ролингс отдала «Южную луну в надире», хотя в книге все еще осталось несколько смягченных ругательств. Макс Перкинс представил книгу «Клубу книги месяца», и они согласились на весну.

«Я всерьез считаю, что вы проявляете по отношению ко мне самую прекрасную заботу, – писала Марджори Перкинсу. – Я так много переживала, что теперь умываю руки. “Южная луна в надире” мне совершенно не подходит, но на данный момент я сделала все, что было в моих силах, и теперь мне кажется, что это уже ваша беда, а не моя».

Когда Перкинс снова написал ей и попытался уговорить на новый роман, она ответила:

«Я, грешным делом, думала, что, если Scribners потеряет все до последнего цента из того, что было вложено в мою первую книгу, вы уже никогда не захотите снова меня увидеть, не говоря уже о новом романе». Предсказание миссис Ролингс касательно ее успеха было близко к истине. По иронии судьбы, задержка «Южной луны в надире» больно ударила по продажам. Выход переносился в расписании книжного клуба снова и снова, вплоть до того дня в 1933 году, когда президент Рузвельт приказал всем банкам закрыться на праздники. Компания продала всего десять тысяч экземпляров книги, которая, по ощущению Макса, должна была разойтись тиражом в сто тысяч. В последующие недели Перкинс и Ролингс постоянно переписывались, обмениваясь идеями для новых книг. На самом деле она уже обдумывала сюжет, в центре которого была история англичанина, который приезжает в деревушку «белой рвани». Перкинс не был в восторге от этой идеи. Он думал о мальчике по имени Лант из «Южной луны в надире» и написал ей:

«Я бы просто хотел предложить вам написать книгу о ребенке из глуши, которую мы оформим так, чтобы она привлекла, что называется, “более юную публику”. Вспомните, ваш муж тоже говорил о том, как прекрасно получились сцены о мальчиках в “Южной луне в надире”. Это правда. Если вы напишете о жизни ребенка – и не важно, девочка это будет, или мальчик, или сразу оба, – это будет очень хорошее произведение».

Миссис Ролингс понравилась идея, но она уже приступила к роману об англичанине и очень не хотела его бросать. К тому же она боялась, что у нее не получится сделать что-то лучше, чем «Южная луна в надире».

«Вы на самом деле должны писать о том, о чем вам хочется, – заверял ее Перкинс. – Но вы могли бы отложить роман на какое-то время (позволив ему пока что созреть в ваших мыслях) и заняться новым, я думаю, это было бы правильное решение».

Он предложил ей вычитывать любые фрагменты из ее новой работы по мере их завершения и прибавил:

«Никогда не позволяйте моей типичной для янки сдержанности внушить вам чувство, что меня нужно заинтересовать какой-либо другой книгой».

Он и в самом деле был куда больше заинтересован в книге о детях, но, кроме того, отмечал, что она могла бы законсервироваться в ее сознании так же, как и книга об англичанине. В течение нескольких лет он в письмах периодически выдвигал разные предложения по поводу книг, по мере того как ее тема все больше и больше прояснялась в его сознании, так что он часто уговаривал ее приступить к работе:

«Книга о мальчике из глуши – это как раз то, что нам сейчас нужно… Все эти прекрасные речные прогулки, охота, ружья, собаки и общение простых людей, которые заботятся о тех же вещах, которые вы уже упоминали в “Южной луне в надире”, – вот о чем мы думаем. Это совсем просто, совсем не сложно – не позволяйте ничему усложнить все это для вас».

Миссис Ролингс прочитала его письмо несколько раз, особенно то место, где он говорит, что уже ассоциирует неначатую работу с такими книгами, как «Гекльберри Финн», «Ким» Киплинга, с мемуарами Дэвида Крокетта, «Островом сокровищ» и «Новичком» Эдварда Эгглестона:

«Все эти книги написаны преимущественно для мальчиков, но читают их мужчины, и для некоторых из них они становятся любимыми. Суть в том, что лучшее в каждом мужчине, – это мальчик, которым он был когда-то».

«Вы представляете себе, что, спокойно сидя в своем офисе, предлагаете мне написать классику?» – спрашивала Ролингс своего издателя.

Прошла лучшая половина года, и Перкинс получил рукопись романа под названием «Золотые яблоки» – книги, от которой она так и не смогла заставить себя отказаться. Перкинса она не впечатлила, но он понимал, что ей нужно было закончить ее, чтобы должным образом заняться новой. Поэтому он сделал все, чтобы помочь завершить ее и без осложнений появиться на свет. А Марджори Ролингс все так же сопротивлялась счастливой судьбе и колоссальному успеху, к которому ее настойчиво подталкивал Макс.

Хемингуэй предостерегал Перкинса, чтобы тот не слишком увлекался работой с писательницами и не утратил способности замечать разницу между их книгами и книгами самого Эрнеста. Он сказал, что «Смерть после полудня» наверняка будет хорошо продаваться, если ее «чертовски» разрекламировать, но если она «отпугнула» Перкинса, то в такие-то времена, скорее всего, провалится. Однако состояние книжного бизнеса было даже хуже, чем предполагал Хемингуэй. Множество книжных магазинов, включая тройку самых крупных в Нью-Йорке, находилось на грани закрытия. Никто из них не заказывал ни единой книжки, если не был точно уверен, что сможет ее продать.

«Смерть после полудня» вышла в сентябре 1932 года, и продажи начались неплохо. С издательской точки зрения отзывы были прекрасными, но Макс знал, что в них было несколько примечаний, которые Эрнесту страшно не понравятся. Критику Эдварду Уиксу пришлась по душе сама книга, но при этом он написал в «Atlantic Bookshelf»:

«Мне не нравится нарочитая многословность его стиля. Сексуальная распущенность утомляет настолько же, насколько и шокирует, к тому же я терпеть не могу, когда он начинает строить из себя “крепкого парня” литературы».

Рецензент из «Times Literary Supplement» провозглашал, что «его стиль раздражает, он перегружен маскулинностью, брутальностью и злостью».

Лишь несколько критиков принижали его в своих отзывах. Большинство же так и вовсе отнеслись к книге небрежно, посчитав ее незначительной. Перкинс объяснил это Эрнесту тем, что из соображений экономии газеты поручали рецензии своим же сотрудникам, вместо того чтобы нанять квалифицированных литературных критиков.

Хемингуэй отправился в путешествие из Вайоминга в Ки-Уэст, а затем вернулся к Паулине и троим сыновьям в Арканзас. К тому моменту продажи «Смерти после полудня» застряли на отметке в пятнадцать тысяч копий. Падение началось во второй половине октября – на целый месяц раньше обычного сезонного спада. Перкинс считал, что их ближайшее будущее зависит от того, что произойдет после Дня благодарения. Приближались президентские выборы. Победа Франклина Д. Рузвельта казалась неизбежной.

«Вы знаете, мое мнение таково: если выберут Рузвельта, у нас будет первая женщина-президент, – написал Макс в письме к В. Ф. Калвертон, либеральному редактору из «Modern Monthly», а также автору нескольких книг, издававшихся Scribners. – Я встречался с мистером Рузвельтом. Похоже, бедного добродушного Франклина оседлали и пришпорили».

Перкинс голосовал против Гувера.

В середине декабря 1932 года Хемингуэй пригласил Перкинса на неделю в Арканзас – жить на арендованной яхте и стрелять в уток. Все, что требовалось от Макса, – прихватить больше теплых вещей. Эрнест догадывался, что стоит Перкинсу уехать, как все эти максовские ледиавторы и целый выводок дочерей во главе с женой тут же запищат, но все же писатель считал, что его редактору необходимо вырваться. Хемингуэй обещал Максу устроить охоту в духе их прадедов, и если она не станет лучшим временем в жизни Макса, то Эрнест сам лично отвезет его в Нью-Йорк на тележке.

Макс встретил Эрнеста в Мемфисе как раз тогда, когда наступило похолодание, а затем они вместе отправились в путь, одну половину проделав на поезде, другую – на машине. В первую ночь на лодке Макс разделся до кальсон и забрался под одеяло. Рано утром, когда еще было совсем темно, Эрнест разбудил его, и они вслепую направились на скованную льдом реку. Они провели это бессолнечное утро и пять последующих в снегу, заряжая ружья, стреляя и глядя, как падают птицы. По вечерам они бродили по лесам, серебрящимся льдом, и посетили несколько соседних лодок – покупали у владельцев кукурузный виски и беседовали с мужчинами, которые так же, как и они, жили на этой реке. Однажды вечером, когда стемнело, Макс и Эрнест услышали за поворотом реки жуткий грохот. Бешено перемалывая воду, на них надвигался пироскаф – один из тех неуклюжих пароходов, что ходили по Миссисипи в старые времена – с двумя гребными колесами и трубами, извергавшими черный древесный дым.

«Для Хемингуэя это было обычным делом. Но для янки из Вермонта – все равно что вернуться на восемьдесят или девяносто лет назад и попасть в мир Марка Твена», – написал Макс несколько лет спустя автору Энн Чайдестер.

Вместе Макс и Эрнест подстрелили несколько дюжин уток – по словам Хемингуэя, даже приблизительно не так много, как должны были. Но Максу само участие было куда интереснее игры. Они много говорили о том, над чем Эрнест мог бы начать работать в будущем. Макс не таил, что с нетерпением ждет дня, когда Эрнест напишет книгу о Ки-Уэсте, о местной рыбалке – книгу, «полную всяких событий о разных людях, описаний погоды, окружающего мира и т. д.». По вечерам после ужина они согревались стаканчиком виски и Макс слушал, как Эрнест рассуждает о других авторах.

Хемингуэй честно признался, что в «бешеном восторге» от книги Томаса Вулфа, и сказал, что хотел бы увидеть человека, которого называл «мировым гением» Перкинса, хотя и боялся, что конфликт их характеров приведет к ссоре, едва они познакомятся. Кроме того, Макс и Эрнест долго обсуждали все, связанное с Фицджеральдами. Эрнест видел роман Зельды, но тот показался ему «совершенно и абсолютно нечитабельным». Хемингуэй был уверен, что Скотт просто идет на поводу дешевенькой «ирландской страстишки ощущать себя неудачником, тем самым совершая предательство по отношению к себе». По мнению Эрнеста, только две вещи могут снова сделать из Скотта Фицджеральда писателя: или смерть Зельды, «что привело бы его мысли в порядок», или его собственные проблемы с желудком, из-за которых он больше никогда не сможет пить. Но, несмотря на грубость Хемингуэя, эти ночные часы у огня в компании писателя стали для Макса лучшей частью путешествия.

И все же как только Макс стал получать от происходящего удовольствие, ему сразу же страшно захотелось домой. Несколько лет спустя Эрнест объяснил это Чарльзу Скрайбнеру тем, что Максу просто было свойственно это «жуткое пуританство», которое заставляло его бросать все, чем бы он ни занимался, как только это начинало приносить удовольствие.

Через несколько недель после того как Перкинс покинул Арканзас, Хемингуэй объявил, что едет в Нью-Йорк. Томас Вулф в это время жил в районе Бруклин-Хайтс, и Макс предложил Scribners организовать встречу двух своих сильнейших писателей. Он знал, что трудно найти двух авторов, столь различающихся по стилю и методу, но полагал, что для Вулфа такая неформальная беседа с Хемингуэем могла бы оказаться полезной.

«Я затеял все это, потому что понадеялся, что Хэм может повлиять на Тома и помочь ему избавиться от некоторых недостатков в работе, даже несмотря на то, что они были следствием его личных качеств – таких, как склонность к повторениям и излишней экспрессии», – позже сказал Перкинс другу Вулфа, Джону Терри. Макс повел писателей обедать в Cherio’s на Пятьдесят третьей улице. Он сидел между ними за большим круглым столом и в основном молчал. По большей части он позволял Хемингуэю разглагольствовать на тему писательства, а Том напряженно внимал. Одним из лучших советов, которые дал ему Хемингуэй, было «прерывать работу, когда она идет гладко – тогда можно отдохнуть с легкой душой, а на следующий день продолжить».

«[Хемингуэй] может быть слишком резким в высказываниях, но в то же время и самым обходительным из всех, кого я знаю. Он хотел помочь Тому, и все шло хорошо, за исключением того, что, как мне кажется, Том совершенно не проникся его словами», – писал Перкинс Джону Терри.

Хемингуэй продолжал восхищаться Вулфом в основном из уважения к Перкинсу, но на самом деле у него не хватало терпения для таких «буквальных писателей». Когда ему рассказали об авторе, который не может писать, потому что не может отыскать подходящее место для акта творения, Хемингуэй заявил, что есть только одно место, где человек может писать, – в своей собственной голове. Том в его представлении напоминал прирожденного, но недисциплинированного борца. Он считал его «Примо Карнерой среди писателей». Эрнест сказал Перкинсу, что Вулфу присуще качество, свойственное всем гениям, – он как большой ребенок. И такие люди, как Томас, – «чертовски большая ответственность», – писал он. Хемингуэй верил, что Вулф обладает потрясающим талантом и тонкой душой, но также знал, что Перкинс слишком часто думает за своего автора. И ради блага этого автора он предостерегал Перкинса от этого, чтобы не пошатнуть уверенность Тома в самом себе.

В июне 1933 года вышел номер «New Republic» с запоздалым отзывом на «Смерть после полудня», написанным Максом Истменом, бывшим другом Хемингуэя и автором нескольких книг, вышедших в Scribners, среди которых и «Радость поэзии». Это превратилось в настоящую атаку под названием «Бык после полудня». В отзыве он язвил, мол, Хемингуэй «фонтанирует юношеской романтичностью и сентиментальностью в отношении самых простых вещей».

«Хемингуэй – зрелый мужчина, но ему не хватает спокойствия и уверенности в этом. Большинство из нас – воспитанные с нежностью дети, ставшие художниками, вынуждены страдать от малейшего сомнения. Но под постоянной необходимостью Хемингуэя подчеркивать свою полнокровную маскулинность явно скрываются некие особые обстоятельства. И это очевидно не только благодаря широкому развороту плеч или одежде, в которую он облачает свой текст, но и его поступи, эмоциям, которые он выплескивает», – писал Истмен. Он обвинял Хемингуэя в том, что, впрыснув в творчество «немыслимое количество агрессии», он породил литературный стиль, который был сравним разве что с «накладными волосами для груди».

Взбешенный Хемингуэй расценил этот отзыв как попытку поставить под сомнение его мужскую силу. Он написал в «New Republic» гневное письмо, в котором предложил редакции журнала «посоветовать мистеру Максу Истмену разобраться с его ностальгическими размышлениями по поводу моей сексуальной недееспособности». После он выпустил еще немного пара, написав письмо Перкинсу. В нем он заявлял, что если Истмен когда-нибудь и найдет издателя с деньгами в кармане, готового впихнуть в обложку все его «пасквили», то это влетит тому издателю в копеечку, а Истмену придется отбывать срок за решеткой. Восстановление юридической и финансовой справедливости законным образом было для Хемингуэя делом десятым. Он написал Максу, что если еще хоть раз увидит Макса Истмена, то восстановит справедливость по-своему.

Все еще чувствуя себя уязвленным, Хемингуэй добавил, что у него возникло огромное искушение больше не публиковать «ни одной чертовой книги», потому что толпы «свиней-критиков» просто не стоят его труда. По его мнению, каждая фраза «всей этой чуши» была омерзительна, как блевотина. Он настаивал, что каждое слово, написанное им об испанской корриде, – чистая правда, результат тщательного исследования. Писатель был уверен, что кто-то, совершенно ничего не знающий об этом деле, просто заплатил Истмену, чтобы тот сказал, что Хемингуэй выдал сентиментальный бред, так как сам критик и понятия не имел, как выглядят быки. Эрнест заверял Перкинса, что им просто не дает покоя мысль, что Хемингуэй – человек, который в состоянии «выбить все дерьмо» из каждого из них и, что самое страшное, при этом способный писать.

Перкинс внушал Хемингуэю, что статья Истмена не может ему навредить.

– Реальность такова, – говорил он, – что качество написанного вами просто невозможно испортить – никем, ни на секунду.

Перед отъездом Хемингуэя в Испанию, где писатель совместно с тореадором Сидни Франклином занимался экранизацией «Смерти после полудня», Макс Истмен прислал Хемингуэю письмо, которое тот называл «поцелуем в задницу». В нем Истмен извинялся за недопонимание, которое возникло между ними. Он отрицал, что его отзыв имел какие-то личные мотивы. Но Хемингуэй был непреклонен. Возможно, именно конфликт с критиком вдохновил Эрнеста на выбор названия для нового сборника рассказов – «Победитель не получает ничего». Хемингуэй отправил его Перкинсу, дополнив короткой притчей, суть которой сводилась к тому, что «никогда нельзя терять веру в своего старика». Если под конец первого часа борьбы его убивает рыба, то в конце второго он непременно убьет рыбу.

«ПО-МОЕМУ, ЗАГОЛОВОК ПРЕВОСХОДНЫЙ, – телеграфировал ему Перкинс. – ТЫ СОВЕРШЕННО НЕУЯЗВИМ ДЛЯ ИСТМЕНА И ОСТАЛЬНЫХ».

«Остальные» появились тем же летом. В «Atlantic Monthly» сериализовали мемуары Гертруды Стайн, «замаскированные» под «Автобиографию Элис Б. Токлес». В них она вскользь упомянула некоторых из своих бывших друзей. Как и в статье Макса Истмена, ее критика сплавила воедино Хемингуэя-мужчину и Хемингуэя-писателя. Стайн настаивала на том, что фактически это они с Шервудом Андерсоном создали писателя и теперь «оба испытывали смесь гордости и стыда за результат работы своих мыслей». Кроме того, она подняла вопрос силы и выносливости Эрнеста. Хемингуэй разозлился из-за ее публичного предательства и выразил сожаление по поводу оценки, которую дала ему «бедная старушка Гертруда Стайн». Он сказал Перкинсу, что всегда с добром относился к ней, пока она практически не вышвырнула его из своего дома. Затем у Гертруды наступила менопауза, она совсем чокнулась и спуталась с компанией «низкопробных педиков», так что ее чувство стиля и вкус скатились до состояния, которое можно передать звуком «пффф-фт». Эта ее потасканность позволила Эрнесту смириться с некоторыми «милыми выдумками», которые она о нем распускала. Теперь, говорил Эрнест, он испытывал по отношению к ней только жалость, потому что и книжку она написала чертовски «жалкую». Он решил, что когда напишет мемуары, то они будут хорошими, потому что он сам никому не завидовал и память у него как стальной капкан.

Перкинс тоже прочитал мемуары Гертруды Стайн и подумал: сколь печально, что она вообще написала эту книгу. Он отметил, что эти мемуары ее «уничтожили». Она предстала в них верховной жрицей с «мелочным характером, а мелочный характер невысоко ценится». «У нее была прекрасная репутация, а она сама разрушила ее. Более того, в ее словах о вас явно присутствовало мелкое человеческое ехидство и огромное женское, самое худшее из всех. Вся эта игра кажется мне очень жалкой», – писал Макс Эрнесту.

Хемингуэй делал вид, что ему наплевать, но писанина «бедной старушки Стайн» и уколы Макса Истмена испортили ему настроение и разворошили гнев. Хемингуэи собирались в путешествие, первым пунктом которого был Ки-Уэст. Вычитанные страницы сборника «Победитель не получает ничего» так и не прибыли – в отличие от нескольких предложений от Макса. Хемингуэй был очень зол. Он сказал, что сейчас не помешало бы от Scribners какое-либо проявление преданности, но если Перкинс чувствует, что издательство уже жалеет о тех нескольких тысячах долларов, которые были выплачены ему в качестве аванса, то он может вернуть их и отозвать соглашение о публикации. Однако Хемингуэй заявил редактору, что это было бы очень недальновидно, так как, несмотря на разглагольствования Истмена, он еще «полон сил». У него была готова добрая треть романа, и она уже даже сейчас была лучше, чем все, на что способен любой из «ничтожных людишек», которых печатает Перкинс, пусть даже они и потеют над своей работой «в сто раз больше».

Перкинс извинился, что корректура не пришла вовремя, но по поводу остальных замечаний Хемингуэя все же возразил. Две недели спустя за свое злое письмо извинился и Хемингуэй. В знак примирения писатель согласился не использовать в сборнике «Победитель не получает ничего» непечатные слова, даже несмотря на то, что все еще вел борьбу с благородными традициями.

После целого года смятения, включившего в себя и фальстарт романа об океане и Гольфстриме, Хемингуэй ринулся в путешествия на месяцы. Он отправился в Испанию и на Кубу – и там, и там царил политический хаос. А затем он вернулся в Париж, где получил от Перкинса первый рапорт об успехах книги «Победитель не получает ничего». Первые продажи сборника составили девять тысяч экземпляров, и Scribners получало дополнительные заказы по телеграфу – впервые за два года. Но, по словам Перкинса, отзывы на «Победителя…» «приводили в совершенную ярость».

На Хемингуэя открыли сезон охоты. Несмотря на то что в книгу вошли ювелирно обработанные рассказы, как, например, «После шторма», «Там, где светло и чисто» и «Какими вы не будете», многие критики осудили автора за выдумку, а некоторые – за чрезмерную репортажность. В ноябре 1933 года Хемингуэй оставил все это за бортом: путешествие, о котором писатель мечтал много лет и которое Перкинс настойчиво просил выбросить из головы ввиду опасности, вот-вот могло осуществиться. Хемингуэй отправился к зеленым холмам Африки. К январю 1934 года он добрался до озера Танганьика. После лет, проведенных в Европе, на островах в теплых объятиях Гольфстрима и в забытых богом уголках Америки, Эрнест был уверен, что уже повидал мир, но это, как он написал Перкинсу сразу после приезда, была самая невероятная земля из всех, на которые ступала его нога. Африка была полна таких чудес, что он начал поговаривать о том, чтобы осесть там. Во время охотничьей вылазки Хемингуэй заразился амебной дизентерией. Однако он не позволил болезни помешать его участию в большой игре и две недели жил с ней, охотясь через два дня на третий. Затем, потеряв несколько пинт крови, он был на носилках доставлен в «кукурузник» и отправлен в Найроби. Это была трудная поездка длиной в семьсот миль, но покрытая снегом вершина Килиманджаро, величественно возвышающаяся в отдалении и подпирающая, казалось, широкими плечами самый рай, стала для писателя незабываемым зрелищем. Через несколько дней Эрнест вернулся на сафари в кратере Нгоро-нгоро. Он охотился на носорогов, черных антилоп и неуловимых куду. Еще через несколько недель он пересек Африку и, будучи в совершенном восторге, размышлял над тем, как бы перенести впечатления на бумагу.

В январе 1933 года, когда Хемингуэй покинул Перкинса и Вулфа после их достопамятного совместного обеда, Макс предложил Тому составить ему компанию в поездке в Балтимор, куда редактор планировал отправиться к оториноларингологу. Вулф согласился. На обратном пути он рассказал Перкинсу об истории, которую написал. Это позволило Перкинсу понять, что у Вулфа дома целая гора рукописей и дюжины их неиспользованных частей. И тогда Макс сказал:

– Ради всего святого, привезите это и позвольте нам напечатать.

Последовала череда периодов прокрастинации, ставшая для Вулфа обычным делом, но в конце концов Том появился, прихватив нечто в шестьдесят тысяч слов – образец своего самого лучшего текста. Он оказался полон «дифирамбов», а диалогов и четкого повествования явно не хватало, но в целом текст был определенно цельным. А затем Перкинса настигло понимание, даже более поразительное, чем все, что было ранее. Он вспомнил об отрывках из собрания рукописей Вулфа, которые уже успел прочитать, и увидел, как они связаны: редактор осознал, что они могли бы стать частью одной гигантской рукописи, над которой и работал Вулф. После того как он соединил все воедино, позвонил Вулфу и сказал:

– Все, что тебе теперь нужно сделать, – это сжать кулак. Тогда ты и получишь свой роман.

Они говорили о книге часами. Том постоянно отклонялся от главной идеи, но Перкинс заставил его пообещать, что писатель соберет книгу, опираясь на те линии, которые Макс ему предложил. Вулф доставил ему страницы точно в срок, и Перкинс даже не стал ждать выходных.

– Мне всегда в радость не только читать то, что ты создал, но и работать с этим, – сказал он Вулфу перед тем, как погрузиться в изучение материала. – А такое с издателями случается нечасто.

Перкинс твердо решил опубликовать книгу Томаса Вулфа этой осенью. Он знал, что предстоит адский труд, который нужно проделать в первой половине лета, но эвартсовская часть его личности гордилась этим.

Начиналась работа тяжело. В середине апреля 1933 года Вулф появился в офисе и уронил на редакторский стол рукопись из трехсот тысяч слов, включающую некоторые важные отрывки, с которыми Макс уже успел ознакомиться. У издателя уже было на руках около ста пятидесяти тысяч слов, но Перкинс принял новые сотни тысяч с распростертыми объятиями, потому что все еще верил, что финальная версия рукописи практически готова. Он с радостью обнаружил, что в этой новой книге полдюжины глав, что разительно отличало ее от романа «Взгляни на дом свой, ангел».

Рукопись росла и близилась к завершению, а Перкинс написал Элизабет Леммон:

«Я подумываю над тем, чтобы хитростью заманить его на месяц в деревню. Хотя это будет очень трудный месяц».

Но этого так и не случилось.

Макс знал, что написанное Вулфом должно попасть к нему. Вначале он попытался убедить Тома, нуждавшегося в тот момент в деньгах, что роман можно сериализовать в журнале, но Вулф воспротивился. Отправка частей рукописи в печать подразумевала ее завершенность. С помощью Джона Холла Уилока Максу все же удалось внушить Вулфу мысль, что у писателя есть только одна возможность стать заслуженным автором – показать свою работу людям. В феврале 1933 года, когда у Тома осталось «всего семь долларов в целом мире», он согласился вырезать из сырой рукописи главу «Нет выхода», и она появилась в июльском номере журнала «Scribner’s Magazine» в качестве ловко оформленного рассказа.

Кроме того, у Перкинса нашелся еще один убедительный аргумент. Он сказал, что не сможет проделать полноценную работу над книгой до того, как увидит самые крупные части. У Вулфа уже была готова главная из них – «Холмы у Пентленда». Макс спрашивал его:

– Почему ты не хочешь отдать мне готовую часть, чтобы я смог поближе с ней познакомиться? Ты наверняка захочешь, чтобы я знал ее от и до, когда мы начнем готовить ее к печати! А эта книга большая, и понять ее не так просто. Я бы хотел, чтобы ты передал мне готовую часть. Если позволишь, я прочитаю и пока ничего не буду говорить.

Под давлением редактора Вулф начал сдаваться. Ему еще предстояло проделать немало работы, но несколько дней спустя он привез «Холмы у Пентленда» в офис Макса. Издательство Александра Стюарта Фрере-Ривза и Уильяма Хайнеманна в Лондоне, британского издателя Вулфа, регулярно атаковало Перкинса по почте по поводу новой книги. Они напоминали Максу: «У нас все так хорошо сложилось с романом “Взгляни на дом свой, ангел”, но время поджимает, а у публики очень короткая память». Шесть месяцев спустя из Лондона издатель добавил:

«Я действительно очень хотел бы сохранить местные права на Томаса и предложил собрать в отдельную книгу рассказы Вулфа, особенно те, которые уже появились в “Scribner’s Magazine”». Было напечатано пять из них, что в целом составляло около ста тысяч слов (за один из рассказов, «Портрет Баскома Хока», журнал «Scribner’s Magazine» получил награду в размере двух тысяч пятисот долларов как один из победителей в конкурсе малой прозы в 1932 году). Макс считал, что другой его рассказ, «Паутина земли», является примером «совершенства формы благодаря своей замысловатости», несмотря на расхожее мнение, что Вулф был неспособен облечь свои произведения в четкую форму. Перкинс сказал писателю: «Не меняй ни слова».

Перкинс сожалел, что у него нет возможности издать сборник рассказов Тома пораньше, но против этого выступали и сам автор, и отдел продаж Scribners. По различным причинам Перкинс считал, что на тот момент его нельзя было считать готовым. Не оставалось ничего другого, кроме как дождаться, когда автор закончит книгу.

«Главная проблема Тома не в том, что он не работает, потому что он работает – пашет как вол. Но дело в том, что в его руках все только растет, и растет, и растет, и кажется, что он не в состоянии контролировать этот процесс», – объяснял Макс Фрере-Ривзу.

Перкинс признался Элизабет Леммон, что на борьбу с Томом его вдохновили новости об окончании книги Скотта Фицджеральда и успех Элис Лонгворт. Последнее время Перкинс вынужден был постоянно ждать, когда появятся готовые страницы рукописи Вулфа и сам автор. Перкинс знал, что Том напивается, только когда глубоко опечален. Элин Бернштайн преследовала его, как и раньше, и неудачные попытки отделаться от нее толкали Вулфа к бутылке джина. И если прежде Макс хотел, чтобы писатель был более пунктуален, то теперь он хотел, чтобы Том не напивался перед встречами и не забывал показываться… Но если это было невозможно, то чтобы Вулф хотя бы был достаточно трезв, чтобы связно говорить о написанном.

В свой день рождения, 3 октября 1933 года, Вулф сделал гневную запись в дневнике: «Мне 33 года, и я не оставил после себя ничего, но я еще вполне могу попробовать». И в этой новой жизни, как Том неожиданно понял, для миссис Бернштайн больше нет места.

«Элин, то время, когда вы могли помочь мне, в прошлом, – говорил он в неотправленном письме. – Больше в вас нет ничего, что было бы мне желанно».

Но, даже не видя письма, в котором Вулф признавал это, она знала, что ее место в мыслях Тома занято человеком, который вызывал в ней растущее возмущение последние пять лет. Вулф написал:

«Во всем мире сегодня есть только один человек, который верит, что я когда-нибудь все же смогу чего-то добиться. Этот человек – Максвелл Перкинс, и вера этого человека значит для меня больше, чем что бы то ни было в целом мире, а также знание о том, что эта вера перевешивает недоверие всех других».

Вулф не хотел больше быть одержимым Элин, не хотел позволять себе такую одержимость. Теперь – решительнее, чем когда-либо, – он стремился заполучить власть над другим человеком, а именно над Максвеллом Перкинсом.

В начале лета 1933 года Берта Перкинс, которая на тот момент окончила третий курс в колледже Смит, сказала отцу, что приедет с женихом, второкурсником медицинского факультета Гарварда Джоном Фротингхемом. Макс был счастлив за дочь, но мрачнел всякий раз, когда речь заходила о ее помолвке.

«И это Берта, которая так хорошо разбиралась в философии и истории!» – писал он Элизабет Леммон.

В день свадьбы Макс вошел в комнату дочери и сказал ей:

– Тебе не обязательно проходить через все это, Утенок. Еще не слишком поздно.

А несколько часов спустя он выдал ее замуж в гостиной их собственного дома в Нью-Кейнане.

Вскоре в его жизни наступил новый переворот. Луиза, которая всегда жаждала веселой городской жизни, стала убеждать Макса, что им стоит переехать в бывший дом ее отца в Тертл-Бей, 246 на востоке Сорок девятой улицы. Макс согласился в основном ради образования дочерей, потому что понимал, что в школах Нью-Кейнана они не получат первоклассных знаний. В конце концов, писал он Элизабет, «мы хотим дать девочкам достаточно хорошее образование, чтобы потом они могли стряпать для мужей-студентов медицинского и все такое». Макс предполагал, что они не переедут на Манхэттен до зимы, но Луиза начала собираться уже через несколько недель. От его нового дома до Scribners было всего несколько минут ходьбы. Больше Максу не нужно было осуществлять долгий переезд из Нью-Кейнана в две минуты девятого (на который он всегда успевал с точностью до секунды), но время его прибытия в офис все равно осталось неизменным – как была, так и осталась половина десятого.

Рабочий день Макса начинался с того, что он снимал пальто (но не шляпу), садился за стол, читал почту и диктовал письма мисс Викофф, а также принимал посетителей. Устраиваясь в кресле, он всегда инстинктивно нырял правой рукой в карман, рылся в нем, а затем вынимал сигарету из пачки Lucky Strike (с годами он перешел на Camel и в итоге курил по две пачки в день). Утро проходило в неформальных издательских совещаниях, наиболее значимые из которых он проводил с Чарльзом Скрайбнером.

Тот был сверстником Макса, сдержанным мужчиной с разделенными на пробор светлыми волосами, который, впрочем, становился куда более агрессивным, когда бродил не по офису, а по Фар-Хиллс, Нью-Джерси, в красном охотничьем жакете и в сопровождении нескольких псов. Он вел дела с учтивой доброжелательностью и в тесном сотрудничестве с главным редактором. Главный секретарь Scribners сделал такое наблюдение:

«Между ним и мистером Перкинсом присутствовала загадочная телепатическая связь. Понимание, царящее между ними, лежало за пределами бизнеса или дружбы. Им не требовалось говорить много, чтобы полностью понимать друг друга». В какой-то момент по утрам один из них входил в кабинет другого, и Перкинс тут же начинал рассказывать о какой-то книге, которую как раз рассматривало издательство.

«Скрайбнер не был особо литературным человеком, но у него было чутье на то, что будет хорошо продаваться, – говорил Джон Холл Уилок. – Он всегда сидел, уперев локти в колени и опустив голову, когда слушал, с таким видом, словно ему было скучно. Не важно, о чем говорил Макс – Скрайбнер всегда кивал. И если доклад выглядел привлекательно, Скрайбнер говорил: “Давайте, сделайте эту книгу”».

После половины первого и ближе к часу Перкинс покидал офис для прогулки. Двигался на север четыре с половиной квартала к Пятьдесят третьей улице, а затем сворачивал на восток, пока не доходил до любимого ресторана Cherio’s, здание номер 46. Очутившись внутри, он приветствовал владельца, Ромоло Черио, маленького темноволосого итальянца, а затем спускался на один пролет вниз, в обеденную комнату под лестницей, где сразу же слева находился круглый стол на шестерых. Этот стол никогда не покидала табличка «Зарезервировано», здесь неизменно появлялось специальное блюдо с кайенским перцем. Никто не садился за этот стол без приглашения Макса Перкинса. Редко все шесть стульев были заняты, но за обедом к Максу всегда присоединялись или писатели, или агенты, или дочери. Стразерс Берт, который был одним из авторов Макса, писал:

«Он никогда не вдавался в объяснения. Одна из самых любопытных вещей, которые он делал при мне (а я видел много таких), случилась в тот день, когда он, как всегда, отправился в Cherio’s на обед. К моему удивлению, когда мы спустились в обеденную комнату, я увидел, что за запретным столом сидят две миловидные девушки. Не сказав им ни слова, Макс прошмыгнул мимо и направился прямиком в бар, где мы заказали коктейли, которыми всегда празднуем наши встречи. “Там люди за моим столом”, – шепнул Макс уголком рта. А затем он повел меня обратно к столу и представил двух нарушительниц. Это были его первая и вторая по старшинству дочери, двое из пятерых мисс Перкинс».

Макс частенько потягивал за обедом порцию, иногда две, мартини. Его меню было почти неизменным. Когда ему приходилось по вкусу какое-то блюдо, он заказывал его ежедневно, пока официанты не начинали приносить его без предварительного заказа. Обычная курица в сливочном соусе была самым долгим фаворитом, пока он не попробовал жареную грудинку цесарки. Перкинс отказывался от нее только в тех случаях, когда Черио лично преподносил ему какое-то другое блюдо. И если Макс не приступал к новому блюду до того, как официант закончит свой обход, это блюдо тут же уносилось и заменялось цесаркой.

После выхода из Cherio’s Макс обычно покупал газету и просматривал заголовки, а затем, сунув ее под мышку, спускался по Мэдисон-авеню. В половине третьего он уже был в офисе – читал рукописи или принимал посетителей, пока где-то между половиной пятого и пятью не уходил на самое долгое совещание дня – «чай» в баре отеля Ritz по пути на Центральный вокзал. Его местоположение позволяло Максу успеть на поезд, отходящий в Нью-Кейнан в две минуты седьмого вечера, и снова – без секундной задержки. Другие пассажиры, возможно, считали, что поезд задерживают специально ради Перкинса, но это было не так. Проводник привык осматривать платформу на тот случай, если Перкинс не успевал вовремя покинуть совещание, и часто выжидал критические полминуты, прежде чем захлопнуть двери.

Роберт Райан, служивший газетчиком до того, как стать успешным автором, часто ездил тем же поездом. Он вспоминал:

«Через несколько недель я заинтересовался этим типом. Кажется, он всегда занимал одно и то же место в углу и, знаете, никогда не снимал эту свою шляпу. Это прозвучит странно, но однажды вечером я проехал всю дорогу до Коннектикута, не сводя с него глаз. Он шлепнулся на сиденье, не взглянув ни на кого, а затем полез в портфель. Несколько часов он просто читал. Я заметил, как он шевелит губами во время чтения. Он всегда выглядел немного отстраненно. Наверное, просто проживал жизнь, описанную в очередной рукописи. И то же самое делал и я, просто наблюдая за ним. Я никогда не подходил к нему. Боже, я бы никогда не осмелился с ним заговорить. Никто бы не осмелился. Его замечали все, хотя он не замечал нас. Но никто не хотел его тревожить. Просто боялись, что можем случайно обрушить карьеру какого-нибудь бедного писателя».

После двадцати с лишним лет брака Луиза вдруг поняла, что если жизнь в Нью-Йорке не способна растормошить Макса, то город, по крайней мере, может подарить ей самой множество культурных развлечений. Луиза оказалась ближе к театру. Она все еще была увлечена игрой – репетировала и ходила на прослушивания. Однажды к ним домой пришел продюсер, чтобы обсудить роль для женщины настолько молодой, насколько молодой выглядела Луиза. Когда же он увидел несколько почти что взрослых девушек, снующих вокруг, она сказала ему:

– О, это дети моего мужа от первого брака.

Элизабет Леммон вспоминала, как другой продюсер, увидев Луизу в любительской постановке, задержал запуск «Дождя», надеясь, что эта актриса сможет исполнить роль мисс Сэди Томпсон. Луиза, отказывая, могла бы ссылаться на то, что муж не одобряет ее актерство, но сообщила, что причина в ее дочери.

– Нэнси любит, когда я читаю ей перед сном, – сказала она, а после взвыла в письме к Элизабет:

«Ох, если бы только Господь дал мне еще один дюйм позвоночника, я бы смогла принять это предложение!» Это заявление свидетельствовало, что недостаток уверенности в себе, а вовсе не Макс, помешали ей начать актерскую карьеру.

«Боже, она могла бы принять участие в фильме, если действительно хотела этого. За это Макс бы с ней не развелся», – сказала Элизабет Леммон много лет спустя.

Однажды вечером Макс, уже смирившийся с жизнью в Нью-Йорке, но все еще не слишком ею обрадованный, сидел во главе стола и смотрел на статую, которую они с Луизой купили сразу после свадьбы.

– Старушка Венера весьма неплохо выглядит, – проронил он.

– Спасибо, Макс! – сказала Луиза, вернувшаяся в комнату как раз в этот момент.

Они часто ссорились. Оба были слишком сильными и независимыми. Она могла по нескольку раз в неделю оспаривать что-то из сказанного им. Это могло продолжаться и продолжаться, пока Макс не падал в свое кресло, отказываясь что-либо слушать, и приступал к вечернему чтению.

Иногда Луиза днем приходила в его офис. Однажды застала его за кафедрой – он читал, не сняв шляпы.

– Почему ты носишь шляпу в офисе, Макс? – спросила она, зная, что ей он не ответит того, что всем нежеланным гостям: мол, что собирается уходить.

– Просто ради удовольствия, – смущенно пробормотал он.

– Если старый фетр – самое большое удовольствие здесь, – сказала она, – то мне тебя жаль.

Макс по-прежнему уважал мнение Луизы в художественных вопросах. Он редко демонстрировал рукописи кому-либо за пределами офиса, зато охотно показывал их Луизе.

«Иногда Луиза может быть поразительно мудрой, – писал Макс Элизабет Леммон. – Но она совершенно не знает, как устроен мир».

Элизабет встречалась с Луизой и поверила его словам. Она отмечала:

«Луиза для меня – самый непонятный человек в мире. Когда дело касается денег, она демонстрирует невежество. Однажды у нее в кошельке не было ни цента, зато был чек на 1500 долларов».

В другой раз они были в переполненном поезде и она сказала:

– Элизабет, вы не ненавидите облигации? Папа оставил мне бумаги, которые могли бы приносить доход в четыре тысячи долларов. Макс так расточителен – взял и потратил все на облигации. Облигации! Просто кусочки бумаги. Отец Луизы умер в 1931 году на Канарских островах.

И хотя он оставил Луизе и ее сестре внушительное наследство, Перкинсы продолжали жить на зарплату Макса. Любые деньги, которые он не заработал, он не мог считать своими. Макс говорил, что в будущем они будут принадлежать его детям. Управлять имуществом Сандерсов – с души воротило, но все же он тяжело трудился над этим. Герман Шейинг, управляющий делами Сандерсов-Перкинсов, думал, что философия Макса в вопросах инвестирования напоминала философию захудалого фермера, предполагающего, что будет холодная зима:

«Макс верил, что если не отложить что-то про запас, то в итоге он останется ни с чем. Он предпринял несколько попыток. И был очень проницателен. Он не верил во “вклады ради обогащения”».

«Я считаю это просто аморально, – однажды написал он Элизабет по поводу такой практики. – Я думаю, что с этим делом вы просто обречены на провал». Он никогда не обращался к принципалу, быстро избавлялся от убыточных акций и вкладывал две трети выручки, вместо того чтобы тратить их. К большому изумлению работников Уолл-стрит, Максу Перкинсу удалось добиться значительной прибыли на бирже в самые худшие месяцы Великой депрессии. Макс не спал по ночам, думая о наследстве Луизы: оно составляло больше денег, чем он мог бы потратить. Но была по крайней мере одна история, которая показывала, что финансовый вопрос не так уж безнадежно испортил ему настроение.

«Однажды мистеру и миссис Перкинс нужно было отправиться в город – в банк по делам, связанным с состоянием ее отца. Когда он вернулся в офис, как-то мечтательно взглянул на меня и сказал: “Мисс Викофф, вы бы видели Луизу сегодня. В бетонных джунглях Уолл-стрит она выглядела как цветущая роза”», – вспоминала Ирма Викофф.

Но Луиза была не единственным цветком, который привлекал Макса. Ему нравилось смотреть на красивых женщин. У Перкинсов была очень красивая горничная, и ему нравилось наблюдать за ней, пока она накрывала на стол. Он смотрел прямо на нее, когда она оказывалась рядом – просто чтобы затем спародировать ее реакцию и развлечь дочек.

Сам Макс, в свою очередь, также привлекал женщин.

«Мадемуазель», гувернантка, постоянно заигрывала с ним, вызывая жуткую неприязнь со стороны его девочек, и в Scribners частенько приходили женщины, пытавшиеся подобраться к нему поближе ради собственной выгоды. Одна секретарша даже как-то предложила ему бесплатно работать на него, чтобы просто быть рядом. Стразерс Берт также подтверждал, что Макс очень нравился женщинам, «хотя и вел себя так, словно не подозревал об этом, и не давал им никакой свободы».

Не связанное с литературой искусство мало интересовало Макса. Он находил его образчики слишком женственными, слишком утонченными и несочетаемыми с его эвартсовским воспитанием. Однако он ценил классическую скульптуру и считал, что у каждого юноши должна быть фотография «Мыслителя» Микеланджело, центральной фигуры надгробия Лоренцо II в капелле Медичи. (И хотя у него были только дочери, он проследил, чтобы она была и в доме Перкинсов тоже.) Вне всякого сомнения, из-за проблем со слухом и звона в ушах, он почти не проявлял интереса к музыке. В тех редких случаях, когда он вынужден был присутствовать на концерте, всегда говорил дочкам «аплодировать не слишком долго, потому что они могут продолжить играть». Его любимыми мелодиями были старые, такие как «Sweet Afton» и «There Are Eyes of Blue».

Он видел оперетту Виктора Герберта «Малыши в Стране игрушек» несколько раз. Джон Холл Уилок вспоминал о том, как смущен был Макс, когда его затащили в ночной клуб, где выступал мужской кордебалет. Танцоры были в двух шагах от него, и редактор закрывал глаза ладонью. Ни одно выступление не доставляло ему большего удовольствия, чем когда какая-нибудь из его дочерей садилась за расстроенное пианино и пела, аккомпанируя себе:

«Я бесполезен для женщин, Для всех местных девиц и леди, Ведь мужчина им нужен для денег, И насмешек в лицо потом». [184]

Таков был Макс в глазах окружающих. Элизабет Леммон, которой он позволил заглянуть себе в душу, Перкинс признавался в своих глубоких неожиданных чувствах в вопросе полов.

«Куда ни глянь, у девочек во всем мире нет шанса быть наравне с мужчинами, – написал он ей в ответ на вопрос о воспитании дочерей. – Если бы нами правил справедливый Бог, всем мужчинам пришлось бы однажды стать женщинами и смириться с этим, потому что иначе женщинами придется быть кому-то другому. И вот об этом я и молюсь».

 

XIII

Триумф над временем

Осенью 1933 года Скотт Фицджеральд, так и не закончив свой роман, развернул его рекламную кампанию. Перед тем как отправить первую партию для сериализации в журнал, о которой они договорились с Перкинсом, он написал своему редактору:

«Должен признаться, что мне стоит быть осторожным, заявляя, что это моя первая книга за семь лет, так как в ней может не оказаться того, что должна иметь семилетняя работа. Люди будут ждать от нее слишком многого, слишком большого объема и размаха… Это мой четвертый роман – история моих трудных лет. Важно отметить, что она не осталась неподвластна депрессии. Или невозможно не отметить того, что она связана с выехавшими за границу американцами… Не нужно восклицаний вроде: “Наконец-то, долгожданный и т. д.”».

Впечатление от книги можно выразить словами: «О да».

Название «Ночь нежна» Фицджеральд взял из «Оды к соловью» Джона Китса. Перкинс поведал Джеймсу Грею из «St. Paul Dispatch», что история описывает «блестящую жизнь богатых, но бестолковых людей на Ривьере глазами простой, “зеленой” и очень юной особы». Особа – молодая актриса Розмэри Хойт, очарованная привлекательным психиатром Ричардом Дайвером. Фицджеральд начинает произведение с воспоминания о начале отношений доктора Дайвера с его женой и бывшей пациенткой Николь, а затем продвигается к конфликту середины книги.

«В целом книга очень хороша. Сюжет очень плотный… Это та история, которую мог бы написать Генри Джеймс, но, конечно, она написана в стиле Фицджеральда, а не Джеймса», – написал Перкинс Хемингуэю.

Макс отметил, что эта книга поднялась с куда большей глубины, чем предыдущие работы писателя, и что «Скотт никогда не написал бы ее, если бы не пришлось столкнуться с санаториями, психиатрами и т. д. и т. п. в связи с заболеванием Зельды». Роман был сложный, и Перкинс считал, что не стоит резать его на куски и публиковать их в журнале. Но «авторам надо есть, а журналам – жить». Редактору казалось, что именно его предложение сериализовать произведение и побудило Фицджеральда довести его до конца: «Ему пришлось сделать это, как только был заключен договор».

Скотт ускорился, чтобы вовремя предоставить отрывки для журнала. Максу не терпелось заполучить полную рукопись и издать в форме книги. Он предложил Фицджеральду отправлять в издательство страницы пачками по мере окончания «полировки», а Перкинс будет отправлять их в печать, пока автор работает над остальным. В предложении был смысл, так как Скотт продвигался очень медленно. Он по-прежнему был своим самым строгим редактором. Он проверял каждое предложение не только на предмет литературного совершенства, но и доводил фразы до почти хирургической точности. Когда стало ясно, что потребуется немало недель, прежде чем автор будет удовлетворен текстом, Скотт написал своему редактору: «В конце концов, Макс, я трудяга».

И к весне 1934 года он полностью переписал весь роман. Перкинс получил законченную рукопись и немедленно приступил к сквозному чтению. Ему казалось, что в книге присутствует некое отставание, в основном из-за эпизода на вокзале, который находился на периферии основной истории. Он предложил Фицджеральду рассмотреть вариант сокращения, потому что, «как только люди доберутся до Дика Дайвера, их заинтересованность в книге и восприятие возрастут с тридцати до сорока процентов». Фицджеральд оценил совет Перкинса, но не понимал, как удалить эпизод с поездом. Он утверждал:

«Мне нравится медленный накал; кажется, он имеет важное психологическое значение, затрагивающее не только мою работу, но и карьеру в целом. Это чертовски эгоистичная ассоциация, не так ли?»

Даже когда книга пошла в набор, Фицджеральд не переставал ковыряться в ней, да так яростно, что вычитанные им гранки становились черны от правки. Scribners пришлось запустить еще один комплект, а затем еще один.

«Ужасный беспорядок», заключил Фицджеральд, возвращая комплект, но все равно не смог остановиться. Он прислал Максу инструкции по передаче копий отзывов нужным людям, копию рекламы и выразил недовольство по поводу того, что красный и желтый цвета на суперобложке больше годятся для итальянской Ривьеры и не вызывают ассоциаций с белыми и голубыми искрами Лазурного Берега.

«Боже, мне чертовски неудобно надоедать вам со всем этим, – сказал Скотт. – Но в книге, понятное дело, заключена вся моя жизнь, и я не могу не быть перфекционистом».

Позже он сказал:

«Я так долго варился в этой книге и с этими персонажами, что мне теперь часто кажется, будто реального мира не существует, а есть только эти персонажи, и, как бы претенциозно это ни звучало (и, ради бога, я должен говорить о своей работе претенциозно), это неоспоримый факт – их радости и беды так же значимы для меня, как все, что происходит в реальной жизни». Естественно, Фицджеральду нужны были деньги, но остатки авансов от гонорара за книгу уже истощились. Перкинс нашел способ: он выписал ему кредит на две тысячи долларов под залог в пять процентов и при условии, что он будет погашен, когда они продадут права на экранизацию. Тиражи «Scribner’s Magazine» росли с каждой новой партией книги «Ночь нежна». Это воодушевляло. Но отдача была маленькой. Единственные комплименты Фицджеральд получал только от писателей и деятелей кино.

«Увы, похоже, я снова написал книгу для писателей, неспособную заполнить чьи-либо карманы золотом», – написал он Перкинсу.

Макс надеялся на большее:

«Если по какой-то причине книга и оказалась выше интересов широкой публики – по причине, которой я не вижу, так как мне она невероятно понравилась, – это значит даже больше, чем просто succеs d’estime». Фицджеральд в конце концов решил посвятить свой роман Джералду и Саре Мерфи, которые отчасти послужили прототипами для Дика и Николь Дайвер. Он написал Перкинсу: «Единственное, о чем я жалею, – это что я не могу посвятить книгу вам, как следовало бы, потому что один только Бог знает, как долго вы проторчали со мной в этом деле в болезни и здравии, а ведь оно и было больным довольно долгое время».

К середине марта первая печатная версия романа «Ночь нежна» была сшита и склеена.

Теперь Зельда проводила по нескольку часов в день, рисуя картины и читая книгу Скотта. К своему ужасу, она обнаружила там почти дословный пересказ ее собственных писем и описание собственной болезни. И как результат, ее морщины углубились, а губы стали дрожать. Зельда дала согласие арт-дилеру Кэри Росу выставить ее картины в галерее, но никак не могла справиться с подготовкой.

В итоге она сорвалась и вернулась в клинику Фиппса. И после того как провела там месяц без каких-либо улучшений, Скотт поместил ее в роскошный дом отдыха Крейг Хаус, что в двух часах езды от Нью-Йорка вверх по Гудзону. Скотт с дочерью приехали в Нью-Йорк в конце марта – к открытию шоу Зельды. Скотти осталась у Перкинсов. Зельду отпустили на день ради выставки и обеда с Максом и Скоттом. Редактору она не показалась здоровой. Ее запавшие глаза лихорадочно блестели; волосы, некогда золотые на фоне бронзовой после солнца Ривьеры кожи, казались мышиными. Выставка имела умеренный успех. Скотт, как ни странно, выглядел лучше, чем когда бы то ни было за последние годы. И Перкинс написал Хемингуэю:

«Я верю, что Скотт сможет полностью восстановиться с помощью книги “Ночь нежна”. Он значительно улучшил ее после пересмотра: когда я читал ее раньше, это был хаос, а он превратил его в невероятную, экстраординарную работу… Обстановка у него дома все еще неважная, но сам он, как я увидел, выглядит обновленным. У него много планов на дальнейшее творчество – он хочет немедленно приступить к новому роману».

На этой же неделе Луиза устроила званый ужин в честь Фицджеральда. На нем присутствовали Аллан Кэмпбелл и Дороти Паркер, поженившиеся после года совместной жизни, а также Элизабет Леммон. Это было странное общество. Скотт напился и начал буйствовать. Дороти Паркер была чересчур едкой и жалила всех присутствующих за столом резкими словами. Луиза отчаянно пыталась найти во всем этом хоть что-то веселое. Макс весь вечер просидел неподвижно, словно доска. Элизабет прелестно выглядела в бледно-сером платье с огромной бархатной розой спереди. И это единственное, что радовало редактора. В остальном он не находил ничего приятного.

«Ему было некомфортно в компании Аллана Кэмпбелла, – призналась Элизабет. – Потому что он думал, что они все еще живут во грехе». Под конец вечера Кэри Росс, который пытался перепить Скотта, сдался и стонал на софе.

– Я уверена, если бы мы познакомились при других обстоятельствах, он бы нам понравился, – великодушно заявила Луиза.

– О Луиза, – вмешалась Дороти Паркер. – Вы всегда говорите так, словно думаете, будто Бог вечно вас слушает. Фицджеральд уезжал из Нью-Йорка в такой суматохе, что забыл оплатить счет за номер в отеле Algonquin. Макс позаботился и об этом.

В середине апреля роман «Ночь нежна» был опубликован. Фицджеральд беспокоился о продажах.

«Против “Великого Гэтсби” сыграли его объем и ориентация на мужскую аудиторию, – написал он Перкинсу, – в то время как эта книга… это женская книга. Я думаю, если дать ей шанс, она сможет проложить себе дорожку, так как художественная литература неплохо продается в нынешних условиях».

Отзывов было много, некоторые – весьма благоприятные. Добрые личные письма от Джеймса Бранча Кейбелла, Карла Ван Вехтена, Шона Лесли, Джона О’Хара и прочих разных из толпы «The New Yorker» падали на Фицджеральда, как цветочные лепестки. Морли Каллаган, которому Перкинс отправил копию, написал своему редактору: «Это потрясающая книга, безжалостная книга! Похоже, Скотт – единственный американец (по крайней мере, из тех, кого я знаю), владеющий французским стилем письма, вполне способный точечно отметить какого-либо персонажа, а затем выдать общее впечатление о нем, сдобренное хорошей долей остроумия, и при этом не вырвать этот кусок из общей ткани повествования».

Скотту были приятны теплые слова, но он с огромным нетерпением ждал мнения Хемингуэя, который еще не вынес своего вердикта. Спустя несколько месяцев пребывания за границей, треть которых он провел в Африке, Эрнест вернулся в Ки-Уэст. Он написал Перкинсу, что надеется на неплохие отзывы на роман «Ночь нежна». Но после прочтения у него сформировалось собственное мнение. Он считал, что роман обладает и блеском, и недостатками, присущими всем работам Фицджеральда. Каскады его фраз великолепны, все было скрыто под поверхностью, за «потрепанными рождественскими украшениями, в которых и заключается видение литературы Скоттом».

Эрнест считал, что персонажи страдают от собственной юности, что даже глупые романтические представления Скотта о них и о самом себе позволяют понять, что создатель эмоционально ничего не знает о своих героях. Хемингуэй заметил, что Фицджеральд, перенеся на бумагу образы Джералда и Сары Мерфи, например, сделал акцент на «их голосах, их доме и том, как прекрасно они выглядят». А затем просто превратил их в какие-то романтические фигурки, так и не поняв их до конца. Он сделал Сару психопаткой, затем Зельдой, затем снова Сарой и «в конце концов никем». Аналогично и Дик Дайвер делал вещи, которые происходили со Скоттом, но до которых никогда бы не опустился Джералд Мерфи.

Перкинс был согласен с замечанием Хемингуэя по поводу фицджеральдовской попытки удержаться за юношеские мечты, но также верил, что «великолепная работа, которую он проделал, – продукт юношеского романтизма». Макс виделся со Скоттом в Балтиморе и обсудил с ним этот вопрос. Он объяснил Хемингуэю:

«Есть несколько фундаментальных вопросов, по поводу которых у него немало очень странных и невероятных идей. Это всегда было в его духе. Но кое-что я, кажется, понял. Да, он 35 – 36-летний мужчина, с огромным талантом к писательству, и он пребывает в состоянии полной безысходности. Но бесполезно говорить с ним об этом прямо. Единственный способ достучаться – пройти окольным путем, который сможет отыскать кто-то поумнее меня».

«Ночь нежна» стала бестселлером в Нью-Йорке за очень короткий срок, но национальные продажи едва дотянули до отметки в десять тысяч экземпляров, что и близко не было сравнимо с результатом нескольких других романов. Например, книга «Энтони несчастный» Херви Аллена разошлась тиражом около миллиона экземпляров с 1933 по 1934 год. Фицджеральда смог обогнать даже менее известный писатель Перкинса. Старк Янг после череды неудачных книг создал под покровительством Макса роман о старом Юге, который назывался «Так красна роза». Она стала одной из самых обсуждаемых книг года. Фицджеральд все глубже проваливался в долги. Он забрал Зельду из «ломбарда этой непомерно дорогой клиники» в Нью-Йорке и отправил в госпиталь Шеппарда и Еноха Пратта на окраине Балтимора. Она пребывала практически в ступоре. Чтобы покрыть срочные нужды Фицджеральда, Перкинс выжал из Scribners еще шестьсот долларов в качестве аванса за следующий сборник рассказов. Подготовка этой книги к печати оказалась труднее, чем того ожидали Перкинс и Фицджеральд. Многие из рассказов сборника создавались как раз в период финальной подготовки романа, и Скотт «обнажил и изранил» самые сильные их места, чтобы заполнить слабые места «Ночь нежна». Оттого что роман претерпел так много изменений, Фицджеральд не мог вспомнить, что в итоге сохранилось, а что нет. Нужно было пролистать роман, чтобы понять, какие фразы из сборника уже использовались в нем. Перкинс сказал, что не видит причины, по которой автор не может время от времени повторяться, как делал Хемингуэй, и Скотт обвинил его в «лицемерии»:

«У каждого из нас есть свои достоинства, моим является обостренное чувство точности в работе. Он может позволить себе провисание сюжетной линии, которого я допустить не могу, и в конце концов я должен быть окончательным судьей того, что приемлемо в подобных ситуациях. Макс, повторяю в третий раз, это ни в коем случае не вопрос лени. Это всецело вопрос самосохранения».

Четыре месяца спустя, когда Фицджеральд все еще прочесывал роман в поисках предложений, которые мог стащить у самого себя, Скотт написал Перкинсу:

«Я знаю, что несколько человек уже прочитали мою книгу пару раз, и думаю, что нет ничего, что раздражало или разочаровало бы читателя больше, чем автор, который использует одну и ту же фразу снова и снова, как будто его воображение истощилось».

Чтобы справиться с долгами, Фицджеральд вернулся к созданию коротеньких историй для «Saturday Evening Post», но после нескольких недель надорвался и слег. В своем «Отчете» он отметил: «Для меня начинаются трудные времена». Пока он приходил в себя, Томас Вулф отправил ему теплое письмо по поводу «Ночь нежна».

«Чертовски благодарен вам за ваше письмо, оно пришло в тяжелый момент и от этого стало еще приятнее. Я был рад услышать от нашего общего отца, Макса, что вы вскоре собираетесь издать новую книгу», – ответил Фицджеральд.

Но, как и в случае со сборником, осуществить это на словах было куда проще, чем на деле.

Элизабет Новелл, новый агент Вулфа, сказала:

«В издательском мире роман неизвестного писателя – это вещь, которую крайне сложно продать. Единственное, что может быть еще сложнее, – это издать автора, у которого уже был небольшой успех, но который, из-за недостатка работы, стал для читателей “бывшим”». Со времен романа «Взгляни на дом свой, ангел» главной заботой Перкинса стала карьера Вулфа. Перкинс был бессилен ускорить ее развитие, пока вторая книга не попадет в печать. Несколько месяцев Том вкручивал в книгу события своей жизни с таким фанатизмом, что Перкинс начал беспокоиться, как бы писатель не довел себя до истощения. Он также боялся, что, если Вулф продолжит работу, его книга не поместится между крышками переплета. Рукопись уже была в четыре раза больше сырой версии «Взгляни на дом свой, ангел» и в десять раз превышала любой другой роман. А Вулф к тому же добавлял по пятьдесят тысяч слов каждый месяц. И ради блага самого автора Перкинс задумался о радикальных мерах. К концу 1933 года напряжение Тома, растущее, точно гора, привело к бессоннице и ночным кошмарам, в которых писатель мучился чувством вины.

– Дальше так продолжаться не может! – повторял Макс Джону Холлу Уилоку.

Позже он сказал об этом в статье для «The Carolina Magazine»:

«Его душило все: время, его старый враг, объем и сложность материала, постоянные и не всегда приятные расспросы людей о том, как продвигается работа над новой книгой, плюс финансовое давление».

Перкинс был убежден, что Вулф на грани, и опасался, что тот может сойти с ума. Однажды, стоя в общем зале редакции, Макс, качая головой, объявил коллегам:

– Я думаю, мне нужно забрать у него эту книгу. Вулф точно помнил действия Перкинса.

«В середине декабря того года, – писал он в эссе «Истории одного романа», – издатель, который в течение всего этого жуткого периода молча наблюдал за мной, пригласил меня к себе домой и спокойно сообщил, что моя книга закончена».

Вулф также вспоминал и свою реакцию:

«Сначала я мог только ошеломленно смотреть на него, а затем с глубоким отчаянием ответил, что он ошибается, что книга все еще не закончена, что она никогда не будет закончена и что я больше не могу писать. Он ответил с той же тихой непреклонностью, что книга закончена, знаю я это или нет, а затем сказал мне отправиться в комнату и привести в порядок накопившиеся за два года материалы рукописи».

Том подчинился. Шесть дней он провел на коленях в своей квартире, окруженный горами бумаги. В ночь на четырнадцатое декабря, примерно в половине двенадцатого, Вулф приехал на встречу с Перкинсом. Он, как обычно, опоздал. Вошел в офис и водрузил на стол тяжелый пакет. Завернутый в коричневую бумагу и перетянутый бечевкой, сверток был в два фута высотой. Перкинс открыл его и обнаружил машинописный текст, около трех тысяч черновых страниц – первую часть романа. Листы различных видов бумаги не были как следует пронумерованы, так как главы писались не по порядку.

«Видит бог, все это еще было ужасно обрывочным и разрозненным, но в любом случае теперь он мог взглянуть на это и высказать свое мнение», – объяснил позже Том в письме к матери.

«Ты часто повторял, что если я дам тебе что-то, что ты сможешь взять в руки и оценить, то подключишься к работе и поможешь мне выбраться из чащи. Что ж, вот твой шанс. Я думаю, нас обоих ждет отчаянная работа, но, если ты скажешь, что эта работа стоит того и велишь мне продолжать трудиться, я думаю, не будет буквально ничего, с чем я не смог бы справиться… Но я не завидую тебе по поводу той работы, которая нам предстоит», – написал Вулф Перкинсу на следующий день. Несмотря на все рифмы и песнопения, которые Перкинс называл «дифирамбами» и которые мраморными прожилками пронзали всю рукопись, Том отмечал:

«Когда я разберусь с этим, ты увидишь множество переплетений сюжета этой книги, или, лучше сказать, когда ты разберешься с этим, так как я вынужден, к своему стыду, признать, что сейчас мне как никогда нужна твоя помощь».

Вулф говорил буквально, и Перкинс об этом знал. Несколько лет спустя в своей статье для «The Carolina Magazine» Перкинс рассказал, что лежало в корне этого задания:

«Я – человек, считавший Тома гением, а также любивший его, – был не в силах выносить его неудачи и находился почти в таком же отчаянии, как и Вулф, оттого, сколько всего предстояло сделать. Но суть в том, что если уж я и сослужил ему добрую службу – а так и было, – то она заключалась в том, что я пытался уберечь его от утраты веры в себя, потому что верил в него. Что ему действительно было нужно – это командная работа и понимание его длительного кризиса – все то, что я мог ему дать». Еще через несколько лет Макс написал Джону Терри:

«Я поклялся себе, что сделаю это, даже если это меня убьет, как и сказал Ван Вик Брукс однажды, когда я рано ушел с обеда и отправился в офис на встречу с Томом». За два дня до Рождества 1933 года Вулф привез оставшиеся страницы. Большинство из них Макс уже читал в виде небольших отрывков в течение прошедших лет. И впервые он, наконец, мог ознакомиться с ними в должной последовательности. Вулф впоследствии отметил в «Истории одного романа», что в который раз интуиция не подвела его издателя:

«Он был прав, когда сказал, что я закончил книгу. Она не была готова в том виде, который можно было бы опубликовать или прочитать. Это была даже не книга, а скелет книги, но впервые за четыре года этот скелет был наконец собран. Я был похож на тонущего человека, который на последнем издыхании и в смертельной борьбе внезапно снова чувствует землю под ногами. Мой дух воспарил с величайшим триумфом, который я когдалибо ощущал».

Читая рукопись, которая состояла из миллиона слов, Перкинс обнаружил, что она включает два различных цикла – хронологических и тематических. Первый, как позже отметил и сформулировал Вулф, «был движением, описывающим период скитаний и голода человеческой юности».

Это была история, выросшая из идеи о том, что «каждый человек ищет своего отца». Ее героем вновь был Юджин Гант, пытающийся найти самого себя. Этот цикл назывался «О времени и о реке». Другой «описывал период большей уверенности, и в нем доминировало единство страсти». Это была история Джорджа Уэббера, которая все еще называлась «Октябрьская ярмарка». Вторая часть была сравнительно законченной, но автор был согласен с издателем, что вначале следует опубликовать другой материал, тем самым продолжив одиссею Юджина Ганта.

Предполагая, что книга может быть издана летом 1934 года, Перкинс и Вулф начали работать в Scribners по два часа ежедневно, с понедельника по субботу. Макс исследовал материал и понял, что хотел бы видеть его в двух вариантах. Половина «О времени и о реке» была закончена, но нуждалась в сокращении. Другую половину нужно было дописать. Они спорили каждый день. Перкинс настаивал, что авторский долг – быть избирательным в процессе написания. А Вулф заявлял, что главная задача автора – осветить для читателя всю жизнь так, как она есть. Как только первые сотни пазлов рукописи были собраны воедино, Перкинс понял, что понадобится еще несколько месяцев, прежде чем рукопись будет готова к печати. Они решили работать в офисе по ночам, шесть дней в неделю.

Иногда Перкинс писал короткие указания прямо на страницах: «Вставить отрывок в поезде» или «Закончить с Леопольдом». Другие инструкции были более подробными.

СПИСОК ТОГО, ЧТО НУЖНО СДЕЛАТЬ СРОЧНО, В ПЕРВОЙ ЖЕ РЕДАКЦИИ:

1. Сделать богача из вступления старше, среднего возраста.

2. Вырезать ссылки на предыдущие книги и успех.

3. Полностью прописать все диалоги из тюремной сцены и сцены ареста.

4. Использовать материал из Человека на колесе и Авраама Джонса [188] для первого года в городе и всех сцен из университета.

5. Рассказать историю любовного притяжения от начала и до конца, начиная со встречи с женщиной, и т. д.

6. Разнообразить сцены ревности и безумия большим количеством диалогов с женщиной.

7. Использовать описание путешествия домой и шумных городских сцен из Человека на колесе. Вы также можете использовать эти сцены, чтобы привязать их к сцене на вокзале. Поиграйте с его желанием вернуться домой, чувством тоски по родине и беспокойства, а затем можно развить идею, что его родной городок стал незнакомым и странным и что он пришел к мысли, будто больше не может жить там.

8. Возможной концовкой книги может стать возвращение в город, сцена с мужчиной в окне и идея того, что «некоторые вещи никогда не меняются».

9. Касательно «ночной сцены», которая предшествует вокзалу, выпишите как следует все ночные диалоги и события, включая сцену смерти в метро.

10. Вырезать отсылку к дочери.

11. Дополнить все возможные сцены диалогами.

12. Дополнить сцены воспоминаний о детстве дополнительными историями и диалогами.

Вулф и Перкинс почти все время проводили вдвоем, и слухи об их работе поползли по Нью-Йорку. Они стали предметом насмешек почти на каждом литературном собрании.

«Максвелл Перкинс, редактор Scribners, – человек, обладающий законным правом выражать свое недовольство, – писал критик Джон Чемберлен в «Книге всех времен». – Поговаривают, что мистер Перкинс и Томас Вулф три дня почти врукопашную сражались, прикладывая все усилия, за фразу, которую нужно было обрезать. И что грузовики у всех на глазах привозят рукописи Вулфа прямо к дверям Scribners».

Большинство этих историй обросли фантазиями, некоторые были совершенной ложью.

Весной 1934 года Вулф решил: пусть его новая машинистка, которая могла разобрать даже то, что сам Том называл «моим запутанным китайским», перепечатает все, что осталось в рукописи, чтобы Макс «увидел всю работу настолько полно, насколько это возможно». Это был необходимый шаг. Том признался своему другу, писателю Роберту Рейнольдсу: «Похоже, я уже не могу сказать, что из этого мое».

По поводу Перкинса он написал далее:

«Одному богу известно, что бы я без него делал. Однажды я сказал ему, что, когда книга выйдет, он сможет утверждать, что это – единственная книга, которую он когда-либо написал сам. Я думаю, он вытащил меня из моего болота с помощью одной только силы и спокойной решимости».

Перкинс и Вулф бились над романом в течение всей весны.

«Я жестоко обрезаю и сокращаю ее, – писал Макс в издательство Фрере-Ривза в Лондоне. – Но потом, конечно же, обсужу все с Томом».

Глава за главой – Макс часто помечал их окончания – они проверяли каждый абзац и каждое предложение.

«Для меня обрезка всегда была самой сложной и неприятной частью писательской работы», – отмечал Вулф в «Истории одного романа». Перкинс привносил в работу объективность и чувство перспективы, которых Вулфу так не хватало.

Макс начал со сцены, которая венчала стопку страниц Тома. Сцена начиналась с момента, на котором прервался роман «Взгляни на дом свой, ангел». Юджин Гант, который собрался отправиться за гарвардские холмы, стоял на платформе железнодорожной станции Алтамонта и прощался со своей семьей. Эта сцена включала больше тридцати тысяч слов.

Перкинс сказал Вулфу, что ее необходимо сжать до десяти тысяч. В «Harvard Library Bulletin» он вспоминал, как сказал Тому:

«Когда ждешь поезда, в этом есть некое беспокойство. Что-то должно произойти. Я думаю, нужно выдержать именно это чувство и не растягивать его на тридцать тысяч слов».

Перкинс отметил материал, который может подойти, показал Вулфу, и тот понял, что имеет в виду редактор. Позже Том написал Роберту Рейнольдсу:

«Эта обрезка причиняет мне страдания, но я понимаю, что это необходимо сделать. Когда приходится выкидывать что-то хорошее, это ужасно, но, как вы, возможно, знаете, даже самому хорошему иногда просто нет места в общей схеме книги».

Как и в случае с романом «Взгляни на дом свой, ангел», Перкинс сказал в своей статье для Гарварда:

«Не было ни единого вырезанного места, с которым Том бы не согласился. Он знал, что обрезка необходима. Весь его порыв заключался в желании выразить свое чувство, и у него не было времени переделывать что-то и сжимать».

Но не только большое количество законченных сцен мешало сократить книгу. Другой проблемой было то, что сам автор описывал как попытки «воспроизвести в сцене течение жизненного полотна во всей его необъятности». В одной части книги, например, четыре человека разговаривают между собой четыре часа кряду. Без перерыва.

«Все были хорошими рассказчиками; чаще всего они или говорили, или одновременно пытались заговорить», – писал Вулф. Выражение всех их мыслей отняло у автора восемьдесят тысяч слов – двести печатных страниц для крошечной сцены в поистине гигантской книге. Перкинс заставил Тома понять, что, «как бы хороша ни была эта сцена, она неправильна и должна уйти». Том, как всегда, спорил, но в итоге соглашался.

Хемингуэй пригласил Перкинса в Ки-Уэст, но Макс не хотел покидать Нью-Йорк.

«Я все еще вовлечен в битву не на жизнь, а на смерть с мистером Томасом Вулфом, – пояснял он. – И она, скорее всего, продлится до самого лета».

Также Макс написал во Флориду другому своему автору, Марджори Киннан Ролингс:

«Если ближайшие шесть недель мы проработаем в этом же темпе, книга будет практически готова. По крайней мере, я буду точно знать, можно ли отправить в печать хотя бы треть. Но Том все грозится вернуться в начало, к первой части, и, если он это сделает, я не знаю, что будет в результате. Возможно, мы начнем всю борьбу заново. Это стало для меня навязчивой идеей, когда вы знаете, что нужно сделать что-то, пусть даже и ценой собственной жизни».

Теперь Том и Макс работали даже по вечерам воскресенья. Иногда Вулф подвигал кресло к углу стола Макса и лихорадочно записывал все линии, необходимые для связи отрывков. Редактор сидел за столом со своей стороны, лицом к Тому, и медленно читал основной текст рукописи. Пометки делал в собственном, сильно потрепанном блокноте. Каждый раз, когда Перкинс перечеркивал целую страницу из угла в угол, замечал, как Том взглядом следит за его рукой. Вулф морщился так, словно Макс перечеркивал не бумагу, а его собственную кожу. Перкинс обычно заглядывал в свои записи, кашлял, а затем говорил:

– Думаю, эту часть можно вычеркнуть.

После долгой угрюмой паузы Вулф отвечал:

– А по-моему, она хороша.

– Я тоже думаю, что она хороша, но ведь ты уже выразил эту мысль раньше.

– Это не та же самая мысль.

В одну из летних ночей Том после спора по поводу одной большой сцены, которую нужно было удалить, пристально взглянул на кожу гремучей змеи, свисающую из-под шляпы и плаща Макса на вешалке, и сказал:

– Ага, вот он – портрет издателя!

Посмеявшись над этим, Том и Макс прервались на ночь и отправились в Chatham Walk, летнюю площадку бара в отеле Chatham, и около часа беседовали под звездами. Убедить Тома в необходимости сокращений было лишь одним из заданий Перкинса. Вулф выделил пустые места, оставшиеся после удаления отрывков, и теперь пытался компенсировать эти ранние потери, затыкая их многословием. Например, когда они подошли к эпизоду, где умирает отец главного героя, Макс сказал, что об этом надо написать. Так как Юджин был в Гарварде все это время, говорил редактор, Тому достаточно упомянуть только шок от полученных новостей, а затем описать возвращение героя домой на похороны. Перкинс решил, что все это можно уместить в пять тысяч слов. Том с ним согласился.

На следующий вечер Вулф принес еще несколько тысяч слов, описывающих жизнь доктора, навещавшего старого Ганта.

– Это весьма неплохо, Том, – сказал Перкинс. – Но какое отношение это имеет к книге? Ты описываешь историю Юджина, то, что он увидел, его опыт. Мы не можем тратить время на все, что лежит за пределами этой истории. Том снова согласился, а на следующий вечер принес еще один длинный отрывок о сестре Юджина, Хелен, повествующий о мыслях девушки, когда она ходила за покупками по магазинам Алтамонта, а затем о том, как она, лежа вечером в постели, услышала гудок поезда.

– Как, во имя господа, ты планируешь закончить книгу, если будешь продолжать в том же духе, Том? – спросил его Макс. – Ты потратил целых два дня – и не на сокращение, что жизненно необходимо, а на расширение и дополнение, да еще и тем, что здесь совершенно не нужно!

Том раскаялся и не стал спорить. Он пообещал впредь писать лишь о том, о чем нужно писать, и на следующий вечер принес тысячи слов о болезни Ганта, совершенно не имевшей отношения к тому, чего, как он думал, хотел Макс. Сам Макс посмеялся над всем этим и сказал:

– Правда, мне не кажется, что это жизненно необходимо для книги, нам следует двигаться дальше.

Но Перкинс тоже чувствовал, что эти страницы слишком хороши, чтобы их выкинуть. Сцена смерти Ганта осталась в книге. Это была одна из лучших сцен, когда-либо написанных Вулфом. Тот подсчитал, что в течение года написал больше полумиллиона слов дополнительной рукописи, из которых использовал лишь малую часть.

«Пару вечеров назад я сказал Тому, что весь тот прекрасный материал, который он насобирал, должен выбыть, потому что приводит к стиранию очень важного эффекта. Мы буквально час просидели там, не говоря ни слова. Том сердито смотрел перед собой, думал и ерзал в кресле. А затем спросил: “Тогда ты возьмешь на себя всю ответственность?” А я ответил: “Мне придется взять на себя ответственность, более того, именно меня будут обвинять в любом случае”», – написал Макс Хемингуэю в июне 1934 года.

Иногда и Макс был виноват в удлинении рукописи. Он вспомнил о той замечательной сцене, которую пять лет назад пришлось удалить из вступления к роману «Взгляни на дом свой, ангел» и о чем он очень жалел, – о сцене, в которой юный Гант и его брат смотрят на конфедератов, марширующих на Геттисберг.

Теперь он видел, как ее можно втиснуть в эту книгу в качестве воспоминаний старого умирающего Ганта, и так они и поступили.

Однажды вечером Макс отложил красный карандаш и вытащил Вулфа в ресторан Lüchow’s. Спустя несколько часов Том захотел пройтись и растрясти сытные блюда немецкой кухни. Он настаивал, чтобы Перкинс составил ему компанию и прошелся с ним до Бруклин-Хайтс, чтобы взглянуть на ту квартирку, где он и написал большую часть своей рукописи. Том рассеянно вел Макса к особняку, который оставил несколько недель назад. Когда он увидел, что дверь заперта, принялся искать ключи, а затем пробормотал, мол, потерял их. Он провел Макса по пожарной лестнице в большую, хорошо обставленную квартиру на верхнем этаже. Писатель указал на холодильник, на котором создавал книгу, а затем предложил Максу присесть и налил виски из бутылки, сидя на столе в гостиной. Спустя некоторое время и после нескольких стаканов в квартиру вернулась пара, которая теперь здесь жила. Когда Макс осознал ситуацию, то лишь глубже вжался в кресло. После того как женщина побежала в полицию, Вулф налил ее мужу его же виски и вскоре уже изливал на него весь мед своего очарования.

«Похоже, что этот человек за последние двадцать лет не читал ничего, кроме бейсбольных сводок “Dodgers”, – вспоминал Перкинс несколько лет спустя. – Но Том говорил с ним так, словно он был редактором из “Atlantic Monthly”. Он спрашивал у него совет, как писать рассказы, и умолял его помочь ему с его новой книгой».

Когда приехала полиция, мужчина уже выпивал с Перкинсом и Вулфом, развлекая их историями из собственной жизни, так что Макс и Том остались там еще на час.

Несколько дней спустя Том принес тридцать пять тысяч слов, которые он хотел включить в книгу «О времени и о реке». Отрывок описывал их недавнюю ночь в Бруклине, но они так и не использовали его.

Работа над романом затянулась на июль, и теперь они пытались пробиться к финалу. Максу казалось, что они никогда ее не закончат, потому что оставалась самая сложная часть – те страницы, где описывались отношения Юджина Ганта с Эстер Джек, прототипом которой стала Элин Бернштайн.

Макс и Элин были заочно знакомы уже пять лет, но Перкинс не встречался с ней, пока они работали над книгой «О времени и о реке». И однажды их лично представили друг другу в ресторане Cherio’s. Макс так перепугался, что почти ничего не говорил. Вскоре после этого миссис Бернштайн явилась к нему в офис. Там она сообщила, что сделает все возможное, чтобы не допустить выхода книги, в которой присутствует в качестве персонажа.

Перкинс представлял Тома, поэтому не мог пойти ни на какие уступки, но все равно оставался сердечным и открытым. Когда она собралась уходить, он протянул ей руку, но Элин убрала свою за спину, сказав:

– Я считаю вас врагом.

Все, что Вулф написал в книге об Элин Бернштайн, не казалось Перкинсу правдивым. Он думал, что события «все еще были слишком свежи, чтобы писать о них объективно», и побаивался начинать борьбу за этот кусок, потому что знал, чем она закончится. А затем ему пришло в голову, что они могли бы закрыть этот огромный том первой встречей Юджина с Эстер Джек на пути из Европы в Америку – и больше ничего. Перекладывая историю в следующую книгу, Перкинс понимал, что если не может решить проблему сейчас, то по крайней мере может ее отложить. Так роман «О времени и о реке» получил свой драматичный финал.

К этому моменту офисная и домашняя жизнь Перкинса превратилась в две четко очерченные зоны. Он и Луиза общались с некоторыми из его авторов, но она понимала, что бизнес редко связан с удовольствием. Томас Вулф был единственным писателем, которому удавалось свободно перемещаться между этими зонами. После того как Перкинсы переехали в Нью-Йорк, Вулф получил право пользоваться гостеприимством своего издателя. Даже девочки Перкинсов, которые поначалу побаивались Тома, поняли, что по своей натуре он очень мягкий человек, хотя и способный в любой момент начать разглагольствовать во всю мощь своих легких. Первое время им всем было страшно сидеть рядом с ним за столом. Но в конце концов младшая из дочерей продемонстрировала свою доблесть. Нэнси вспоминала, что однажды вечером «сидела слева от папы за ужином, а Вулф сидел справа. Том был в самом устрашающем настроении, ругался и бранился на папу, как если бы кроме них в комнате никого не было». Его слова так ранили ее, что она разрыдалась и закричала на Вулфа, чтобы он не смел так разговаривать с ее папой. Макс мягко улыбнулся и тихо успокоил ее.

– Все в порядке, Утенок, – сказал он. – Не обращай внимания. Честное слово, все в порядке.

Перкинс не извинился за Вулфа, но по крайней мере попытался объяснить его поведение, как однажды попытался объяснить это самому Вулфу.

– Том, – сказал он. – В тебе живут десять тысяч чертей и один архангел.

Погода в Нью-Йорке становилась все более жаркой, но Перкинс и Вулф продолжали работать. Седьмого июля Том обедал вместе с Максом и Скоттом, который приехал из Балтимора. Фицджеральд пытался утешить Вулфа по поводу сокращения рукописи, сказав:

– Ты не вырежешь из книги ничего такого, о чем впоследствии будешь жалеть.

На следующий день Том написал Роберту Рейнольдсу:

«Мне интересно, правда ли это. В любом случае я должен сделать все, что от меня зависит, во время, отведенное мне, а затем отдать дело на суд богов и Максвелла Перкинса». Через три дня после этого их спор достиг такого накала, что Перкинс не выдержал, упаковал часть рукописи и отправил в печать без дальнейших обсуждений. Том запаниковал и запротестовал. Когда дело касалось чувств, он писал своей подруге Кэтрин Бретт:

«Я привязался к этой рукописи, как к какому-то чудовищному детенышу, и был немного напуган, когда пришлось отдать его. Произошедшее означает, что через несколько недель начнут приходить утвержденные станицы, а также это значит, что все, что я предполагал, хотел или надеялся сделать, должно быть осуществлено менее чем за два месяца. После этого жребий будет брошен. Я думаю, что мистер Перкинс прав в своем чувстве, что я должен подчиниться этой необходимости и что такая длинная книга, отнявшая так много времени, может превратиться в одержимость и заставить автора работать над ней вечно, стремясь сделать ее совершенной и включить все, что ему нужно; но я верю, что куда более важно закончить все-таки эту книгу и двигаться дальше – с другой работой».

Еще никогда Перкинс не обделял свою семью вниманием так, как в тот год. Летом его женщины разбежались. Луиза отправилась в круиз, Берта теперь была замужем и жила в Бостоне, Зиппи и Пэгги уехали на ранчо Стразерса Берта в Вайоминг, а младшие девочки, Джейн и Нэнси, отправились в Нью-Кейнан. Вернувшись с Запада, Зиппи и Пэгги объявили, что никогда не выйдут замуж, и Макс написал Элизабет Леммон:

«Потому что ковбои их не прокормят, а все мужчины с Востока рядом с ними просто ничто».

Макс прекрасно понимал их реакцию:

«Я никогда не был настолько польщен, как в тот день, когда какой-то мужчина принял меня за Уилла Джеймса. Сам Уилл лишь вяло улыбнулся, когда я сообщил ему об этом. Это одна из причин войн, которые у нас гремят: мужчина, который живет, спрятав колени под стол, – мужчина всего лишь наполовину, и это всем известно. Доктор Джонсон сказал, что, когда они осматривали военных, “им всем стало бы очень стыдно, если бы в комнату в тот момент вошел какой-нибудь генерал”. И если бы в зал заседания директоров вдруг вошел добрый работяга, какой-нибудь механик, директорам тоже стало бы стыдно. И если бы старик Циммерман, начальник нашего типографского цеха, или такой парень, как Адам Бид, [190]Адам Бид – главный герой романа Джорджа Элиота «Адам Бид» .
в полосатом фартуке вошел в наш зал заседаний, нам бы тоже стало стыдно. Такова истина, и она должна значить что-то, но что – я не знаю».

Восьмого сентября 1934 года у Берты и ее мужа родился первенец, внук Макса, Эдвард Перкинс-Фротингхем. Перкинс называл малыша «она» много месяцев, настаивая, что это было привычкой.

Каким-то образом последние несколько месяцев, особенно когда Том опаздывал на встречи, Макс находил время отсылать Элизабет отчеты о проделанной совместно с Вулфом работе. За несколько дней до того, как редактору нужно было снова отправляться в Балтимор к доктору Бродли, он написал мисс Леммон и сообщил, что едет, а также выразил надежду, что сможет встретиться с ней.

«Я попытаюсь убедить себя, что вы не сможете со мной встретиться, чтобы избежать разочарования», – признался он. Накануне отъезда Перкинса Элизабет пришло в голову устроить из этого путешествия небольшой праздник, и она попросила Томаса Вулфа сопровождать своего редактора. Она угадала, где Макс с Томом будут в тот вечер, и прислала Вулфу сообщение прямо в Chatham Walk. Она пригласила их обоих в Велбурн. Том извинился: ему предстояло еще немало работы с рукописью, а время уходило. Вместо этого он предложил Элизабет ненадолго заманить Макса в Вирджинию.

«Я думаю, он очень устал, и совершенно уверен, что отпуск пойдет ему на пользу, – написал Том на следующий день и добавил: – Он работает в поте лица, проявляя неописуемую заботу и терпение в отношении моей рукописи. Я не вижу ни одного адекватного способа выразить свою благодарность, но надеюсь, что в книге найдется нечто такое, что сможет хоть в какой-то степени компенсировать его терпение и заботу».

После терапии в клинике Джона Хопкинса Перкинс навестил в Балтиморе Скотта, и они вдвоем отправились на поезде в Вашингтон.

Элизабет встретила их на машине в Джорджтауне и отвезла в Миддлбург. Макс знал Элизабет больше десяти лет, но это был его первый визит в Велбурн. На первый взгляд, город показался редактору таким, каким он его и представлял, но он пробыл там всего несколько минут. Перкинс не хотел исследовать это место – боялся, что реальность может разрушить его идеализированный образ. («Гламурная дымка тает под солнечным светом истины», – написал он десять лет спустя.) Он чувствовал себя так, словно вторгся на чужую территорию, поэтому предложил всем отправиться к мемориалам Гражданской войны. Элизабет согласилась отвезти их в Аппоматтокс. После осмотра окрестностей Макс настоял на том, чтобы вернуться в Нью-Йорк. Элизабет была несколько удивлена тем, что он так быстро уезжает, но все же отвезла его на станцию в Вашингтон. Перед тем как редактор сел в холодный вагон, она предложила ему, Фицджеральду и Вулфу заехать к ней и все же задержаться на некоторое время.

«Я просто хотел поблагодарить вас за вашу огромную доброту и за то, что вы отвезли нас в Велбурн, – написал он Элизабет на следующей неделе. – Я все равно что выпил райского молока и увидел зачарованное место».

Томас Вулф написал Элизабет, что Макс «говорил об этом месте сотню раз с тех пор, как побывал там. Он твердит, что это самое лучшее место из всех, какие он только видел. Я думаю, вам почти удалось сделать из него конфедерата, я не предполагал, что это возможно». Фицджеральд же поблагодарил Перкинса за то, что тот взял его с собой и он смог погрузиться в эту «вдохновляющую, литературную атмосферу», потому что до этого он жил «в аду рутины». И все же Макс был уверен, что его авторам не следует злоупотреблять красотами Велбурна. Но вовсе не ревность была причиной. Он пытался объяснить Элизабет, что дело исключительно в профессиональном интересе, но понял, что ему очень трудно донести свою точку зрения «из-за древней как мир проблемы женщин, которые не понимают мужчин».

«Вы хотите, чтобы Том Вулф и Скотт развлекались, а я хочу, чтобы они работали, – упрекнул он Элизабет. – И то, чего я хочу от них, несоразмерно выгоднее для них самих, нежели для Scribners. Если учесть время, которое я потратил на это, и вещи, которые принес в жертву ради работы, трудно себе представить, что Scribners может окупиться за счет книги Тома. Но ради его же блага он должен ее закончить. Это отчаянно важное для него дело. Как и для Скотта. Он очень легко путает работу с пьянством. Никого другого мне бы не хотелось так расстраивать, как вас. Но, Элизабет, вы должны простить меня за Скотта и Тома. Я в самом деле знаю о вас больше, чем вы сама».

Кроме того, Том как-то сказал ей, что если она продолжит и дальше приглашать их в гости, то рано или поздно обнаружит себя в одной из их книг.

«Скотт наверняка вас как-то замаскирует, но Том напишет все как есть», – признался он.

Фицджеральд был очень разочарован, что продажи романа «Ночь нежна» остановились на отметке в пятнадцать тысяч экземпляров. Рассказы продавались хорошо, но сердце его было не с ними. Каждый раз, когда его вдохновение улетучивалось, он отправлялся на юг, в Вирджинию. В Миддлбурге он надеялся затеряться среди богачей и устроить состязание с господами писателями. Но Элизабет знала, что кувшин с водой, который Фицджеральд осушил за вечер, был заполнен вовсе не водой, а джином. Скотт привез с собой вычитанный образец сборника рассказов «Сигналы побудки», но даже не смотрел на него. Когда Элизабет заметила, что он дал одному персонажу два разных имени, он швырнул ей книгу и предложил:

– Вот, исправьте.

В свой следующий визит в Балтимор Перкинс снова встретился со Скоттом и Элизабет. Фицджеральд все еще переживал период отчаяния, и они с редактором обсудили его душевное состояние.

– Мне страшно стыдно, – признался он Перкинсу. – Но нет смысла отрицать, что это настроение накатывает, как волна.

Больше всего на Макса давила невозможность хоть как-то помочь ему. Он писал Элизабет:

«Похоже, что я не могу. Возможно, потому что у меня никогда не было таких проблем, как у него. И я не в состоянии почувствовать то, что чувствует он. Мы с ним действительно друзья, но он не считает, что я знаю о нем очень много».

Годы спустя Элизабет написала Луизе, что «Скотт протрезвел и попытался закатить вечеринку, когда Макс приехал в Балтимор, и я до сих пор не знаю, действительно ли Макс видел его насквозь, но все эти усилия заставляли Скотта двигаться дальше, и Макс принимал их за истину, что, возможно, и было истиной, потому что Макс видит истину в нем так же, как и в остальных».

Позже она поняла, насколько Макс мудр по отношению к Скотту. Перкинс знал, каким надоедливым может быть Фицджеральд, но предпочитал просто игнорировать это. Однажды ночью, в пульмановском вагоне на «Washington’s Union Station», Скотт пьяным бросился на кровать, раскинув руки, и крикнул:

– Луиза, иди ко мне!

Макс посмотрел в другую сторону.

В другой раз во время чая в отеле Plaza Скотт, снова будучи пьяным, ущипнул Зиппи Перкинс за руку и заявил:

– Мы с тобой можем подняться наверх в любое время. Она вспоминала об этом:

«Папа бросил на меня такой взгляд, что стало ясно – все мы должны пожалеть Фицджеральда, но он при этом сделал вид, что не услышал, что сказал Скотт».

Элизабет Леммон вспоминала и другой случай, при котором сам Перкинс не присутствовал:

«Скотт представил меня Арчибальду Маклишу и сказал: “А вот она раньше была подружкой Макса Перкинса”, намекая, что теперь я его подружка. Но, бога ради, кто, зная Макса Перкинса, может согласиться стать любовницей Скотта!» Фицджеральд считал Бет Леммон просто «очаровательной» и задавался вопросом, «почему, черт подери, она никогда не была замужем». Перкинс был доволен, что Скотту нравится Элизабет. («Не зови ее Бет, – сказал он как-то Фицджеральду. – Это имя ей совершенно не идет, и я всегда был против его использования».) В поезде по пути домой Макс написал ей письмо, но тут же уничтожил, потому что, как ему казалось, в нем почти не было смысла. Позже он это объяснил:

«Беда в том, что после встречи с вами я на несколько дней впадаю в задумчивость китсовского рыцаря».

В ноябре 1934 года рассказ Фицджеральда «Последний пациент» появился в журнале «Post». Без трех тысяч долларов, которые выплатил журнал, Скотт с трудом бы выдержал этот год, потому что в Charles Scribner’s Sons дела шли не так, как обычно. Теперь у издательства было двенадцать различных отделов, и глава каждого имел голос в политике фирмы. Перкинс сочувствовал финансовой ситуации Фицджеральда больше, чем когда-либо. Но, как писал он, «невозможно внушить это таким людям, как, например, глава образовательного отдела (который, к слову, справляется с депрессией лучше, чем мы). Он подумает, что мы просто спятили, если, разобравшись с твоей задолженностью с помощью книги “Ночь нежна”, позволим скопиться новой. Я молю небеса (и уверен, ты тоже), чтобы нам удалось придумать какой-нибудь способ справиться с этим. У тебя был тяжелый период, ты боролся с ним весьма отважно, и это до сих пор так, ведь, как говорит один мой приятель, единственное, что можно наверняка сказать об удаче, так это то, что она изменчива».

В октябре 1934 года Томас Вулф так устал от слов, что решил ненадолго уехать из города и посетить Всемирную выставку ЭКСПО в Чикаго. Это был его первый большой отпуск после года работы. Пока он был в отъезде, Макс отправил рукопись в набор: четыреста пятьдесят тысяч слов на двухстах пятидесяти гранках вылились в девятисотстраничную книгу. Когда Вулф вернулся в Нью-Йорк, узнал, что в его отсутствие его издатель принял еще одно самовольное решение – отправил гранки к наборщикам, не дожидаясь, когда на них взглянет автор. Но Перкинс видел, как Вулф несколько недель корпел над утвержденными страницами первой части книги, сидя в библиотеке Scribners, но так ничего и не исправил. Без этого ультимативного решения он бы застрял с ними навсегда. Перкинс сказал Тому, что собирается отправлять в печать по двенадцать утвержденных Джоном Уилоком гранок.

– Ты не можешь этого сделать! – протестовал Том. – Книга еще не закончена. Мне нужно еще полгода!

Перкинс отвечал, что книга готова. Более того, если Вулф сейчас возьмет для работы шесть месяцев, потом он попросит еще шесть месяцев, а после еще шесть месяцев. Он станет настолько одержим ею, что до печати она так никогда и не доберется. Последний аргумент Вулф вспоминал в «Истории одного романа»:

«По его словам, я не был флоберовским писателем. Я не был перфекционистом. Я носил в себе двадцать, тридцать, да сколько угодно книг, и важнее было произвести на свет их все, а не провести жизнь, совершенствуя только одну из них».

В своей статье для «Harvard Library Bulletin» Перкинс написал:

«Говорят, что Толстой никак не хотел расставаться с книгой “Война и мир”. Можно себе представить, как он работает над ней всю свою жизнь».

То же самое происходило с Вулфом и с его «О времени и о реке».

«Мне кажется, я забавным образом проклят, потому что всегда четко знаю, что надо сделать, – писал Макс Элизабет Леммон. – Если вы не знаете, что делать, это в какой-то степени правильно, но, если вы знаете и не делаете, это уже плохо».

Он признался ей:

«Я ужасно рискую с этой книгой, но я должен сделать это. Она должна быть издана ввиду особых обстоятельств дела, к тому же я почти уверен, что никто другой не справится с этим и не доведет до конца. Возможно, когда-нибудь вы услышите, как меня проклинают за это, но я изначально учитываю и такой исход. Морально я готов к этому, но готов ли эмоционально – не знаю».

Позже той осенью Вулф уже не мог больше отвергать приглашения Элизабет Леммон. После того как Макс столько рассказал им друг о друге, они наконец встретились в Миддлбурге. Элизабет просто обожала Тома. Она сказала, что «он был куда более естественным, чем Фицджеральд. Комплекс неполноценности Скотта всегда заставлял его действовать напоказ. У Тома было более основательное чувство собственного достоинства. И он был абсолютно честным». Именно благодаря его теплой искренности и заинтересованности во всех окружающих людях, она пропускала мимо ушей и закрывала глаза на проскакивавшую у него ругань. Однажды она показывала ему окрестности Миддлбурга, и одна женщина, с которой они разговорились о литературе, бездумно обронила, что никогда не могла запомнить имя ни одного писателя. Элизабет вспоминала, как «Том дулся все оставшееся время, которое мы провели там». Но когда ушли, он тут же взорвался.

– П-п-почему она позвала меня, если х-х-хотела оскорбить?! – кричал он.

После отъезда из Велбурна он написал Элизабет:

«Ваша Америка не похожа на мою, поэтому я всегда любил очень сильно. В Вирджинии чувствуется непостижимая древность и печаль – и особая, великая смерть… Мне нужно каким-то образом отыскать мою Америку здесь, в Бруклине и Манхэттене, в знойном тумане города, в подземных переходах и железнодорожных станциях, поездах и чикагских мануфактурных районах. Но я так рад, что вы позволили мне увидеть это замечательное место и немного познакомиться с деревней и тем образом жизни, который вы ведете». В том октябре, как гром среди ясного неба, появилась Элин Бернштайн и связалась с Перкинсом. Время и необходимость принятия истины немного сгладили ее неприязнь к редактору, но сильно измотали ее саму. Она знала, что «О времени и о реке» готовится к публикации и что роль персонажа Эстер Джек сведена до минимума в последней сцене. Она заявила Перкинсу, что несколько лет назад, когда Том ездил за границу по стипендии Гуггенхайма, он подарил ей рукопись «Взгляни на дом свой, ангел». Недавно, продолжала она, ее госпитализировали и она была неспособна работать. Она собиралась отдохнуть в Калифорнии и была готова оставить свой дом в Армонке, штат Нью-Йорк. И перед отъездом она, как и автор, хотела, чтобы эта рукопись ушла из ее жизни.

«Я хочу отдать вам рукопись, если вы не против владеть ею, – написала она Перкинсу. – Но только если вы никогда, ни при каких условиях, не вернете ее Тому. Если вам она не нужна, я уничтожу ее до отъезда, потому как мне не хочется, чтобы она попала в чужие руки». Перкинс предложил сохранить рукопись в Scribners, но добавил:

«Я всегда буду относиться к ней как к вашей и только вашей, так как знаю обстоятельства, при которых она попала к вам».

Элин оценила щедрость Перкинса по отношению и к себе, и к Тому. Позже она написала Максу:

«Моя рана так же свежа сегодня, как и в тот день, когда [Том] счел правильным отвернуться от меня».

Но добавляла:

«Я всегда верила, что Том – величайший писатель современности, и, по-моему, это прекрасно, что все это время вы были на его стороне».

Она приняла предложение Макса, но настояла, чтобы рукопись в итоге перешла к нему, редактору, «за все то хорошее, что вы сделали для Тома и чего не смогла сделать я».

На самом деле было еще очень много такого, чего Перкинс хотел бы сделать для новой рукописи Вулфа, но в конце концов понял, что рано или поздно редактор тоже должен отпустить книгу. Он написал Элизабет Новелл:

«В книге будет очень много прилагательных, повторений и даже слишком много выпячивания, но это недостатки, без которых Том пока что не может обойтись». И все же, утверждал он, она произведет огромное впечатление и будет иметь успех, а критика этих проблемных мест сможет крепче дисциплинировать Вулфа.

Хемингуэй не сомневался, что в течение этого года внимание Перкинса будет в основном сосредоточено на Томасе Вулфе. В октябре 1934 года он прямо заявил Максу, что, по его мнению, рассказы Вулфа становятся «довольно претенциозными» и что подзаголовок романа – «Легенда о голоде, снедающем человека в юности» – так и вовсе простенький и плохой. Хемингуэй полагал, что «мировые гении» Перкинса застывают на долгий срок, ибо боятся, что их работы посчитают «фальшивками», а вовсе не «мировыми шедеврами». Эрнест считал, что лучше писать книги одну за другой и позволять критикам скакать вокруг, потрясая тем, что им не понравилось, и получать от этого удовольствие, потому что сам автор и без них знает, что в его работе хорошо.

Хемингуэй признавал, что вел себя несколько «задиристо». Но все потому, что самостоятельно завершил проект, над которым начал работать два сезона назад, и что ему не понадобилась ничья помощь, чтобы сократить его или закончить. Он с самодовольством думал, что лучше не говорить о «переоцененных безмозглых современниках», но, как он сообщил Максу, ему не кажется, что он производит на свет «старье», даже если и становился «временами просто невыносимым для своего издателя».

Хемингуэй закончил свою «долгую, как сучка», работу об Африке утром тринадцатого ноября. Рукопись в семьдесят тысяч слов начиналась как рассказ, а затем расширялась. Произведение получило условное название «Зеленые холмы Африки». Эрнест настаивал, что по форме это не роман, а больше похоже на короткий рассказ «На Биг-Ривер», чем на что-либо еще. У «Холмов…» были четкие начало и конец, а между ними – «до черта» событий. До этой книги, говорил Хемингуэй, еще не было такой, которая могла бы заставить его так увидеть и прочувствовать Африку. Он уверял, что написал книгу совершенно искренне, без какой-либо фальши и что только последний «ублюдок» лицемерил бы. Хемингуэй чувствовал, что после выхода романа «Прощай, оружие!» потерял значительную часть своей аудитории, и хотел вновь завоевать читателей, дав им то, что называют литературой без вычурности, а еще он хотел заставить всех «напыщенных мальчиков» Перкинса дуться, как воздушные шарики, пока не лопнут. Эрнест предполагал, что семьдесят тысяч слов – многовато для публицистического произведения, но хотел опубликовать повесть вместе с чем-то еще в книге, которая станет для людей «сверхценной». Он предложил запустить «Холмы…» вместе с недавней статьей из «Esquire». Перкинс был против. Расценивал Хемингуэй свое творение как повесть или роман или нет, но, как указывал Перкинс, это было цельное и значительное произведение. Оно даже больше, чем необходимо для издания полноценной книги. Максу казалось, что соединение под одной обложкой этой истории с другими лишь отвлечет критиков от главной работы.

– Надеюсь, что ты решишь опубликовать только ее, – сказал он.

Во вторую неделю января, накануне отъезда Перкинса в Ки-Уэст, оставалось согласовать только два момента по поводу вулфовской книги. Первый – предисловие, которое написал Вулф. Макс убеждал автора выбросить его. Он пояснял решение тем, что «читателю хочется погрузиться в книгу, как в реальность, а предисловие только разрушает эту иллюзию и заставляет смотреть на нее с литературной точки зрения». Вторым таким моментом была страница с посвящением, о которой Вулф подспудно размышлял еще с тех пор, как начал работу над рукописью. Последние несколько недель поэт Джон Холл Уилок помогал ему привести посвящение в порядок. Макс о нем почти ничего не знал, но у редактора были подозрения. И теперь, перед отъездом во Флориду, он решил высказать свое мнение по этому поводу.

«Ничто не доставит мне, как издателю, большего удовольствия и не подарит возможности гордиться, чем то, что книга автора, которым я восхищаюсь, посвящена мне, если только посвящение искреннее, – написал он Тому. – Но ты не можешь и не должен пытаться изменить свое убеждение в том, что я изменил твою книгу или, по крайней мере, помешал ей достичь совершенства. Следовательно, ты не можешь посвятить ее мне со всей искренностью, а значит и не должен. Я знаю, что мы настоящие друзья и вместе прошли через многое, но это, как мне кажется, не имеет к посвящению никакого отношения и никогда не будет иметь. Это совсем другое. Я бы сказал раньше, если бы не боялся, что ты можешь меня неправильно понять. Но истина в том, что работа с твоим текстом, независимо от того, чем она обернется, добром или худом, была для меня величайшим удовольствием, несмотря на всю боль, и это также стало самым интересным эпизодом всей моей издательской жизни. То, как мы представим книгу, должно доказать нашу (и мою лично) веру в нее. Но то, что сделал я, разрушило твою веру в нее, и ты не должен закрывать на это глаза».

На этот раз Луиза поехала в Ки-Уэст вместе с Максом. И в один из восьми дней на рыбалке в водах Гольфстрима Макс поймал огромную рыбу-парусник. В открытке Фицджеральду он написал:

«КНИГА ХЭМА – О ЕГО ОХОТЕ В АФРИКЕ, НО ОНА НЕ ПОХОЖА НИ НА ОДНУ КНИГУ ОБ ОХОТЕ. ПОСЛЕДНЯЯ ТРЕТЬ ПРОСТО ВОЛШЕБНА. ЛУИЗА ОКАЗАЛАСЬ ПРЕКРАСНЫМ РЫБОЛОВОМ. МОЕ ЛИЦО ЗАГОРЕЛО ДО ЧЕРНОТЫ. ВЕРНУСЬ В ПОНЕДЕЛЬНИК».

Перкинс вернулся из отпуска и обнаружил, что ему удалось отговорить Вулфа от длинного посвящения, но не от самого посвящения в принципе. Вулф посвятил роман Максу. «О времени и о реке» ушел в печать весь, включая и посвящение.

«Я боролся с Томом за то, чтобы сделать посвящение максимально коротким, – позже вспоминал Уилок, – свести до приличного минимума, который не будет смущать Макса».

И таким образом, в посвящении значилось:

«МАКСВЕЛЛУ ЭВАРТСУ ПЕРКИНСУ

Великому издателю, храброму и честному человеку, который поддерживал автора в период сомнений и горького отчаяния, не позволяя ему поддаваться. Работа, известная как “О времени и о реке”, посвящается ему в надежде, что она, возможно, достойна его преданности и заботы, которую он, мой бесстрашный и непоколебимый друг, подарил каждому слову этой работы и без которого она никогда не была бы написана».

Когда Перкинс увидел посвящение, написал Вулфу:

«Независимо от степени справедливости сказанного, не думаю, что есть что-то, что могло бы сделать меня более счастливым. Не буду углубляться и говорить, что я чувствую по этому поводу, ведь я янки, а мы не раскрываем своих сильных чувств, но я все-таки хотел бы сказать, что все это – щедрые и благородные слова. И для того, кто сказал их, я просто обязан был сделать все то, о чем он говорит».

Роман «О времени и о реке» – это сплав двух творческих сил – страсти Вулфа и разума Перкинса. У автора и редактора часто случались разногласия, но именно совместная работа помогла им создать лучшее творение в их карьере.

Восьмого февраля 1935 года Макс написал Тому:

«Клянусь, я абсолютно убежден, что все это время было для меня самым счастливым. И мне нравится думать, что нам с вами еще как-нибудь предстоит пройти одно такое же сражение».

А на вырванной странице из дневника Вулфа, которую он так никогда и не отправил Перкинсу, значилось:

«За всю мою жизнь, до того как я встретил тебя, у меня никогда не было друга».