Гений. История человека, открывшего миру Хемингуэя и Фицджеральда

Берг Эндрю Скотт

Часть третья

 

 

XIV

Снова домой

Вернувшись из Ки-Уэста в начале февраля 1935 года, Максвелл Перкинс принялся уговаривать Чарльза Скрайбнера и Фритца Дашеля из журнала «Scribner’s Magazine» сериализовать новую книгу Хемингуэя, которая теперь называлась «Зеленые холмы Африки». Эта повесть – своего рода экспедиция в современную литературу, подобно экспедиции на равнины Серенгети. Вел ее сам Хемингуэй, который, как и в случае с романом «Прощай, оружие!», вел повествование от первого лица. Возле удобных источников воды он делал привал и обсуждал писателей и их творчество. Он задумался о Томасе Вулфе:

«Несправедливость выковывает писателя, точно меч. Но мне интересно, стал бы он писателем, получил бы необходимое потрясение, которое помогло бы ему избавиться от многословия и обрести чувство меры, если бы его отправили в Сибирь или на Тортугу. Может быть, да, а может, и нет».

Перкинс прислал Хемингуэю телеграмму, в которой сообщил об энтузиазме «Scribner’s Magazine» по поводу его новой книги, но также сказал, что им необходимо изучить рукопись перед тем, как подтвердить пять тысяч долларов, которые Макс предложил ему во время их морской рыбалки. Речь шла о количестве материала, а не о качестве. Через неделю Перкинс послал еще одну телеграмму:

«ПИШУ ПО ПОВОДУ ЦЕНЫ. МЫ БЫ ХОТЕЛИ ПРЕДЛОЖИТЬ 4500 ДОЛЛАРОВ. БУДЕТ В НАЧАЛЕ МАЙСКОГО НОМЕРА ЖУРНАЛА. КНИГУ ОПУБЛИКУЕМ В ОКТЯБРЕ…»

В письме Перкинс немного приписал к телеграмме, выразив сожаление по поводу цены. Он знал, что Хемингуэй мог получить минимум в два раза больше от любого более крупного журнала.

«Дело вовсе не в том, что “Зеленые холмы” не стоят этого, – объяснял он. – Но в том, сколько мы можем позволить себе заплатить за них, при этом запустив журнал в соответствии с нынешней экономической ситуацией и тем, что она позволяет».

Когда Хемингуэй наконец получил это предложение, он уже успел «обидеться до чертиков». Он беспокоился о приеме «Зеленых холмов Африки» больше, чем о любой из предыдущих работ, потому что в ней выплеснул свою агрессию не только в отношении других писателей, но и критиков, которые все эти годы пытались растоптать его работу.

Хемингуэй был весьма прямолинеен, когда дело касалось карьеры. И он сгоряча истолковал неловкость Перкинса по поводу денег как намек на отказ от предложения, что тем самым освобождало «Scribner’s Magazine» от необходимости покупать книгу. Насколько Хемингуэю было известно, о чем он и заявил Перкинсу, журнал никогда не имел прочной экономической основы, как, впрочем, и сам Хемингуэй. Эрнест утверждал, что никогда и нигде не стоил издательству денег, если не считать Горация Ливерайта и того, когда он… ушел. Перкинс избежал ссоры, вынудив «Scribner’s Magazine» заплатить пять тысяч.

Этой весной Эрнест впервые отправился в круиз на остров Бимини – рыбацкий рай в ста семидесяти пяти милях на север от Ки-Уэста. Перкинс решил отложить свои замечания по поводу «Зеленых холмов Африки» до момента выхода утвержденных образцов, надеясь, что несколько месяцев на Бимини смогут немного остудить Хемингуэя.

Примерно в это же время Фицджеральд отправился в отель в Хендерсонвилле, штат Северная Каролина, чтобы отдохнуть четыре недели. Прошло пятнадцать лет его писательской карьеры, а он был уверен в себе не больше, чем в первый день. Он был на мели и начал осознавать, что свои физические ресурсы растратил не меньше, чем финансовые.

«Я не думаю, что он действительно болен, – писал Перкинс Хемингуэю. – Скорее просто истощен работой и пьянством».

Вернувшись домой в Балтимор, Фицджеральд написал Максу, что он «не пил целый месяц, даже пиво и вино, и чувствует себя хорошо».

Эти новости порадовали Перкинса, но он считал, что Фицджеральд станет страдать абстинентным синдромом – сначала начнется упадок, а затем «ломка». Редактор знал, что автору понадобится вся возможная поддержка друзей, но в тот момент Скотту было крайне сложно найти их. Его отношения с тремя писателями Перкинса ухудшились почти одновременно.

Несколькими месяцами ранее Фицджеральд открыто признался Хемингуэю в собственной литературной неполноценности и в безусловном уважении к творческой жизни Эрнеста. Он говорил, что, «не считая парочки мертвых или уже умирающих стариков, вы единственный в Америке автор художественной литературы, которого я очень высоко ценю». Однако их отношения все же стали более прохладными, но не столько из-за зависти Фицджеральда, сколько из-за высокомерия Хемингуэя. Когда Перкинс предложил Эрнесту найти время и причину написать Фицджеральду, чтобы поддержать того в «момент кризиса, который вот-вот наступит», так как он отказался от спиртного, Хемингуэй заявил, что не представляет, о чем писать Скотту, чтобы не ранить его чувства.

Правда, через несколько месяцев после этого Хемингуэй попросил Перкинса передать Скотту, что, как ни странно, «Ночь нежна» кажется ему все лучше каждый раз, когда он берется ее читать. Добрые слова Хемингуэя подбодрили Фицджеральда. Книга провалилась, но автор, не смотря ни на что, хранил глубокую веру в нее.

«Что-то происходит постоянно, что внушает мысль о том, что мне, возможно, не суждено умереть так легко, как пророчествовали глашатаи», – написал он Максу. С другой стороны, его дружба с Хемингуэем была одним из самых «ярких» моментов жизни, но, как Скотт писал Перкинсу, «я все еще верю, что даже это смертно – возможно, такова реакция на их чрезмерную жизнь и то, что мы никогда более не увидим друг в друге так уж много». Фицджеральд также старался избегать Томаса Вулфа, после того как прочитал сигнальный экземпляр «О времени и о реке», который прислал ему Перкинс. Он высоко оценил роскошное посвящение и написал Максу:

«Я уверен, что ничего из того, что Том сказал в посвящении, не может покрыть его долг перед тобой. И это касается всех нас – всех тех, кому посчастливилось быть в числе твоих авторов».

Фицджеральд был уверен, что книга не будет иметь успех, но просил ни в коем случае не говорить об этом Тому:

«Учитывая, как он реагирует на критику, я знаю, что это сделает нас врагами на всю жизнь и мы можем причинить друг другу огромный и бессмысленный ущерб». Роман «О времени и о реке» помог Фицджеральду понять, что «структура длинной книги, детальное осознание ее в процессе финальной обработки – все это не совместимо со спиртным». Фицджеральд считал, что короткий рассказ может быть написан «за одну бутылку», но «для романа нужна скорость ума, которая позволит сохранить в голове полную картину и безжалостно пожертвовать всеми отвлекающими моментами, как это сделал Эрнест в “Прощай, оружие!”. Если же ум замедляется хоть немного, то может проработать лишь какую-то часть книги, а не всю в целом – память просто притупляется».

«Все еще трезв и полон сожалений, – писал он Перкинсу. – Я бы отдал что угодно, чтобы написать третью часть “Ночь нежна”, не используя стимуляторов. Если бы я удержался в той ледяной трезвости, думаю, разница была бы огромной».

Старая дружба между Фицджеральдом и Эдмундом Уилсоном также пошла под откос. Теперь они двигались в противоположных направлениях. Первая причина их неприязни, которая приходила в голову, – сложившаяся репутация обоих: у одного – ученого, у другого – прожигателя жизни.

«Ссору начал Кролик [прозвище Уилсона], а не Скотт, – написал Перкинс Хемингуэю несколько лет спустя. – И Кролик вел себя, я бы сказал, по-детски».

Перкинс считал Уилсона «замечательным парнем, от природы цельным человеком», который к тому же проделал потрясающую работу в недавно изданной в Scribners книге «Дрожь Америки: год кризиса (1932)». Но в течение нескольких последующих лет его неприязнь по отношению к Фицджеральду распространилась и на Перкинса. Несколько раз он приходил к Максу за деньгами в счет заработка от будущих книг. Однажды попросил умеренную сумму в семьдесят пять долларов. В другой раз попросил издательство помочь ему получить ссуду в банке.

«Мне вы помочь не можете ни в какой ситуации, в то время как швыряете деньги Скотту Фицджеральду, как пьяный матрос, а тот тратит их, как пьяный матрос, – написал Уилсон Перкинсу много лет спустя. – Естественно, вы предполагаете, что он может написать для вас роман, который заработает куда больше, чем мои книги. Но даже в таком случае слишком уж велико противоречие!»

Но сам Уилсон не считал это проявлением злобы.

«Вы единственный человек, с которым я когда-либо виделся в издательстве, и я всегда очень хорошо относился к вам», – писал Уилсон Перкинсу. Он приписывал свое последнее послание к «общей апатии и агонии, в которой, кажется, утонуло Scribners. С тех пор как умер старик Скрайбнер, вы, народ, не показываете никаких признаков жизни, не считая редких припадков, связанных с отдельными авторами, как правило ненадежными, такими как Скотт или Том Вулф, на которых вы тратите деньги и внимание, как одержимый французский король на новую фаворитку». Годы спустя он признался: «Я… никогда не был одним из его фаворитов», что и объясняло, почему он ушел из Scribners в другое издательство в середине тридцатых. В это же время у него начался глубокий интеллектуальный роман с марксизмом, который сделал для него более очевидной социальную и историческую мелочность Фицджеральда. После этого прошло еще несколько лет, прежде чем Фицджеральд и человек, которого он называл своей «интеллектуальной совестью», смогли сесть и вновь поговорить, как друзья.

Несколько раз Скотт видел Элизабет Леммон на небольших вечеринках в Балтиморе. (Макс ему в этом завидовал. Он не видел Элизабет много месяцев. «Я знаю, что моя судьба – видеть вас так редко, – писал он ей. – И я могу вынести даже годы разлуки, если буду знать, что это того стоит».) Макс чувствовал, что во время этих коротких встреч Элизабет сделала для Фицджеральда много хорошего.

«Скотту еще нет сорока, и если бы он покончил с алкоголем, мог бы сделать вещи куда более великие, чем сам может представить. Я знаю, что прямо вы на него не влияли, но, пусть даже и бессознательно, вы стали для него открытием», – писал он ей.

Перкинс верил, что если Скотт и мог навсегда бросить пить, то по большей части из-за Элизабет Леммон.

Будучи трезвым дольше, чем когда-либо прежде в течение многих лет, Скотт внезапно понял, как «скучно» его существование, хотя именно эти годы должны были бы стать наиболее продуктивными.

«Мне просто необходимо придумать что-нибудь на это лето, чтобы снова вернуться к жизни, – написал он Перкинсу. – Но что это будет, я пока не представляю». В отсутствие лучшего варианта Макс призвал Скотта продолжить работу над романом, который тот уже начал и события которого разворачивались в средневековой Европе, далеко от Уэст-Эгга. Фицджеральд ответил, что новая книга в девяносто тысяч слов будет называться «Филипп, граф Тьмы». Героем был крепкий франк в доспехах.

«Такую историю должен был написать Эрнест», – отметил Фицджеральд в блокноте. Затем он обозначил части, которые мог бы раздельно продать в несколько журналов. Он пообещал, что к Перкинсу они попадут в конце весны 1936 года.

«Хотел бы я хранить все эти горы записей в безопасности, как Вулф или Хемингуэй, но я боюсь, что этого гуська уже как следует ощипали», – написал он редактору. В мае 1935 года Фицджеральд навестил Перкинса в НьюЙорке. Яркий период улучшения в состоянии Зельды оказался всего лишь вспышкой, и настроение Скотта в вечер встречи с Максом хорошо отражало это. Писатель был очень задирист и то и дело ставил Макса в неудобное положение, рассуждая о книгах, напечатанных в Scribners. Он выразил свое величайшее недовольство Томасом Вулфом. Недавно Скотт прочитал рассказ Вулфа «Дом его отца», вышедший в последнем выпуске «Modern Monthly», который издавал В. Ф. Кэлвертон. Он нес на себе отпечаток всех достоинств и недостатков Вулфа, делая его в глазах Фицджеральда человеком, с которым неплохо было бы обсудить вопросы творчества.

«Я не знаю, как ему удается творить такой беспорядок, смешивая бессмысленную фразу “Пальмово-сладкие птицы вспорхнули на крыльях шутливого щебета” с отличным выражением “Сладкая, гладкая ясность, дрожащая на кончике языка”. Такой человек, как он, обладающий такой силой и вкусом, просто не имеет права набивать людей всей этой “икрой”».

Непривычная угрюмость Фицджеральда во время той встречи с Перкинсом была спровоцирована в основном его собственными проблемами со здоровьем. Всего за несколько дней до этого болезнь, которую он часто проклинал, привела к появлению пятна на его легких. Было известно, что воздух в деревне Вулфа способствовал лечению туберкулеза, поэтому Скотт снял номер в отеле Grove Park Inn в Эшвилле. Переезд в Северную Каролину был попыткой смягчить «смертельный приговор», который выдал ему доктор и который мог осуществиться, стоит только Скотту вернуться к прежнему образу жизни. И в ближайшие несколько месяцев обратный адрес Фицджеральда выглядел как «могила Ганта, Эшвилл».

«Я был ужасно встревожен и, вероятно, ревновал, поэтому прошу вас забыть то, что я наговорил вам той ночью, – писал он Перкинсу по возвращении в Балтимор. – Вы же знаете, я всегда считал, что в Америке места больше, чем для одного хорошего писателя. Признайте, что это было не в моем духе».

Перкинс думал, что все, что Фицджеральд наговорил о Вулфе, было правдой как она есть, но никто, даже сам Перкинс, не мог что-либо с этим поделать.

«Если бы только кто-то полностью развязал ему руки, вместо того чтобы делать предметом насмешек за злоупотребление проклятым гарвардским диалектом, пресмыкание перед Генри Джеймсом и так далее, – объяснил Перкинс Фицджеральду, – то редактировать пришлось бы сами предложения, а это уже дело опасное». Макс думал, что критика и возраст могут произвести нужное действие и тогда стиль Вулфа созреет самостоятельно. Но в настоящий момент, сказал Перкинс, «он вовсе не думает, что он лучше других. Он просто не думает о других людях. Совсем. Когда он читает им, немного увлекается их обществом (но они все равно не кажутся ему важными), а вот его работа кажется ему грандиозной».

Выход романа «О времени и о реке» был самым ожидаемым литературным событием весеннего сезона 1935 года. О книге говорили несколько месяцев до ее выхода восьмого марта. Макс отправил первые экземпляры большинству своих друзей и авторов, хотя и был уверен, что кое-кто наверняка не осилит том в девятьсот двенадцать страниц. Ван Вик Брукс буквально видел пот, капающий со лба Перкинса на каждую страницу. Он не был способен забыть сотни часов, которые Макс провел за работой «темными, как в джунглях, ночами середины лета», помнил, как тот медленно шел на дно, потому что пытался «вытянуть за плавник кита».

Эрнест Хемингуэй сказал, что книга – «дерьмо примерно на шестьдесят процентов».

Вулф считал, что единственный способ избежать публичной истерии и собственного смятения, которые сопровождали первую книгу, – уехать из Америки. Позже он дал выход и этим мыслям, вложив их в уста персонажа следующей книги «Домой возврата нет» Джорджа Уэббера:

«Когда вышла в свет его первая книга, бешеные кони и те не могли бы умчать его из Нью-Йорка, он хотел быть тут же и ни в коем случае ничего не упустить. Он был начеку, читал все обзоры, дневал и ночевал в кабинете Лиса и каждый день ждал – вот-вот случится что-то необыкновенное, но надежда эта не сбылась». [191]Перевод Норы Галь, Раисы Облонской.
И он с таким ужасом ожидал дня публикации, что на этот раз заставил себя отвлечься – настолько, насколько было возможно. Хотя он и не верил, что предыдущий сценарий может повториться, все равно был готов к худшему и хотел быть как можно дальше отсюда, когда он осуществится. Вулф купил билеты до Иль-де-Франс и отнес в камеру хранения все, чем владел. Его маршрут был таким же размытым, как и планы на возвращение. В ночь на первое марта, накануне отъезда, к дому по адресу Сорок девятая улица, 246 подъехало такси. Из него выскочил человек и забарабанил в дверь дома Перкинсов. Макс спустился, но не сильно удивился, обнаружив Вулфа – больше его удивил огромный деревянный сейф размерами пять на два с половиной фута. Внутри были все до единой страницы его рукописи, включая тот ворох бумаг, над которыми они работали в течение последних пяти лет. Том, Макс и водитель выволокли его из такси и втащили в дом. А затем Том спросил у таксиста, как того зовут.

– Лаки, – ответил тот.

– Вот как! – воскликнул Том, встряхивая его руку. Это показалось ему хорошим знаком.

Они втроем только что перетащили страшную тяжесть и теперь стояли, переглядывались и обменивались улыбками, пожимая друг другу руки.

Лаки уехал, а огромный деревянный ящик занял прихожую Перкинсов на много дней.

После того как Вулф уплыл, в Scribners пришло письмо от Элин Бернштайн. Перкинс ответил ей, что все, что он может, – сохранить конверт, потому что Том категорически запретил слать ему какую-либо почту. Вулф уехал с идеей взять полноценный отпуск на два месяца, чтобы его не тревожили ни личными письмами, ни даже отзывами. Но еще до отплытия в Иль-де-Франс Том написал Элин Бернштайн двадцатистраничное письмо, которое отправил из Сэнди-Хук. В нем он рассказал Элин о копии книги, которую оставил для нее на попечении Перкинса. Затем он написал ей, «каким прекрасным и великим человеком» является Макс. И Элин поняла, что взращивание любой вражды против Макса убьет всякую надежду для них с Томом снова быть вместе. По иронии судьбы именно Перкинс стал ее последней надеждой. Теперь уже в очень дружественном тоне она написала редактору длинное письмо, на сей раз из Голливуда, где работала на RKO Pictures. Она чувствовала себя не вполне нормально, чтобы как следует справляться с работой, потому что, как она писала, «все эти годы боли и страданий по Тому в конце концов сильно ее потрепали», но она хотела помочь своей семье, которая, в свою очередь, пыталась помочь ей залечить сердечную рану последних лет. Миссис Бернштайн попросила Макса прислать копию книги Тома ей в Калифорнию.

«Я не могу прочесть ее сейчас, – поясняла она, – так как я глубоко переживаю все, что касается Тома, даже его имя в газете больно ранит меня. Я все еще не могу понять причины его предательства, но я нашла такое место в этом мире, где все является загадкой. Простите, что я пишу вам об этом так, но… я рада, что именно мы с вами оказались ближе к Тому, чем остальные люди. Вся моя жизнь по-прежнему обращена к нему одному, как и было в течение многих лет, пока мы с ним были вместе, и теперь я не желаю жизни, в которой не было бы его дружбы». По просьбе миссис Бернштайн Макс вернул ей те ее письма, которые до сих пор хранились в Scribners, и отправил ей копию книги Тома. Все дело было в ее семье, как Элин еще раз написала Перкинсу. Она знала о заключении книги «О времени и о реке», в котором Юджин Гант возвращается домой из путешествия по Европе и встречает розовощекую еврейку, которая значительно превосходит его по возрасту. Элин понимала, что вскоре Вулф напишет об их отношениях. Она очень боялась, что следующая книга выставит на всеобщее обозрение их роман. Она написала Перкинсу:

«Я уже прожила большую часть моей жизни. Но некоторое время назад он прочитал мне кое-какие отрывки, которые написал о моей сестре и детях, которые ни в коем случае нельзя публиковать… Именно они были рядом со мной, когда Том чуть не разбил мою светлую душу и любящее сердце. Я не позволю злословить на их счет, и не важно, на что мне придется пойти, чтобы помешать этому. Это касается не только меня, но и вас, коль скоро в ваших руках издательская сила. Том часто говорил мне, что вы ненавидите женщин, и, вне всякого сомнения, вы считаете, что я веду себя как одна из них. Пожалуй, так и есть. Быть женщиной – проклятие, а быть женщиной-творцом – проклятие вдвойне, но я не могу изменить это, как не могу изменить цвет глаз. Когда мы с Томом только стали любовниками, я говорила ему, что впервые рада быть женщиной и чувствовать, что дополняю его. И я до сих пор горжусь нашими отношениями со всеми их ужасами и красотой».

Вулф поклялся, что покажет Элин Бернштайн «Октябрьскую ярмарку» до того, как любая ее часть попадет к Перкинсу в редактирование.

Но до второй книги оставалось еще очень много времени.

«Он так часто нарушал слова чести, данные мне, что и в этот раз я не могу ему доверять, – написала она Перкинсу. – Поэтому я обращаюсь к вам». Она умоляла его понять: «Он не может, не должен, я просто не позволю ему снова меня предать».

И Перкинс отвечал:

«Судя по вашему более раннему письму, вы предполагаете, что Том внушил мне мысль о вас как о некоем “монстре” – и это полная противоположность истины, но теперь я начинаю думать, что он внушил вам такую же мысль обо мне. Вы достаточно хороший психолог, чтобы понимать, что мужчины, которых подозревают в ненависти к женщинам, сами очень уязвимы, поэтому вынуждены запускать “защитный механизм”. Я думаю, женщины невероятно надоедливы, но это все потому, что мужчины всегда смотрят на них объективно. Во всяком случае, никто не смог бы полностью понять, о чем говорится в той части вашего письма, где вы обращаетесь ко мне как к издателю, но “Октябрьская ярмарка” в любом случае не будет опубликована в течение года или, возможно, даже в течение более длительного времени, поэтому я не могу вам сказать об этом достаточно много, пока не вернется Том».

В день публикации «О времени и о реке» Перкинсу пришлось нарушить данный обет молчания, но не по поводу Элин Бернштайн. Он отправил телеграмму с новостями о книге в парижский офис American Express:

«ВЕЛИКОЛЕПНЫЕ ОТЗЫВЫ, НЕСКОЛЬКО КРИТИЧЕСКИЕ, КАК И ОЖИДАЛОСЬ, НО В ЦЕЛОМ ПЕРЕПОЛНЕННЫЕ ВЕЛИЧАЙШИМИ ПОХВАЛАМИ».

Вулф не ждал писем, но все равно проверял почту и, когда обнаружил телеграмму, отправился в задумчивости бродить по парижским бульварам. После он не мог вспомнить почти ничего о следующих шести днях. Но слова Перкинса стали лишь раздразнившим его кусочком славы, по которой он так голодал.

Вулф отправил ему ответную телеграмму:

«ВЫ МОЙ САМЫЙ ЛУЧШИЙ ДРУГ. ГОРЬКУЮ ПРАВДУ Я ПРИМУ ЛУЧШЕ, ЧЕМ ПРОКЛЯТУЮ НЕОПРЕДЕЛЕННОСТЬ. СКАЖИТЕ МНЕ ЧИСТУЮ ПРАВДУ».

Вторая телеграмма Перкинса раздавила его еще больше, чем первая:

«ВЕЛИКОЛЕПНЫЙ, ВОСТОРЖЕННЫЙ ПРИЕМ. О НЕЙ ГОВОРЯТ ПОВСЮДУ КАК О ПОИСТИНЕ ВЕЛИКОЙ КНИГЕ. СРАВНИВАЮТ С ВЕЛИЧАЙШИМИ АВТОРАМИ. НАСЛАЖДАЙТЕСЬ С ЛЕГКИМ СЕРДЦЕМ».

В тот же день Перкинс написал больше в письме:

«Все за пределами этого дома и нашего бизнеса были поражены тем, как приняли “О времени и о реке”. В большинстве отзывов проводят параллели с самыми почитаемыми авторами – от Достоевского до Синклера Льюиса. Честно говоря, надеюсь, вы не рассчитывали на полное отсутствие негативной критики, потому что она все же была, но касалась только длины и того, о чем мы с вами говорили, – писал ему Перкинс. – Не представляю, что может препятствовать твоему счастью в отпуске. Если кто и может позволить себе недолго почивать на лаврах, то это, несомненно, ты».

Весной 1935 года экономика продолжала падение, а вместе с ней и книжный бизнес. Однако вскоре книга Вулфа выдержала пять переизданий в Scribners, а суммарный тираж составил тридцать тысяч экземпляров. Они продали большую часть за несколько недель, поместив «О времени и о реке» в список бестселлеров. К концу года было напечатано еще десять тысяч экземпляров.

Такие издания, как «Times», «Tribune» и «Saturday Review», отвели Вулфу первые страницы, его фото были повсюду. Те, кто, как Луиза, ходил по воскресеньям на чаепития, отмечали, что восторженные разговоры о книге шли даже там, где не собирались издатели. Книгу прочитала даже семидесятисемилетняя мать Перкинса, которая всегда говорила о литературе как о «конфете для ума», хотя ее реакция была необычной. Она просидела с ней около пяти или шести дней, неподвижная, как деревянный истукан, пока кто-то наконец не спросил, как она. С таким видом, словно всю неделю ждала этого вопроса, она уронила закрытую книгу на колени, подняла голову и провозгласила:

– В жизни не видела такого языка! А затем крикнула одной из внучек:

– Молли! Иди и принеси мне книгу Джейн Остин, мне нужно очистить голову!

Несколько недель Вулф путешествовал, не поддерживая никакой связи с внешним миром. К моменту высадки в Европе он был слишком измучен и потрепан переживаниями о романе и не способен был даже на письмо. Он отрешился от книги, которая вызвала это состояние.

«Макс, Макс, возможно, вы думаете, что я ненавижу критику в любой форме, но печальная правда именно в том, насколько я сам критичнее, чем большинство этих критиков», – писал Вулф своему редактору.

Большая часть письма, которое Вулф послал домой, была посвящена его собственной реакции на роман «О времени и о реке». Он повсюду носил книгу, но читать ее было для него мукой, он мог осилить лишь одну-две страницы. И даже в этом случае он обнаруживал, что «со всех точек зрения недостатки моего исполнения, в сравнении с моей общей задумкой, смотрят мне прямо в лицо». Ошибки в виде формулировок, нестыковок в тексте и последствий вычитки жалили его, точно крапива. И он впитывал вину за них. В течение первых двух месяцев после публикации в Scribners обнаружили в книге около двухсот ошибок, включая загадочное повторное появление мистера Вонга. Вонг был круглолицым китайским студентом, которому Юджин Гант дает в долг пятьдесят долларов во время его полуночной поездки к смертному ложу отца. Юджин собирается отправить ему деньги по почте. Вулф написал об этом: «И больше мальчик никогда не видел его». Тем не менее шестьдесят пять страниц спустя он стучит в дверь комнаты Вонга и спрашивает китайца, может ли переночевать на его диване.

«Я провалился, – признавал Том. – Книга дописывалась, перепечатывалась и доставлялась к тебе в такой спешке день за днем, что я пропустил все ошибки, которые допустил наборщик, в попытке разобрать мой почерк – и таких ошибок тысячи».

Он перечислил некоторые из них: «ложа Баттерси» должна была быть «мостом Баттерси», «характер моего мозга» – «размером моего мозга», «африканские создания» – «африканскими королями», «тряся бородой» – «тряся головой».

«Макс, Макс, я просто не могу продолжать, – писал Том после того, как перечислил все правки, которые необходимо было сделать, и добавлял: – Нам нужно было подождать еще шесть месяцев, но мы слишком рано вырезали эту книгу, точно Цезаря из чрева матери, как короля Ричарда, который явился в этот мир “наполовину негодным”».

Целую неделю Вулф работал над четырехстраничным письмом для Перкинса. После перечисления своих замечаний он рассмотрел замечания критиков, и каждое казалось ему нападением лично на него. В ответ на слова Марка Ван Дорена, сказанные год назад, что «публика вправе спросить мистера Вулфа, может ли он воздержаться от того, чтобы влезать в картину будущих книг», Том напомнил Перкинсу:

«Ты сам говорил, как, прогуливаясь с одной из дочерей по Центральному вокзалу, указал ей на двенадцать людей, которые могли сойти со страниц Диккенса, – реальных, как сама жизнь, и все же достойных того, чтобы стать частью вымышленной истории». Из-за того, что Бертон Раско заявил, будто у Вулфа нет чувства юмора, Том перечислил сцены, которые считал смешными. А его реакция на слова Клифтона Фэдимана, который задался вопросом, «правда ли, что Вулф мастерски владеет языком или все же язык – Вулфом?» – растянулась на несколько абзацев.

Он завершил первую часть своего письма, выразив надежду, что «мы обрели подлинный и великий успех и что, когда я вернусь, моя позиция значительно упрочнится. Если это правда и мы действительно преодолели этот ужасный, сотрясающий душу и сердце барьер проклятой “второй книги”, тогда я действительно верю, что могу вернуться к работе, будучи спокойным, сосредоточенным и полным сил и потенциала, чего я не мог достичь в эти неистовые, мучительные, полные душевных сомнений пять лет».

Той весной Луиза Перкинс решила совершить тур по Европе вместе со своими дочерями Зиппи и Пэгги. Вулф узнал об этих планах еще при их зарождении и попросил ее уговорить Макса тоже взять короткий отпуск.

«Единственное, что я заметил в Максе за последние несколько лет и что встревожило меня и показалось неправильным, – это растущее упорство, с которым он все глубже погрязает в бизнесе, проявляя временами, как мне кажется, чрезмерную заботу и зацикленность на делах, которые можно было бы поручить кому-то или решить менее утомительным способом», – писал он Луизе.

Он думал, что даже такой честный человек, как Макс, не чужд тщеславия, которое и заставляло его думать, что бизнес просто не протянет, если он исчезнет на несколько недель. Том верил, что Макс находился «на пике своих возможностей» и что лучшая работа все еще ждет его впереди.

«Будет трагедия, если окажется, что он притуплял и специально ослаблял свои огромные способности просто потому, что боялся воспользоваться шансом и дать себе возможность восстановить и пополнить свои силы», – писал Вулф Луизе.

Перкинс и намеком не показывал, что рассматривает вариант покинуть свой кабинет хотя бы на день. В тот же месяц он написал Элизабет Леммон:

«Я остаюсь здесь в полном одиночестве этим ужасным летом, но есть причины, почему я буду с нетерпением ждать этого события. Я не намерен делать очень много, но в то же время мне не придется делать ничего, чего я не хочу. Хотя, возможно, я пытаюсь сам себя одурачить». Но ему, несомненно, не пришлось бы ходить на вечеринки, которые они с Луизой очень часто посещали с тех пор, как переехали в Нью-Йорк.

Перед поездкой у Луизы Перкинс случился приступ генеральной уборки. Чтобы сжечь немного энергии, она решила перебрать книжные полки. Она заполнила книгами несколько бочек, а потом заплатила торговцу пять долларов, чтобы он увез их. Несколько недель спустя Дэвид Рэнделл, специалист Scribners по редким книгам, шел по Второй авеню, разглядывая витрины букинистических магазинов, и тут одна из них буквально заставила его подпрыгнуть. На витрине лежали дюжины книг, подаренных Максвеллу Перкинсу Голсуорси и другими именитыми авторами. Когда Макс узнал об этом, а Рэнделл вернулся, чтобы выкупить их, ему сообщили, что коллекция стоит пятьсот долларов.

«Мы договорились на двадцати пяти, – вспоминал Рэнделл годы спустя, – когда я сказал, что их продала не миссис Перкинс, а просто какая-то чокнутая горничная. Еще я сказал, что, если он не сбавит цену, мы с ним будем беседовать в суде».

Рэнделл вспоминал, как Макс тихо посмеивался над этим, качая головой, как если бы понимал, что на такое была способна только его супруга.

Лето Перкинса оказалось таким ужасным, как он и ожидал.

«Вы не представляете, как здесь одиноко по вечерам, – писал он Элизабет Леммон 28 июня 1935 года. – Днем я об этом забываю, но, когда люди просят меня сделать что-то по вечерам, я говорю, что не могу, а после жалею об этом. Но я жалел бы и в случае, если бы не смог выполнить много работы. Здесь так же плохо, как и в Балтиморе, когда вас там нет. И это хуже всего, потому что там я всегда мог надеяться, что случится чудо и вы появитесь».

Однажды вечером спартанский дух Макса возобладал и редактор сказал горничной, которая должна была за ним присматривать, что все, что он хочет на ужин, – это хлеб с плавленым сыром.

Женщина уставилась на него, а затем закатила глаза, будто решила, что он окончательно спятил, однако тем самым она и побудила Перкинса заказывать ей то же блюдо ежедневно.

Каждый вечер она топталась рядом, в изумлении глядя, как он ест свой скудный ужин. А Макс упрямо просил у нее хлеб с плавленым сыром.

«Итак, хлеб на века», – писал он Элизабет. На самом деле он частенько сбегал в обеденный зал отеля Barclay, где ужинал в полном одиночестве, но зато качественными блюдами.

Его одиночество было внезапно разрушено появлением старого друга. Ван Вик Брукс явился к нему внезапно и без предупреждения. Он выглядел так же хорошо, как и всегда. До недавнего времени Брукс пребывал в длительной депрессии. Перкинс был убежден, что друг никогда бы не пришел в себя, если бы не жена Элеанор, которая всегда была рядом, поддерживала семью и дом, ожидая, когда супруг снова встанет на ноги.

«Это один из самых лучших поступков, которые кто-либо когда-либо делал на моей памяти! И я не думаю, что найдется человек, достойный этого», – писал Макс Элизабет Леммон.

Достижением Брукса за последние пять лет была его удачная карьера – результат работы Перкинса. Долгие годы Макс считал его книгу «Жизнь Эмерсона» бревном, которое придавливало его карьеру. С его поддержкой Брукс смог закончить биографию уже к 1931 году, но это не избавило его от душевных мук.

Брукс все еще считал, что безнадежен как писатель и что нисколько не достоин печати. Перкинс и Джек Уилок читали рукопись, и оба постоянно повторяли автору, что она была «достаточно хороша» и что они уже с нетерпением ждут, когда Scribners ее напечатает. Когда Брукс поведал о своих обязательствах в отношении издательства E. P. Dutton and Company, Макс настоял, чтобы Ван Вик расстался с рукописью, а затем лично принес ее Джону Макре – издателю из Dutton. В это же время Перкинс связался с Карлом Ван Дореном из Литературной гильдии и уговорил попросить гильдию принять книгу как одну из выбранных ими. И Dutton, и гильдия согласились принять «Жизнь Эмерсона», но Брукс отказался пускать ее в набор. Макс попросил Уилока, которого считал самым близким другом Вана Вика, отправиться в «Четыре ветра», маленький частный санаторий в Катоне, Нью-Йорк, и попытаться вразумить Брукса.

– Мальчики ушли собирать ягоды, – сказал дежурный из «Четырех ветров», когда приехал гость.

Уилок отправился в лес и обнаружил Вана Вика с пустым ведром в руках. Брукс был молчалив и отстранен и смотрел сквозь Уилока, но все равно точно знал, зачем тот пришел.

Какое-то время они молча прогуливались среди репейников, пока Уилок не взмолился:

– Позволь гильдии напечатать книгу.

– Нет, – прорычал Брукс.

Уилок заверил, что они не захотели бы ее брать, если бы не были уверены в том, что она первоклассна.

– Она плохая, плохая, плохая! – крикнул Брукс, и Уилок ушел.

Перкинс виделся с Бруксом в течение нескольких месяцев и уговаривал его принять предложение. Очень медленно Ван Вик все же пришел в себя и в конце концов попросил Макса быть его издателем – только если «это возможно осуществить, не задев чувства мистера Макре, который был ко мне очень добр». Перкинс не представлял, как можно это сделать.

В 1932 году Dutton издало книгу. Она имела успех у критиков и решила финансовые проблемы Брукса. Ван Вик понял, что может зарабатывать на жизнь как писатель, и пришел в себя; его состояние наконец позволило ему стабильно писать в течение последующих тридцати лет. Когда он навестил Макса летом 1935 года, то был как раз на середине создания своего шедевра под названием «Расцвет Новой Англии». Два года спустя он получил за нее Пулитцеровскую премию и посвятил ее Максвеллу Эвартсу Перкинсу.

Несмотря на огромный успех «О времени и о реке», Том Вулф испытывал тревогу, которая охватила его после выхода в свет первой книги. Когда отчаяние стало невыносимым, он вдруг подумал о Германии и почувствовал огромное желание посетить эту страну. Как и для Джорджа Уэббера, героя книги «Домой возврата нет», Германия была второй любимой для Вулфа страной после Америки. Там он чувствовал себя почти как дома, общаясь с людьми, к которым испытывал естественную, постоянную, почти инстинктивную симпатию и понимание. И теперь, после нескольких лет труда и усталости, одна только мысль о Германии установила в его душе мир, облегчение и счастье – подействовала старая магия.

Не только Вулф страстно любил Германию, но и она его. Роман «Взгляни на дом свой, ангел» был переведен на немецкий и опубликован в Германии в 1933 году, и, хотя Том не знал об этом, в Германии его появления ждали с огромным нетерпением.

«Говорят, что однажды утром лорд Байрон проснулся знаменитым, когда ему было всего двадцать четыре, – написал Томас Вулф Максу Перкинсу 23 мая 1935 года. – Что ж, я приехал в Берлин однажды ночью, и мне было тридцать четыре, я проснулся на следующее утро и отправился в American Express – и теперь я знаменит в Берлине вот уже две недели».

Ему писали, звонили и слали телеграммы самые разные люди: немецкие журналисты, издатели и дипломаты. Две недели Вулф встречался с толпами поклонников, посещал вечеринки и давал интервью.

Но, как он сказал Максу, есть несколько «неприятных вещей» в Германии, которыми он хотел бы поделиться. За песнями, танцами и смехом мирных деревень он слышал топот армейских сапог и грохот военных грузовиков. Этот диссонанс пугал его, националистический пыл заставил его задуматься об Америке. Все это обновило в Томе чувство гордости и веры в собственную страну и себя самого. Он снова написал Перкинсу из Берлина:

«Чувствую, как жизнь и энергия кипят во мне; и действительно дома у меня были удача и успех; теперь я знаю, что могу вернуться и одолеть все, а также справиться со всем, за что когда-либо брался, и определенно могу удивить критиков и публику, у которых к этому времени уже сложилось какое-то мнение обо мне. И я думаю, у меня есть парочка сюрпризов и для вас».

Вулф умолял Перкинса не торопиться с книгой рассказов, которую редактор хотел выпустить и для которой попросил придумать название.

«Я могу сделать кое-что, чтобы значительно улучшить ее, – заверял он Макса. – И если бы вы только могли дождаться меня, я сделаю все, и мы получим прекрасный сборник рассказов, непохожий ни на какой другой».

Но, как это бывало и раньше, Вулф отвлекся и жил уже другой книгой и другими персонажами. Она собиралась и разрасталась в нем, как гроза, и он признался Перкинсу:

«Я чувствую, что, если у меня и есть шанс сделать что-то хорошее до сорока, этим точно должна стать новая книга».

Том замкнулся еще больше, чем прежде. По мере погружения в новую работу он хотел улучшить и свои отношения с Максом.

«На этот раз я уйду в себя глубже, чем когда бы то ни было», – клялся он Перкинсу, настаивая, что «и вы должны попытаться помочь мне в этом всеми доступными способами».

В середине этого планирования Вулф получил письмо от некоего Генри Вейнбергера, адвоката-консультанта. Он представлял интересы Мадлен Бойд, которая требовала свои агентские комиссионные за роман «О времени и о реке» – так же, как и за все последующие книги Вулфа. Это был гром среди ясного неба.

«Это было как раз то, чего, как ты говорил, “никогда не случится”, то, “на что она никогда не осмелится”, потому что знала, что была раздавлена своей непорядочностью, – писал Том Перкинсу, вспоминая о сцене в офисе Перкинса пару лет назад. – И вот – она сделала это, как я тебе и говорил, потому что мы позволили себя одурачить, были слишком добросердечны и слабы, называй как угодно».

Вулф считал, что они должны были вынудить «вора подписать признание о краже, пока он рыдал, страдал и всхлипывал в презренном страхе перед возможным открытием и последствиями его преступления».

Все официальные дела зависли в ожидании возвращения Вулфа, но Перкинс переслал ему приглашение стать особым гостем на писательской конференции в Колорадо в июле. Организаторы обещали заплатить Вулфу двести пятьдесят долларов за десять дней дискуссий и обсуждений за круглым столом в компании молодых писателей-студентов. В надежде, что это заманит Вулфа домой и заставит его закончить сборник рассказов, Макс попросил Тома отправить телеграмму с ответом и предположительной датой его возвращения. Три дня спустя Вулф телеграфировал:

«ПРИГЛАШЕНИЕ ОТ КОЛОРАДО ПРИНИМАЮ. ВЕРНУСЬ В НАЧАЛЕ ИЮНЯ. ЗАГОЛОВКА ДЛЯ РАССКАЗОВ ПОКА НЕТ… ЖДИТЕ МЕНЯ».

Макс не мог больше ждать. Прошло полгода с тех пор, как Элин Бернштайн высказала свои страхи относительно того, что Вулф может написать о ней. Теперь они превратились в одержимость, а она снова стала истеричной. Однажды она внезапно явилась к Максу, требуя справедливости, и ее крики были слышны далеко за пределами его кабинета. На следующий день она уже лучше контролировала себя, но ее чувства еще бурлили.

«Хотелось бы мне показать вам мою лучшую сторону – ту, которую так любят мои друзья, – написала миссис Бернштайн Перкинсу. – Мне нелегко быть такой жесткой, и мне пришлось заставить себя, чтобы высказать все, что у меня на уме».

Как она объясняла, это не было игрой в месть.

«Я все еще люблю Тома и не желаю ему зла, я требую все это исключительно ради моей семьи. И я искренне верю, что моя любовь к Тому и его любовь ко мне, пока она длилась, – это не то, что следует выносить на всеобщее обозрение. Также я не думаю, что он имеет право использовать в качестве материала то, что я дала ему, с тех пор как он решил порвать между нами все связи. Я ничего не знаю об издательском бизнесе, – писала она Перкинсу. – И я не знаю, сами ли вы принимаете все решения в вашей компании. Если нет, я хотела бы знать, есть ли какой-нибудь комитет или просто кто-то, кто согласился бы разделить с вами эту ответственность. Я хочу заявить о своем деле, хотя у меня почти нет надежды, что кто-то поможет мне посреди этой юдоли слез и примет решение, которое будет противоречить его собственным интересам.

Наступил момент, когда нужно буквально выбрать между добром и злом. Я знаю, как сложно переплетение долга и дружбы, которое и привязывает нас к жизни, как сложно отношение человека к самому себе. Не важно, кто издаст эту книгу – вы или кто-то другой, но именно вам предстоит принять решение – уничтожить семью и человечность или не уничтожать».

Теперь Элин как никогда была уверена в том, что именно Перкинс сломал ей жизнь и что именно он убедил Тома порвать с ней. Несколько дней спустя она написала ему еще раз:

«Я надеюсь, что вы больше никогда не будете брать на себя роль Провидения».

Перкинс сделал все возможное, чтобы хоть как-то оздоровить ситуацию. Он не позволил миссис Бернштайн думать, что как-то вмешивается в ее жизнь, и написал ей:

«Я не вмешиваюсь в личные дела. Да и никто, кто прожил хоть сколько-нибудь, ни за что не рискнет вмешиваться в ситуацию такого рода. Я, безусловно, хотел бы сделать что-нибудь, что могло бы помочь вам, – настолько, насколько я могу, учитывая различные обязательства, которые также обязан исполнять, даже если они доставляют мне неудобства».

Миссис Бернштайн решила воспользоваться советом Перкинса и попыталась обратиться к Вулфу в письме, которое отправила с помощью Макса.

Насколько Перкинс мог предполагать, Вулф должен был вернуться в Америку ко Дню независимости. Всю ту неделю, что Вулф провел на борту корабля, Макс переживал насчет его недавней переписки с миссис Бернштайн. Не так давно она упоминала пистолет, хотя редактор и не знал, на кого она собирается его направить – на него самого, на Тома или на себя.

«Я бы предпочел, чтобы на меня, – писал Макс Элизабет Леммон. – Потому что мне ужасно надоело спорить и сражаться с иррациональными людьми».

Сначала Макс думал, что надо бы подготовить Вулфа к возможным проблемам, но потом решил заняться своими делами и поехать в Виндзор.

Вулф прибыл на раскаленном под солнцем корабле Fourth. К тому моменту все протесты миссис Бернштайн о публикации следующей книги Тома стали откровенно нелогичными. Макс боялся, что эффект от ее внезапной тирады может разрушить будущее Вулфа, поэтому остался в Нью-Йорке и отправился на пирс, чтобы осторожно сообщить обо всем Тому.

Там он обнаружил, что багаж Тома уже выгрузили, и решил подождать хозяина рядом. Когда же Том наконец сошел на землю – увидел, что Перкинс сидит на одном из чемоданов, опустив голову.

Макс размышлял о проблеме с Элин Бернштайн, когда услышал низкий голос с южным акцентом:

– Макс, ты такой грустный. Что случилось?

Перкинс не стал сразу же рассказывать об истерике Элин Бернштайн. Мужчины поместили багаж Тома в хранилище и отправились в яхт-клуб Mayfair. Там, на реке Ист-Ривер, в окружении снующих вверх-вниз лодок, Том попросил рассказать ему все касающиеся его новости. Макс сообщил о миссис Бернштайн. Вулф, однако, не воспринял это слишком серьезно. Он спросил, все ли это. Когда Макс сказал, что все, Вулф заявил:

– Ну что же, теперь мы можем и развлечься.

Они ехали в отель Lafayette, когда Том вдруг остановился на Восьмой улице и указал на какой-то дом.

– Вот, Макс, место, где я жил в мансарде и где написал «Взгляни на дом свой, ангел», – сказал он. – Давай поднимемся и узнаем, можно ли пробраться внутрь.

Они поднялись по лестнице и постучали, но ответа не последовало. Том все еще пробовал достучаться, а Макс выглянул из окна и обнаружил пожарную лестницу, которая как раз вела к открытому окну квартиры Вулфа.

– Что ж, Том, – сказал Макс. – Если ты на самом деле хочешь увидеть гнездо, в котором орленок пищал со славу своей могучей юности, это можно осуществить!

Так главный редактор издательства Charles Scribner’s Sons, в фетровой шляпе и костюме, возглавил вторую экспедицию по взлому и проникновению. Он выбрался на пожарную лестницу, вскарабкался по ней к окну и влез в помещение. Вулф последовал за ним.

«Это место можно было назвать чердаком, – написал Перкинс Джону Терри много лет спустя, пытаясь восстановить ту сцену, – так как оно располагалось на самом верху здания и одна из стен находилась под значительным наклоном по отношению к полу, но все же оно было великолепным – совсем не похожим на тот чердак, в котором должны творить поэты. На самом деле, я бы сказал, это лучшее из всех мест, где Том когда-либо жил».

Перед тем как уйти, Вулф разыскал карандаш и написал на стене в вестибюле:

«ЗДЕСЬ ЖИЛ ТОМАС ВУЛФ».

Выпив в Lafayette, они пересекли Ист-Ривер и углубились в Бруклин. Солнце клонилось к закату. Макс и Том отправились в отель Saint George, с крыши которого смотрели на город. Все это было похоже на начало спектакля.

Солнечный свет угасал, сменяясь тьмой, и Манхэттен вспыхнул миллионами мерцающих огоньков.

После они ушли из Бруклина и вернулись в Lafayette, чтобы пропустить еще по стаканчику, а затем отправились гулять по жаркому городу, набросив плащи на плечи. Они говорили не умолкая. Около трех часов утра они расстались в баре в Ист-Сайде, рядом с Сорок девятой улицей. А в девять часов Перкинс – с красными глазами и сильным головокружением – уже был в пульмановском вагоне экспресса White Mountain, уносящим его на север, в Виндзор.

 

XV

Трудные времена

В Вермонте Перкинс провел всего несколько дней. Вулф вернулся в город, а это означало, что, помимо издательских проблем, мужчин ждут еще юридические и романтические. Макс чувствовал, что его присутствие в Нью-Йорке необходимо.

С момента возвращения Вулфа прошло больше недели, а он так и не ответил на последнее письмо Элин Бернштайн. Она, проглотив гордость, вновь попросила Перкинса о помощи.

«Я в отчаянии, – написала она Максу, – и буду очень благодарна, если вы попросите его мне ответить. Он, должно быть, в ярости». А затем она отправила для Тома еще одно письмо, но на сей раз без конверта, чтобы и Макс мог его прочесть.

«Я хочу, чтобы ты, а также мистер Перкинс знали, что я не собираюсь призывать к ответу ни тебя, ни твоих издателей в связи с тем, что вы хотите написать обо мне или использовать сведения обо мне. Принесет ли это вам облегчение – мне безразлично. Если я не могу добиться человеческого соглашения, я тоже отступлю… Когда мы были вместе, я верила, что если ты напишешь книгу о нас, то будешь рядом, как часто и обещал. “Стойкость” – это было про тебя. Я достаточно много знаю, чтобы понять и то, что не могу управлять любовью, раз уж не смогла ее удержать.

Возможно, глупо с моей стороны ожидать почтительного отношения, но я верила в тебя, Том».

Том был в таком замешательстве, не представляя, как поступить, поэтому не мог заниматься ничем, в том числе и работой. Чтобы заставить его снова подумать о творчестве, Макс рассказал ему о мешках писем, которые ждали его в издательстве. Перкинс повидал множество писем от поклонников, адресованных различным авторам, но никто не получал их так много, как Вулф. Читатели поклонялись ему и поголовно хотели выразить благодарность. Том стал приходить в Scribners каждый день и, сидя в библиотеке на пятом этаже, писал душевные ответы своим почитателям. Перкинс чувствовал, что Вулф по возвращении хорошо освоился, хотя до сих пор не приступил к работе над утвержденными образцами сборника рассказов. Он просто убивал время до писательской конференции в Колорадо. Макс хорошо знал Тома и волновался, что тот будет стараться растянуть хлопоты с разъездами и оставит сборник в подвешенном состоянии. Поэтому почти каждый день за обедом или выпивкой он умолял Вулфа заняться наконец писательством. А однажды вечером, когда они пили «чай» в баре Chatham, появилась и миссис Бернштайн. Элин сидела одна за маленьким столиком у стены, с опущенной головой и лицом, частично скрытым от глаз полями шляпы. Перкинс узнал ее и указал Вулфу. Том бросился к ней, но бар был слишком публичным местом для подобного воссоединения, поэтому он, миссис Бернштайн и Перкинс вернулись к Максу в офис.

Вулф довольно бестактно предложил Элин денежную компенсацию за помощь, которую она ему оказала. После он пригласил Макса перемолвиться с ним словом наедине, и в его кабинете они обговорили вопрос о том, можно ли выплатить ей некоторую сумму из его гонорара за роман «О времени и о реке», который уже разошелся тиражом в сорок тысяч экземпляров. Миссис Бернштайн тем временем ждала его у портье возле лифта. И когда Том подходил к лифту, заметил, как она поднесла к губам пузырек таблеток. Том бросился к ней и выбил пузырек из рук. Элин потеряла сознание и упала Вулфу на руки. Перкинс предположил, что она успела выпить критическую дозу барбитуратов, и принялся звонить в звонок у лифта, вызывая сторожа. Тот отправил троицу к дерматологу, который находился там же, в здании Scribners, и который, к счастью, задержался допоздна.

Доктор пересчитал таблетки, позвонил в аптеку и убедился, что все они в пузырьке. Так началось своего рода примирение между Томасом Вулфом и Элин Бернштайн. Через несколько дней Элин извинилась перед Перкинсом:

«Я пребывала в муках долгое время и теперь принимаю наказание за две вещи, которые могу изменить не больше чем цвет собственных глаз: я была рождена слишком рано и люблю слишком крепко. Как бы я хотела показать вам, что происходит в моем сердце; как хорошо я понимаю, что вы сделали для Тома, и вижу ваши выдающиеся качества. Я говорила вам то, что не должна была, так как знала, какой путь вы прошли вместе с ним».

То, что она не могла объяснить Тому, попыталась объяснить издателю. Хоть Том и хотел погасить свой долг перед ней с помощью денег, она бы все равно никогда не приняла никакой компенсации.

«Все, что я делала ради него в ранние годы его творчества, было сделано из полноты нашей любви и моей веры в него. Позвольте мне сохранить хотя бы это как одну из самых лучших вещей в моей жизни. С моей стороны никогда не будет никаких претензий – так же, как не будет и вопроса о денежном вознаграждении».

Элин Бернштайн проводила дни и ночи в театре, она очень уставала и не высыпалась. Время от времени она виделась с Вулфом, но эти встречи не приносили удовлетворения: разум писателя занимали другие вещи, и им было довольно некомфортно вдвоем. В последнюю неделю июля здоровье Элин надорвалось, и она не приходила в сознание в течение трех дней. У нее обнаружили плеврит.

«Это ужасно. Я задыхаюсь в кислородной палате, и боль кошмарна, – написала она Вулфу, когда пришла в себя. – Я еще никогда не была настолько больна, но уже собираюсь выздороветь, мне ведь еще многое нужно закончить. Надеюсь, ты никогда не заболеешь плевритом».

Двадцать седьмого июля Вулф отправился на писательскую конференцию в университет Колорадо в Боулдере, и в середине августа Макс получил от него первое письмо.

«Это было и будет просто необыкновенное путешествие», – написал он Максу перед тем, как покинуть Денвер и устремиться на юг. Он был слишком утомлен дискуссиями, лекциями, чтениями и вечеринками.

Больше всего Перкинса волновал сборник Тома, который теперь назывался «От смерти до утра». Все еще огорченный большим количеством ошибок в романе «О времени и о реке», Вулф написал Перкинсу:

«Не переделывай рукопись в сборник рассказов, пока я не вернусь в Нью-Йорк. Если это значит, что выход книги придется отложить до весны, то отложим до весны, но на этот раз я не позволю забрать у меня книгу, напечатать и выпустить, пока не найду время проверить утвержденный образец и не обсужу с тобой все изменения, удаления или добавления, которые необходимо сделать. Я совершенно серьезен, Макс».

И добавлял:

«Вместо подготовки моей книги я бы хотел как-нибудь встретиться, обсудить и опровергнуть некоторые серьезные замечания, которые были сделаны в последней книге».

Макс еще раз проверил утвержденные образцы. Он был впечатлен.

«Они показывают, насколько объективным ты можешь быть и насколько разным, – написал он Тому. – Таким образом, вся книга может быть действенным опровержением суровой критики».

Вулф путешествовал по Западу и проводил время в числе прочих с Эдной Фербер, а будучи в Голливуде – с Дороти Паркер. Перкинс же слал ему напоминания о невычитанной корректуре книги. Вулф в ответ слал открытки, в которых разглагольствовал о сценических чудесах или травил анекдоты.

И вот, наконец, 1 сентября Вулф решил, что его отпуск, растянувшийся на шесть месяцев, чего было бы достаточно для кого угодно, закончился. Он чувствовал себя почти виноватым – чего достаточно, как он сказал Максу, чтобы вернуться к работе.

В дороге Вулф размышлял о будущих проектах. И в Боулдере, и в других местах он часто говорил о «книге ночи», которая постепенно захватывала его. Он объяснил это Перкинсу:

«Я говорил о том, что большая часть моей жизни протекает ночью; говорил о воздействии темноты, странном и волшебном эффекте, который она оказывает на наши жизни; о ночной Америке, равнинах, горах, реках при свете луны и во мраке».

Идея Вулфа о том, что американцы были «публикой ночи» стала одной из самых ценных его идей, и ей он хотел посвятить отдельную книгу.

В конце концов, он хотел писать, глядя «извне», хотел создать вселенную, в которой не был бы абсолютным центром. Он писал Перкинсу:

«Хочу раз и навсегда защитить мое Богом данное право быть Всемогущим Создателем в своей книге, быть одновременно духом внутренним, который двигает ее, и духом внешним, который не проявляет себя, чтобы раз и навсегда уничтожить все обвинения в “автобиографичности”, позволив моей книге быть автобиографичной, но безлично».

«Над чем мы будем работать?» – спрашивал он Макса, как только устремился на восток.

Его ждали «Октябрьская ярмарка», книга о Пентландах, книга ночи и короткие рассказы… или лучше ответить на многочисленные предложения о лекциях?

У Макса было достаточно времени, чтобы ответить Вулфу, все еще праздно шатающемуся по стране. Например, в середине сентября он остановился в Рино и был ослеплен этим городком, его казино, барами и танцевальными залами в вечном свете неоновых огней.

Перкинс все еще считал, что вначале должен выйти сборник рассказов. Он выправил текст, насколько смел, и отправил в печать, чтобы затем получить гранки.

«Когда Том вернется, я постараюсь заставить его прочитать эти страницы, – написал Перкинс Фрере-Ривзу в Лондон. – Если же нет, мне придется поместить рассказы невычитанными».

Книга теперь включала девяносто пять тысяч слов, вполне нормальное количество, и единственное, чего опасался Перкинс, – что Вулф захочет добавить новые, еще не написанные рассказы.

«С этим я буду жестко бороться, – написал он Фрере-Ривзу. – Похоже, что ему стыдно позволить книге быть разумного размера».

В пятницу 25 июля Перкинс отправился в Балтимор на встречу с доктором Бродли.

Когда он в последний раз был в Балтиморе, дал Элизабет Леммон обещание, которое теперь сам считал опрометчивым, – провести ночь в Миддлбурге. Она встретила его в субботу вечером, и вот всего лишь во второй раз за время их тринадцатилетней дружбы Макс отправился в Велбурн. В тот же день она прокатила его в сияющем «форде» купе по недавно проложенной дороге Скайлайн-драйв, лентой вившейся среди вершин Голубого хребта. Миля за милей перед жадным немигающим взором Макса проносились прекрасные пейзажи. Элизабет он казался утомленным. Она никогда не обсуждала с ним его работу, но в тот день осторожно заметила, что почти не знает, чем занимается Макс. Перкинс пообещал, что расскажет об этом позже, в письме.

Макс переночевал в Велбурне, но уже на следующее утро собрался и был готов отправляться. Элизабет уговорила его остаться и познакомиться с некоторыми из ее друзей и родственников. Затем он уехал в Нью-Йорк. И там, будучи на достаточно безопасном расстоянии от чар мисс Леммон, он написал ей:

«Вы живете потрясающе счастливой и хорошей жизнью, свободной от всяческой грязи; воплощением такой жизни вы всегда и были для меня… Элизабет, вы всегда выглядите очень грустной, когда задумываетесь о чем-то. Возможно, вы не были счастливы в приземленном смысле слова – да и не были бы, – но вы все сделали правильно. Если я выживу в следующей жизни, обязательно вспомню ваши визиты в Балтимор, несмотря на жару, и отблагодарю вас за них».

Перкинс не любил оставаться в долгу перед кем бы то ни было, «но только не перед вами», писал он ей, «к счастью для меня, потому что мой долг перед вами невозможно когда-либо оплатить. После наших с вами встреч я всегда чувствую, что те вещи, которые всегда казались мне иллюзией, существуют на самом деле… Что касается последнего уикенда, я всегда буду помнить его, буду думать обо всем и обо всех, кого встретил там, с благодарностью и удовольствием».

Макс никогда больше не был в Велбурне, и совершенство этого места никогда для него не померкло.

Верный своему слову, Перкинс описал мисс Леммон свой типичный рабочий день.

Вторник, 29 июля 1935 года.

Как и всегда, писал Макс, он начал с горы писем на столе.

«Одно письмо было от агента, просившего нас принять молодого истсайдского… автора [по имени Генри Рот], который написал “Зовите это сном” [193]Оригинальное название «Call It Sleep» . На русском издана под названием «Наверное, это сон» .
» , – сообщал он Элизабет.

Перкинс пролистал роман и, по его словам, хотел бы дать шанс автору опубликовать его. Прочитав его выразительное вступление, описывающее толпу людей на Эллис-Айленд, Макс восхитился тем, как проницательно Рот смог воссоздать фрагмент американской жизни у «Авеню D» в Нью-Йорке.

Перкинс сказал Элизабет, что «как писатель он устроит мне нескончаемые проблемы, потому что презирает сдержанность куда больше, чем любой из тех, кого мы печатали раньше. И все же я написал ему ободряющее письмо и попросил [следующую] книгу. В конце концов, мы же издатели».

Затем он написал Элизабет, как позже в тот же день обсудил с Чарльзом Скрайбнером книгу о дрессировке собак для охоты на птиц, которую они решили принять. Позже они со Скрайбнером говорили об ограниченном издании работ Уильяма Батлера Йейтса. Скрайбнер скептически относился к поэзии, но Перкинс считал, что Йейтс – один из ведущих поэтов двадцатого века, пишущих на английском языке, и утверждал, что им нужна эта книга. Он напомнил Скрайбнеру, что настолько же бесперспективный сборник пьес О’Нилла принес им неплохую прибыль. Скрайбнер сдался и велел ему согласовать с Макмилланом вопрос прав на издание. Затем, писал ей Макс, Стивен Ван Дайн позвонил им, чтобы «уведомить» о новой рукописи («Дело о похищении и убийстве»), которую может привезти к 1 августа.

– Это хорошо, – сказал ему Перкинс. – Но к чему этот ультиматум?

– К тому, – ответил Ван Дайн, – что вы сказали, что с тех пор, как я женился, ничего не делаю в срок.

Перкинс частенько поддразнивал людей, которые женились после сорока, как и Райт.

– И вы еще переживаете об этом? – спросил его он. Остаток утра Макс диктовал письма. Они со Скрайбнером отправились на обед в соседний ресторан Longchamps, в котором был кондиционированный воздух. За трапезой Перкинс рассказал собеседнику о чудесной дороге, вьющейся среди вершин Голубого хребта.

Вернувшись в офис, Макс успел продиктовать оставшиеся письма аккурат перед тем, как вошла Хелен Уиллз-Муди, чемпионка по теннису. Scribners издало ее книгу, инструкцию по теннису. Теперь она собиралась подготовить поударное описание своего недавнего матча с Хелен Джейкобс.

«Она определенно по-своему красива, сильна, здорова и естественна, что называется, по-американски», – написал Макс Элизабет. И он признавал, что ее первая книга была успешной.

Но в то же время, говорил он мисс Леммон, «Хелен Уиллз писать не может». Он хотел предложить ей «завести пару детишек, пока еще не поздно, и забросить писательство». Но вместо этого посмотрел на цифры продаж, стоящие рядом с ее книгой, и заказал новое издание.

«Я не очень хорош в этих делах, – сказал Макс, подразумевая нелитературные обязанности, – потому что мне это все скучно».

Затем последовало еще несколько встреч. До конца дня Макс также получил известия от адвоката Томаса Вулфа. Его клиент, сообщал тот, заглянул в бумаги и обнаружил переписку с Мадлен Бойд, своим агентом, подавшей на него в суд. Максу казалось, что это положит конец их проблемам с Мадлен. Позже Вулф попросил Макса помочь ему любым возможным способом избавиться от этого «позорного, разрушительного нападения» в будущем. На Перкинса можно было рассчитывать, он сделает все возможное. Но Макс написал Тому, что тем не менее такие атаки были частью жизни: «Как говорил один парень, от них пользы, как собаке от блох».

В тот день Перкинсу не с кем было выпить вечером, поэтому он остался в офисе и читал, прерываясь только ради мелких вопросов с копиями для рекламы. В целом, говорил он мисс Леммон, это был «хороший день». Для вечернего чтения он выбрал и сунул в портфель рассказ старого охотника с Юго-Запада, воевавшего против апачей.

«У меня в работе куда больше разнообразия, чем у большинства людей», – однажды написал Макс мисс Леммон, объясняя, почему его так утомляют разговоры об отпуске. В самом деле, говорил он, эта работа так ему подходит, что он не видит причин не заниматься ею семь дней в неделю.

«Никто не считает Сотворение хорошей работой, – сказал он Элизабет. – Возможно, Он поспешил, сделав седьмой день выходным. Вот почему мы в этот день не работаем и почему я так ненавижу его, а также все остальные праздники и ночи тоже».

В сентябре 1935 года Луиза с двумя девочками вернулась из Европы. Пэгги оставила там некоего гонщика, который предложил ей выйти замуж меньше чем через неделю после знакомства, а когда она отказала ему, предпринял попытку самоубийства.

В конце сентября состоялось еще одно важное возвращение. Вулф вернулся в Нью-Йорк. Макс уже приготовился к схватке с ним за печать сборника рассказов. К его удивлению, Том мгновенно согласился на все исправления, без шума и возражений. Похоже, аргументы Перкинса по поводу того, что книгу нужно выпустить как можно скорее, были достаточно убедительными. В течение месяца книга попала в магазины.

Вулф переехал в новую квартиру по адресу Первая авеню, 865, всего в двух кварталах от Ист-Ривер и дома Перкинсов. Вскоре они с Максом вновь прекрасно проводили время. Вулф неплохо обосновался у Перкинсов, но на этот раз, как замечала его агент Элизабет Новелл, он жил там почти как член семьи или как сын Макса, которым фактически и являлся. Казалось, Перкинсу он не надоест никогда, а миссис Перкинс кормила его, заботилась о нем, выслушивала его проблемы и развлекала его друзей, демонстрируя просто ангельское терпение.

Осенью 1935 года Скотт Фицджеральд провалился в самые сложные за последнее время проблемы. Все началось с того, что Эдвин Балмер из журнала «Redbook» потерял интерес к «Филиппу, князю тьмы» после того, как напечатал третью часть. Скотт крепко увяз в долгах, а затем еще и заболел, так что заниматься работой совершенно не мог. Он тосковал в течение нескольких недель. Перкинс получал от него только телеграммы и краткие просьбы прислать денег.

«Я знаю, что он болен и нуждается, – писал Перкинс Хемингуэю. – Но, возможно, эта болезнь – следствие его старой ипохондрии».

Той зимой Фицджеральд выплеснул свою тоску в длинной статье под названием «Крушение». Она вышла тремя частями в ежемесячных выпусках «Esquire».

«У меня возникло внезапное инстинктивное чувство, что мне нужно остаться одному… Я вдруг увидел, что даже моя любовь к тем, кто был ко мне ближе всего, превратилась в попытку любить и что мои привычные отношения – с редактором, продавцом сигарет, ребенком – были всего лишь тем, что я помнил, что должен делать, потому что делал раньше».

Перкинс не знал, что делать со статьей Фицджеральда. У него была запланирована встреча с доктором в Балтиморе, и он решил нанести визит Скотту – как раз, чтобы увидеть его в постели с гриппом, хрипящего и хватающего ртом воздух.

«Я увиделся со Скоттом, но это не принесло ничего хорошего, скорее наоборот, – написал Перкинс Хемингуэю после визита. – С ним невозможно было разговаривать, и в конце концов я позволил ему заснуть. Если это можно назвать сном».

Странно, но депрессивная статья Фицджеральда в «Esquire» доказала Перкинсу, что его случай не безнадежен. Он объяснил это Хемингуэю:

«Никто не стал бы писать такую статью, если бы она была чистой правдой. Я сомневаюсь, что ее мог бы написать безнадежный человек или человек, уверенный, что потерпел окончательное поражение. Как мне кажется, человек в такой ситуации вообще не стал бы ничего говорить, как и тот, кто решил совершить самоубийство, никогда и никому об этом не скажет. Поэтому я и подумал, что, когда Скотт писал статью, в глубине души верил, что все для него может измениться. Он, возможно, потерял ту страсть к писательству, что была у него раньше, но он настолько прекрасный мастер своего дела, что определенно мог бы исправиться, если бы был способен контролировать себя и примириться со своей жизнью».

Перкинс был согласен с предположением епископа Джона Пила, что Скотта может спасти только возврат в лоно католической церкви.

«Я знаю и всегда знал с ранних его произведений, что в нем присутствует сильное исконное влечение к этому», – писал Макс Эрнесту. Публичное признание Фицджеральда в духовном кризисе заставило Перкинса предположить, что в будущем их ждет именно это заявление.

Отчаянно нуждаясь в деньгах, Фицджеральд провел весну за набросками для «Esquire» и некоторым количеством мимолетных рассказов для «Post».

В этом году его доход упал до десяти тысяч долларов – самой низкой отметки со времен публикации «По эту сторону рая».

По мнению Хемингуэя, отрывки из «Крушения» были жалкими. Он сказал, что люди часто проваливаются в пустоту и что они должны выходить из этого состояния с боем, а не ныть на публику. Он писал Скотту несколько раз, пытаясь его поддержать, но вскоре понял, что тот испытывает определенную гордость от своего «бесстыдства поражения». С первой встречи с Френсисом Скоттом Фицджеральдом, говорил Хемингуэй, он не переставал думать, что мужчину, ушедшего на войну и тоскующего по дому, могут расстрелять за трусость.

Хемингуэй был убежден, что все проблемы Скотт создает сам. Фицджеральда сгубила страстная любовь к юности и то, что он прыгнул из детства в старость, так и не пережив мужество.

В это же время Хемингуэй совершил один из своих нечастых визитов в Нью-Йорк. Он беспокоился о том, как примут «Зеленые холмы Африки», и на это были причины. По мере того как разрастался фашизм в Европе в тридцатые годы, левые «публицисты», как предпочитали называть себя многие американские критики, стали утверждать, что главная роль литературы – исправление социальных проблем в мире. И они были недовольны, что Хемингуэй, чей голос был одним из самых узнаваемых в Америке, не присоединился к ним в этом. Он не примыкал ни к одной из групп и был предан только своему творчеству. Репутация у него была прекрасная, говорил он Перкинсу; Андре Жид, Ромен Роллан и Андре Мальро, отмечал он, недавно пригласили его на международный писательский конгресс, но Хемингуэя не проведешь – критики уже наточили ножи. Хотя писатель и сомневался, что с ним покончат в ближайшее время.

– Старик довольно крепок, – заверил он Перкинса. Перкинс получил от Эрнеста подписанные гранки «Зеленых холмов Африки» в конце августа 1935 года. Редактор полагал, что они в полном порядке, если не считать небольшого выпада в сторону Гертруды Стайн, который вставил Эрнест.

«Я думаю, не стоит называть старушку сукой», – написал Перкинс Хемингуэю, косвенно намекая, что это Гертруда. Хемингуэй указал, что не называл мисс Стайн по имени и что нет никаких доказательств, что речь о ней. Кроме того, он спросил Макса, чем заменить слово «сука»? Определенно не «шлюхой». Хемингуэй предложил заменить его существительным «дрянь» или «лесбиянка», но если кого и называть сукой, то точно Гертруду Стайн. Он не понимал, почему Перкинс так хлопочет, разве что слово просто даст критикам еще одну возможность «проблеваться на этот счет».

В «Зеленых холмах Африки» Хемингуэй подчеркивал, что писатели, которые читают мнения критиков, уничтожают сами себя. Если уж они верят критикам, когда те называют их великими, значит должны верить и тогда, когда те считают, что они отбросы и теряют уверенность. В настоящий момент у нас есть два прекрасных писателя, которые просто не могут писать, потому что потеряли уверенность, читая критиков. Если они просто пишут, то написанное ими иногда может оказаться хорошим, а иногда и довольно плохим, но хорошее все равно восторжествует. Если же они читают критиков, то просто обязаны создать шедевр. Потому что критики считают, что они пишут шедевры. Хотя это, конечно же, вовсе не шедевры. Это просто неплохие книги. И в итоге они теряют всякую способность писать.

Обсуждая с Перкинсом ситуацию со Скоттом Фицджеральдом и Томасом Вулфом, Хемингуэй использовал почти те же выражения.

В конце концов Эрнест совершил то, что, по его словам, было жестом примирения, и изменил свой отзыв о Гертруде Стайн, назвав ее просто женщиной. Он был уверен, что ее это взбесит сильнее всего, зато порадует Перкинса. Макс ожидал, что критики воспримут «Зеленые холмы Африки» прохладно, но не устроят вендетту, которую предсказывал Хемингуэй.

Редактор повидал немало писателей и наблюдал за развитием множества карьер, чтобы убедиться в неизменной природе их приливов и отливов. И он знал, что, если у критиков нет причины призвать Хемингуэя к ответу, они ее придумают.

«Похоже, каждому писателю рано или поздно приходится пережить период, когда волна с силой откатывает в обратную сторону, – писал Перкинс Фицджеральду. – И этот период лучше бы пройти, когда Эрнест писал книги, которые в целом можно назвать мелкими». И в самом деле, отзывы на «Зеленые холмы Африки» были чуть теплыми. Чарльз Пур из «New York Times» написал, что это пример «самой лучшей истории о большой охоте, ведущейся где бы то ни было», и что написанное Эрнестом «даже лучше, чем всегда, полнее, богаче, глубже и нуждалось в чем-то, что могло бы лучше раскрыть потенциал».

Эдмунд Уилсон из «New Republic» высказался в стиле, который Макс называл «марксистским разломом», назвав «Зеленые холмы…» самой слабой книгой Хемингуэя. Уилсон был одним из первых поклонников Хемингуэя, но за последние годы превратился в одного из самых ярых критиков.

Эрнест воспринял критику очень тяжело. С момента успеха романа «Прощай, оружие!» прошло около шести лет. Он верил, что его новое произведение испортили две детали и что обоих этих недостатков можно было бы избежать. Первый, как утверждал автор, заключался в том, что он обидел критиков из ежедневных газет, назвав ньюйоркскую толпу «червями в банке», а критиков – вшами, скачущими по литературе. За это они на него ополчились. Но Перкинс сомневался, что с этим можно хоть что-то сделать. И объяснял так:

«Я знал и никогда не строил иллюзий насчет того, что ты не знаешь, что говоришь критикам “Зеленых холмов” чистую правду. Я мог бы предупредить тебя на этот счет, но не думал, что ты этого хочешь, и не думаю, что ты захотел бы это хоть на секунду. Так же, как не думаю, что это могло бы тебе понадобиться… Ты сказал правду насчет них, и это не будет играть против тебя слишком долго… всего лишь мгновение». Вторым недостатком Хемингуэй считал рекламу. Бывший автор бестселлеров Scribners Джон Фокс – младший однажды написал старику Чарльзу Скрайбнеру:

«Издатель – это человек, которого винят в провале книги и о котором забывают, когда она обретает успех».

Теперь Хемингуэй жаловался, что Scribners недостаточно хорошо раскрутило «Зеленые холмы».

– Реклама, – говорил Перкинс, – это дело, о котором никто не отзывается положительно, и глупо заявлять, что издательство не могло напортачить.

Однако у «Зеленых холмов» было такое же рекламное сопровождение, как и у других книг Перкинса в этом сезоне, включая последний тираж книги «Наше время» Марка Салливана, «Дело об убийстве в саду» Стивена Ван Дайна и сомнительный бестселлер Роберта Бриффолта «Европа».

После стольких лет Макс понял, что «нельзя отвечать на отрицательные рецензии два или три дня спустя… глупо, но это так и есть, и мы в этом уже убедились». После двух месяцев продажи оставались очень слабыми, и Перкинс объяснил автору провал книги следующим образом:

«Подобное часто встречается в издательском деле и во многом обусловлено тем, что публика получает поверхностное впечатление о книге. Они могли узнать, что она представляет собой некий отчет о короткой охотничьей экспедиции в Африку, и поэтому книга показалась им незначительной».

«Я должен был предвидеть это, – писал Макс. – Публика привыкла видеть в тебе автора романов». И снова, уже который раз в этом году, повторил, что Эрнест должен написать роман.

Хемингуэй начал писать нечто такое, чего публика и ждала от него. Он написал Перкинсу, что это будет либо короткий роман, либо «до черта длинный рассказ», события которого разворачиваются в океане. Макс хотел бы ненадолго съездить к нему в Ки-Уэст, где они могли бы обсудить это, однако ему помешала внезапная потеря его «правой руки»: Джон Холл Уилок решил взять небольшой отдых, но никто не мог точно сказать, на сколько он затянется.

«Один из этих загадочных нервных срывов», – признался Макс Хемингуэю.

Давление последних лет и экономическая депрессия не прошли для Уилока даром. Приступы страха заставляли его чувствовать себя неудачником, неспособным не только редактировать, но даже закончить собственный поэтический сборник. Макс разговаривал с ним перед уходом и предположил, что «его мнение, будто люди в издательстве думают, что ему нужно взять себя в руки и все такое, было в своем роде частью его болезни». На самом деле никто в Scribners так не думал. Уилок поехал отдохнуть в Стокбридж, штат Массачусетс. Макс заверил, что на период отпуска у него нет причин переживать о делах в Scribners:

«С точки зрения работы вы ушли в самое подходящее время года. Поэтому ни о чем не переживайте. Я говорю правду».

На самом деле это была ложь во спасение. Через несколько дней Макс написал Элизабет Леммон:

«Не представляю, как я справлюсь без него, но должен попытаться».

По сравнению с прошлым годом произошла полная подмена ролей: теперь уже Ван Вик Брукс навестил Уилока в Стокбридже в январе 1936 года. Как и прежде, Макс оставался единственным, с кем могли поговорить все. И Бруксу показалось, что состояние их друга куда более серьезное, чем все предполагали.

«Его болезнь незаметна, – писал он Максу. – Я думаю, Джеку кажется, что он уже производит впечатление овоща».

Ван Вик предположил, что Scribners нужно немедленно отправить сборник стихотворений Уилока в печать:

«Это пробудит в нем мощный интерес и заставит почувствовать, как много он сделал».

Перкинс моментально принял его идею и начал действовать.

В феврале Уилок чувствовал себя достаточно хорошо, чтобы вернуться к работе. Врачи говорили, что он еще не до конца выздоровел и что его возвращение носит скорее пробный характер.

«Ему будет трудно удержаться и не провалиться сразу же в работу, – писал Макс Вану Вику, – а предотвратить это невозможно, так как он отказывается работать лишь в выделенные часы. Но ему нужно это принять, и я надеюсь, он это примет». Перкинс усадил Уилока за стол и работал вместе с ним по определенному графику. Уилок обвыкся и, когда вышел его сборник, был практически как новенький. Тем более что именно эта книга помогла ему впоследствии получить премию Боллингена.

Книга «От смерти до утра» стала первым сборником рассказов Томаса Вулфа, и он уже столкнулся с таким же наплывом негативных отзывов, что и Хемингуэй. Критики высказывались о его вялой эмоциональности и недостатке лоска. Глубинные противоречия, всплывшие на поверхность, повлияли на его отношение к Перкинсу. Однажды, 29 ноября 1935 года, Макс и Луиза составили ему компанию за ужином в ресторане Louis and Armand’s. Это закончилось плохо, потому что Тому было мало одной рюмки, а после двух или трех он принялся ругаться. Той ночью он разглагольствовал о капиталистической несправедливости, провозгласил Макса «королем капиталистов» и говорил в его адрес обидные вещи. На следующий день он пришел в офис, исполненный раскаяния и любви, и повторял, что ему нужно снова вернуться к работе, а Перкинс должен помочь ему выставить приоритеты. Макс согласился встретиться следующим вечером и все обсудить, но не у него дома и не в кафе, а прямо на середине моста через Ист-Ривер, в полумиле от ближайшего стакана виски.

Несколько недель спустя Вулф снова повздорил с Перкинсом. Спор был вызван очередным неуклюжим планом Тома заплатить миссис Бернштайн за ее прошлые услуги. Вечером в четверг он уже требовал, чтобы Макс выдал ему тысячу пятьсот долларов наличными, последний срок – одиннадцать часов утра. Макс заявил, что это невозможно. Том выпалил, что это должно быть сделано. Перкинс принес деньги к назначенному сроку, а когда увиделся с Вулфом в семь часов, узнал, что Том проспал весь день. Пачка банкнот перекочевала в карман писателя. Макс заставил его пообещать, что он отправится прямиком в отель Gotham, не останавливаясь ни в одном из баров, и запрет деньги в сейфе до тех пор, пока не доберется до своего банка в понедельник. После Перкинс даже посмеялся над этим эпизодом.

А затем наступил жуткий вечер, когда Вулф продемонстрировал себя с худшей стороны. Графиня Элеанор Палфи, друг Луизы и Макса, недавно потеряла глаз вследствие опухоли, возникшей, когда ревнивый муж ударил ее прикладом револьвера. Выйдя из больницы, графиня сразу же позвонила Максу и спросила, может ли поужинать с ними. Элеанор всегда нравились писатели, и Луиза предложила пригласить также и Тома. Макс предполагал, что такая встреча будет сравнима с реакцией глицерина с азотной кислотой. Он был против, зная о социальной позиции этой дамы, памятуя о ее титуле и космополитических взглядах, которые наверняка здорово разозлят Тома. Луиза же была уверена, что вечер пройдет весело. Вулф по случаю решил разогреться выпивкой и, как и опасался Макс, приехал уже крепко пьяным. С трудом войдя в дверь, он тут же набросился на Элеанор. Суть его тирады сводилась к тому, что она не лучше других, а он так же хорош, как и любой другой человек. Том был настолько уверен, что перед ним сноб, да к тому же и антисемит, что решил сообщить графине, что его отец-каменотес был раввином. Однако это лишь восхитило Элеанор Палфи. В отчаянии Том выскочил из-за стола во время ужина, сбросил пиджак и продемонстрировал этикетку, заявив:

– Я сшил это у лучшего портного в Лондоне!

Макс пытался как-то сгладить вульгарное поведение Тома и шутил как мог, но вскоре понял, что единственное, что может положить этому конец, – спровадить Тома, да поскорее. Вулф почти в слезах поднялся из-за стола и потопал в сторону выхода. Перкинс перехватил его в холле, уговорил вернуться и вести себя цивилизованно. Это было ошибкой. Том вернулся не только в свое кресло, но и к своей теме. Он цеплялся к каждому слову Элеанор, все более озлобляясь, пока очередной комментарий не привел его в совершенную ярость. Он замахал своим длинным указательным пальцем прямо перед ее лицом, утверждая:

– Это все фальшивка – такая же, как и этот глаз!

Элеанор сообщила, что ей пора возвращаться в больницу. Том вызвался проводить ее, но Макс настоял, что сделает это сам. После они оба зашли выпить в Manny Wolf’s и Том снова начал браниться. В конце концов терпение Перкинса лопнуло.

«Впервые в жизни я сорвался и велел ему убираться, – вспоминал он десять лет спустя. – А когда со мной такое случается, я обычно начинаю кричать и это привлекает внимание».

Макс отчитал его так яростно, что даже бармен выказал свое скромное одобрение. А несколько недель спустя Элеанор снова должна была ужинать с Перкинсами. Макс пригласил Тома посетить их раньше – только чтобы загладить свою вину.

«Он пришел – с большим букетом роз – и вел себя очень скромно», – вспоминал Перкинс.

Том попытался извиниться и пролепетал что-то стандартное, но позже стало ясно, что он навсегда обиделся на Макса за то, что тот «вызвал его на ковер».

Весь год Макс наблюдал, как Том испытывает его: его дружбу, его терпение и веру в его работу. Однажды он даже сказал Перкинсу, что некий издатель из Viking Press прочитал наброски его последней рукописи и предупредил, что такое определенно нельзя печатать. Вулф был в восторге, когда Перкинс яростно отреагировал на эту лживую провокацию.

– Мне не стоило в это верить, – говорил Перкинс. – Но Том всегда мог провести меня такими заявлениями. Макс обнаружил, что «Тому было присуще странное недоверие к самому себе и временами у него возникала очевидная мысль, что с ним не захочет работать никакой другой издатель, вследствие чего он частенько делал вид, что собирается уйти от нас; но, скорее всего, делалось это, чтобы просто проверить мою реакцию… во всяком случае, до конца весны 1936 года».

Перкинс понимал, что Том просто ищет повод для спора.

«Я не имею в виду, что Том намеренно и сознательно искал причины бросить нас, – написал Макс несколько лет спустя. – Но глубинные мотивы в нем были так сильны и не до конца осознанны, что даже любой предлог казался ему достойной причиной».

Теперь Вулф работал над книгой, которая должна была включать оригинальное предисловие из романа «О времени и о реке» и записи, оставшиеся после его лекций и семинаров в Боулдере. Это была не художественная, а, скорее, документальная работа под названием «История одного романа».

На самом деле «История одного романа» проросла из мысли, которую Перкинс взрастил в сознании Вулфа, как автор сам признавался во вступлении к книге:

«Мой издатель, который к тому же является моим добрым другом, примерно год назад признался, что сожалеет, что не сохранил дневников с записями о нашей совместной работе [над романом «О времени и о реке»], включающими в себя полный ход этой работы, идеи, течение, остановки и окончания, десять тысяч деталей, изменений, побед и поражений, которые и привели к созданию этой книги. Издатель отмечал, что многое было поистине фантастическим, невероятным и удивительным, и, кроме того, любезно добавлял, что вся эта работа была самым интересным опытом за все двадцать пять лет его участия в издательском бизнесе».

Вулф рассказал всю историю в короткой книжке, которую тут же захотел сериализовать еженедельный журнал «Saturday Review of Literature». Перкинс был обеспокоен тем, что Том захочет приукрасить все это посвящением из романа «О времени и о реке». Он чувствовал, что с него хватит публичности и огласки. Однако, хотя Вулф и расписывал работу своего редактора детально, ни разу не упомянул имя Перкинса. Единственным вкладом Макса в редактирование «Истории…» было настойчивое предложение удалить два или три абзаца, которые были излишне политизированными и, более того, «чуждыми цели книги, которая должна показать, как его сердце сжималось от нищеты и несправедливости, с которыми он повстречался». Но, как Макс и боялся, свою преданность, которую Том не смог выразить в посвящении романа, он выплеснул здесь. Это выглядело так, словно Вулф, отдавая дань Перкинсу, пытался откупиться и отделаться от него и тем самым успокоить свою совесть – так же, как это было с Элин Бернштайн, когда он пытался заставить ее принять деньги.

Теперь частью рутины Вулфа стали ежедневные визиты в Scribners в половине пятого, чтобы забрать почту. Это был хороший повод отдохнуть и повидаться с сотрудниками издательства, которые стали частью его жизни за последние шесть лет. Хотя тогда издатели еще не знали, что он рассматривает их одновременно и как бизнес-партнеров, и как будущий литературный материал.

Вулф внезапно понял, что, хотя и был одинок большую часть жизни, никогда не был независим. У него начался период осмысления того, что он должен навести в своей жизни порядок, выметя из нее все лишнее, всех и вся. И это решение в первую очередь касалось Элин Бернштайн и Макса Перкинса. Так он обратился к книге, в создании которой они оба сыграли важную роль, – «Взгляни на дом свой, ангел». Том подсчитал, что продажа рукописи навсегда покроет его долг перед миссис Бернштайн. В течение следующих месяцев он настойчиво пытался решить этот вопрос с Элин, стараясь вовлечь в переговоры и Перкинса. Ранее он подарил рукопись Элин, но теперь хотел, чтобы она написала Максу, что рукопись была отдана ей в счет тех денег, которые прошли мимо нее к автору. Элин знала, что это ложь.

«Я поняла, что ты отдал ее мне в знак любви, дружбы и воплощения чувств, которые питал ко мне в то время. Я не могу рассматривать ее иначе», – написала она Тому. Однако через неделю Вулф все-таки вынудил ее сообщить Перкинсу то, что он требовал. Элин понимала, что поступила глупо, позволив ему уговорить себя, но, как она объяснила Вулфу в другом письме, «все это потому, что я очень сильно люблю тебя».

Встречи и общение Вулфа с Перкинсом стали безрадостными и язвительными. Луиза пыталась залечить эту рану, приглашая Вулфа домой, но он продолжал свои нападки и на Тертл-Бей. Однажды вечером спор достиг такого накала, что мужчины едва не подрались. Однако Макс быстро вернул самообладание и на остаток вечера удалился к себе, а Том ушел, хлопнув дверью. Тем же вечером Луиза написала Вулфу записку.

«Послушай, Том, если бы кто-то другой повел себя так, как ты, вечером, драки бы не миновать! Ты знаешь, что он твой друг, твой настоящий друг, и что он достойный человек. Неужели этого мало? Пожалуйста, не веди себя так. Отчасти потому, что я сама была ужасна и так разочаровала его, что прошу, хотя бы ты не делай этого», – говорилось в ней.

Время, которое Макс провел вместе с Вулфом в последние годы, не способствовало сближению Макса и Луизы. В глубине души она возмущалась тому, как много внимания муж уделяет Тому. И чтобы как-то заполнить часы одиночества, Луиза снова обратилась к театру. Она придерживалась классических ролей и могла по памяти зачитывать монологи и поэмы. Драматург Эдвард Шелдон, один из друзей Макса по Гарварду, говорил, что у Луизы «изобилие сценического таланта». Однажды вечером во время скромного ужина, на котором присутствовали и Макс, и Том, мужчины пустились в оживленную дискуссию о литературе. Отчаянно желая вступить в беседу, но не видя шанса вмешаться, Луиза подтолкнула своего соседа по столу и зашептала:

– Попроси меня почитать вслух, попроси меня почитать!

Элизабет Леммон отмечала, что «Луиза ревновала Макса. Она всегда хотела быть в центре внимания». Будет точнее сказать, что Луиза тянулась к людям, в то время как Макс предпочитал держаться в стороне и тем больше привлекал внимание. Все негативные мысли о людях он держал при себе.

Однажды кто-то назвал какого-то автора «сукиным сыном», и Макс сказал:

– Да, возможно, он такой, но неосознанно.

Луиза же выплескивала эмоции и редко могла сдержаться и промолчать. В конце одной небольшой вечеринки, в течение которой она беспрерывно язвила в адрес Вулфа, Луиза просто сидела и смотрела на своего противника. А затем она сказала своей подруге:

– Господи, как же он ненавидит меня, и как я ненавижу его.

Она произнесла это едва слышно, но Том тут же оживился.

– Нет, Луиза, – протянул он своим низким голосом. – Я тобой восхищаюсь.

Слух Макса был слишком слаб, чтобы уловить оба комментария. Порой Том и Луиза допоздна и наперебой говорили о своей взаимной любви и уважении.

Чтобы порадовать Макса и дать выход собственным творческим амбициям, в середине тридцатых годов Луиза снова начала писать. Максу доставляло удовольствие видеть, как она регулярно навещает студию, которую он снял на Второй авеню. Она продала несколько рассказов и поэм. До этого она писала пьесы для детей (сборник этих пьес «Волшебные фонари» продавался с тех пор, как был впервые опубликован в 1923 году), но в 1936 году Луиза увлеклась более интересной работой. Ее вдохновило соседство Кэтрин Хепберн. Луиза написала для мисс Хепберн пьесу из девяти сцен, посвященную Полине Бонапарт. Это была богатая костюмированная драма с плоскими диалогами. Лишь малая часть затрагиваемых в ней проблем могла своей тяжестью перевесить драгоценности и платья персонажей. Вне всякого сомнения, именно одержимость Макса темой Наполеона увлекла Луизу, но ее собственное исследование было посвящено лишь упоительной Полине и взаимоотношениям между самой блистательной женщиной при дворе и ее старшим братом, Наполеоном, и во многом напомнили ей собственные чувства по отношению к Максу. Как и Луиза, Полина Бонапарт «впадала в ярость быстро, как котенок». Она была так же по-детски не осведомлена в области политики и страстно увлечена театром. И так же жила под властью мужчины, которого боготворила, хотя он и мешал ее личностному развитию. В пятой сцене, когда Наполеон прогоняет возлюбленного Полины, де Канувилля, она говорит:

«Я так устала от разочарований и несчастий. Я могу лишь тащиться за колесницей Наполеона, израненная и побитая камнями. Вся та сила, которую я вложила в свою жизнь, ушла в никуда».

И все же, как и Луиза для Макса, Полина была самой ярой защитницей Наполеона.

«Если люди ненавидят меня, – говорила она, – мне становится грустно, и я стараюсь заставить их снова полюбить меня. Но если они ненавидят Наполеона, я сама начинаю ненавидеть их всем сердцем и могу даже убить их».

Комментарий Полины по поводу самопожертвования ее брата во благо страны в какой-то степени отражал и чувства Луизы, которая видела, как ее муж в течение долгих лет подвергался нападкам авторов и приносил себя в жертву.

«Его душа – это вспышка молнии… Не важно, что они делают, но все равно никогда не смогут убить его свет. Я люблю его больше всех на свете и буду верна ему до конца моих дней».

«Она была прелестным существом, пребывающим в поисках чего-то личного, чего она никогда не могла достичь, так как, по моим ощущениям, жила в тени необыкновенного человека» – так сказала о Луизе Перкинс Кэтрин Хепберн. Актриса считала пьесу о Полине «очаровательной», с небольшими исправимыми недостатками. Но увлеченность Луизы была непостоянной, и автор так и не смогла исправить недостатки.

«Мама была женщиной с огромной энергией, – вспоминала Пэгги Перкинс. – Но она ненавидела рутину и была просто неспособна заставить себя сделать все это, и поэтому она перестала писать».

Эти две женщины, Луиза и Кэтрин Хепберн, смогли подружиться, но мисс Хепберн так никогда и не узнала Макса Перкинса.

«Иногда он прогуливался вверх-вниз по Сорок девятой улице, беседуя или сохраняя приятное молчание с моим водителем… который был также известен как “мэр Сорок девятой улицы”», – вспоминала она. «Я всегда надеялась, что однажды он заговорит со мной», – писала мисс Хепберн о Максе Перкинсе.

Но этого так и не произошло.

Прежде чем «История одного романа» отправилась в печать и была опубликована 29 апреля, Перкинс и Вулф в последний раз обсудили все детали сделки, касающейся этой книги. Из-за того что книга была меньше стандартного продаваемого размера, не говоря уже об обычных для Вулфа размерах книг, за нее была назначена меньшая цена, а значит, Scribners было бы труднее окупить ее. Поэтому Перкинс предложил Вулфу снизить цену за первый тираж. Том согласился урезать свои обычные пятнадцать процентов до десяти за первые три тысячи экземпляров. Тем не менее перед самой печатью Том узнал, что книга будет продаваться по цене доллар пятьдесят центов, а не доллар двадцать пять, как ожидалось. Он пришел в ярость. Scribners платило ему урезанный гонорар, в то время как книгу продавали по высокой цене. Том и Перкинс встретились тем же вечером, чтобы обсудить ситуацию. Это произошло незадолго до того, как Том выдал тираду, полную обличений и обвинений в напыщенности. На следующее утро он прислал записку с извинениями.

«Словам, которые я сказал, нет никаких оправданий, и я хочу, чтобы ты знал, что я это понимаю, – написал он своему издателю. – И прошу тебя забыть их».

Не менее решительно Вулф и повел себя. Он не хотел ворошить пепел прошлого вечера и принял более низкую цену, потому что, по словам Макса, хоть Scribners вряд ли удастся получить выгоду от продажи такой маленькой книги, ее издание было ценно само по себе. Но чтобы доказать, что редактор не ищет от этого выгоды, Перкинс, по мнению Вулфа, должен был вернуть прежнюю сумму гонорара.

«Ты был моим другом последние семь лет, ты один из самых близких друзей, которые у меня когда-либо были. Я не хочу видеть, как ты делаешь это, хоть это и правильно с юридической и технической точки зрения, но, по-моему, довольно жестоко», – написал Том Максу. Вулф, однако, допускал мысль, что Макс не сам поменял цену на книгу и сумму гонорара. Но он добавлял: «Я знаю, как хотел бы, чтобы ты поступил, будь ты моим другом».

Вулф возмущался все сильнее, и наконец его тон стал безапелляционным.

«Если твой отказ по этому делу окончательный и ты настаиваешь на том, чтобы я придерживался обозначенных рамок контракта, который подписал на “Историю одного романа”, – говорил Вулф, – не думаешь ли ты, что я или кто-либо другой может быть доволен такой ситуацией, учитывая, что мои отношения с тобой и издательством Scribners носили в первую очередь деловой и коммерческий характер? И если ты собираешься извлечь из этого выгоду, не думаешь ли ты, что будет честно, если я попытаюсь сделать то же самое, если представится такая возможность? Или ты думаешь, что это возможно только с твоей стороны? Я так не думаю и уверен, со мной согласится каждый честный человек в этом мире… Ты не можешь одной рукой дарить лояльность и преданность человеку, а другой извлекать коммерческую выгоду из его дел».

На следующий день Перкинс приказал, чтобы гонорар Вулфа за «Историю одного романа» вернулся к первоначальным пятнадцати процентам. Разница, которую должен был получить Вулф, составляла двести двадцать пять долларов.

«Мы, конечно, не станем удерживать такую сумму, раз это может обрушить на нас столько недовольства и беспокойства и отнимет у нас столько времени», – написал он Тому. Перкинс считал, что автор имеет право защищать собственные интересы, но был уверен, что Том раздул из мухи слона.

«Я определенно не хотел бы, чтобы ты, как уже успел подумать, приносил жертву в мою пользу, – написал он Вулфу. – И я знаю, что ты считаешь правильным любой свой поступок – то же касается и заявленного тобой в моей адрес в предыдущем письме. Я никогда не сомневался и не буду сомневаться в твоей искренности. И хотел, чтобы и ты относился к нам так же».

Сразу после того как Перкинс восстановил его прежний гонорар, Вулф заявил, что хотел бы остаться в рамках прежнего контракта.

«Это касается и всех остальных моих обязательств», – написал он Максу. Вулф внезапно понял, что «жизнь слишком коротка, чтобы ссориться с другом из-за таких мелочей». Он сказал, что образумился за день до того, как получил новости от Макса. Он даже позвонил ему и захотел встретиться, просто чтобы сказать, что «все чертовы контракты в мире не значат для меня столько, сколько дружба с тобой». Вулф хотел произвести на свет новую книгу. И поэтому, как он сказал Перкинсу, «я нуждаюсь в твоей дружбе и поддержке больше, чем когда бы то ни было». Однажды Том догнал его, когда Макс неторопливо возвращался с работы домой, и сказал, что хотел бы поговорить. Это прозвучало необычайно настойчиво, и они свернули на Сорок девятую улицу и направились в отель Waldorf вместо обычного Manny Wolf’s. Едва очутившись за барной стойкой, Вулф заговорил о недавней критике в свой адрес. А затем снова сказал, что хочет написать совершенно объективную, неавтобиографическую книгу.

«Том был в отчаянии, – написал Макс много лет спустя, вспоминая об этом вечере. – И дело не только в том, что слова критика заставили его пожелать издать более объективную книгу. Он также знал, что то, о чем он уже написал, принесло очень много боли даже тем, кого он любил больше всего».

Речь шла о семье Вулфа из Эшвилла.

Вулф рассказал ему о проекте, и Перкинс им загорелся. Том сомневался, что способен создать такую книгу, но Перкинс сказал ему, что «нет никаких сомнений в том, что Вулф должен сделать это, потому что он много лет знал, что когда-нибудь ему придется написать такую книгу, и что Том – единственный человек во всей Америке, кто был бы на это способен».

Вулф называл эту книгу «Видение Спанглера Пола». Он взялся за дело и вскоре уже работал над практически полностью вымышленной историей. У многих персонажей не было прототипов в реальной жизни. Стиль целых глав был осознанно бедным, настолько лишенным всякого рода украшений, что совершенно не был похож ни на один текст, написанный им прежде. Он потерял лирическое и поэтическое богатство, но зато стал компактнее и объективнее.

По словам Тома, «он снова помчался, как паровоз». Однажды, когда Вулф жил рядом с Перкинсами, другая соседка Макса и одна из его писательниц, Нэнси Хейл, в три часа утра услышала монотонную песню, которая постепенно становилась все громче. Она выбралась из кровати и выглянула из окна, выходившего на восток Сорок девятой улицы и Третьей авеню. Она обнаружила Томаса Вулфа в черной фетровой шляпе и черном пальто. Он шагал широко, как альпинист, и скандировал:

– Я сегодня написал десять тысяч слов! Я сегодня написал десять тысяч слов!

«Один бог знает, что из этого выйдет, – написал Перкинс Элизабет Леммон. – Но я предполагаю, что для меня это конец. Нас ждет борьба хуже, чем за книгу “О времени и о реке”, если до этого он не успеет поменять издателей».

Сначала главного героя книги Вулфа звали Пол Спанглер, затем Джо Докс, а после Джордж Спанглер. Позже он взял семейную фамилию Джойнер, а потом изменил ее на Уэббер. С каждой новой заменой Вулф все больше соскальзывал в знакомый ему жанр автобиографии. Не считая некоторых внешних характеристик, Джордж Уэббер был по факту практически тем же человеком, что и Юджин Гант, герой романа «Взгляни на дом свой, ангел» и «О времени и о реке».

Но, по крайней мере, Вулф был счастлив и увлечен новой книгой, и Макс, хотя и не мог избавиться от глубинного фатализма янки, который всплывал, когда дела шли слишком хорошо, начал было верить, будто проблемы позади. И вот несколько дней спустя, 25 апреля 1936 года, в «Saturday Review» вышла статья «Быть гением – недостаточно», оправдывающая тревоги Перкинса. Ее автором был Бернард Де Вото, впоследствии заклятый враг Томаса Вулфа.

Иллюстрировала статью фотография самого Де Вото с улыбкой Чеширского Кота и взведенным револьвером. Стрелял автор в Вулфа. После нескольких абзацев, в которых Де Вото отмечал, что писательский рост Вулфа покрыт мраком, он написал:

«Что же, “История одного романа” может положить конец толкам о появлении неожиданного, но очень желанного света. Самым наглядным свидетельством его неполноценности является тот факт, что все это время творец, как неотъемлемая часть сущности, жил не в мистере Вулфе, а в Максвелле Перкинсе. Организационные способности и критический ум, которые необходимы при работе над книгой, не являются в данном случае гранями писательского таланта, его чувства формы и эстетической ценности, а исходят прямиком из офиса Charles Scribner’s Sons. В течение пяти лет автор извергал слова, как вулкан извергает лаву, не имея понятия ни об их цели, ни о том, какой книге они принадлежат, как соотносятся друг с другом ее части, что в ней органично, а что незначительно или как нужно расставить акценты и оттенки в законченном произведении. А затем мистер Перкинс просто решил эти вопросы, применив к ним то, что, по слухам, успели окрестить “сборкой”. Но произведение нельзя просто взять и собрать, как карбюратор, – оно должно вырасти, как дерево или, используя любимое сравнение мистера Вулфа, как эмбрион. Автор описывает поезд десятью тысячами слов, но мистер Перкинс решает, что поезд достоин только пяти. Но такое решение не в компетенции мистера Перкинса, его должны принять совесть и самокритичность писателя по отношению к пульсу самой книги. Хуже того, писатель пишет и пишет, пока мистер Перкинс не скажет ему, что его роман уже закончен…

Мистер Вулф может писать художественную прозу – он уже написал несколько образцов самой лучшей литературы нашего времени. Но большую часть того, что он написал, едва ли можно назвать художественной: это всего лишь описание событий, с которыми писатель сражался и которые в итоге победили его… И мистер Перкинс, и все издательство Scribners не могут ему в этом помочь…

Единственное, за что можно уважать мистера Вулфа, так это за его решительное стремление реализовать себя на самом высоком уровне и быть довольным тем, что не имеет никакого отношения к величию. Но каким бы успешным ни был гений в создании романа, самой по себе гениальности недостаточно – этого никогда не было достаточно в любом виде искусства и никогда не будет. Это, по крайней мере, должно быть подкреплено способностью придать форму написанному, просто компетентностью в использовании своих материалов. И пока мистер Вулф не разовьет нужного мастерства, он никогда не станет серьезным писателем, коим его теперь все считают. И кроме того, чтобы стать серьезным писателем, ему также необходима большая эмоциональная зрелость, которая позволит глубже, чем сейчас, заглядывать в персонажа, и умение затягивать свой текст в корсет. И еще раз: его собственная кузница – единственное место, где он может выковать все необходимое, это не найдешь в офисе или у издателя, с которым он когда-либо познакомится». Одним ударом Де Вото уничтожил все удовольствие Вулфа от выполненной работы. Одно дело, когда Вулф сам отдает Перкинсу должное. И совсем другое, когда критик обращает это против него же и превращает его книгу в некое фабричное изделие. Вулф резко оспаривал слова Де Вото перед всеми, кто готов был его слушать, но в глубине души писателя бурлил гнев на Макса. Тот факт, что Макс весьма далек от поисков публичного признания и всеми силами жаждал его избежать, ничего не значил для Тома, когда у него закипали эмоции.

Макс проповедовал, что работа редактора подразумевает пребывание в тени. А теперь он, благодаря Де Вото, навсегда вышел вперед. Это Том не станет терпеть вечно, и никто не знал об этом лучше, чем сам Макс.

 

XVI

Письмо

«“История одного романа” просто невыносима… – написала Максу Марджори Киннан Ролингс. Честность, жесткость и красота выражения писательской тоски сделали текст почти болезненным для восприятия. – Когда его муки сойдут на нет, он станет величайшим писателем, которого когда-либо рождала Америка».

В этом же письме Перкинсу она высказала и другое мнение, в котором была так же уверена: «Когда нас всех не станет, есть шанс, что история литературы посчитает вас величайшим и, несомненно, мудрейшим из всех нас». Ее последний роман «Золотые яблоки» был давно позабыт, и Марджори наконец почувствовала, что созрела для книги о мальчишках, которую Перкинс предложил ей написать несколько лет назад и к которой с тех пор мягко подталкивал. В марте 1936 года она сняла заброшенный домик, чтобы написать там книгу для детей о мальчике из трущоб, который выращивал детеныша какого-то животного. Она спросила, нравится ли Максу название «Фавн»?

«Я рад, что вы хорошо продумали книгу, – ответил Перкинс. – Я думаю, “Фавн” – это хорошее название, но не уверен, мудро ли выбирать именно его, коль скоро оно так поэтично и даже сентиментально». Марджори согласилась пересмотреть его.

Поначалу работать над книгой было трудно, и миссис Ролингс часто обращалась к Перкинсу за советом. Кроме того, она постоянно возвращалась к письмам, которые он написал ей в 1933 году, особенному к тому месту, где он отмечал:

«Книга о мальчике и о жизни в трущобах – это как раз то, что нам нужно: все эти речные путешествия, охота, собаки, ружья и сборище простых людей, которые заботятся о тех же простых вещах, что вы упоминали в книге “Южная Луна в надире”». Спустя какое-то время она прониклась тремя моментами из перечисленных редактором. В первую очередь она поняла, что книга должна быть не столько для мальчиков, сколько о мальчиках. К ней пришло осознание, что лучше всего у нее получалось не придумывать сложный сюжет, а нанизывать маленькие эпизоды один за другим. А также она поняла, что материал, с которым она справляется лучше всего, – это те грубоватые местные истории, которые она выкопала из болотистой земли флоридских трущоб, а не те, которые вылавливала в полете собственного воображения. Она писала об аллигаторах, гремучих змеях, стаях волков, танцах американских журавлей и сильном ветре, который прилетел с северо-востока в 1871 году и вызвал наводнения.

Марджори Ролингс хотела вплести в свою историю охоту, поэтому подолгу бродила по сельской местности в поисках кого-нибудь с подходящим опытом. В конце концов она встретила старого первопроходца с вересковой трубкой в зубах, жившего на реке Сент-Джонс, известного в этих местах «злодея». Она жила с ним и его женой до тех пор, пока не собрала достаточного количества анекдотов, охотничьих баек и разнообразных деталей из жизни «диких» людей, которые могли бы расширить компанию ее персонажей и добавить основных драматических ситуаций. Когда она вернулась домой, разработала концепцию книги и написала об этом Перкинсу:

«Повествование будет целиком вестись от лица мальчика. Ему лет двенадцать, а история займет небольшой отрезок времени – примерно два года. Я хочу увидеть всю историю его глазами до того, как наступит подростковый возраст и различные факторы смогут замутить простоту его восприятия. Эту книгу полюбят мальчики, и, если получится сделать ее достаточно хорошо, она придется по душе и тем, кому нравилась “Южная Луна в надире”. Только после “Золотых яблок” я смогла понять, что же людям нравится в моем творчестве. Я не имею в виду, что пишу для кого-то, но теперь я чувствую, что могу насладиться тем, что мне интересно и, к моему изумлению, интересно также другим людям – возможно, в силу искренности, появившейся благодаря моей заинтересованности и симпатии… И пожалуйста, не пишите мне письмо вроде тех, в которых вы говорили, что я “должна писать так, как мне самой кажется правильным”. Скажите, о чем вы действительно думаете».

Перкинс ответил ей:

«Я говорю “пишите так, как вам кажется правильным”, потому что таково мое убеждение – и я не представляю, как можно оспорить правоту того, что книга должна быть написана в соответствии с представлением писателя о ней, настолько, насколько это возможно, и что только после этого начинаются издательские проблемы. То есть издатель не должен пытаться заставить автора втиснуть свою книгу в нормы и требования продаж и так далее. Все должно быть наоборот».

Перкинс советовал Марджори опираться на собственные средства, но все же подкинул парочку идей. Он призвал ее написать о спуске по реке, «потому что реки – это прекрасно, а элемент путешествия в сюжете всегда хорошо сочетается с юностью». Макс уверял, что книга «выстрелит», если у автора получится сделать ее простой и незатейливой.

«Я не буду сильно удивлен, если она окажется вашей лучшей книгой, – сказал он. – И также самой успешной». Как и многие из авторов Перкинса, миссис Ролингс была подвержена сомнениям и депрессии. Она попросила его помочь ей преодолеть их:

«Я одна из ваших подопечных, вы знаете, Макс, вам действительно стоит писать мне хотя бы раз в две недели. Иногда ваше письмо – это единственное, что может вернуть меня в строй. Когда остальное пойдет прахом, я буду знать, что для вас это еще имеет значение, независимо от того, выполнила ли я часть своей работы и достаточно ли хорошо».

И он никогда не пренебрегал ею.

Марджори Ролингс писала уже шесть месяцев, но все еще не смогла подобрать подходящее название. Она прислала Перкинсу список вариантов и спросила его мнение. Ему не очень понравилось название «Взмах крыла мельницы». По поводу «Острова Джунипер» он написал: «Не думаю, что это хорошая идея – топоним в качестве названия. Такие книги не пользуются спросом».

Насчет третьего заголовка он отметил: «Я думаю, название, в котором есть слово “годовалый”, [201]Оригинальное название – «The Yearling» , в буквальном переводе – «годовалый». На русский язык повесть была переведена с названием «Сверстники» .
можно считать верным» . Чем больше он говорил об этом, тем лучше это название звучало для него самого. Весной 1937 года он написал ей: «В нем больше смысла, чем кажется, название подходит книге».

И они оставили его.

Спустя почти год работы миссис Ролингс решила, что все написанное – слишком слабо, и выбросила рукопись. Перкинс был в шоке, когда она ему призналась. Ему не оставалось ничего другого, как убедить ее двигаться дальше. Он продолжал слать ей сердечные письма, и вскоре она вернулась к творчеству, но работала медленнее и с меньшей уверенностью.

В декабре 1937 года она отправила рукопись Перкинсу. Ему понадобилось несколько дней, чтобы прочитать ее, но, по его словам, это был хороший знак.

«Чем лучше книга, тем медленнее я читаю, – объяснил он. – Я думаю, вторая половина лучше первой и сама книга становится чрезвычайно хорошей. Самое начало кажется мне превосходным; отец, мать, все об их жизни, Джоди на острове – все настолько хорошо, насколько это возможно». Он чувствовал привкус театральности и романтизма в некоторых частях и предложил принести их в жертву, чтобы сохранить естественность и натурализм, честный облик мира, который временами может быть жестоким и пугающим. Повесть наводняли суровые, жесткие персонажи, напомнил он миссис Ролингс, «и эта жесткость должна быть более очевидной».

У предыдущей книги Марджори была тяжелая судьба, но с этой все сложилось удачно. The Book of the Month Club сделал повесть выбором апреля в 1938 году. В целом продажи книг в том году составляли лишь треть от уровня, который был до Депрессии, но «Годовалый» в одночасье стал бестселлером. И кроме того, выиграл Пулитцеровскую премию.

За два года до этого успеха, в июне 1936 года, Марджори Ролингс со своим другом отправилась на спортивную рыбалку на Бимини. Там она узнала, что Эрнест Хемингуэй является главным героем местных легенд. Последняя история, связанная с ним, рассказывала о том, что он побил человека, назвавшего его «большим жирным неряхой».

– Можешь назвать меня неряхой, – сказал тогда Хемингуэй, – но не большим и жирным.

А потом Эрнест его ударил.

Жители Бимини превратили этот случай в представление и всякий раз, когда они были уверены, что Хемингуэй не слышит, принимались петь в ритме калипсо: «В гавань вошел большой жирный неряха».

Когда Хемингуэй узнал, что одна из писательниц Макса Перкинса осела на местных водах, тут же разыскал ее.

«Принимая во внимание вашу привязанность к нему, я должна была догадаться, что он вовсе не огнедышащий людоед. Но я наслушалась здесь, на Бимини, историй о том, как он бродит повсюду, размахивая кулаками, и уже ожидала, как он во всеуслышание заявит, что не потерпит знакомств с писательницами. Вместо этого я встретила привлекательного, немного взволнованного и чувствительного мужчину, который пожал мне руку большой мягкой лапой и сказал, что является большим поклонником моих книг», – написала Марджори Перкинсу.

За день до ее отъезда Хемингуэй провел шесть часов и пятьдесят минут, сражаясь с пятисотчетырнадцатифунтовым тунцом. Когда его лодка Pilar вошла в гавань в половине десятого вечера, все население острова стеклось туда, чтобы взглянуть на рыбу и услышать его рассказ.

«Незадолго до этого прибыл глупый старик с молодой невестой на своей новой яхте и объявил, что вытащить тунца, с которым было столько проблем, оказалось довольно легко, – написала миссис Ролингс Перкинсу. – Хемингуэй быстро пришвартовал Pilar, проплыл, будучи просто восхитительно пьяным, и проревел: “Где этот сукин сын, который считает, что это было легко?!” Когда его видели в ту ночь в последний раз, он в одиночестве стоял на причале рядом с подвешенным тунцом и использовал его в качестве боксерской груши».

Во время недолгого пребывания на Бимини миссис Ролингс заметила, что в Хемингуэе ширится какой-то внутренний конфликт.

«Он настолько велик как писатель, что ему даже незачем обороняться. Он настолько силен и могуч, что ему некого и незачем побеждать, – написала Перкинсу миссис Ролингс. – И все же он как будто постоянно защищал нечто такое, что сам, должно быть, считал очень уязвимым».

Она думала, что конфликт мог возникнуть из-за компании, которой он держался, состоящей преимущественно из спортсменов.

«Пребывание Хемингуэя среди этих людей значило очень много, они любили и ценили писателя – его личность, его спортивную силу и литературный престиж. Мне кажется, что подсознательно он, должно быть, ценил их мнение. Но, наверное, он боялся, что в какой-то момент они увидят его обнаженным, в агонии, которая так часто преследует творческих людей. Боялся, что взметнется занавес и они увидят красоту, предназначенную лишь для любящих глаз. Так же, как и в “Смерти после полудня”, он мог писать очень красиво, а затем отпустить грубое замечание или выругаться. Вряд ли его друзья-спортсмены понимают настоящую красоту. Но вот грубость может заставить их реветь от восторга».

В 1936 году Хемингуэй переживал то, что сам называл «belle е́poque». Он написал два коротких рассказа, действие которых разворачивалось в Африке, и был ими очень доволен. После возвращения с Бимини он отправился в Вайоминг и вернулся к работе над новым романом. Все, что Перкинс знал о нем, так это то, что события разворачиваются на архипелаге Флорида-Кис, в Гаване и водах между ними и что Гарри Морган, герой двух рассказов Хемингуэя для «Esquire» станет его главным героем.

«У меня нет ни малейшей идеи, о чем сюжет книги», – написал Перкинс английскому издателю Джонатану Кейпу. Но он представлял себе, что «кто-то из персонажей будет лодочником, живущим за счет рыбной ловли и контрабанды, участвовавшим в кубинских революциях и все такое, и что одним из самых главных моментов станет ураган. Как по мне, это звучит весьма неплохо, и я жду ее с большим нетерпением».

Зеленые холмы Вайоминга стали хорошей заменой африканским. Там Хемингуэй смог шлепнуть двух антилоп, трех медведей гризли и пятьдесят пять тысяч слов. Он планировал закончить первый черновик, спрятать его в сейф и только после этого ехать в Испанию. Перкинс начинал волноваться всякий раз, когда Хемингуэй подвергал себя опасности – редактор даже однажды сказал ему оставить гризли в покое, пока Эрнест не закончит книгу. Но он также знал, что ничто не удержит Хемингуэя от Гражданской войны в Испании.

Даже на основании прочитанного в газетах Макс понимал, какую великолепную историю можно написать о недавней обороне испанской крепости Алькасар, о чем и сказал Хемингуэю:

«Если вы были там и смогли выбраться оттуда целым и невредимым, какой мог бы получиться рассказ! Но я бы все же хотел, чтобы вы больше не ездили в Испанию… В любом случае я надеюсь, вы не позволите чему бы то ни было помешать выходу романа весной. И как можно раньше».

Хемингуэй был решительно настроен пойти на фронт, но не очень с этим спешил. Он подозревал, что испанцы еще долго будут воевать.

Весной 1936 года Эрнест возобновил свои нападки на Фицджеральда. В нескольких письмах, адресованных Максу и самому Скотту, он без конца тыкал Фицджеральда, который и без того пребывал в неуверенном положении. Он говорил, что не хочет верить, что Скотт, оставшийся без гроша, стал Макси Бэром от писательства.

Но теперь Фицджеральд так упивался собственным «бесстыдным поражением», что просто не оставлял Хемингуэю другого выбора.

В июне 1936 года Фицджеральд вернулся в Балтимор и поселился в квартире на седьмом этаже через улицу от дома Джона Хопкинса. Зельда перебралась в госпиталь Highland, дом отдыха близ Эшвилла в Северной Каролине. Скотт был еще слишком взволнован, чтобы браться за какую-либо серьезную работу, хотя и был полон идей, в основном для переиздания старых работ. Он страшно нуждался в деньгах, но долгое время отказывался их просить. Однако в июле он обратился с мольбой к Чарльзу Скрайбнеру, главе компании. Скрайбнер отправил ему чек, но, кроме того, позвал к себе и директора фирмы – Макса. Вдвоем они просмотрели счета Фицджеральда и подсчитали, что долг автора компании возрос уже до шести тысяч долларов, не считая последней выплаты.

«Все это довольно болезненно и, надеюсь, не вызовет у вас головной боли, – написал Скрайбнер Фицджеральду, отправив ему детальный подсчет всех его выплат. – Мы с Максом подумали, что, тем не менее, будет честно как для вас, так и для нас расписать все цифры на бумаге, чтобы убедиться в нашем соглашении».

В дополнение к кредитам, взятым в компании, у Фицджеральда имелись также дюжины кредитов, взятых у Перкинса лично. Он никогда не был должен ему больше трех тысяч сразу, но деньги, взятые в различное время, составляли примерно такую сумму. Только за последние восемнадцать месяцев у него накопилось семь займов в общей сложности на сумму тысяча четыреста долларов. Как Перкинс однажды написал другу Томаса Вулфа Джону Терри, он одалживал деньги Фицджеральду, «просто потому что не было основания повышать его долг в издательстве. Я всего лишь хотел предоставить ему возможность продолжать писать и удержать как можно дальше от Голливуда и чего-то вроде нападений и грабежа».

В середине июля Перкинс съездил в Балтимор и повидался с Фицджеральдом. Творчество Скотта в тот период являлось лучшим подтверждением всего, что обнаружил редактор. Статья «Крушение» описывала глубочайшую депрессию, в которую Скотт провалился прошлой зимой. Он написал кое-что для августовского номера «Esquire», и статья под названием «Вечер писателя» отображала его внутренний подъем:

«Когда он проснулся, чувствовал себя лучше, чем за много недель, и перед ним ясно предстала истина: он больше не чувствовал себя больным.

На секунду он наклонился к дверному проему между ванной и спальней, чтобы убедиться, что у него не кружится голова. Но этого не было, даже когда он нагнулся за тапкой, лежащей под кроватью».

В рассказе Фицджеральда «Как финансировали Финнегана», написанном в 1938 году, издатель по имени Джордж Джеггерс, взявший на поруки «молодого человека, подающего надежды в американской литературе» на личное содержание, говорит: «Правда в том, что Финнеган переживал кризис последние несколько лет, но теперь он смог вырваться из него».

Летом 1936 года Фицджеральд уже «несся во весь опор». Он жил в Балтиморе, Северная Каролина, рядом с Зельдой и чувствовал себя хорошо. А затем, в июле, плавая в бассейне неподалеку от Эшвилла, он захотел прыгнуть с пятнадцатиметровой вышки. Для такого прыжка он все еще был не в форме. Он неудачно ударился о воду, сломав ключицу и выбив левое плечо. Ему наложили гипс, который позволял писать, но при этом фиксировал его в странной позе фашистского приветствия. Пока плечо приходило в норму, Скотт занялся новой версией книги «Ночь нежна» и умолял Беннета Керфа из издательства Modern Library рассмотреть ее. Он начал работу с пересмотра всех замечаний, которые оставил Перкинс, когда книга была впервые сериализована два года назад. Теперь он понимал, что Макс был прав, когда говорил, что началу не хватает ясности. Фицджеральд прислушался к его словам и поменял местами «Часть I. Ривьера» и «Часть II. Дик», чтобы история развивалась в хронологическом порядке, без отсылок к прошлому. Единственным существенным изменением стало удаление одной фразы, произнесенной Диком: «Я никогда не занимался любовью, только чтобы выжать чресла». Теперь Скотт думал, что это было «сильно, но определенно агрессивно».

По мере того как Фицджеральд вернулся к уже написанным произведениям ради новой публикации, он отдалялся от общества.

«Мне больше не интересно. Никто и ничто», – признался он в своем «Отчете».

Восемь страниц перед «Вечером писателя» Скотта Фицджеральда в августовском номере «Esquire» занимали «Снега Килиманджаро» Хемингуэя, которые Макс тогда же увидел в первый раз. Это была история о писателе, который отправился на сафари в Африку немного «растрясти душу», чтобы написать «о вещах, которые откладывал до той поры, пока бы не обрел уверенность, что знает достаточно, чтобы написать о них как следует». Главный герой обращался сам к себе: «…ты говорил, что когда-нибудь напишешь про этих людей, про самых богатых, что ты не из их племени – ты соглядатай в их стане; ты покинешь его и напишешь о нем, и первый раз в жизни это будет написано человеком, который знает то, о чем пишет».

Конечно, в рассказе прослеживалась параллель между сомнениями персонажа, писателя и самого Хемингуэя. Но к концу Эрнест обозначил свою настоящую цель. Вновь упоминая «богатых», он говорил: «Он вспомнил беднягу Скотта Фицджеральда, и его восторженное благоговение перед ними, и как он написал однажды рассказ, который начинался так: “Богатые не похожи на нас с вами”. И кто-то сказал Фицджеральду: “Правильно, у них денег больше”. Но Фицджеральд не понял шутки. Он считал их особой расой, окутанной дымкой таинственности, и, когда он убедился, что они совсем не такие, это согнуло его не меньше, чем что-либо другое».

Арнольд Грингич, один из издателей «Esquire», позже сказал по этому поводу: «Этот укол в адрес Скотта прошел мимо меня. Я не сильно об этом задумывался». Но сам Фицджеральд так и не смог об этом забыть.

Справедливости ради он написал Хемингуэю из Эшвилла, что «Снега Килиманджаро» стал одним из его лучших рассказов, но Фицджеральд все же чувствовал, что рассказ Эрнеста как зловредный ответ на его собственную статью «Крушение». Скотт был возмущен, что Хемингуэй писал о нем так торжественно, словно это была эпитафия.

«Пожалуйста, хватит издеваться надо мной в печати, – просил он и тут же добавлял: – Если иногда мне и хочется написать что-то в стиле de profundis, [208]«Исповеди» ( лат .).
это вовсе не значит, что я хочу, чтобы друзья принялись во всеуслышание молиться над моим телом. Не сомневаюсь, что намерения у тебя были добрые, но мне они стоили ночного сна. И когда ты включишь этот рассказ в сборник, не будешь ли ты так любезен вырезать мое имя?» И как если бы это было не так уж важно, он приписывал: «Богатство никогда не прельщало меня, если только не шло рука об руку с величайшим очарованием или наградой». Хемингуэй, в свою очередь, написал о его реакции Перкинсу. Скотту можно было последние полгода выставлять на всеобщее обозрение «ужасные подробности о себе» в «Esquire», но, как только Хемингуэй обличил его в предполагаемом срыве, Фицджеральд тут же взбесился. Эрнест отметил, что за пять лет не написал и строчки об окружающих, потому что ему жаль этих людей. Он наконец-то понял, что время уходит и пора бросить джентльменские замашки и снова стать писателем.

Фицджеральд тоже написал Максу. Он сообщил, что Хемингуэй ответил на его просьбу никогда не использовать имя Фицджеральда в своих будущих сочинениях: «Он написал мне безумное письмо, рассказывая о том, каким великим писателем он является… Отвечать на такое – все равно что дурачиться с зажженной петардой. Так вышло, что я люблю этого парня, чтобы он ни сказал и ни сделал. Но если он брякнет еще хоть что-то, я брошу все силы и задам ему как следует. Никто и никогда не смог бы ранить его, благодаря его двум первым книгам. Но он сам окончательно потерял голову, и чем больше он с этим носится, тем больше напоминает драчливого пьяного мопса из кино, который дерется сам с собой».

Перебранка между Фицджеральдом и Хемингуэем по поводу богачей, в процессе которой Хемингуэй козырял строками о Скотте, стала одним из самых известных литературных анекдотов того времени. Но ситуация была довольно спорной, потому что Макс Перкинс хорошо знал, в чем заключается правда. Он присутствовал в нью-йоркском ресторане, где поднялась эта тема. Скотта Фицджеральда там не было. Но зато были Хемингуэй, Молли Колум и Перкинс, и о богатстве заговорил именно Хемингуэй.

– Я знаком с богачами, – заявил он.

Молли Колум перехватила внимание и сказала:

– Единственная разница между богачами и остальными в том, что у первых больше денег.

Получив такой укол от женщины, Хемингуэй спас свое эго, блеснув остротой, и снова вернулся к старой жертве, Скотту. Перкинс посчитал поведение Эрнеста недостойным, а насколько – описал в письме Элизабет Леммон. Он не стал писать Хемингуэю, не стал высказываться, но заметил, что имя Фицджеральда в новом сборнике все же не появилось.

Нападки Хемингуэя положили конец очередному грустному лету для Фицджеральда. В сентябре Скотт рассказал Максу в письме обо всем, что произошло с тех пор, как на плечо наложили гипс.

«Я уже почти свыкся с ним, а потом вдруг упал в ванной, пока искал выключатель, и лежал там на полу, пока у меня не развилась легкая форма артрита, которая приковала меня к кровати еще на пять недель», – написал он. В это же время вдобавок к остальным бедам умерла мать Фицджеральда. Он хотел было съездить на похороны в Вашингтон, но осилить путешествие не смог бы. Так же и с Зельдой: все лето в Эшвилле он находился в полумиле от нее, но навестить смог всего шесть раз. Между ними все еще проскальзывали ласковые слова, и большая часть их писем была наполнена любовью или, по крайней мере, следами любви, но Зельда все чаще проваливалась в свои фантазии и повсюду носила Библию. Скотт унаследовал от матери двадцать шесть тысяч долларов наличными в ценных бумагах, но все же это было меньше, чем он надеялся. Он рассчитывал использовать часть денег, чтобы расплатиться с кредиторами и устроить пару-тройку месяцев отдыха. В конце концов он признался Перкинсу: «У меня уже нет тех жизненных сил, что были еще пять лет назад». Все, что ему удалось написать за лето, – это один рассказ и две статьи для «Esquire».

Учитывая последние новости об ухудшении здоровья Фицджеральда, Перкинс подумывал отправить писателя отдохнуть в какой-нибудь заповедник, где тот смог бы поднять настроение. Макс написал Марджори Ролингс, которая в поисках тихого местечка для написания повести остановилась в городке Баннер Элк в Северной Каролине, неподалеку от Эшвилла. Он решил, что визит к Марджори принесет Фицджеральду большую пользу.

Через день после того, как редактор написал миссис Ролингс, произошло еще одно безрадостное событие. По случаю сорокового дня рождения Фицджеральда газета «New York Post» поместила на первую страницу статью под заголовком «По эту сторону рая». Она представляла собой длинное интервью Майкла Мока, целью которого было определить, насколько в действительности «сокрушен» Скотт Фицджеральд. У Перкинса холодок бежал по спине при одном только чтении, потому что, судя по тексту, можно было подумать, будто Фицджеральд вознамерился уничтожить себя. Мок, очевидно, втерся Фицджеральду в доверие и разговорил его, а затем опубликовал все сказанное, даже то, что для печати не предназначалось.

«Он доверился этому репортеру, – написал Перкинс Хемингуэю, – как и его сиделка, а ведь когда человек нанимает себе профессиональную сиделку, значит, настало время разочароваться в нем. Они оба говорили о том, что не было предназначено для газеты, и репортер должен был об этом знать».

Из прочитанного у Перкинса сложилось впечатление о Фицджеральде как о «совершенно разбитом пьянице, безнадежном и добровольно разрушающем самого себя человеке».

«Это легко может стать для него последней каплей», – написала Максу Марджори Ролингс после прочтения статьи. Она была потрясена, как журналист мог опубликовать такую жестокую статью, хотя сама испытывала огромный соблазн безжалостно высказаться в адрес Фицджеральда. Тем не менее она написала Максу: «Я знаю, как накапливается такое состояние, и мне пришлось сражаться с ним самостоятельно».

У нее за плечами были годы бурного брака и алкоголизма, поэтому она понимала, почему Макс хотел, чтобы она повидалась со Скоттом.

«Этот парень нырнул в бутылку, а… вы знаете, что я тоже прошла через многое, но я против, чтобы и меня туда втянули».

По настоянию Перкинса Фицджеральд согласился встретиться с миссис Ролингс, хотя он был болен и в тот вечер, когда она приехала к нему, лежал в постели с артритом и высокой температурой. Однако, как только она появилась, он оживился.

«Он далеко не так плох, – позже сообщила Перкинсу Марджори. – Я получила абсолютное удовольствие от этой встречи и уверена, что он тоже. Он был нервным, как кошка, но хотя бы не пил: его сиделка спрятала все спиртное». За ланчем они пили только херес и домашнее вино и подняли бокалы за Макса. Они болтали без умолку до половины шестого, пока сиделка Фицджеральда не начала шипеть, что Скотту нужен отдых, и после этого Марджори уехала. Позже она отправила Фицджеральду письмо, в котором уговаривала его дать бой депрессии. Закончила она это письмо признанием: «Если бы только кто-нибудь знал, как призывно иногда смотрел на меня мой славный маленький револьвер тридцать второго калибра».

Макс от души поблагодарил миссис Ролингс за то, что она согласилась повидаться со Скоттом.

«Я знаю его очень давно и очень сильно люблю, так что его благополучие – важный личный вопрос и для меня тоже, – объяснял он. – Я бы сделал что угодно, чтобы увидеть, как он идет на поправку».

Но в течение долгих месяцев Фицджеральд все так же считал, что удача от него отвернулась.

Перкинс попросил еще одного из своих писателей – жившего в Северной Каролине Гамильтона Бассо – нанести Скотту визит. Бассо как раз писал автобиографический роман «Площадь суда» под руководством Макса (двадцать лет спустя Макс станет одним из персонажей самой успешной книги Бассо «Вид с вершины Помпей»). Для Бассо встречи с Фицджеральдом были в тягость, но он очень хотел угодить редактору.

Корень проблем Фицджеральда, как и всегда, уходил в пустой банковский счет. Скотт предполагал, что для новой книги понадобится два года отпуска и что в течение этого времени нет никакой возможности сократить ежегодные расходы до цифры ниже восемнадцати тысяч долларов. После того как писатель раздал долги, от наследства почти ничего не осталось. А после финансового фиаско с «Ночь нежна» он уже не мог надеяться на то, что в качестве аванса ему заплатят тридцать шесть тысяч долларов. Фицджеральд размышлял над тем, чтобы выполнить какую-нибудь работу для «Post» или снова отправиться на поиски золота в Голливуд. Но в письме Перкинсу он отмечал: «У меня, разумеется, есть замысел для нового романа, но я боюсь, что в нашем мире ему уготовано место среди ненаписанных книг. Все эти шальные идеи отправить дочь в государственную школу или поместить жену в общественную психушку поступали от моих близких друзей, но все же сломали мой собственный, тонко заточенный карандаш точки зрения на все это».

– Бог мой, – стонал Фицджеральд. – Какая же ужасная вещь – долги.

В том ноябре Фицджеральд выдал своим издателям «бизнес-основания» для будущих запросов, переписав все права, наименования, проценты и имущество матери на издательство Charles Scribner’s Sons.

Перкинс хорошо знал, как писатели обычно реагируют на критику. К примеру, Хемингуэй даже слишком громко и часто повторял, что ему критика безразлична. Томас Вулф, с другой стороны, отвечал на нее пугающе поздно. В последний раз Вулф несколько месяцев страдал молча, и Макс был уверен, что беднягу продолжают мучить картины штампующих его книги Перкинса и «фабрики Scribners». Также редактор знал, что Тома преследуют вопросы Де Вото: достаточно ли быть гением? развился ли он как творец? может ли написать книгу самостоятельно? Вначале Вулф воспринял статью Де Вото как вызов. Приободренный просьбой Перкинса продолжить работу над «объективной» книгой, он писал тысячи слов в день. Но к лету 1936 года его злость породила в нем веру, что он именно такой, каким писали о нем «все Де Вото в мире».

Вулф постоянно препирался с Перкинсом в основном по поводу того, что планировал написать. Теперь он говорил, что в качестве прототипов хочет взять людей, с которыми познакомился в Charles Scribner’s Sons.

«Если уж Том собрался писать о нас, то берегись!» – это на долгие годы стало шуткой Макса. Но тогда он высказал свою тревогу Джону Холлу Уилоку, Чарльзу Скрайбнеру и остальным.

«Чарли отреагировал с юмором. Хотя, смею предположить, в душе он все же переживал. Он отнесся к этому очень легко, словно оно забавляло его. По правде говоря, я был единственным, кто действительно очень переживал, и, скорее, из-за того, что я сам нас во все это впутал», – вспоминал Макс много лет спустя.

Большая часть материала, который использовал Том, была не столько результатом наблюдений, сколько информации, которую Вулф впитывал, когда они с Максом часами прогуливались вдвоем после долгих дней работы над романом «О времени и о реке».

«Макс был крепким выпивохой. И хотя он никогда не болтал лишнего, выпивал с Томом достаточно, чтобы открыться и говорить доверительно, как отец с сыном – сыном, которого у Макса никогда не было», – говорил Джон Холл Уилок.

Первым перепечатали его рассказ «Реки старика», о котором Элизабет Новелл отзывалась как о «горьком портрете Роберта Бриджеса», отставного редактора «Scribner’s Magazine». Вторым был рассказ «Утро льва», в котором описывался Чарльз Скрайбнер Второй. Третий назывался «Больше никаких рек» и повествовал о редакторе Уоллесе Мейере. Последний рассказывал о работе издательства James Rodney and Company, и в нем упоминался Перкинс. Макс прочитал рассказ при Элизабет Новелл и, как вспоминала потом агент, «вначале сидел за столом очень прямо, с непривычно красными щеками и блестящими глазами, и отказывался обсуждать этот рассказ». Но вскоре он достаточно смягчился, чтобы отвести мисс Новелл выпить в Chatham, и только там наконец заговорил.

У Перкинса было ощущение, словно он сам себя ударил.

– Мне стоило быть осторожнее, – признался он ей. – Но я рассказал Тому обо всех строго конфиденциальных делах фирмы и о людях, которые здесь работают.

Например, Вулф знал о некоем сотруднике Scribners, которого никогда не считали «таким уж хорошим». Был и другой, более маститый сотрудник, которого Макс однажды застал в обнимку с не менее уважаемой секретаршей. Перкинс был не против, чтобы Том писал о нем. Но он беспокоился, что Вулф мог разболтать всему свету что-то о его коллегах.

– Разве вы не понимаете, – говорил он мисс Новелл. – Если Том выставит это на всеобщее обозрение, да к тому же опубликует, это разрушит многие жизни – и я буду тому виной!

Перкинс уговорил мисс Новелл предложить некоторые изменения, которые сделали бы Уоллеса Мейера менее узнаваемым. Затем, подумав еще, выпалил:

– Мне придется подать в отставку, когда эта книга выйдет.

А когда Перкинс осознал, что только что сказал, настоял, чтобы она никогда и никому об этом не рассказывала, в первую очередь Тому.

Позже мисс Новелл вспоминала, что «сама идея ухода Перкинса из Scribners казалась такой же немыслимой, как идея ухода Бога из рая».

Но она тактично передала просьбу редактора Вулфу, и это снова разозлило писателя.

– То есть он думает, что, когда я написал обо всех этих скромных людях из Северной Каролины, это было правильно, а вот его собственные друзья из Scribners – это уже высшая раса! – в гневе воскликнул Том.

И если такова была позиция Перкинса, говорил он, то это очень плохо, потому что он собирался написать то, что ему чертовски нравится. Он переделал «Больше никаких рек», сделав редактора концертирующим пианистом, и вырезал все сплетни об издательстве. Но Перкинс знал, что Том «уже размышлял над этим, причем все больше и больше, и что каким-то образом наступил момент, когда стало совершенно очевидно, что он решил бросить нас». Вулф и в самом деле составлял черновики писем в другие издательства, в которых смиренно спрашивал, не согласятся ли они напечатать его книги.

«В настоящее время я как раз заканчиваю довольно большую книгу, и, так как у меня нет личных, финансовых, договорных, моральных и каких-либо других обязательств перед другими издательствами, я пишу, чтобы спросить, не заинтересованы ли вы в этой книге… Честно говоря, не умаляя мои предыдущие связи, я чувствую, что мне нужна в творчестве чистая страница», – писал он в письме, которое думал отправить в такие издательства, как Macmillan; Harpers; Viking Press; W. W. Norton; Little, Brown; Houghton Mifflin; Longmans-Green; Dodd, Mead и Harcourt, Brace.

Похоже, друзьям нужна была передышка друг от друга. В конце июля Вулф вернулся в Германию. Города были переполнены зрителями, прибывшими на Олимпийские игры, но в целом после Нью-Йорка эта страна казалась ему чистой и свежей.

В Берлине он видел шеренги солдат, марширующих гусиным шагом.

«Невозможно научиться вышагивать так же, как эти парни, – написал Том Максу из Берлина на открытке с охранниками Бранденбургских ворот. – И выглядит это так, словно они снова готовы начать шагать в любую секунду». Там он познакомился с разведенной художницей по имени Тиа Волкер. Всего за несколько дней между ними вспыхнул бурный роман, полный взрывной страсти и страданий, которые сопровождали все его отношения. Через несколько недель после отъезда из Берлина Том задумался о женитьбе, но затем понял, что трудности, связанные с ее переездом в Америку, слишком велики и не стоят того. Они расстались друзьями.

Пока Вулф отсутствовал, Макс отправился с Луизой в Квебек на пару тихих недель. В сентябре он выдал дочь Зиппи замуж за Дугласа Горслайна – художника, с которым она познакомила Макса в Бостоне в прошлом году. Четверо сестер были подружками невесты. Фицджеральд и Хемингуэй были также приглашены на свадьбу, но не смогли приехать. Томас Вулф ступил на американскую землю за день до этого, и Луиза попросила их общего друга проследить за тем, чтобы он прибыл в церковь НьюКейнана вовремя и подобающим образом одетым. Он выбрал галстук из тех, которые в спешке успел запихнуть в карман, но все они казались недостаточно идеальными. И в тишине, наступившей после церемонии, все гости вдруг услышали его густой бас:

– Ты не сказал, что моя шляпа воняет потом.

На приеме Луиза разрыдалась из-за того, что еще одна доченька ее бросила. Чувства Макса были такими же, но он спасался от них, твердя:

– От двух избавились, остались три.

Вулф вернулся из Германии на президентские выборы 1936 года, которые, по его ощущениям, были самыми важными с 1860 года.

Вулф считал себя социал-демократом, но, чтобы поддразнить Перкинса, часто играл на публике роль коммуниста и верил, что реформы Франклина Рузвельта должны получить самую широкую поддержку. Сам Перкинс был независимым демократом. Он боялся, что «Новый курс» превратится в сокрушительную силу, которую нужно будет как-то сдерживать, и способна на это будет лишь активная оппозиция, поэтому, не сомневаясь, что Франклина Рузвельта переизберут, он решил голосовать за республиканцев. Это вызвало гнев и раздражение Вулфа. Он назвал редактора консерватором и обвинил в том, что он принадлежит к управленческому классу, избавленному от жизненных трудностей благодаря своему наследству. Отношения Вулфа и Перкинса стремительно ухудшались. Вулф признавал, что когда-то нуждался в Перкинсе. Джордж Уэббер, герой его романа «Домой возврата нет», говорил, обращаясь к своему редактору: «Я чувствовал себя потерянным и искал кого-то, кто был бы старше меня и мудрей и мог бы вывести меня на дорогу, и я нашел вас, и вы заменили мне моего покойного отца».

И добавлял: «Но теперь путь ведет в сторону, противную твоему замыслу».

В ноябре намерение Вулфа отделиться от своего «отца» окончательно затмило чувство благодарности и преданности. Невольным инструментом раскола стала женщина по имени Марджори Дорман.

«Я всегда чувствовал себя немного виноватым в том деле с Марджори Дорман», – признался Перкинс десять лет спустя.

Мисс Дорман была домовладелицей Вулфа в Бруклине и прототипом для чокнутой Мод Уиттейкер из рассказа «Нет выхода». Вулф писал о вспышках безумия своего персонажа и психическом расстройстве ее отца и трех сестер. Несмотря на собственную легкую нестабильность, Мод вела семейные дела с тех пор, как была ребенком. Впервые рассказ был опубликован в журнале «Scribner’s Magazine», а затем попал в сборник «От смерти до утра». Вскоре после того как рассказ появился в журнале, мисс Дорман пришла к Перкинсу. Она хотела, чтобы он прочитал ее статью (позже Макс изучил ее и вернул хозяйке), а между тем рассказала, как глубоко ее оскорбило то, что написал Вулф.

После этого от мисс Дорман ничего не было слышно в течение многих месяцев. Перкинс предположил, что раз уж она не подала в суд за клевету, когда рассказ появился в журнале, который прочитали триста тысяч человек, то она точно не станет этого делать, когда он выйдет в сборнике, который, возможно, прочитает около тридцати тысяч человек. Тем не менее в декабре 1936 года мисс Дорман и ее родственники подали в суд. Перкинс сказал Джону Терри, что, скорее всего, они сделали это, потому что переживали трудные времена и узнали, что смогут выжать из издателей деньги.

Поскольку почти каждое слово, написанное Вулфом, было автобиографичным, а все его персонажи были списаны с реальных людей, риск судебной тяжбы всегда был велик.

– Сомневаюсь, что Том когда-либо об этом задумывался, – позже сказал Перкинс Джону Терри. – Но, конечно, это было моей обязанностью – защищать его от юридических опасностей.

Перкинс полагал, что Scribners вполне может выиграть в суде. Но сам иск так взбесил Тома, что, пока они ждали внесение их дела в список, он страшно вымотался. Дни он проводил в задумчивости или в ярости. Писать перестал. По мере того как семья Дорман ждала решения суда, а Макс нервничал из-за непредсказуемости присяжных, Вулф становился все неуправляемее. Перкинс и Чарльз Скрайбнер знали, что должны избавить своего автора от этого жуткого беспокойства. Однажды Вулф поднялся на пятый этаж издательства и увидел у окна троих мужчин, разглядывающих Пятую авеню. Чарльз Скрайбнер сказал, что выиграть тяжбу будет непросто, как казалось, и что гласность судебного процесса может повлечь иски от других людей. Угроза нескольких уже возникла. Вулф согласился на сделку, но впоследствии рассказывал всем, как зол на своих издателей за отказ защищать его.

Однажды вечером, в конце года, Вулф был в гостях у Перкинсов и жаловался на допущенную в его адрес несправедливость, единодушно совершенную всеми в этой «пустой, пустой стране», в то время как Германия в сравнении с Америкой «чиста, как снег». Он часто говорил о «старом добром Адольфе» и его эсэсовцах, которые хорошо знали, что делать с мерзавцами, которые нападают на деятелей искусства. Он твердил, что Америка – это место, «где честных людей грабят и избивают всякие подлецы». А затем, тряся пальцем в сторону Перкинса, он закричал:

– А ты втянул меня в процесс о клевете на сто двадцать пять тысяч долларов!

Вулф и Скрайбнеры договорились с Дорманами о трех тысячах долларов. Оплата юридических услуг составила еще две тысячи.

Согласно договору, Том обязан был выплатить всю сумму, но Scribners вызвалось оплатить половину.

Двенадцатого ноября 1936 года Вулф написал письмо, которое обдумывал в течение многих месяцев, и отправил Перкинсу:

«Я думаю, теперь тебе следует написать мне письмо, в котором ты четко изложишь суть моих взаимоотношений с издательством Charles Scribner’s Sons. Я думаю, ты должен сказать, что я честно и добросовестно выполнял все обязательства в отношении Charles Scribner’s Sons, и не важно, были ли они финансовыми, личными или указанными в договоре, и что в будущем между нами не будет никаких обязательств».

Учитывая все прошлогодние события, говорил Вулф, все разногласия, связанные с разницей в убеждениях или принципиальных вопросах, обсуждались «открыто, честно и страстно тысячу раз и в итоге привели к этому несомненному и тяжелому разрыву»; он чувствовал, что Перкинс сам давно должен был написать письмо, которое теперь получил.

Письмо Вулфа прибыло как раз перед ежемесячным заседанием директоров в Scribners. Встреча продлилась целый вечер, и в этот день у Перкинса не было времени на длинный ответ. Но он все же набросал от руки записку, в которой, в частности, значилось:

«Я еще не встречал человека, с которым чувствовал бы такое крепкое и полное душевное согласие, какое чувствовал с тобой. Более того, в связи с этим я знаю, что ты никогда не поступишь неискренне или так, как тебе бы казалось неправильным».

На следующий день Перкинс продиктовал секретарю письмо, в котором сообщал, что Вулф «честно и добросовестно выполнил все обязательства в отношении издательства и что в будущем между ними не будет никаких обязательств». Он продолжил словами:

«Наши отношения были просто отношениями издателя, который глубоко восхищался творчеством автора и чувствовал гордость от возможности издавать любую из его работ. Они не давали нам никаких прав или чего-то в этом роде в отношении будущих работ автора. Вопреки обыкновению, у нас даже нет возможности, которая дала бы нам привилегию первого чтения новой рукописи».

В третьем письме, в качестве ответа на заявление Вулфа о своей независимости, Перкинс написал Тому от руки на своей личной почтовой бумаге:

«Есть определенные чувства, которые мне неловко выражать, но ты должен понимать, что представляют собой мои чувства к тебе. Со времен “Взгляни на дом свой, ангел” твоя работа была самым главным интересом в моей жизни, и я никогда не сомневался в твоем будущем, за исключением тех моментов, когда ты не мог контролировать то огромное количество материала, которое накопилось у тебя и которому мы и пытались придать форму книги. Похоже, ты думаешь, что я пытался тебя контролировать. Я делал это только тогда, когда ты сам просил меня о помощи, и я делал все, на что был способен. Все это кажется мне очень запутанным, но, каким бы ни был исход, я надеюсь, ты не собираешься отворачиваться от нас или игнорировать наш дом».

Спустя два дня, как и было оговорено, Scribners отправило Вулфу обусловленные договором деньги.

«Мне бы очень хотелось увидеться с вами, – написал Перкинс в прилагавшемся письме. – Но я не хочу заставлять вас».

И они действительно увиделись – и без инцидентов. Том пришел к Перкинсам на рождественский ужин и радостно говорил о своем скором отъезде в Новый Орлеан. Он не обмолвился о длинном личном письме, написанном 15 декабря 1936 года, в котором перечислил все причины, по которым хотел полностью порвать отношения с Перкинсом. Также он не упомянул о том, что в качестве приложения к этому письму 23 декабря написал еще одно, «деловое». Вулф проносил оба письма две недели и взял в путешествие, постоянно споря с самим собой о том, стоит ли их отправлять. Деловое письмо так и не достигло адресата, но, когда декабрь 1936 года перетек в январь 1937, Том решил отправить личное. Спровоцировало его на это досадное недоразумение. Ему написал в Новый Орлеан адвокат по имени Корнелиус Митчелл, представлявший Вулфа в другом юридическом вопросе. Том предположил, что, вопреки просьбе самого Вулфа, его адрес в Новом Орлеане Митчеллу дал Перкинс. Письмо адвоката попало к писателю в тот день, когда он должен был обедать со своим новым другом и поклонником Уильямом В. Уисдомом. На следующее утро, 7 января, Вулф отправил Перкинсу телеграмму: «КАК ТЫ ПОСМЕЛ ДАВАТЬ КОМУ БЫ ТО НИ БЫЛО МОЙ АДРЕС?» – после чего снова впал в ступор. Два дня спустя Том обнаружил себя в ванной комнате отеля, в брюках, порванных на коленях. В голове у него все еще царила полная неразбериха. По неизвестным причинам он отправил Перкинсу еще одну телеграмму и спросил:

«ЧТО ТЫ ПРЕДЛАГАЕШЬ?»

Перкинс не понял это сообщение и ответил:

«ЕСЛИ ТЫ ИМЕЕШЬ В ВИДУ КНИГУ, ТО НАМ СТОИТ ОБСУДИТЬ ЭТО НА СЛОВАХ, КОГДА ТЫ ВЕРНЕШЬСЯ, ТАК КАК ВСЕ СОГЛАШЕНИЯ БУДУТ ЗАВИСЕТЬ ОТ ТВОИХ ТРЕБОВАНИЙ».

Он сообщил также, что не раздавал его адрес бездумно, но так как Митчелл – его адвокат и к тому же сказал Максу, что выйти с клиентом на связь важно для самого Вулфа, то Макс подумал, что это разоблачение будет вполне оправданно.

Протрезвев, Вулф извинился за телеграммы. Вообще, признался Том, он был так пьян, что даже не мог вспомнить, о чем они были. В поисках сочувствия он написал Перкинсу:

«Все эти волнения, печаль и разочарования двух последних лет почти сломали меня, и письмо Митчелла стало почти последней каплей. Я отчаянно нуждался в тишине и покое – письмо уничтожило все это, уничтожило радость и счастье, которые я надеялся извлечь из этого путешествия; ужасная несправедливость всего почти свела меня с ума».

Письмо Митчелла было связано с тем, что Вулф называл «вымогательством» – угрозой от мастера подделывания подписей по имени Мердок Духер, который занимался продажей рукописей Вулфа и удерживал у себя нечто такое, что Вулф захотел вернуть. Перкинс предложил откупиться от него любой ценой, редактор чувствовал, что необходимо положить конец всем этим тяжбам, которые оказывали на Тома такой ужасный эффект. Исполненный жалости к себе и неуверенности, Вулф осудил Перкинса за то, что тот выбрал такой способ. Писатель расценил поступок Макса как доказательство, что редактор хочет ослабить его. Том написал еще одно письмо, которое отправил с тем, «личным»:

«И ты, человек, которому я доверял и которого почитал больше, чем кого-либо другого в целом мире, пытаешься по каким-то безумным причинам, которые я не могу себе представить, уничтожить меня? Как расценивать события последних двух лет? Разве ты не хочешь, чтобы я двигался дальше? Не хочешь, чтобы я написал новую книгу? Разве ты не надеешься ради моей жизни и моего собственного роста, что мой талант реализует себя? Во имя Христа, в чем же дело? Мое здоровье сильно разбито: беспокойство, печаль и крушение иллюзий почти уничтожили мой талант. Ты этого хотел? Почему?» Гнев Вульфа вырос из убежденности писателя в том, что без Перкинса он не был годен для печати, а был всего лишь manquе́ писателем. Сам Томас усугубил картину, публично признав то, что Перкинс с боем пытался сохранить в тайне. Вулф написал посвящение к «О времени и о реке» и главы «Истории одного романа», где отобразил вклад Макса, что и возымело теперь обратный эффект. Теперь они побуждали Вулфа выступать самостоятельно. В личном письме Вулф цитировал рецензентов, обвинявших его в зависимости от «технической и критической помощи Перкинса», и называл их такими «ничтожными и откровенно лживыми, что у него не было никакого страха перед их самыми страшными обличениями».

Вулф отдавал должное Максу за то, что он «был щедр и скрупулезен, оказывая помощь, которая была очень ценна». Но писатель заявлял также, что «такая помощь могла быть дарована и другими опытными людьми». Это было, скорее, понимание и признание того, что редактор был для автора «приятелем, которого ты знал и уважал не только как гениальную личность, но и как воплощение духа неподкупной честности – а именно такая помощь мне нужна. Помощь, которую мне дали; помощь, которую я надеюсь заслужить в будущем и о которой буду молиться».

В своем письме Вулф соглашался с Перкинсом, что им каким-то странным образом удавалось прийти к «полному и принципиальному» согласию друг с другом. Это было одним из величайших парадоксов их творческого брака, потому что, как вопрошал Вулф, «были ли еще с начала времен двое мужчин настолько разных, как мы с тобой? Знал ли ты других людей, которые так отличались бы с точки зрения темперамента, образа мыслей, чувств и поступков?». Вулф не представлял, как назвать те две крайности, которые они воплощали, но думал, что Максвелл Перкинс по своей натуре «консерватор», в то время как он сам «революционер».

Вулф считал, что за последние два месяца столкнулся с самым большим испытанием в жизни, а именно с огромной работой воображения. Но он едва ли осмелился бы говорить Перкинсу об этой работе «из страха, что идея, с которой нельзя мелочиться и которая, быть может, принадлежит к числу тех, которые приходят к человеку один раз за всю жизнь, может быть убита в зародыше холодным обращением, безразличием, растущей тревогой и догматизмом вашего консерватизма». Эта нерешительность писателя и отчужденность редактора стали для Вулфа достаточным свидетельством разрыва между ними. Если Макс с этим не согласен, считал Том, тогда он должен сказать, «есть ли хоть что-то в этом мире, с чем мы оба были бы согласны, так как мы не согласны насчет политики, экономики и абсолютно расходимся во мнениях о существующей системе окружающей жизни, о том, как живут люди, и о переменах, которые необходимо предпринять».

Перкинс неоднократно утверждал, что хотел бы опубликовать все, что бы Том ни написал. Но Том сомневался в честности этого намерения:

«Было много чего такого, что я хотел бы издать и что не было опубликовано. Оттого ли, что слишком длинно для журнала, но слишком коротко для книги; оттого ли, что слишком отлично в плане конструкции и качества от рассказа и слишком неполно для романа». Не критикуя ни Перкинса, ни процессы, которые сделали публикацию этих работ невозможной, Вулф отметил, что всегда придерживался мнения, что «самое лучшее, что может сделать человек, – написать нечто, что будет совершенно непригодно для удобных, но крайне ограниченных рамок современного издания». И, будучи «революционером», Вулф заявил Перкинсу: «Как мне кажется, дела не всегда обстоят именно так, как должны бы».

Вулф описал редактору великолепную идею, которую вынашивал в уме.

Он собирался написать свой вариант «Улисса», произведение, невероятная оригинальность и мощь которого не будут нуждаться в ограничениях, связанных с публикацией. Первая часть уже была в работе и называлась «Пес тьмы».

«Как и мистер Джойс, я собираюсь писать в свое удовольствие, и на этот раз никто не заставит меня что-то вырезать, пока я сам не захочу», – проинформировал он Перкинса.

Со времен выхода романа «Взгляни на дом свой, ангел», говорил Вулф, он ощущал, как в Максе растет надежда, что годы смогут умерить его и привести к «большему консерватизму, мягкой насыщенности и благопристойной умеренности». Вулф считал, что в некоторой степени это уже произошло, и признавал, что, кажется, позволил себе засомневаться в своем предназначении и отвлечься от цели, к которой вели его жизнь и талант.

«Я должен ограничивать количество прилагательных, во всех смыслах дисциплинировать наречия, умерить технические излишества и всю мою неуклюжую пышность, – писал Вулф Перкинсу, – но не пускать поезд под откос и не делать основной путь второстепенным».

Вулф считал, что Перкинс стал слишком боязливым и сомневается в том, что Том может написать и эти страхи могут затуманить его мнение как редактора. Если это будет продолжаться и дальше и распространится на все, что напишет когда-либо Вулф, то вполне может нанести «смертельный удар по всем жизненно важным органам моего творчества». Вулф понял, что если он действительно хочет продолжить писать для Scribners, то должен обратиться к «самой суровой цензуре – цензуре, которая будет удалять из всех текстов и всех отрывков любые сцены, персонажей и отсылки, которые могут иметь связь, даже удаленную, с издательством Charles Scribner’s Sons, с его сестрами, кузинами и тетушками».

Конечно, это было связано с шумихой, разразившейся прошлым летом, когда Вулф населил свои рассказы персонажами, списанными с сотрудников Scribners. Перкинс конфиденциально заявил Элизабет Новелл, что после выхода этих рассказов ему придется уйти в отставку, но та передала сказанное Вулфу. Перкинсу пришлось объясниться с Томом. Редактор всегда был «на стороне таланта», сказал Макс, и, скорее, на самом деле подал бы заявление, лишь бы не ограничивать Вулфа. Слова Перкинса, вероятно, были искренними. Он не хотел, чтобы автор загонял себя в рамки цензуры. Макс чувствовал, что отставка решит проблемы, вызванные всем, что Вулф мог написать об издательстве.

«Что же, не беспокойтесь, этого вам делать не придется», – заверил Вулф в ответном письме. Во-первых, писал Том, исполнительные и редакторские функции Перкинса столь ценны, что его нельзя заменить никем в целом свете. И способности редактора не могут быть использованы где-либо, кроме книжного бизнеса. Это все равно что дом с выключенным светом. Во-вторых, продолжал Вулф, он никому не позволит уйти из-за него в отставку – «просто потому, что меня там уже не будет».

«Давай покончим со всем этим чертовым бизнесом. Давай поговорим как мужчина с мужчиной и попытаемся выполнять свою работу без оглядок, страхов и извинений», – продолжил он. Вулф сказал, что готов продолжить работу.

«Если это невозможно сделать, уложившись в заданные мною сроки, тогда я должен справиться с этим самостоятельно или обратиться за поддержкой в другое место, если смогу его найти», – писал он Перкинсу.

«Что ты хочешь сделать?… Ты теперь сам должен открыто высказать свое решение, оно зависит только от тебя. У тебя больше не должно быть сомнений относительно того, как я отношусь к этим вопросам. Не понимаю, как у тебя еще могут оставаться сомнения в том, что мрачности и отчаяния не существует?» И вот наконец 10 января Вулф отнес на почту свое двадцативосьмистраничное, написанное от руки письмо. Нет свидетельств о том, как выглядело лицо Макса Перкинса, когда он читал его. Известно только, что в процессе чтения он делал пометки на полях. Он ответил через несколько дней – тремя отдельными письмами.

Первое было коротким. Макс просто хотел подчеркнуть два основных принципа. Он считал, что для Вулфа «наиважнейшее дело сейчас – это продолжить работу. Все, что поддержит тебя в этом, – хорошо; все, что будет мешать, – плохо. Что ей особенно мешает сейчас – это не огромная боль и сложность самого процесса, так как ты противоположность самой лени и умеешь работать с яростью, но, скорее, беспокойство и мучения, связанные с внешними тревогами. Когда ты говорил мне об отступных, мне стало совершенно ясно, что именно эта тяжба и есть главное беспокойство, которое мешало тебе работать. И все потому, что я посоветовал тебе это. Я думал, что это поможет забыть и расчистить путь перед тем, что действительно, в высшей степени важно. А теперь этот шантаж дал новое начало делу».

Во-вторых, говорил Перкинс, он готов помочь чем угодно и когда угодно.

«Ты просил меня помочь тебе с “О времени и о реке”, и я был рад и горд оказать помощь. Ни один понимающий человек никогда не поверит, что это каким-то образом серьезно или просто значительно повлияло на книгу и что это больше, чем просто механическая помощь. Книга действительно казалась слишком большой, чтобы уместиться в обложку. Это была первая проблема.

Что касается второй книги, то могут возникнуть сложности, связанные с тем, что публикация Джойса много лет была в этой стране под запретом. Если хочешь, мы опубликуем любую твою книгу, если, конечно, не возникнут неразрешимые проблемы из-за запрета. С длиной мы можем справиться, если опубликуем по частям. В любом случае, за исключением физических и юридических ограничений и без возможности внесения нами изменений, мы опубликуем все, что ты напишешь и как только напишешь».

Тем вечером Макс прочитал письмо Вулфа более внимательно. Он не понимал, почему Том так тянул с его отправкой.

«В нем было очень мало того, что я мог полностью принять, но даже и это я прекрасно понимал», – написал Перкинс. Он считал, что письмо – «отличное объяснение автором всех своих убеждений, лучшее из всех, которые когда-либо видел, и, несмотря на то что у меня столько же тщеславия, сколько и у остальных, я получил от письма удовольствие, какое можно получить, услышав нечто настолько же храброе и честное, сказанное с искренностью и благородством». Макс готов был поспорить с некоторыми пунктами, которые, как ему казалось, Вулф понял решительно неверно. В попытке объяснить их, говорил Перкинс, он понял, что сначала Тому нужно заглянуть в собственную душу.

«Ты поставил передо мной задачу найти самого себя – того, в ком я теперь не так уж заинтересован – и дать тебе адекватный ответ», – написал он на следующий день после получения послания от Тома. Однако два дня спустя, 16 января 1937 года, редактор принял вызов и написал полноценный ответ.

Перкинс был полностью на стороне писательского эго Вулфа. Он отмечал:

«Если бы это не было правдой – что ты должен писать так, как видишь, чувствуешь и думаешь, – то писатель не играл бы такой важной роли, а книги стали бы всего лишь инструментом развлечения. И так как я всегда полагал, что нет ничего важнее книги, мне не оставалось ничего другого, кроме как думать так же, как и ты. Однако же есть некоторые ограничения, касающиеся времени, объема, и ограничения со стороны человеческих законов, которые нельзя игнорировать».

Перкинс думал, что именно писатель должен сделать книгу такой, какой хотел бы ее видеть, и раз уж существует закон, предусматривающий ограничения в объеме, то именно автор и должен ее сократить.

«Мое впечатление таково, что ты сам попросил меня о помощи, потому что хотел ее. А еще, что изменения никогда не вносились силой (ибо тебя, Том, не очень-то можно принудить к чему-то, да и я сам не очень хорош в принуждении), но все они, тем не менее, оспаривались, и часто – часами», – написал он Вулфу.

И в будущем помощь не будет навязываться, пока писатель сам того не захочет.

«Я убежден, что в любом случае именно автор должен быть главным судьей, и я хотел бы, чтобы ты им и стал. Я всегда придерживался такой позиции и иногда видел, как это вредило книгам, но еще чаще – помогало им. Так или иначе, книга принадлежит автору».

Перкинс знал, что у Тома потрясающая память, но, похоже, он забыл, как они работали вместе. Все это время Вулфа никогда не принижали («Ты же не кусок глины, чтобы из тебя что-то лепили! – писал Перкинс в недоумении. – Я никогда раньше не встречал никого менее сговорчивого!»). В огромной рукописи-жизнеописании Вулфа действительно были места, которые нужно было удалить, но все это делалось из художественных соображений (в какой-то момент, в процессе редактирования Вулфа, Перкинс сказал Уилоку: «Возможно, в этом сама суть Тома. Возможно, нам стоило опубликовать все это в изначальном виде и все было бы в порядке»). Теперь Перкинс задал Вулфу тот же вопрос, который и сам часто задавал ему в прошлом:

«Если бы мы не стали делать этого [вырезать] и результат оказался бы хуже, ты бы не стал винить меня? Я определенно горько винил бы самого себя».

Перкинс не хотел, чтобы время сделало Вулфа «осмотрительнее и консервативнее», но хотел, чтобы оно научило его полностью контролировать свой талант.

Далее Перкинс обратился к вопросу, пришли ли они тогда к «принципиальному соглашению».

«Инстинктивно я всегда чувствовал, что это так. И никто из моих знакомых не смог бы сказать больше, чем ты, о том, во что я верил. Это неизменно с того самого момента, когда я начал читать твою первую книгу. Я бы сказал, что ничто не способно было удержать вместе двух настолько разных людей лучше, чем все эти испытания», – объяснял он Вулфу.

Мнение Перкинса касательно социальных перемен было определенно не таким радикальным, как мнение Вулфа:

«Я считаю, единственное, что может помешать улучшению ситуации, – это разрушительная жестокость или финансовое безрассудство, которое в итоге и закончится жестокостью. Именно поэтому Рузвельт нуждается в оппозиции, и это его единственный серьезный недостаток. Я верю, что перемены прорастут из причин настолько глубоких, что они могут показаться современному человеку слишком сложными, или, возможно, других, вполне понятных; и что даже тогда, когда такой великий человек, как Ленин, пытается в один миг переделать целое общество, конец у такой затеи почти наверняка будет плачевным; и что хороший, правильный и естественный финал возможен только тогда, когда к нему прикладывает усилия неисчислимое количество людей».

Перкинс настаивал, что хотя бы в этом вопросе они, по сути, были едины:

«Более того, я люблю и ценю те же вещи [что и ты], презираю те же вещи и тех же людей и считаю важным и неважным то же самое, что и ты – во всяком случае, мне так кажется».

Сердечный и рациональный ответ Перкинса заставил Вулфа отложить его уход из Scribners. Но в душе разрыв уже произошел. В январе 1937 года Том начал письмо (предположительно адресованное адвокату Корнелиусу Митчеллу), которое так и не смог закончить.

«Я знаю, что остался один», – говорилось в одном абзаце. «А что касается мистера Перкинса, – отмечал он в финале, – то он величайший редактор этого поколения. Но я уважаю и чту его как величайшего человека, друга с величайшим характером, какого мне только доводилось встречать. Теперь я могу сказать, что все еще считаю его самым лучшим издателем нашего времени. Что до остального – он честный, но очень робкий человек. Он не создан для опасностей, и я не жду помощи от…»

После того как Перкинс написал ответ, он положил письмо Вулфа к себе в стол, а не к остальным документам. Джон Холл Уилок говорил, что в течение дня он иногда доставал его и пытался прочесть что-то между строк. Он уверял, что Макса ранило обвинение Вулфа в робости и слабости.

«Том перешел от мыслей, что Макс – трусливый мужчина, к мысли, что он и не мужчина вовсе, – говорил Уилок. – И это письмо чуть не убило Макса. Но он так и не нанес ответного удара. Томас Вулф был сложным испытанием для редакторского дела, и часть проблемы заключалась в попытках справиться с его темпераментом».

Однажды той весной Уилок случайно оказался в кабинете Макса и увидел, что тот читает письмо чуть ли не со слезами. Когда Макс увидел Уилока, он воровато сунул листок в ящик и они занялись делами. Он так никогда и не поделился своими переживаниями ни с кем и ни у кого не искал сочувствия.

 

XVII

Печальное прощание

Второго января 1937 года Хемингуэй прислал Перкинсу телеграмму, в которой сообщил, что закончил новый роман. Редактор был воодушевлен. Он чувствовал, что у книги есть огромное «внешнее преимущество, так как она написана о месте, о котором, по моему мнению, еще никто так хорошо не писал, и, кроме того, она полна роскошных красочных сцен». Макс вспомнил о моменте восемь лет назад, когда впервые очутился в этих водах и Хемингуэй сказал ему, что не может написать о них, пока не разгадает значение и роль пеликана.

«Но ты справился с этим, когда, наконец, впитал в себя все значение этого места и разгадал роль каждой детали в том микрокосме. Поэтому нет ничего, что волновало бы меня больше, чем возможность увидеть этот роман!» – писал Перкинс Хемингуэю.

Но Хемингуэю после окончания работы над рукописью требовалось несколько недель перед финальной вычиткой. А значит, пройдет несколько месяцев, прежде чем Макс сможет с ней ознакомиться.

Хемингуэй принял решение незамедлительно отправиться в Испанию в качестве корреспондента и осветить события войны для North American Newspaper Alliance. Его интерес к Испании спровоцировала работа двадцатидевятилетней писательницы Марты Геллхорн под названием «Что за безумные преследования». Хемингуэй познакомился с ней зимой, через год после того, как она была представлена Гарри Ллойду Хопкинсу, соратнику Рузвельта и в то время директору Администрации по обеспечению работой. Хопкинс возложил на журналистку миссию освещать условия жизни людей, живущих в индустриальных районах на пособие. Она представила четыре части своего доклада в форме рассказов и объединила их в книгу под названием «Проблемы, которые я видела». Область общественных интересов мисс Геллхорн распространялась далеко за пределы Америки. Она была хорошо информирована о Гражданской войне в Испании, и Хемингуэй поддерживал каждое ее слово. Во время короткого визита в Нью-Йорк, задолго до того как Эрнест был готов передать в издательство роман, он намекнул Максу на возможность публикации Марты Геллхорн. У нее был готов рассказ «Изгнанники», который, как она надеялась, мог быть опубликован в журнале «Scribner’s Magazine». Максу понравилась книга «Проблемы, которые я видела», и несколько дней спустя журнал купил «Изгнанников».

Двадцать седьмого февраля Перкинс попрощался с Хемингуэем, Эваном Шипмэном и тореро Сидни Франклином и посадил их на корабль, идущий во Францию.

«Надеюсь, они не попадут там в переделку. Выглядели они все кровожадно», – написал редактор Скотту Фицджеральду.

Марта Геллхорн встретилась с Хемингуэем в Мадриде месяц спустя. После шести недель в Испании Эрнест уехал в Париж, прихватив рукопись. Затем он отправился на Бимини, чтобы перечитать роман. Там же он встретился с детьми и Паулиной. Несколько недель спустя он вернулся в Нью-Йорк, так как планировал произнести речь на Втором конгрессе американских писателей в Карнегихолле. Марта сидела рядом с ним во время предшествующих речей. Возможно, новый политический тон, который он продемонстрировал в своем выступлении, был результатом ее влияния.

– По-настоящему хорошие писатели всегда вознаграждаются в рамках того правительства, которое поддерживают, – сказал он собравшимся писателям. – И есть только одна система, которая не способна родить хороших писателей, и это – фашизм. Фашизм говорит ложью и пулями. Писатель, который не желает лгать, не сможет жить и творить при фашизме.

Во время пребывания в Нью-Йорке Хемингуэй остановился в доме у Перкинсов. Прямо перед приездом кто-то сказал ему, что Скотт Фицджеральд тоже в городе. Луиза, которая никогда особо не восхищалась Хемингуэем, после визита писателя стала о нем еще худшего мнения. Ее оскорбляло то, что он воспринимает свои отношения с редактором как должное.

«К нам приезжал Эрнест Хемингуэй, – позже написала она Элизабет Леммон. – Едва взглянул на Макса, рявкнул: “Где телефон? Мне нужно перемолвиться со Скоттом. Он единственный человек во всей Америке, с кем стоит разговаривать!”» Но Эрнест все же нашел время для беседы с Максом наедине. Он высказал редактору сомнения насчет нового романа. Он боялся, что тот слишком мал, чтобы выступать как самостоятельная книга, и предложил дополнить его рассказами и сделать полноценное издание. Он обещал доставить рукопись Максу для оценки к 5 июля.

Во время путешествия на юг у Хемингуэя было время все обдумать. Он считал, что мог бы создать нечто совершенно новое – «живой омнибус». Книга под общим названием «Иметь и не иметь» могла бы включать «Гарри Моргана», его роман на пятьдесят тысяч, три свежих рассказа, статью об урагане 1935 года под названием «Кто убил ветеранов войны во Флориде?». Он предполагал, что Перкинс мог бы представить это как единую работу, которая стоила бы денег его читателей.

Большая часть работы, связанная со сборкой, перекладывалась на плечи Перкинса, так как в течение следующих нескольких месяцев ситуация в Испании должна была обостриться. Надвигались кровавые события, и Хемингуэй хотел быть в самой их гуще.

Не прошло и нескольких дней, как Перкинс получил копию речи Эрнеста на съезде. Она заставила его засомневаться в целесообразности выпуска «омнибуса».

«Я думаю, что, если мы включим в книгу речь просто потому, что она есть, появится ощущение сумбура», – писал он Хемингуэю. Перкинс сообщил, что предпочел бы оставить речь в стороне, хотя и он продолжает взвешивать все достоинства такого попурри.

Хемингуэй вернулся в Нью-Йорк в первую неделю июля, и у Перкинса появилась возможность прочитать «Гарри Моргана». Он объявил произведение «очень хорошим и вдохновляющим», но большую часть критики решил опустить. Он был рад, что Хемингуэй вернулся к остросюжетной прозе.

«Это жесткая история, полная насилия, и венчается она великой скорбью, – написал Перкинс другу Хемингуэя Вальдо Пирсу. – Вам понравится “Гарри Морган”, пусть он и плохой человек – хотя, возможно, поэтому и понравится».

Риторика Хемингуэя была тверда как никогда: «“Как бы то ни было, если ты один, у тебя нет ни единого гребаного шанса”, – выплюнул Гарри Морган перед тем, как умереть».

Но Перкинс считал, что персонажи – это нечто большее, чем просто движущиеся картинки. Он продолжал считать Моргана «типом». Хемингуэю он пока что ничего не говорил. Однажды он признался своей дочери Джеймс:

– Когда тебе есть что предложить Эрнесту Хемингуэю, нужно дождаться подходящего момента!

Макс знал, что в это время Хемингуэй нуждался в безусловной поддержке сильнее, чем в конструктивной критике. И именно это и дал ему.

К концу июля Перкинс разобрался с большей частью проблем новой книги. Планировали представить ее как сборник рассказов, а не роман. Но в конце концов автор настоял на том, чтобы издать ее как роман, без малой прозы, под заголовком «Иметь и не иметь».

«Для наших списков книга более чем удовлетворительна!» – с энтузиазмом рекомендовал ее Перкинс в письме Джонатану Кейпу в Англию. И как только произведение отправилось в типографию, Перкинс, беседуя с автором за чаем в своем доме в Нью-Йорке, высказал некоторые замечания на его счет. Все, чего хотел редактор, – это чтобы Хемингуэй принял их к сведению, чтобы они пригодились при написании будущих работ. Но Эрнест все еще не был настроен воспринимать критику. Когда он достаточно наслушался, хлопнул ладонью по журнальному столу и заявил:

– Черт подери, тогда пусть ее напишет для тебя Томас Вулф!

Вслед за Перкинсом практически все критики расценили роман «Иметь и не иметь» как захватывающий и живой, но были довольно сдержаны в похвалах.

Текст был на грани самопародии. В эссе, написанном несколько лет спустя, Эдмунд Уилсон сказал:

«Тогда героическая легенда о Хемингуэе вторглась в его творчество, подожгла и раздула его символизм, произведя на свет невероятный гибрид – наполовину типичного для Хемингуэя героя, наполовину чудо природы».

И хотя Макс признавался в этом редко и неохотно, эти слова точно отражали его собственные мысли.

Роман «Иметь и не иметь» за несколько недель стал национальным бестселлером. Вскоре за счет двадцати пяти тысяч проданных копий книга оказалась на четвертом месте во всех списках бестселлеров. Перкинс был удивлен популярности романа. Редактор считал, что он и близко не так важен, как ранние работы Эрнеста. Но было ли дело в свежести материала или в том, что Хемингуэй снова обратился к художественной литературе, – Перкинс так и не понял. Как бы там ни было, успех позволил звезде Хемингуэя, которая несколько померкла после выхода «Прощай, оружие!», засиять с небывалой силой на небесах американской литературы.

Одиннадцатого августа, за несколько дней до отплытия обратно в Испанию, Хемингуэй без предупреждения заглянул в Scribners. Он поднялся на лифте на пятый этаж и, неторопливо шагая, набрел на угловой офис своего редактора. Там спиной к двери сидел Макс Истмен и беседовал с Перкинсом. Они планировали новое издание его книги «Радость поэзии». Эрнест ворвался в кабинет и мгновенно понял, кем был собеседник редактора. Хемингуэй часто повторял Перкинсу, что предпримет, если хоть раз встретит Истмена после той статьи под названием «Бык после полудня», которую журналист написал несколько лет назад. Увидев Эрнеста, редактор сглотнул и принялся лихорадочно соображать.

Надеясь, что юмор сработает, Перкинс сказал, обращаясь к Истмену:

– А вот и твой друг, Макс.

Хемингуэй и Истмен пожали руки и обменялись любезностями. Затем Эрнест с широкой улыбкой расстегнул рубашку и выставил на всеобщее обозрение грудь – достаточно мохнатую, по мнению Перкинса, чтобы произвести впечатление на любого мужчину. Истмен рассмеялся. Все с тем же добродушным видом Эрнест протянул к Истмену обе руки и расстегнул теперь его рубашку, оголив совершенно лысую грудь. Все расхохотались, глядя на этот контраст. Перкинс уже и сам был готов обнажиться, уверенный, что сможет занять второе место, но вдруг Хемингуэй свирепо спросил у Истмена:

– Что ты имел в виду, когда обвинял меня в импотенции?

Истмен принялся отрицать это, и последовал обмен резкими словами. Истмен сказал:

– Эрнест, ты не понимаешь, о чем говоришь! Вот, почитай, что я сказал!

И он протянул ему экземпляр «Искусства и жизни действия», лежавший на столе у Перкинса и который Макс хранил по причинам, которые даже и не помнил. Там была статья «Бык после полудня». Но вместо того, чтобы прочитать абзац, на который указывал Истмен, Эрнест, перемежая чтение ругательствами, принялся за другой, и его голос стих до бормотания.

– Прочти все, Эрнест! – настаивал Истмен. – Ты не понимаешь… вот, пусть лучше Макс прочтет!

Перкинс понял, что дело принимает серьезный оборот. Он начал читать, надеясь, что это может как-то сгладить ситуацию. Но Эрнест выхватил книгу и выпалил:

– Нет, читать буду я!

И как только он возобновил чтение, его лицо стало пунцовым, а затем он обернулся и ударил Истмена открытой книгой. Тот в ответ накинулся на обидчика. Перкинс в страхе, что Хемингуэй убьет Истмена, оббежал стол и попытался оттащить Хемингуэя. Когда два автора сцепились, книги и стопки бумаг, чудом удерживавшиеся на столе Перкинса, свалились и рассыпались, а мужчины рухнули на пол. Понимая, что нужно как-то сдержать Хемингуэя, Перкинс обхватил того, кто был сверху. А когда смог разглядеть, кто внизу, увидел лежащего на спине Эрнеста. Тот смотрел на редактора с озорной улыбкой от уха до уха, и его разбитые очки болтались на дужке. Видимо, он восстановил равновесие, когда нанес Истмену внезапный удар, поэтому и не стал оказывать сопротивление, когда тот набросился на него.

Хемингуэй и Истмен ушли, и Перкинс обратился к собравшейся толпе сотрудников. Все согласились молчать о случившемся. Однако Макс Истмен описал инцидент в статье, которую по настоянию жены прочитал за ужином перед собранием газетчиков. На следующий день офис Перкинса затопили журналисты. Еще одна группа допрашивала Эрнеста на палубе перед отплытием в Европу. Согласно опубликованному в «Times», «мистер Хемингуэй объяснил, что сожалеет, так как понимает, что серьезно смутил мистера Истмена, дав по лицу.

– Тот парень ни капли не дрался со мной. Он только, ну знаете, квакал в сторону Макса Перкинса: “Кому вы поможете – Эрнесту или мне?” – ну я и убрался».

На публике Перкинс сохранял молчаливый нейтралитет, но близким друзьям – Скотту Фицджеральду и Элизабет Леммон – он высказал все. Он считал, что Хемингуэй убил бы Истмена, если б захотел. Но редактор отметил, что Истмен уложил Хемингуэя на обе лопатки. Фицджеральд был благодарен Максу за подробное описание боя, потому что наслушался самых разнообразных версий, «включая и ту, в которой Истмен улетел в Шанхай с Паулиной». По поводу Эрнеста Скотт написал Максу:

«В настоящее время он в своем мире настолько, что помочь ему невозможно, я не смог бы сделать этого, даже если бы был близок к нему, а это не так. Но он нравится мне, и, когда с ним что-то происходит, вздрагиваю я».

Хемингуэй отправился в Испанию освещать «большую войну за движение вперед», которая, как он думал, сделает Мадрид свободным.

Скотт Фицджеральд тоже двигался вперед весь этот год, но без хемингуэевской целеустремленности.

Будучи проездом в Нью-Йорке в 1937 году, он написал Перкинсу, что все еще страдал от «той же самой чертовой нехватки интереса, черствости, когда есть все причины хотеть работать – лишь бы только спастись от собственных мыслей».

Перкинс боялся, что Скотт теряет свою одержимость успехом. Макс считал, что она проистекала из его постоянной игры на публику, последней ролью в которой стала роль «человека, сгоревшего в сорок лет».

«Теперь ему стоит поехать в Испанию и увидеть нечто, отличающееся от всего, что он когда-либо видел», – написал Перкинс Марджори Ролингс. Вместо этого Скотт отправился в Трион в Северной Каролине, где уже бывал однажды, когда находился под наблюдением врачей.

Весной Фицджеральд думал поехать в Голливуд. Ему нужны были все деньги, которые он мог бы достать, потому что после выплаты долгов от наследства матери осталось всего несколько сотен долларов. А Голливуд обещал изменить это положение. Скотт написал Перкинсу:

«Мне кажется, что я прожил множество лет в склепе».

Агент Фицджеральда, Гарольд Обер, нашел для него работу в компании Metro-Goldwyn-Mayer с жалованием в тысячу долларов в неделю. Скотт прислал Максу письмо, в котором сообщил, что много лет не чувствовал себя таким счастливым. Все относились к нему с теплотой, были удивлены и радовались, что он не пьет, а он, в свою очередь, очень серьезно относился к написанию сценариев и старался придерживаться бюджета. Он планировал оставаться в Голливуде и работать, пока не выплатит все долги и не накопит достаточно, чтобы избежать повторения «катастрофы сорока». Скотт сожалел, что ему удалось выделить для Scribners всего две с половиной тысячи в первый год сотрудничества с Metro-Goldwyn-Mayer, но ему также нужно было выплатить тысячи долларов Гарольду Оберу. Перкинс предложил Фицджеральду не возвращать долг до тех пор, пока редактор сам не попросит. Но Фицджеральд все же понемногу отправлял ему деньги. Макс написал Хемингуэю: «Мои карманы полны денег благодаря чекам, которые приходят каждую неделю. Если он станет воспринимать себя как человека, у которого все идет на лад, то все действительно наладится».

Фицджеральд хотел знать, как обстоят дела у его приятелей – писателей из Scribners. Он просил Перкинса рассказать о Хемингуэе и Вулфе и обо всех новичках. Лучшей из рассказанных Максом стала история о Марсии Девенпорт и ее первом за пять лет романе «О Лене Гейер».

Большинство книг успешны либо сразу, либо никогда – продажи редко выносят книгу за пределы года выхода. Без положительных отзывов истории миссис Девенпорт о великой диве понадобилось много месяцев, чтобы преодолеть отметку в десять тысяч проданных экземпляров. А затем – по непонятным причинам – продажи пошли вверх. Очень быстро удалось продать еще десять тысяч, и продажи продолжали расти. Ни редактор, ни даже автор не считали «О Лене Гейер» серьезным романом. Когда Перкинс впервые прочитал «Моцарта», ему стало ясно, что Марсия вполне может писать художественную прозу. И он рассматривал «О Лене Гейер» как необходимую ступень в развитии миссис Девенпорт как автора.

Но даже с поддержкой Перкинса миссис Девенпорт понимала (и упоминала в своих мемуарах «Слишком сильная для фантазий»), что, в отличие от такого писателя, как Томас Вулф, «меня больше мотивировала необходимость писать о том, что я знаю, а не о том, кем была». Марсия встретилась с Вулфом на борту корабля после того, как закончила «О Лене Гейер», а Том возвращался в Америку из Мюнхена, где проходили Олимпийские игры. Они были, возможно, самой невообразимой парой среди всех писателей Перкинса – как внешне, так и с точки зрения манер и мировоззрения. Миссис Девенпорт – миниатюрная, утонченная космополитка. Вулф как дикий буйвол, громкий и навязчивый. Они отправились в бар, где Вулф заказал им выпить и начал разговор. Пять часов спустя они все еще сидели там и Вулф все не умолкал.

«Говорил он о себе. Всегда только о себе», – вспоминала миссис Девенпорт. Она не могла точно вспомнить, о чем именно, «но целью его было убедить меня, что он не был, как считал весь литературный мир, творением Макса Перкинса».

– Я собираюсь показать им, что могу писать и без Макса. Я брошу Макса и найду другого редактора. Я брошу Scribners, – твердил он миссис Девенпорт.

– А как же посвящение из вашей последней книги? – спрашивала она. – Неужели вы такой лицемер?

Вулф проигнорировал замечание и продолжил жаловаться на то, что Перкинс выкинул из книги лучшее из когда-либо им написанного. Снова и снова он повторял, что ему нужно уйти из Scribners, пока Марсия с этим не смирилась.

– По-моему, вы крыса, – сказала она. – Неблагодарная и вероломная. Это посвящение просто омерзительно теперь. Оно не подразумевало никакой преданности Максу, вы просто упивались собой. В вас нет ни преданности, ни верности. Где бы вы были без Макса и Scribners? Вы не можете посмотреть в лицо правде.

Прошло несколько месяцев, но эти обвинения продолжали гнить в сознании Вулфа.

После того как он вернулся из Нового Орлеана в Нью-Йорк, после обмена долгими письмами, у Тома и Макса возникло такое чувство, будто их дружбе нанесли рану. Но Вулф все так же проходил несколько кварталов к дому Перкинсов, как если бы все было улажено. Он написал Гамильтону Бассо, еще одному автору Перкинса, в апреле 1937 года:

«Да, теперь у нас с Максом все в порядке. Я думаю, так всегда и было, несмотря ни на что. Периодически я вступаю в битву из шестидесяти раундов с самим собой, полную падений и подъемов, но я думаю, Макс это понимает».

Том воевал с самим собой, но верил, что в конце концов выберется из этого состояния, потому что, как он где-то вычитал, «известно, что ни один писатель не повесится, пока ему нужно написать хотя бы еще одну главу».

Покой длился недолго. Однажды, в том же апреле, Вулф поздно вечером позвонил Перкинсу и сообщил, что его друг из Чапел-Хилла приехал в город с женой. Другом оказался Джонатан Дэниелс, редактор «Raleigh News & Observer», который вскоре стал помощником Рузвельта. Том спросил, не согласятся ли Макс и Луиза присоединиться за ужином к Дэниелсам и нескольким другим людям, среди которых будет и Нобл Каскарт, издатель «Saturday Review of Literature». Перкинсы согласились, и Луиза настояла, чтобы все собрались у них дома на коктейль. Когда Макс пригласил почетных гостей Тома, Дэниелс отпустил пошлую банальность, мол, думал, будто у Максвелла Перкинса должна быть длинная белая борода. И с той минуты Перкинс считал его «нахалом». Вечеринка по случаю ужина в Cherio’s началась на праздничной ноте. Вулф был на коне, пока дама, которая пришла вместе с Каскартом и целый час не отрывала взгляда от Тома, внезапно подскочила и выпалила:

– О, а я вас знаю! Я читала статью о вас в «Saturday Review». Ее написал Бернард Де Вото.

Перкинс заволновался. Он знал: это худшее, что она могла сказать, ведь статья все еще приводила Тома в бешенство.

Макс наблюдал за тем, как у Вулфа натягиваются нервы и сам он все больше погружается в молчание. А затем Дэниелс принялся вслух рассуждать, почему «Scribner’s Magazine» – единственный журнал, в котором публикуется Вулф. Он спросил Перкинса, что не так со «Scribner’s Magazine», подразумевая, в шутку конечно, что журнал должен бы быть и получше.

«Для Тома это означало сомнение в его способностях. Это выглядело так, будто публикация его творчества – плохая идея», – позже говорил об этом Макс.

В течение следующего получаса Том стал очень язвительным и подкусывал всех, кто был за столом. Гости относились к этому очень легко, но лицо Вулфа становилось все бледнее, как случалось тогда, когда он выпивал слишком много. Макс много раз видел это его состояние, чтобы понять, что «все его сомнения и страхи забурлили в его сознании и он жаждал крови».

А затем какой-то мужчина, который ужинал с женщиной в противоположном углу ресторана, зигзагами приблизился к ним и пробормотал что-то Вулфу дружелюбным пьяным голосом. Предчувствуя опасность, Макс подошел к той женщине и посоветовал ей вернуть своего спутника за стол. К тому времени как Макс вернулся за свой, все, за исключением Вулфа, встали, так как поняли, какой оборот приняло дело, и потихоньку выскользнули за дверь. Том выплеснул всю свою злость на Перкинса. Сам Черио в тревоге застыл неподалеку.

Перкинс был не в силах слушать то, что говорил ему Вулф, но, стоя там, рядом с мужчиной шести с половиной футов ростом, размахивающим руками, точно бейсбольный питчер, он кое-что понял.

– Том, – сказал Макс. – Я знаю, что если эта старая кувалда обрушится, то может причинить серьезный вред. Но может, и не обрушится.

Вулф смотрел на него пылающим взглядом. Частично обращаясь к Черио, Макс сказал:

– Что же, если дойдет до драки, давай выйдем на свежий воздух.

Когда они двинулись к двери, другой издатель, Харрисон Смит из Harcourt, Brace, как раз входил. Он пожал Перкинсу руку и полушутя спросил:

– Смотрю, у вас опять проблемы?

Перкинс перекинулся с ним парой слов и покинул ресторан.

Том ждал его на пешеходной дорожке. Позже Перкинс вспоминал, что тогда ему казалось, будто «лишь чудо могло помешать случиться чему-то ужасному, о чем все бы потом жалели». На самом деле что-то вроде чуда и произошло.

Из ресторана по соседству высыпала группа людей, среди которых была высокая черноволосая девушка. Она подбежала к Тому и, не понятно почему, обвила руками и воскликнула:

– Вот ради чего я приехала в Нью-Йорк!

Девушка из семьи Ричмонд, с некоторыми членами которой Макс и Том встречались в Миддлбурге, закончила ужинать в компании с шурином и золовкой Элизабет Леммон, Холмс-Морисонами. Она действительно жаждала повидаться с Томом. Уже через три или четыре минуты эта деревенская простушка из Вирджинии шутливо бранила Тома, причем словами, которые Перкинс еще ни разу не слышал ни от одной женщины («Ее бы не переплюнули и девицы из ночных клубов», – написал Макс Элизабет). Новая знакомая полностью захватила внимание Тома, и все мирно перешли в Manny Wolf’s.

Вернувшись домой, Вулф снова взялся за письмо, которое можно было бы отправить куда-нибудь, кроме Scribners. В тексте писатель выражал надежду, что отыщет издателя, достаточно заинтересованного в его творчестве, чтобы выслушать его историю и опубликовать его будущие рукописи. Он полностью, длинно и подробно, расписал свой разрыв с Перкинсом. Письмо Вулф так и не отправил, но с того времени стал настолько одержим идеей освобождения, что почти ни о чем другом не говорил, даже с Максом. Наконец, в полном отчаянии, Перкинс однажды воскликнул:

– Прекрасно, если ты должен уйти из Scribners – уходи, но, ради всего святого, больше не говори мне об этом! Засим блудный сын решил (впервые за все эти годы), что ему пора вернуться домой в Эшвилл. Он снял домик в лесу и решил «осесть там и все обдумать». Одной из мыслей, блуждавших в его сознании, была идея повести под названием «Чикамога», которую он написал после своего весеннего путешествия. Он считал, что это лучшая из написанных им повестей, и проинструктировал Элизабет Новелл отправить ее в «Saturday Evening Post». «Post» уже отверг ее, сказав, что в этой повести не хватает собственно «повествования». Пока Вулф был в Эшвилле, ему отказал и «The American Mercury», и Томас предложил мисс Новелл попытать счастья еще в нескольких небольших журналах. Он знал, что всегда может вернуться в «Scribner’s Magazine», но хотел опубликоваться в любом другом месте и доказать, что он не так беспредельно зависит от Charles Scribner’s Sons. Вулф надеялся, что по возращении из Эшвилла кто-нибудь все-таки примет его.

Перкинсы также оставили Манхэттен на лето и перебрались в Нью-Кейнан. Но Макс часто оставался в городе и работал допоздна. Уход Тома невероятно опечалил его. В августе он после целого года молчания написал Элизабет Леммон самое меланхоличное из всех своих писем. Он не уточнял причину своего несчастья, но причиной этой, вне всякого сомнения, было болезненное ухудшение отношений с Вулфом.

«Похоже, на меня обрушились ужасные дни. Поэтому я не писал вам. Я не могу писать, когда все плохо. Эта особенность беспокоила меня в детях, но мои из другого теста и писать могут, только когда все плохо. Что же касается ужасных дней, они бывают у всех нас, если мы, черт побери, можем их выдержать. Но я хотел, чтобы вы знали, как обстоят дела и почему я ничего не писал. Вы мой друг, и ничто не радует меня больше, чем уверенность в этом. Будущее обречено, но зато я помню о прошлом».

Луиза Перкинс не собиралась коротать деньки тихого лета в Нью-Кейнане. Ее пригласили присоединиться к великой актрисе Бернарда Шоу миссис Патрик Кэмпбелл и театральной труппе в Милфорде, штат Коннектикут, в качестве дублерши миссис Кэмпбелл. Понимая, что такие предложения дважды не поступают, особенно на данном этапе ее так и не состоявшейся карьеры, Луиза дала согласие. К сожалению, звезда оказалась просто удручающе здорова и Луиза ждала своего часа все лето. По этому случаю Макс написал Вулфу письмо тем же летом, в котором сообщал последние новости: «Думаю, она уже сыта по горло всем этим трагизмом».

В конце сезона повесть Вулфа «Чикамога» в итоге попала в литературный журнал «Yale Review», и Элизабет Новелл удачно пристроила еще полдюжины его рассказов. Том даже добился похвалы от Скотта Фицджеральда за свой рассказ «E, A Recollection», опубликованный в «The New Yorker». Скотт выразил свое восхищение и оценил его талант, назвав «несравнимым ни с каким другим ни в этой, ни в любой другой стране».

Затем Скотт попытался предоставить «хорошую возможность развить в себе альтер эго более уверенного писателя…

Чем четче и яснее внутренние порывы человека, тем больше его уверенность в том, что они себя проявят, тем больше и необходимость немного разбавить их и расходовать их экономнее. Тому подтверждение роман, состоящий из тщательно продуманных картин. Такой великий писатель, как Флобер, предпочтет отбросить многое, в то время как Билл или Джо (или, если в данном случае, Золя) возьмут да и вывалят все прямо сейчас. Он будет говорить только о главном. Таким образом, “Мадам Бовари” – классика, а Золя крошится с возрастом».

«Меня просто завалило вашим неожиданным многословием, – написал в ответ Вулф. – Ваш букет прибыл, овеянный ароматом роз, с коварно скрытыми несколькими крупными резкостями». Он считал, что отношение Скотта к нему мало отличается от отношения критиков, и ожидал чего-то лучшего. И Вулф не понимал, какое отношение к его творчеству имеют Флобер и Золя.

«Ухожу в леса еще на два или три года, – написал Вулф Фицджеральду. – Постараюсь выполнить самую лучшую и самую важную работу из всех, которые делал прежде. И я собираюсь сделать это в одиночку. Я готов потерять репутацию, что успел заработать, чтобы обрести, услышать, узнать и молча вытерпеть все эти сомнения, упреки, насмешки и эпитафии, которые все стремятся прочитать над тобой, даже когда ты еще жив. Я знаю, что это значит, и вы тоже знаете. Мы оба прошли через это».

Вулф думал, что сможет выдержать сражение, но начал искать разумной поддержки у друзей за стенами Scribners.

«Идите на меня с голыми кулаками, если думаете, что так нужно, – писал он Фицджеральду. – Но не обращайтесь со мной, как Де Вото. Если попытаетесь, я раскрою ваш блеф».

Той осенью Scribners перекрасило библиотеку на пятом этаже и постелило ковры. Перкинс повторял всем, что в обновленном виде это место «напоминает будуар»; он понимал, что многим женщинам – литературным агентам из Нью-Йорка теперь будет намного комфортнее, а ведь ему с каждым днем все чаще приходилось иметь с ними дело. Вообще, женщин в этой профессии становилось так много, что Макс предложил Диармуиду Расселу, сыну ирландского поэта А.И., и другу Вулфа, Генри Вокенингу, бывшему преподавателю английского из Нью-Йоркского университета, объединить усилия и организовать собственное агентство, прежде чем «проклятые женщины отберут у них весь бизнес». В процессе косметического ремонта в Scribners обнаружили три больших пакета с рукописями Томаса Вулфа.

В одном из них был отрывок «Октябрськой ярмарки», романа, который Том так и не закончил. Вулф думал, что он сам или Scribners потеряло его, но Макс помнил, как Том сам спрятал рукопись именно в этом месте.

«Итак, все, что Том оставил в наших руках, по-прежнему в них – и в прекрасном состоянии!» – написал Макс Элизабет Новелл.

Но о самом Вулфе этого нельзя было сказать. Вернувшись в Нью-Йорк после трех месяцев в лесном домике, он все еще переосмысливал свои отношения с издателем. Еще один выстрел со стороны Де Вото, который прозвучал 21 августа в статье для «Saturday Review», в которой он критиковал и Вулфа, и Мелвилля за их «длинные описания бесформенных эмоций», усилил решимость Тома напечататься где-то, кроме Scribners. Как-то поздним летним утром Вулф обзвонил несколько издательств, бормотал первому попавшемуся редактору, с которым его соединяли, что он Томас Вулф, и спрашивал, не заинтересованы ли они в публикации его книг.

Некоторые издатели решили, что эти звонки – чья-то шутка. Но Бернард Смит из Alfred A. Knopf сказал, что с удовольствием поговорил бы с Вулфом о его издательском будущем. Альфред Харкорт, основатель Harcourt, Brace, нанес визит Максу Перкинсу и Чарльзу Скрайбнеру и спросил у них, может ли его издательство с чистой совестью принять предложение Вулфа. Перкинс сказал, что «не видит другой возможности», подразумевая, что Вулф – слишком великий писатель, чтобы пройти мимо него. Они со Скрайбнером заверили Харкорта, что не держат зла, а Том, очевидно, полон решимости наконец поменять издателей. Харкорт ушел от Перкинса с чувством, что Вулф подпишет контракт с его фирмой. Но спустя почти десять лет преданности Scribners Вулф хотел насладиться вниманием со стороны других издательств. Он заигрывал со всеми, кто попадал ему под руку.

Несколько недель спустя Роберт Линскотт из Houghton Mifflin встретился с Вулфом в нью-йоркском офисе издательства. Очень скоро они уже называли друг друга по имени. Линскотт и Вулф договорились, что издательство сохранит огромный чемодан с рукописями писателя. В качестве деловой формальности Линскотт дал Тому расписку с уведомлением, что получил чемодан. Тем же вечером Вулф, пребывая в приподнятом настроении по случаю того, что нашел издателя, который ему по душе, сунул руку в карман и обнаружил там эту расписку. В одной ее части говорилось:

«Надеюсь, вы понимаете, что при сложившихся обстоятельствах он [чемодан] остается здесь полностью на ваш страх и риск». Вулф порвал с Houghton Mifflin, гневно высказавшись в неотправленном письме:

«Мне кажется, что это вы должны осознавать весь риск полной и абсолютной ответственности хранения авторской собственности, коль скоро вы назвали ее своей, и только своей». И он снова обратился к поискам.

Несколько недель семья Вулфа не знала, что происходит между ним и Перкинсом. Макс получил открытку от Джулии Вулф, в которой та выражала беспокойство, так как больше месяца ни слова не получала от сына. Подобное Макс слышал и от брата Тома, Фреда. Перкинс ответил, что Том в порядке, но теперь о нем лучше справляться у Элизабет Новелл, а не в Scribners. В письме к Фреду Перкинс отметил:

«Ко мне и к Scribners он тоже повернулся спиной, поэтому мы с ним совсем не видимся, несмотря на то, что мне бы очень хотелось встретиться с ним».

Обмен письмами произошел незадолго до того, как история о разрыве достигла и разговорчивых Вулфов. Том подтвердил, что больше не состоит в деловых отношениях с прежним издательством и что причина этого разрыва зарыта в далеком 1935 году. Писатель понимал, что связи между ним и Scribners не разорваны окончательно. В своем письме к Перкинсу, состоящем из пяти тысяч слов, он постарался ответить на все упреки, которые, как он слышал, высказывал его издатель.

«Во-первых, я не поворачивался спиной ни к тебе, ни к Scribners; кто бы ни утверждал это, он заблуждается и лицемерит». Во-вторых, не честно утверждать, будто причины разрыва не известны. Том считал, что Максу все эти причины понятны, так как они обсуждали их сотни раз.

«Ты мне ничего не должен, но я знаю, что мой долг перед тобой огромен. Мне не нужно подтверждений того, что я вижу и знаю, что ты – великий издатель. Я понял это еще в нашу первую встречу, и позже эта истина облеклась в слова, напечатанные твоим издательством, и стала достоянием общественности. Мир так или иначе узнал бы об этом», – говорил Вулф. Но когда другие люди торжественно сообщали ему, что Перкинс велик, он находил в этом занятную иронию, ведь Том первый открыто указал на этот факт. «Я, как никто другой, в ответе за то, что пролил свет на этот талант», – хвалился он. «Это письмо – печальное прощание, но также я надеюсь, что для нас обоих это новое начало. Я – твой друг, Макс, и поэтому пишу тебе это письмо – чтобы об этом сказать. Возможно, я написал так много, что самое главное затерялось, но, черт возьми, суть в том, что я – твой друг и хочу, чтобы ты был моим, прошу тебя считать последние строки именно тем, что я и хотел сказать все это время», – добавлял он.

Перкинс был рад снова увидеть почерк Вулфа.

«Я – твой друг и, пожалуй, всегда им буду», – ответил он. Что редактора мучило больше всего в эти месяцы, говорил он, так это то, что Том, совершая этот шаг, действовал за его спиной. Все эти подковерные игры казались ему «унизительными», писал Перкинс. Он не врал, когда писал Фреду Вулфу, что не понимает поступок Тома. В конце концов, отмечал Макс, это ничего не меняет.

«Я надеюсь, что вскоре мы встретимся как друзья», – написал он, когда они разорвали деловые отношения. В декабре он узнал от Роберта Линскотта, что Вулф готов подписать контракт с Эдвардом Эсвеллом, помощником Юджина Сакстона из Harper & Brothers.

Прошлое Рождество Вулф провел с Перкинсами. На это Рождество он уехал в Чаппакву, штат Нью-Йорк, с Эсвеллами и их друзьями, пил шампанское и произносил эмоциональные тосты.

Свой переход к новому издателю Вулф расценивал как «одно из самых удачных и счастливых событий в жизни». Harpers обещало ему крупный аванс, но дело было кое в чем более значительном, чем деньги. Решение Вулфа основывалось также и на личной склонности, потому что он хотел вести дела с Эдом Эсвеллом, парнем примерно его же возраста.

«Я думаю, из этого выйдет чудесное дело, – написал Том своему другу Анне Армстронг в Бристоль, Теннесси. – Он кажется мне тихим, но глубоким и правдивым человеком. И он считает меня лучшим писателем из живущих. Хотя мне все еще немного грустно по поводу прошлого. Домой возврата нет, не так ли?»

Перкинс принял уход Вулфа с достоинством, так как верил, что это неизбежно.

«Я легко могу представить себе биографию Тома, написанную двадцать лет спустя, в которой этот его поступок будет описан как инстинктивное, мужественное намерение освободиться от всех уз и двигаться в одиночку», – поделился он с Марджори Ролингс несколько месяцев спустя. Но Макс уже знал, что некая важная часть его жизни ушла навсегда. В конце года он написал Вулфу:

«Каждый вечер я в одиночестве выпиваю стакан эля в Manny Wolf’s, пока жду бумаги. Рождество прошло очень хорошо, но нам тебя не хватало».

 

XVIII

Ветер огорчений

Вскоре после Рождества 1937 года Томас Вулф, будучи автором Harpers, был вынужден просить о помощи Макса Перкинса. Надвигался судебный процесс с участием Вулфа и Мердока Духера, агента по рукописям. Том написал Максу с просьбой о даче показаний «не только по личным и дружеским причинам, но еще и потому, что это позиция в пользу всей человеческой расы». Перкинс был рад помочь. Особенно его обрадовало то, что, прося о помощи, Вулф не выказывал ни сожалений, ни тревоги. К тому моменту многие подробности судебного дела уже слегка размылись в его памяти, и чтобы прояснить их, вечером 1 февраля они с Томом встретились в фойе отеля Chelsea, куда Вулф недавно переехал по совету Макса. Это была первая встреча за последние семь месяцев, и она прошла безболезненно. В деле шла речь о рукописи «О времени и о реке». Ранее Духер успешно продал кое-какие мелкие вещи Вулфа (бумаги и книги), поэтому Вулф решил подрядить его на продажу рукописи романа. Духер забрал материалы из Scribners и принялся сортировать их. И в процессе работы он обнаружил, что Вулф передал ему не саму рукопись, а страницы, которые не вошли в книгу. По настоянию Вулфа он приехал в Scribners, чтобы рассортировать вместе с писателем весь неопубликованный материал. Как раз когда это случилось, английский издатель Вулфа, Александр Стюарт Фрере-Ривз, приехал из Лондона, и Перкинс встретился с ним в пять часов вечера в тот же день в Chatham. Макс подумал, что неплохо бы предложить Вулфу присоединиться к ним. Редактор отправился в комнату, где писатель работал с Духером, и украл Вулфа «на один стакан». Но Вулф выпил далеко не один стакан, и Духеру пришлось ждать несколько часов. Когда Том вернулся, тот был очень зол. Вулф тоже разозлился и уволил его. Духер вылетел из офиса, а затем прислал Вулфу счет на 1000 долларов за оказанные услуги – в частности, за переговоры с покупателем, работу с материалом и потерю комиссионных. У Духера все еще оставалось много страниц вулфовской рукописи, которые он отказывался возвращать до оплаты. Вследствие этого Вулф начал судебное разбирательство, чтобы вернуть собственность. Макс, который тоже в какой-то степени нес ответственность, позже сказал об этом:

«В том, что Духеру достался не тот материал, нужно было винить меня, как и в том, что я стал причиной их безрассудного настроения».

Во время встречи, когда Макс и Вулф готовились к суду, редактор вспомнил, что перед отплытием в Европу в 1935 году Том предоставил Перкинсу написанную от руки доверенность. Вулф обрадовался. Это могло стать его козырем на защите, так как ясно указывало, что Вулф никогда не требовал, чтобы Духер действовал в одиночку и скреплял любые сделки без разрешения Макса или самого Вулфа.

Восьмого февраля 1938 года Перкинс отправился в Джерси. Вулф на заседании суда «ерзал и нервничал под ударами пращей и стрел», но в целом производил ошеломляющее впечатление честности и достоинства. Были прослушаны показания свидетеля в пользу Вулфа, и вскоре Максу уже стало настолько очевидно, что Вулф выиграет дело, что, возможно, редактору и не придется выступать. Но его все же вызвали. Когда Макс положил руку на Библию, Вулф уже едва мог сдерживать свои эмоции. Элизабет Новелл заметила, что Вулфа почти до слез довел тот факт, что Макс – впервые на публике – был со слуховым аппаратом. Он упорно отказывался использовать его прежде, что бы ни происходило, пусть даже все окружающие отмечали, насколько серьезно ухудшился его слух. Но чувство долга перед Вулфом и необходимость слышать все, что ему говорят в суде, перевесили его смущение и дискомфорт от этой неуклюжей штуковины. Перкинс был самым скрупулезно честным, отказывающимся идти на сотрудничество свидетелем. Адвокат дважды спросил Перкинса, использовалась ли доверенность в целях контроля над Духером.

– Я чувствовал себя тупым педантом, потому что мне дважды пришлось повторять все, – пересказывал Макс впоследствии это дело Джону Терри. – Я уверен, что адвокат меня тогда просто возненавидел, да я и сам себя ненавидел!

Все, о чем мог свидетельствовать Перкинс, – это что ему никогда не передавали такой власти.

К обеду Вулфа оправдали, и Перкинс вздохнул с облегчением, оттого что его испытания подошли к концу. Он даже признал, что утро в суде было «неплохим развлечением». Перкинс считал, что оправдание Вулфа «в какой-то степени вернет ему веру хотя бы в одно американское учреждение». Они вместе вернулись на Манхэттен и пообедали в Cherio’s. И вскоре Макс понял, что у него больше нет ни одной официальной причины для новой встречи с Томасом Вулфом.

Макс написал нескольким своим авторам о расколе между ним и Томом. Он настаивал, что уход был в интересах Вулфа и что это было неизбежно. Хемингуэй, к примеру, считал, что Перкинс написал обо всем «слишком изысканно», потому что Вулф вел себя как большой ребенок. Эрнест задавался вопросом, почему Том не может просто писать, а еще он глумился, мол, должно быть, очень трудно быть гением.

В январе Хемингуэй вернулся из Испании. Участие в боевых действиях лоялистов прошли для писателя без последствий, на нем не осталось практически ни царапины. Вообще за последние месяцы там происходило так мало событий, что Эрнест даже не утруждался написанием депеш для North American Newspaper Alliance. Он воспользовался затишьем, чтобы вернуться к работе. К концу зимы Хемингуэй закончил свою первую пьесу. События в ней разворачиваются в отеле Florida, в котором он жил в Мадриде. Как только о пьесе стало известно, многие в театральных кругах вспомнили Перкинса. Макс написал Эрнесту: «Я не могу себе представить написанную вами пьесу, которая не стала бы сенсацией и не обрела успех», хотя он не знал о ней ничего, кроме места действия.

Вернувшись в Ки-Уэст, Хемингуэй признался Перкинсу, что «безбожно запутался». Он был озабочен войной в Испании, но та была слишком далеко. Он был готов превратить свежий материал из Испании в прозу, но та была слишком близко. Кроме того, он оказался в самой гуще домашнего сражения с Паулиной, которая пыталась удержать его, так как его отношения с Мартой Геллхорн становились все серьезнее. Перкинс предложил помощь, на которую был способен. Scribners, по словам Перкинса, могло бы напечатать его пьесу сразу, несмотря на то что обычная процедура предполагала издание после премьеры (самыми удачными примерами из списка Перкинса были «Дорога на Рим», «Свидание в Вене» и «Окаменевший лес» Роберта Шервуда).

«Твоя пьеса будет продаваться и до премьеры, – заверял Хемингуэя Макс, – хотя бы потому, что люди очень хотят знать о событиях в Испании».

Стремление Хемингуэя вернуться в Испанию все-таки взяло верх. Он признался Максу, что чувствует себя «чертовски дерьмово», прохлаждаясь в Ки-Уэсте, пока в Арагоне и Мадриде бушует война. Вопреки желаниям Макса и Паулины он вернулся туда в середине марта 1938 года. Хемингуэй заверял своего редактора, что помнит о сборнике рассказов, который должен выйти осенью. Он обещал отправить его Максу из Парижа по пути в Испанию и даже добавить несколько рассказов, перед тем как книга отправится в печать.

Выход пьесы Хемингуэя также был назначен на осень. Эрнест оставил копию у Перкинса, хотя оставалось еще несколько правок, которые он намеревался внести, и в числе прочих – возможное изменение названия. Новый заголовок – «Пятая колонна».

«ПЬЕСА ПРОИЗВЕЛА ОГРОМНОЕ ВПЕЧАТЛЕНИЕ. ОНА ВЕЛИКОЛЕПНА. ЖЕЛАЮ ВАМ УДАЧИ», – телеграфировал автору Перкинс.

«И кстати, думаю, что тебе придется несладко, если ты захочешь поменять название», – написал ему редактор на следующий день.

Не зная, как обстоят домашние дела у Хемингуэев, Макс отправил письмо Паулине, в котором признался: «Благодаря этой пьесе я наконец-то смог понять, почему Эрнест вернулся в Испанию».

И, говоря о пьесе как о литературном произведении, он добавлял: «Она говорит о том же, о чем и “Иметь и не иметь”, только еще мощнее, так как Эрнест, как мне кажется, вышел на новую обширную территорию».

С борта корабля Хемингуэй написал Перкинсу длинное письмо, в котором извинялся за «попытки» нескольких предыдущих недель. В похоронном тоне Эрнест поблагодарил Макса за то, что тот был так добр к нему даже в периоды «плохого настроения» и «общей дерьмовости». Редактор заверил, что в благодарностях нет необходимости.

«Думаю, ты вел себя прилично. Мы все так думаем.

Я у тебя в долгу», – ответил Перкинс.

Но Максу не удалось его встряхнуть. Письмо расстроило редактора на целую неделю, потому что звучало так, будто Хемингуэй и не надеется вернуться из Испании.

«Но все же я не очень верю в предчувствия, – написал Макс Фицджеральду, стараясь подстегнуть свой оптимизм. – Мои почти никогда не сбывались. Мне казалось, что Хэм в полном порядке и хорошем расположении духа, но теперь я думаю, что это не так. И думаю, тебе нужно знать, что он особенно выделял тебя». Фицджеральда тронуло, что Хемингуэй вспомнил его в своих «предварительно последних словах». Он был очарован «байроновской мощью» Эрнеста.

В 1938 году Фицджеральд был проездом в Нью-Йорке. Макс пообедал с ним и его спутницей – привлекательной тридцатилетней блондинкой, которую Скотт представил как свою «подружку» из Голливуда. Перкинс обрадовался, когда узнал, что она не актриса. «Подружку» звали Шейла Грэм. Англичанка, она вела колонку о Голливуде в «North American Newspaper Alliance». Перкинс почти ничего не знал о ней, кроме того, что она оказывает положительное влияние на Скотта. Писатель оброс мышцами и покрылся калифорнийским загаром, не пил, выглядел здоровым и полным жизни. Он оплатил большинство своих долгов, включая долги Максу, и даже заключил контракт на фильм на следующий год, который помог бы ему раз и навсегда выбраться из ямы безденежья. По возвращении в Голливуд Скотт немедленно отправил Максу чек – первую порцию той суммы, которую он задолжал Scribners.

«Я говорил, что он справится, но никто мне не верил. Иногда даже и я сам», – написал Макс Элизабет Леммон.

В письме, сопровождавшем чек, написанном в номере отеля Garden of Allah, который расположен на бульваре Сансет, Фицджеральд признался, что после того, как расстался с Максом в Нью-Йорке, ушел в запой. Он клялся, что запой длился всего три дня и что с тех пор он не брал в рот ни капли. И раз уж он признался в этом, то, пожалуй, стоит упомянуть еще один запой, который случился в сентябре и тоже продлился три дня. Не считая этих двух проколов, ему удавалось воздерживаться от алкоголя целый год.

«Разве не ужасно то, что нам, излечившимся от алкоголизма, приходится предварять все объяснениями, что мы думаем по этому вопросу?» – написал он Перкинсу. Скотт сказал, что работал над сценарием для картины Джона Кроуфорда. Стабильный поток писем Перкинса из Нью-Йорка был для писателя единственным подтверждением того, что он все еще существует, пусть и частично, в литературном мире.

Скотт почувствовал себя еще более одиноким весной, когда Уитни Дарроу, вице-президент Scribners по продажам и рекламе, сообщила ему, что «По эту сторону рая» официально снята с печати через восемнадцать лет после того, как воспламенила двадцатые – годы его юности. Фицджеральд был расстроен, но не удивлен.

«Пересмотрев [роман], я теперь думаю, что это одна из самых забавных книг со времен “Дориана Грея” из-за ее крайней фальшивости, но некоторые страницы все же показались мне реалистичными и живыми», – написал он Максу.

Фицджеральд знал, что для поколения, которое пришло им на смену, и для детей его сверстников проблемы, поднятые в романе «По эту сторону рая», уже не актуальны, а описанные в книге выходки сейчас кажутся скучными.

«Если бы я хотел привлечь их внимание [нового поколения], мне пришлось бы втиснуть в сюжет парочку абортов, чтобы сделать его ярче (и, возможно, так и сделал бы, если бы писал ее заново)», – говорил редактору Скотт. Но если отставить недостатки книги, автор хотел бы знать, что означает «снята с печати». Что, теперь ему нужно искать другого издателя, который согласился бы ее переиздать? И если так, не означает ли это, что книга вновь может обрести вес в глазах «Уитни Дарроу, или Дарроу Уитни, или как там ее»?

Когда книгу снимают с печати, это значит, что издатель – ввиду отсутствия спроса на нее – решает больше не допечатывать ее и пытается сбыть оставшиеся экземпляры, пояснял редактор. Автору в таком случае действительно нужно искать нового издателя. Но, отмечал Перкинс, у него был план, согласно которому можно оживить эту книгу в Scribners.

«Мне не стоит даже заикаться вам об этом, потому что, скорее всего, ничего не выйдет, но у меня есть тайная надежда, что однажды, после большого успеха нового романа, мы могли бы включить ее в омнибус», – написал он автору. Он объединил бы «По эту сторону рая», «Великого Гэтсби» и «Ночь нежна», а также длинное авторское вступление.

«Эти три книги, помимо их основных качеств, представляют собой три различных периода – и никто еще не писал об этих периодах так хорошо, как вы», – отмечал Перкинс.

Но он не хотел все испортить, издав этот омнибус раньше времени.

И объяснял так: «Наступит время, когда и “Рай”, и “Гэтсби” станут воплощением романтического блеска прошлого. О “Ночи” такого пока нельзя сказать, но и в отношении “Рая” мы еще не добрались до нужного времени, как мне кажется. И хотя мы думаем, что лучшие времена уже никогда не настанут – а если не будет войны, то времена будут самыми прекрасными, – нам все-таки стоит дождаться их».

Перкинс надеялся, что писатель вернется к роману о Средневековье, «Филиппу», но у Скотта не было на это времени. Фицджеральд говорил, что удивительный локомотив кинобизнеса «проносится мимо на огромной скорости и бросает человека в унылом похмельном ожидании уже не способным заняться чем-либо, пока Голливуд принимает решение».

Кинопавильоны были заполнены «странным сообществом, состоящим из нескольких потрясающих, но невероятно уставших людей, которые и создавали кино, и угрюмой копошащейся массовки, какую только можно представить». И поэтому, говорил Скотт, «каждый человек кажется обманщиком, никто никому не доверяет, и бесконечное количество времени уходит в никуда из-за недостатка уверенности».

Скотту этот этап в карьере казался странным, но, оглядываясь, он понимал, что он далеко не единственная литературная рыба в этих водах.

«Устроили твои сыновья тебе нелегкие времена, Макс, – написал он Перкинсу 23 апреля 1938 года. – Эрнест уехал в Испанию, я – в Голливуд, а Том Вулф превратился в творческое отребье».

Что касается самого Макса, у него открылось второе дыхание и он смог перераспределить силы. После тихого лета в Нью-Кейнане Перкинсы переехали в городок навсегда. Макс надеялся удержать Луизу в деревне, но она обнаружила в себе остатки энергии и решила как-то ее сжечь. Страсть к сцене поутихла, но некоторая тревога все еще теплилась в ее душе. Она нуждалась в личной жизни за пределами дома и вскоре ее нашла.

В начале 1938 года в дверь дома Перкинсов постучались несколько монахинь из местной римско-католической церкви. Луиза поговорила с сестрами несколько минут, а затем выписала для их церкви щедрый чек. Монахини остались поговорить еще ненадолго, а когда они ушли, Луиза уже была под сильным впечатлением от католицизма. Она решила углубиться в него, а уже через несколько недель вела серьезный разговор с местным приходским священником.

– Что для вас важнее всего, помимо людей? – спросил он ее.

– Актерский талант, – ответила она без колебаний. Священник велел ей «взять его и возложить на алтарь Христов». И вот в возрасте пятидесяти лет она расправила крылья и устремилась в свой новый святой театр со всей живостью инженю и энтузиазмом неофита. Как отмечала Элизабет Леммон, «Луиза всегда была неравнодушна к пурпуру». Были ли ее мотивы искренне религиозными или нет, но они были достаточно сильными. Друзья и родственники отмечали, что в ее обращении было нечто большее, чем просто театральность. Некоторые считали, что это ее «протест против семьи». Одна из дочерей предположила, что это была новая стадия в «извечной борьбе их матери за оригинальность». Макса новое увлечение супруги не убедило. Однажды, во время ее очередного крестового похода на собственную семью, он отметил:

– Каждый раз, когда ты начинаешь говорить о церкви, твой голос звучит очень фальшиво.

И когда она в который раз спросила его: «Макс, почему ты хотя бы не попробуешь?» – как если бы речь шла о новом лекарстве от головной боли, он ответил: «А ты пробовала буддизм?»

Чем яростнее она сражалась за спасение его души, тем отчаяннее Макс сопротивлялся. Эта была какая-то новая версия вечной битвы его молчаливого спокойствия и ее бурного энтузиазма.

Луиза принималась проповедовать всюду, куда бы ни пошла, часто смущая этим супруга. Она забрызгала святой водой весь дом и промывала ею подушку Макса по нескольку раз в неделю. Редактор вздыхал и спрашивал дочерей, не могут ли они «что-нибудь сделать» с матерью. Однажды вечером, когда Луиза очередной раз пустилась в разглагольствования о вере с перечислением причин, по которым Максу необходимо обратиться к католицизму, она завершила тираду заявлением, что если муж не исповедуется и не причастится, то будет гореть в аду.

– И слава богу, в рай я не собираюсь, – ответил он. – Там же будет полно католиков.

К июню она стала все чаще уезжать в монастырь и оставаться там неделями. Макс продолжал с пренебрежением наблюдать за увлечением жены, но сказал Джону Холлу Уилоку, что не хотел бы, чтобы оно прошло. Он устал от ее жестоких нападок на протестантов, но заметил, как благотворно церковь повлияла на нее саму.

Из-за насыщенности рабочих отношений и непрекращающейся деловой переписки Перкинса с писательницами многие из них думали, что понимают его намного лучше, чем Луиза. Пожалуй, даже слишком быстро решив, что его противоречивый брак стал причиной его очевидной печали, они и не подозревали, какую глубокую любовь и уважение он питает к Луизе. Многие из них проявляли по отношению к нему ненужную заботу и давали советы, особенно усердствуя в период религиозной лихорадки Луизы. Марджори Ролингс написала Максу в том же году, что его жена «очень мила и немного патетична, но она хорошо понимает ее. Он гораздо мудрее, чем она, и должен быть терпимее. Тогда весь этот католический пыл, возможно, исчезнет». Вначале у Макса тоже были такие мысли. Как-то он написал Элизабет Леммон, что «Луиза страстно увлекается какими-то вещами, но вскоре переболевает и становится к ним абсолютно безразлична, что и к лучшему. Но это настолько резко отличается от того, как это бывает со мной, что это вечно меня пугает». Через несколько недель после того, как его жена посвятила себя церкви, Макс написал Элизабет:

«Луиза окончательно стала католичкой. Дом забит католической литературой, к нам то и дело заявляются монахини, и мне постоянно кажется, что у задней двери стоит священник».

Когда Луиза с головой ушла в церковные дела, переписка Макса с Элизабет Леммон значительно оживилась.

«Всякий раз, когда я беру в руки ручку, не могу устоять, чтобы не написать вам о чем-то», – признался он ей в феврале. Но через несколько месяцев после этого сказал:

«Я мог бы поведать вам о тысяче вещей, но я ужасно занят. Я всегда думал, что работаю довольно напряженно, но работы со временем как будто становится только больше, в то время как у остальных вроде меньше, и я этого не понимаю. Я и работаю быстрее, я всегда был в этом хорош. И не могу понять, что же произошло». И первой причиной такой занятости было появление нового автора, талантливого, но отнимающего много времени – урожденной англичанки по имени Джанет Рэбэк. Она копила рукописи с детства. В 1937 году, когда Джанет исполнилось сорок, она отправила рукопись в издательство Macmillan, и ей отказали, что привело ее в уныние. Один из редакторов Macmillan настоял, чтобы Макс Перкинс из Scribners добросовестно прочитал ее работу «Династия смерти».

Перкинс был пленен с первых же страниц. Они с Чарльзом Скрайбнером вместе обедали, пока он читал ее, и Скрайбнер вспоминал, как Макс уже тогда был убежден, что «это первая книга, чей автор сможет стать выдающейся писательницей». Перкинс написал Нэнси Хейл, что труд миссис Рэбэк – «классический роман старой школы, переполненный персонажами», включающий историю трех поколений, «одна из тех книг, которые хороши, даже когда плохи». Перкинс хотел встретиться с автором перед тем, как принимать рукопись, потому что был ряд изменений, которые он хотел предложить ей. Миссис Рэбэк в нетерпении приехала в Нью-Йорк, но ушла с собеседования крайне смущенная. Когда она попыталась выразить свои чувства перед незнакомцами, страшно оробела, и страх высосал все силы. Она боялась, что в результате «показалась всем недоумком, близким к имбецильности». Однако на молчаливого редактора, слабый слух которого упустил половину, она произвела приятное впечатление.

Замечания Перкинса в основном были связаны с некоторой избыточностью описаний. Он предложил вырезать кое-что из сцен, где она раскрывала сюжет больше, чем было необходимо, «потому что я подумал, что этих сцен многовато и можно их сэкономить»; а также те места, где автор слишком увлекался описаниями, так как «будет лучше, если читатели сами поймут, что у него был трудный, прямой и несгибаемый характер, чем вы скажете им об этом». Кое-где она не вставляла замечаний вроде дорожных указателей, о действиях и эмоциях персонажей («Затем Мэй совершила самый героический поступок в своей жизни»).

Макс предлагал все это вырезать, «ибо читатель и так будет знать, что она делает, и почувствует все сам, без вмешательства автора». Прадедушка Макса часто говаривал: «Из-за стола всегда нужно вставать чуть-чуть голодным». Так же и сам Перкинс часто повторял писателям: «Всегда лучше дать читателю меньше, а не больше, чем тот хочет».

Миссис Рэбэк, кроме того, была неравнодушна к мелодраматизму. Многие сюжетные ходы в ее книге были слишком удачными и приглаженными. Это было слабым местом многих авторов Перкинса, которые часто спорили, будто подобные совпадения вполне отражают реальность. Миссис Рэбэк согласилась сделать события романа менее надуманными и снизить градус мелодраматичности, хотя и утверждала, что «любит смерть под звуки грома и красивые поступки».

Джанет Рэбэк решила опубликовать роман под псевдонимом.

«В наше время иностранные фамилии вызывают подозрение в Соединенных Штатах, – написала она Перкинсу. – А Рэбэк кажется именной такой». Она предложила соединить фамилии ее дедушки и бабушки – Тэйлор и Колдуэлл. Перкинс высоко оценил идею, но не по той причине, которую она привела:

«Ибо у книги, которая по большей части основана на проблеме бизнеса, выше шансы на успех, если она выйдет под именем, которое кажется мужским». [239]После публикации книга даже вызвала легкий переполох, когда выяснилось, что за мужским именем скрывается женщина.
Тэйлор Колдуэлл «трудилась в поте лица» над изменениями, которые предложил ее редактор.

«Что бы ни случилось, эта книга дала мне больше, чем курс писательского мастерства в университете», – призналась она Перкинсу. А он предупредил ее: «Редакторы крайне часто ошибаются. Не стоит очень-то полагаться на них».

После правки, осенью 1938 года, «Династия смерти» была опубликована. Она получила превосходные отзывы критиков, которые проглатывали эту книгу.

Перкинс был в ярости, когда некоторые, в том числе несколько педантичных редакторов из Scribners, обвинили Тэйлор Колдуэлл в писательской мягкотелости. Книга миссис Рэбэк привела его в восторг, потому что, кто бы что ни говорил о сочинениях Джанет, рассказчиком она была превосходным. Книга стала бестселлером, обновив веру Чарльза Скрайбнера в справедливость суждений Перкинса. Тэйлор Колдуэлл стоила тех нескольких часов, которые Перкинс посвятил ее книге, – времени, которого у него, возможно, и не было бы, если бы Томас Вулф по-прежнему значился в списке Scribners.

Пути Макса и Вулфа разошлись. Но Вулф ничего не мог поделать со своей привычкой подолгу переживать каждое событие – в данном случае годы, проведенные с Перкинсом. Он написал Белинде Джеллифф, чью автобиографию «Изо всех сил» Перкинс опубликовал в 1936 году по совету Вулфа, что рабочие отношения с бывшим редактором «настолько и печально окончены, что нет возможности вернуть их к жизни. И теперь, с тех пор как я обрел силу и спокойствие, коих не имел раньше, это уж наверняка не сослужит хорошую службу тем, кто считает себя моими друзьями, а я знаю, что вы один из них, если я попытаюсь возродить эти отношения».

Вулф пропускал мимо ушей сплетни, курсирующие по Нью-Йорку, что Перкинс якобы тайно желал его провала, который подчеркнул бы его собственную значимость. Вулф знал, что Перкинс чуть ли не колдовал над его рукописями, но дни магии и волшебства остались позади. Автор не мог придумать лучшего памятника для своих рабочих отношений с Максвеллом Эвартсом Перкинсом, чем возможность увековечить его в своем творчестве. Итак, Вулф начал работу над созданием нового персонажа – редактора. Он дал ему имя Фоксхолл Мортон Эдвардс, сокращенно – «Фокс». Фокс фигурировал в книге, которую Вулф писал для Harpers, ибо Том подумывал завершить ее пересказом собственной карьеры. Он закончился бы открытым письмом под названием «Прощание с Фоксом». Эта последняя часть, писал Вулф Элизабет Новелл, «станет эмоциональным подведением итогов книги, скажет обо всем, что было прежде, заявлением о том, что происходит сейчас… Если я преуспею… если сделаю все так, как хочу, “Прощание с Фоксом” станет совершенно независимой частью». В мае 1938 года Вулф сказал своему редактору Эдварду Эсвеллу, что достиг «того же состояния, что и с романом “О времени и о реке” в декабре 1933 года» – времени, когда Макс впервые увидел полностью законченную рукопись.

«То, что он увидел, конечно, было своего рода гигантским скелетом, – написал Вулф Эсвеллу, – но в любом случае ему удалось понять основную идею и движущую силу». Вулф предупредил Эсвелла, что новая книга по объему может стать даже больше, чем «О времени и о реке». И предполагал, что ему понадобится год непрерывной работы, чтобы представить финальный черновик.

К концу месяца он объявил, что «устал как собака» после всего, что написал, после всех юридических проблем, личных потрясений и общественных протестов. Ему нужна перемена обстановки, но он знал, что «проторенная дорожка» для этого больше не подходит. Вулф собирался уехать на Запад, затеряться среди высочайших деревьев Америки, величайших гор и чистейшего воздуха. Он хотел, чтобы в его отсутствие Эсвелл ознакомился с рукописью. Том пообещал ему:

– Я уеду ненадолго, и мы в любом случае увидимся в начале июня.

За неделю до отъезда Вулф принялся с трепетом собирать рукопись. И по мере этого он все больше и больше терял уверенность, что ему стоит показывать ее Эсвеллу.

«Я уверен в своей позиции, – написал Вулф агенту. – Но это все равно что показывать кому-то скелет доисторического животного, которого он никогда прежде не видел – это может шокировать».

Том сомневался несколько дней, но, перед тем как уехал, рукопись все же отправилась в Harpers.

Время от времени Перкинс обедал с Элизабет Новелл, но теперь эти встречи стали не такими сердечными, как когда-то. Во всех репликах Перкинса ощущалась некая задумчивость. Одним июньским вечером, когда Том все еще путешествовал, Макс уныло спросил у Элизабет, как там Том и чем он занят. Тринадцать лет спустя мисс Новелл вспоминала, что в тот день Перкинс казался ей «ужасно старым, уставшим, разочарованным и трагичным».

Она написала Вулфу полный отчет об этом обеде и обо всем, о чем они говорили. Запечатав конверт, она поняла, что описала их разговор, будто сплетню, хотя, конечно, и не злую.

«Я просто с грустью написала о том, что он выглядел старым и трагичным – из-за Тома и всего мира», – вспоминала она впоследствии. Но письмо все-таки отправила. Шла третья неделя июня, и Том уже проехал весь Средний Запад и был на пути в Сиэтл. После долгой битвы с собственной совестью он решил немного растянуть путешествие. Запад захватил его, но он был все таким же уставшим и подавленным. Письмо мисс Новелл о Перкинсе его очень огорчило, и он снова погрузился в мрачные мысли, на сей раз связанные со сплетнями литературного мира о его уходе из Scribners. Воображение Тома разыгралось, и он стал думать о Перкинсе совсем в другом свете. Он написал своему агенту:

«Он был моим другом шесть лет – как мне казалось, лучшим из всех, которые у меня когда-либо были, – а затем меньше чем за два года он обернулся против меня: все, что я делал с тех пор, было плохо, он не сказал ни об этом, ни обо мне ни единого хорошего слова. Как если бы он рассчитывал на мой провал… Что может заставить людей делать такие вещи?»

Когда он услышал истории, что продавцы Scribners рисуют его в глазах американцев как какого-то перебежчика, то поверил, что им было «поручено распространять все эти обвинения», и предположил, что сигнал был дан Перкинсом, который, «прикрываясь маской дружбы, делал то же самое. Как будто он, руководствуясь какими-то несбыточными мечтами, хочет, чтобы я пришел к нему со своим горем как с подачкой его гордости и непоколебимой уверенности в том, что он всегда и во всем прав. Это трагический изъян его характера, который мешает ему признать, что он обидел кого-то или сам был не прав. Это на самом деле его огромная слабость, и я считаю, что именно в ней корень его проблем – его растущая реакция, чувство поражения, личная трагедия в собственной жизни и жизни его семьи, которая была так заметна в последние годы».

Том добрался до Портленда, штат Орегон, в полной уверености, что Макс Перкинс настроен против него и его работы.

«Я хочу полностью разорвать эту связь. Когда-нибудь, возможно, если он сам захочет, я восстановлю ее, – писал он Элизабет Новелл. – Но пока что не стоит играть с огнем».

Он дал ей четкие инструкции:

«Не говорите ему ничего обо мне или о том, чем я занят: поверьте, это единственная возможность избежать неприятностей».

Это уже не было личным вопросом.

«Если я ошибался, это покажет моя работа, – написал он мисс Новелл. – Если ошибался он, это покажет его жизнь».

За последние две недели июня Вулф проехал по всему тихоокеанскому побережью, от Сиэтла до мексиканской границы, а затем углубился в континент на тысячу миль и отправился на северо-запад, к канадской границе. Эдвард Эсвелл тем временем путешествовал по книге, которую оставил ему Вулф.

«ВАША НОВАЯ КНИГА ПОТРЯСАЕТ ПО ОБЪЕМУ И ПОСТРОЕНИЮ. ЭТО ЛУЧШЕЕ ИЗ ВСЕГО, ЧТО ВЫ КОГДАЛИБО ПИСАЛИ. Я ВСЕ ЕЩЕ ПОГЛОЩЕН ЕЮ. УВЕРЕН, ЧТО, КОГДА ВЫ ЕЕ ЗАКОНЧИТЕ, ОНА СТАНЕТ ВАШИМ ВЕЛИЧАЙШИМ РОМАНОМ. НАДЕЮСЬ, ВСКОРЕ ВЫ ВЕРНЕТЕСЬ ЗДОРОВЫЙ И ПОЛНЫЙ НОВЫХ ВПЕЧАТЛЕНИЙ», – телеграфировал он Тому в Сиэтл 1 июля 1938 года.

Автор хотел задержаться в Сиэтле еще на какое-то время, чтобы поработать над своими записками о путешествии и перепечатать их. Он описал Эсвеллу свой западный дневник как «огромный калейдоскоп, в который, я надеюсь, мне удалось вплести все сферы жизни и Америки».

Эсвелл ответил:

«Со времен Уитмена никто не чувствовал Америку так, до мозга костей, как это удается вам, и никто не был способен выразить свои чувства так, как это делаете вы».

Второго июля 1938 года доктор Е. К. Рудж из Сиэтла отправил Эсвеллу телеграмму:

«ТОМАС ВУЛФ СЕРЬЕЗНО БОЛЕН И НАХОДИТСЯ В ЛЕЧЕБНИЦЕ. ПРИШЛИТЕ ДАННЫЕ ДЛЯ ОПЛАТЫ».

Эсвелл немедленно ответил, что банковский счет Вулфа в состоянии покрыть все обоснованные расходы и что врачи должны обеспечить писателю самый лучший возможный уход. Вскоре Рудж написал ему снова:

«ТОМАС ВУЛФ ЗАБОЛЕЛ В ВАНКУВЕРЕ. РАЗВИЛАСЬ ПНЕВМОНИЯ. ПЕРЕНАПРЯЖЕНИЕ ВСЛЕДСТВИЕ ДОЛГОГО ПУТЕШЕСТВИЯ ПО ОКРЕСТНОСТЯМ. ПОВЫШЕННОЕ ДАВЛЕНИЕ И ЛИХОРАДКА ПРИВЕЛИ К УЧАЩЕННОМУ СЕРДЦЕБИЕНИЮ И ДЫХАНИЮ. УЖАСНЫЙ КАШЕЛЬ И ТЕМПЕРАТУРА. В ПОНЕДЕЛЬНИК НОЧЬЮ – 105 ГРАДУСОВ, УТРОМ В СРЕДУ – 100. [242]105 °F = 40 °C, 100 °F = 37,7 °C.
КАЖЕТСЯ, КРИЗИС МИНОВАЛ, ЕМУ ЛУЧШЕ. ОСЛОЖНЕНИЕ НА ПОЧКИ ПРОХОДИТ».

Мисс Новелл решила, что нужно сообщить Перкинсу хоть что-то по поводу болезни, но она высказалась о состоянии Вулфа настолько неясно, что невероятно встревожила редактора. Двадцать пятого июля Макс написал Фреду Вулфу, попросив его прислать о Томе хотя бы открытку: «Я не могу выяснить ничего, на что можно было бы положиться. Все, что я знаю, – это то, что он был сильно болен и, возможно, болен сейчас», – объяснил он. Перкинс хотел написать Тому лично, но мисс Новелл намекнула, что даже письмо от бывшего редактора может ухудшить его состояние.

Фред Вулф приехал к брату в Сиэтл. Оттуда он написал Перкинсу, что у Тома тяжелый случай бронхиальной пневмонии. К августу врачи заметили, что Вулф стал поправляться, хотя силы возвращались очень медленно. Когда он достаточно поправился, Фред рассказал ему о беспокойстве Перкинса. Том попросил Фреда послать Максу его любовь и добрые пожелания.

«Я думаю, истина такова, что старина Том просто настолько сильно измучил себя, что это и привело к болезни. Я подожду, пока он окончательно выздоровеет, после чего напишу ему, что бы они там ни говорили», – написал Макс Фреду.

Перкинс не получал новостей много дней, но все равно написал Тому. Он подумал, что Вулфу будет интересно услышать «кое-какие сплетни» из Нью-Йорка.

«Я сам путешествую только домой и на работу, я родился и всегда был таким, поэтому мало где бываю, – писал он Тому. – Но когда бываю, захожу в старые места, такие как Cherio’s, Chatham Walk или Manny Wolf’s, и все спрашивают о тебе».

Макс говорил ему, что снова поселился в Нью-Кейнане. Навещал внуков, так как у Берты родилась еще и дочь, а у Зиппи – сын с «суровым выражением лица», и оставался ночевать в пустых спальнях. Бизнес шел в гору, и Макс думал, что так будет и в следующем году. «The Yearling» Марджори Ролингс принес Scribners огромный успех. Все в офисе были такими, какими их помнил Вулф, кроме разве что Джона Холла Уилока, который, по словам Макса, рисковал «совершить глупость» и жениться. Все друзья Вулфа «очень беспокоились» насчет его болезни.

«Но, если честно, Том, – писал Перкинс в заключение, – это может быть лучшим из всего, что с тобой когда-либо происходило, так как ты сможешь начать с чистого листа после хорошего отдыха».

Перед отправкой послания Перкинс узнал от мисс Новелл, что Том перенес небольшую регрессию, поэтому, вместо того чтобы отправить письмо напрямую, адресовал его Фреду и попросил его решить, принесет ли оно Тому пользу или вред.

«Если есть хоть какая-то причина, по которой ему лучше не видеть письмо, выбросьте его», – написал Макс. Письмо Перкинса расшевелило Вулфа. Он собрал все силы и попросил бумагу и карандаш. Дрожащей рукой он вывел:

«Дорогой Макс!
Навсегда твой,

Я поступаю против правил, но у меня дурное предчувствие, и поэтому я хотел передать тебе эти слова.
Том»

Я прошел долгий путь, побывал в чужой стране и видел злодея очень близко. Не думаю, что я сильно испугался, но жизнь все еще цепляется за меня – я отчаянно хотел и хочу жить, я думал о тебе тысячу раз и хотел бы снова тебя увидеть. Я чувствую невозможную тоску и сожаление по поводу всей работы, которую я не сделал и всей работы, которую должен сделать. Но теперь я знаю, что я лишь горстка пыли, и чувствую, как в моей жизни уже распахнулось огромное окно. Я не знал этого раньше; и если пройду через это, боже, я надеюсь, что смогу стать лучше; странно, но я не могу объяснить это, я стал глубже и мудрее. Если я встану на ноги и выйду отсюда, пройдет еще немало месяцев, прежде чем я вернусь. Но если все же встану на ноги – я вернусь. Не важно, что будет – у меня было предчувствие, и я хотел написать и сказать: что бы ни случилось или случится, я всегда буду думать о тебе и чувствовать себя так, как в тот день, 4 июля, три года назад, когда ты встретил меня в порту, мы отправились на крышу высокого здания и все это странное, вся эта слава и сила жизни и самого города оказались у наших ног.

«Я был счастлив получить твое письмо, – ответил Макс Тому в Сиэтл 19 августа. – Но больше не пиши. Этого достаточно, и я всегда буду это ценить. Я помню ту ночь, волшебную ночь, и то, как выглядел город. Я всегда хотел вернуться туда, но, пожалуй, лучше не стоит, ибо вещи никогда не повторяются».

На следующей неделе Фред сказал Перкинсу, что, возможно, Тому не следует писать. Последнее усилие привело к тому, что у него началась лихорадка и болезнь вернулась. Состояние оказалось куда серьезнее, чем бронхиальная пневмония, но были надежды, что он идет на поправку.

«Давайте вместе помолимся, чтобы так и было», – написал Фред Максу.

Хемингуэй вернулся из Испании и встретился в Перкинсом в Stork Club. Перкинсу он показался «потрепанным и обеспокоенным, но в остальном все было хорошо». Хемингуэй улетел в Ки-Уэст тем вечером. Летом Макс вел переговоры о публикации его пьесы «Пятая колонна» и сборника рассказов.

Решение было принято. Макс был как на иголках, беспокоясь о здоровье Вулфа. Планировалось издать все в одной книге под названием «Пятая колонна и первые сорок девять рассказов». Перкинс сформировал содержание и удостоверился, пропало ли имя Скотта Фицджеральда из «Снегов Киллиманджаро». Он увидел, что Хемингуэй заменил его на «Скотт». Зная, каким чувствительным может быть Фицджеральд, редактор уговорил Эрнеста использовать другое имя.

Хемингуэй снова приехал в Нью-Йорк 30 августа и позавтракал с Перкинсом в отеле Barclay. Он согласился изменить имя Скотт на Джулиан и спросил мнение Макса относительно нового романа. Он мог бы начать и написать несколько коротких историй об испанской войне. Он хотел еще раз взглянуть на Испанию, а написать о ней уже в Париже – там, где он мог спокойно работать, но все же одним глазом поглядывать на сражения.

Перкинс понял, что левые американские интеллектуалы, поддерживающие лоялистов, мешали Хемингуэю заняться любой серьезной работой, пока он сам в Штатах. Теперь они считали Эрнеста своим и приставали с просьбами о публичном выступлении. Поэтому Перкинсу понравилась идея Эрнеста покинуть Америку.

Через Гарольда Обера Макс узнавал о летних занятиях Скотта. Он слышал о планах Фицджеральда относительно нового романа и похвалил его за экранную адаптацию «Трех товарищей» Ремарка.

«Я знал, что ты добьешься в этом деле огромных успехов, и единственное, чего я боялся, – что ты окажешься для них слишком хорош, – написал ему Макс. – И я до сих пор этого боюсь, потому что, если ты увлечешься кино слишком сильно, не захочешь вернуться к писательству».

Макс сообщил Скотту то, что недавно узнал от Элизабет Леммон. Она переехала в дом на границе с Велбурном. Здание когда-то было часовней для прислуги из поместья. Она решила, что скромный «домик-церковь» станет ее домом до конца жизни.

«Она выглядит очень счастливой, – написал Макс Скотту, задумчиво добавив при этом: – Но мне кажется совершенно неправильным, что она будет жить там одна».

В конце лета он спросил и у Скотта, и у Элизабет, не найдется ли у них времени написать старому «одинокому Волку». Том пролежал с высокой температурой семь недель, и врачи были очень обеспокоены. К концу первой недели сентября у него заподозрили заболевание головного мозга. Состояние пациента оказалось куда более серьезным, чем, как врачи предполагали, они могут справиться в Сиэтле. По настоянию персонала семья Вулфа организовала его транспортировку на поезде через весь континент в больницу при университете Джонса Хопкинса в Балтиморе, где его жизнь, возможно, сможет спасти доктор Уолтер Дэнди, выдающийся нейрохирург.

Путешествие Вулфа на восток началось ночью 6 сентября. Его усадили в инвалидное кресло и ввезли на поезд Olympian. С пациентом была медсестра с пузырьком морфия, который мог бы «отключить» Тома, если боль или какие-нибудь судороги выйдут из-под контроля. Десятого сентября Вулф уже был в больнице Джонса Хопкинса. Изредка его рассудок просыпался достаточно, чтобы понять, что с ним происходит. Доктор Дэнди оперировал его тем же вечером. Когда он вскрыл черепную коробку Вулфа, жидкость брызнула через всю комнату. Сильная головная боль на время отступила, и Том подумал, что излечился. Доктор Дэнди диагностировал его состояние как туберкулез головного мозга. Единственной надеждой для него оставалось то, что, в отличие от многих других форм туберкулеза, эту можно устранить с помощью второй операции.

Фред Вулф прибыл в Балтимор в четыре часа утра в воскресенье и отправил Перкинсу телеграмму:

«ТОМА БУДУТ ОПЕРИРОВАТЬ ЗАВТРА С УТРА. ЧУВСТВУЮ, ЧТО ВАШЕ ПРИСУТСТВИЕ ЕМУ ПОМОЖЕТ, ЕСЛИ ВЫ ПРИЕДЕТЕ СЕГОДНЯ ВЕЧЕРОМ».

Перкинс получил телеграмму и в одиночку отправился в Балтимор. Элин Бернштайн тоже хотела поехать, но Макс ее отговорил, так как знал, что ее присутствие расстроит мать Тома, которая относилась к Элин с презрением. Эсвелл, который находился в больнице с субботы, вернулся в Нью-Йорк, чтобы подготовить людей в Harpers к самому худшему. Вулфа накачали лекарствами, и Перкинсу было невыносимо смотреть на него. Он так и не дал Вулфу понять, что находится рядом, просто тихо сидел, как один из членов семьи, в маленькой комнате ожидания, страшно переживая по поводу результатов операции. Сестра Тома Мейбел, Фред и мать Вулфа были ужасно взвинчены. Макс подошел к Мейбел и сказал:

– Боже, давайте пойдем куда-нибудь и выпьем.

– Не сможем, – ответила она. – В Балтиморе сейчас не найдешь спиртного. Сегодня же выборы… а в выборы в Балтиморе все закрывается.

В ожидании они глотали кофе. Через несколько часов к ним вышли доктор Дэнди и та самая медсестра, которая не отходила от Тома с самого Сиэтла. Доктор объяснил, что рассчитывал обнаружить лишь одну опухоль, но увидел «мириады» таких опухолей.

Взгляд нежно-голубых глаз Перкинса перебегал с одного человека на другого. Мать Вулфа восприняла новости стоически. Остальных они раздавили. Макс никогда в жизни не слышал таких рыданий. Он пытался успокоить Мейбел, положив руку ей на плечо. Доктор Дэнди сказал, что Том, возможно, проживет месяц и что в течение этого времени он может прийти в сознание. Все, что они в состоянии сделать для него, – постараться оградить в последние дни от боли и страха смерти – настолько, насколько это возможно.

Перкинс не видел смысла оставаться и вернулся домой.

«Это был мучительный день, – написал он своей матери, – …в точности как сцена из “Взгляни на дом свой, ангел”. Они милые люди, но в отношении их энергии и силы эмоций – сверхчеловеки. Но его старая матушка прекрасна, как уроженка Новой Англии».

Через три дня после операции, 15 сентября 1938 года, Томас Вулф умер, не дожив восемнадцать дней до своего тридцать девятого дня рождения. В своей телеграмме Фреду Перкинс изложил все, что мог выразить словами:

«ГЛУБОКИЕ СОБОЛЕЗНОВЕНИЯ. МОЯ ДРУЖБА С ТОМОМ БЫЛА ОДНОЙ ИЗ САМЫХ ПРЕКРАСНЫХ ВЕЩЕЙ В МОЕЙ ЖИЗНИ. ПЕРЕДАЙТЕ МОЮ ЛЮБОВЬ МЕЙБЕЛ И ВАШЕЙ МАТУШКЕ. Я НЕВЕРОЯТНО ЦЕНЮ ВАС ВСЕХ. ТЕПЕРЬ ЯСНО, ОТКУДА У ТОМА ВСЕ ЕГО ВЕЛИКОЛЕПНЫЕ КАЧЕСТВА».

Словно утешение, в ушах Макса снова и снова звучали строчки из «Короля Лира».

Не мучь. Оставь В покое дух его. Пусть он отходит. Кем надо быть, чтоб вздергивать опять Его на дыбу жизни для мучений? [244]

Перкинс думал, что Вулф «был вздернут на дыбе жизни» почти всегда, так как его писательская ноша была геркулесовой, непосильной даже для его могучего сознания.

«Он боролся с литературным материалом так, как не смог бы ни один творец Европы [писал Перкинс позже для «The Carolina Magazine»]. Великая страна до сих пор не знает как следует свой собственный народ. Это обстоит иначе с творцами из Англии, которые открыли ее для англичан, когда каждое из поколений перенимало истину от предшественников, наращивая ее постепенно, веками. Том до конца изучил значение литературы других стран и знал, что она не была литературой для Америки. Он знал, что свет и цвет Америки отличается от остальных, что запахи, звуки, люди, вся структура и размеры нашего континента отличаются от всего, что было прежде. И это было то, с чем он вел свой бой, в одиночку, который в большей степени и управлял всеми его поступками. Как долго проживут его книги, никто не может сказать, но полыхающий след, который он оставил за собой, будет тянуться вечно. За ним пойдут американские творцы и расширят этот путь, чтобы дать дорогу вещам, которые могут знать только американцы, чтобы открыть Америку для них самих – для Америки. Вот что жило в сердце жестокой жизни Тома».

Перкинс думал, что за двадцать лет и примерно столько же книг Том смог бы добиться правильной формы. Но «точно так, как ему приходилось подстраивать свое тело под дверные проемы, транспорт и мебель, рассчитанную на более маленьких людей, так ему пришлось подстраивать и свое творчество под установленные нормы пространства и времени, которые были так же малы для его натуры, как и для избранной им темы».

Свои личные переживания по поводу смерти Тома Перкинс открыл только Элизабет Леммон. Ей он сказал даже больше:

«Тяжело думать, что Том так многого не испытает. Ему было по силам сделать что-то величайшее, но от этого он бы только страдал».

Луиза и Макс отправились в Эшвилл на похороны в «К19» – в том же вагоне ночного экспресса Pullman, о котором Том так много писал. Они прибыли в отель, заказали такси и устремились вдоль горного хребта, стеной окружавшего город. Увидев это, Макс понял, какой мощный эффект все это оказало на развитие Тома. Перкинс написал несколько лет спустя: «Воображение Вулфа, еще ребенка, находилось здесь как в заточении, а он размышлял о чемто прекрасном, что лежит за этими пределами, непохожем на это место, где ему всего было мало».

Огромный мир, о котором он читал, о котором мечтал, лежал за пределами окружавших город холмов. Позже Макс и Луиза вышли на городскую площадь и спросили дорогу у мужчины возле заправки. Тот сказал, что знал Тома, когда тот был еще молодым, и Луиза спросила, каким он был тогда. И мужчина ответил:

– Как в книге говорится.

Это был очень тяжелый день для Перкинса.

«В таких случаях, возможно, лучше быть эмоциональным. Но это противоречит нашей епископальной природе и натуре янки», – сказал Макс впоследствии.

Макс чувствовал, что нужно пойти к Вулфу домой и взглянуть на тело Тома в гробу. Вулф был напудренный и в парике, чтобы скрыть раны, оставленные после операции на мозге. Макс поблагодарил Бога, что труп не очень похож на Вулфа. Фред умолял его сказать что-нибудь над гробом, но Перкинс не мог заставить себя сделать это. Он стоял в суровом молчании.

Тем же утром Луиза отправилась в католическую церковь заказать мессу о спасении души Тома. Священник сопротивлялся.

– Ах, – сказал он, – они были буйной семейкой.

Перкинс знал, что они просто ничего не могли с этим поделать, что «со всей своей колоссальной энергией и всем прочим они должны были быть скандальными». Макс сказал Джону Терри: «Уверен, что Тома этот факт уязвлял больше, чем остальных. Это повлияло на всю его жизнь».

Но большинство жителей городка отдали дань его знаменитому сыну. Люди набились в Первую пресвитерианскую церковь, чтобы спеть гимны и услышать панегирик, включавший отрывок из «О времени и о реке». Мужчины на улицах, ведущих к кладбищу Riverside, снимали шляпы, когда мимо них проезжал катафалк. На самих похоронах Перкинс почти ничего не видел, хотя был одним из тех, кому выпала честь нести гроб. Он стоял на небольшом отдалении от остальных, в одиночестве, среди деревьев. Он ненавидел все это. И точно так же, как и при жизни Вулфа, держался в стороне.

На следующее утро по Атлантическому побережью Америки пронесся ураган. Он дул на север, как будто следуя за поездом Макса Перкинса, идущим обратно в Нью-Йорк. А затем он накинулся на Новую Англию. От самого леса на вершине горы Аскутни и до нижних берегов Виндзора все было разорено. Рай был уничтожен.