«Новое литературное обозрение», согласно распространенному мнению, самый интеллектуальный «толстый» журнал, где помимо постоянных рубрик – теория и история литературы, критика и библиография – регулярно появляются и тематические разделы. Тематический блок последнего, 29 номера озаглавлен «70-е годы. Алогизм бытия». Заголовок подсказан строчкой из «Дневника 1973 года» Венички Ерофеева, по жанру напоминающего записную книжку. Отрывочные записи без комментариев, афоризмы типа «четырех убил, шестерых изнасиловал, короче, вел себя непринужденно», цитаты («Все величественное мне было постоянно чуждо. Я не любил и не уважал его» (Вас. Розанов), а также наброски будущих пьес и «Моей маленькой Ленинианы» («От ленинской науки крепнут разум и руки»).
«НЛО» второй раз оглядывается на 70-е годы (тематический блок «Художественные идеи семидесятых» содержал 25-й номер журнала), потому что это десятилетие, не случайно мало изученное, представляет собой перекресток: многие и многое расходится в разные стороны именно тогда. Одни выбирают дорогу, ведущую к храму советского успеха, другие более плодотворным полагают новый и складывающийся на глазах контекст «второй культуры». Оба полюса представлены в тематическом блоке: с одной стороны, это «Записки советского редактора» Владимира Матусевича о журнале «Наш современник», с другой, помимо дневника автора поэмы «Москва-Петушки», мемуары бывшего «смогиста» Владимира Алейникова «Имя времени» («по большому счету СМОГ – это Губанов и я»), отрывок воспоминаний Александры Петровой о своем муже, поэте и переводчике Сергее Петрове и «Оредежских чтениях», которые в 70-х собирали цвет ленинградского андеграунда. А также стенограмма одного из семинаров «Оредежских чтений» 1977 года, посвященного обсуждению стихотворения Елены Шварц «Марсий в клетке».
По мнению Алейникова, «Семидесятые годы – урок и укор». Укор бывшим соратникам по подполью, что не сберегли дружбу и пространство жизни, но прежде всего бывшим советским писателям, которые выбрали, казалось бы, единственно возможный путь разумного компромисса, а время преподало им урок. Они остались со своими «толстыми» журналами, но без читателей и с навсегда подмоченной репутацией. В этом смысле «НЛО» не совсем точно зафиксировало полюс противостояния «неофициальной культуре» в виде описания рептильного мракобесия редакционной обстановки журнала «Наш современник», так как литературному андеграунду в это время прежде всего противостоял советский либерализм и традиционная эстетика таких журналов, как «Новый мир» или «Знамя». Здесь до сих пор любят вспоминать, как всей редакцией сопротивлялись давлению сверху, но о том, что именно они загнали в подполье несколько следующих за шестидесятниками поколений, предпочитают забыть.
Однако сегодня оппозиция «советское-несоветское» уже малоактуальна, да и 70-е годы – урок и укор не только для советского официоза. Как бы ни пытался Владимир Алейников представить победителями себя и своих друзей, которых он чаще всего определяет эпитетом «великий», о большинстве упоминаемых им поэтов и художников современный читатель не имеет понятия. Потому что 70-е – перекресток и для адептов «второй культуры», которых это десятилетие разделило на тех, кого весьма, конечно, условно можно назвать горячими и холодными. Горячие почти все ходили в позе гения – это были лирики, любители портвейна и задушевных разговоров, они видели «подполье» как огромную и дружную коммунальную квартиру, а себя в роли управдома. Холодные, участвуя поначалу в одних и тех же выставках и квартирных чтениях, ориентировали свои стратегии с учетом того, что теперь именуется мировым контекстом. Первые писали стихи и поэмы, вторые – концептуальные тексты. Горячие в бесшабашном порыве открывали читателям свою трепетную душу, холодные – голые, бездушные конструкции. Прошло четверть века, и лирические откровения вызывают в лучшем случае недоумение, в то время как конструкции оказались куда более сейсмически устойчивыми перед лицом политических и эстетических землетрясений.
Косвенным образом победу сухого, холодного концептуализма, возвестившего о себе именно в 70-х, журнал «НЛО» доказывает в разделе «Приложения», где из номера в номер самый авторитетный филолог страны Михаил Гаспаров печатает свои «Записи и выписки», концептуально совпадающие с «азбуками» Дмитрия Пригова и «картотеками» Льва Рубинштейна. Не хватает только ненормативной лексики и криков кикиморы. После слова «природа» следует неторопливое примечание: «Дочь персидского посла, учившаяся в МГУ в 1947-м, стоя перед “Явлением Христа народу” в Третьякове, говорила: вот у нас всегда такая погода». А в качестве комментария к слову «приставка» читаем: «Вычеркнули из истории, а потом опять вчеркнули».
1998
Страх, который нас выбирает
Авторы психологической прозы, снискавшие славу в советское время, переживают сейчас особые неудобства. Массовый успех, внимание читателей (и соответствующие гонорары) сконцентрированы вокруг полюса, где работают авторы детективов, фантастики и прочей массовой беллетристики. Постмодернизм при поддержке западных интеллектуалов представляет другой полюс успеха, привлекательность которого обеспечивают такие слова, как «грант», «постструктурализм», «университетская аудитория».
Аналитическая проза, ощущая свою невостребованность, испытывает притяжение первого или второго полюса, в зависимости от того, какой ближе. Так, Валерий Попов претворяет мичуринский опыт прививки стволу серьезной литературы дичка массовой – боевика и эротического бестселлера. А Андрей Битов окружает ранее изданные вещи строительными лесами постмодернистских комментариев, сознательно меняя, таким образом, контекст прочтения.
Стратегию приобщения к тематике «другой прозы» (термин, родившийся на заре перестройки) можно увидеть в новой книге Даниила Гранина «Страх». Если бы эта книга была издана семь или десять лет назад, ее бы отнесли к разряду не очень страшной «советской чернухи». Название сборника, объединившего ранее опубликованные вещи, не только красноречиво, но и симптоматично. Гранин делает ставку на самый ходовой товар из прейскуранта ощущений постсоветского человека: страх – это именно то, о чем рассуждать приятно в той же степени, в какой неприятно его испытывать.
Ошибутся, однако, те, кто откроет эту книгу в поисках источников современного страха. Их сегодня так много, что не стоит и перечислять; но Гранин говорит совсем о другом времени и других страхах, в фокусе – прошлое. Это род исповеди, обращенной к тем читателям, которые его хорошо знают. И помнят, что одна из первых повестей Гранина, вышедшая в знаменитом 49-м году, называлась «Победа инженера Корсакова». Другая, с не менее победительным названием – «Искатели», принесла успех молодому ленинградскому писателю и вышла в 54-м, в самом начале «оттепели». Да и в названии романа «Иду на грозу» слышится мужественная угроза злу образца 62-го года. «Иду на Вы» – предупреждал 34-летний Гранин, рифмуя зло и природу и убеждая советского читателя, что в борьбе подлинного ученого и бескомпромиссного человека с трусливым карьеристом и честолюбцем победа всегда на стороне мужества.
Предлагая теперь читателю антологию всех видов страха, которые он испытал на протяжении своей жизни, Гранин создает своеобразные комментарии к своим прошлым произведениям. Договаривая то, о чем не мог сказать раньше. «О том, какое большое место в моей жизни занимал Страх, сколько прекрасных порывов души погасил он в жизни моего поколения, сколько он извратил в характере, как он обессиливал, какие горькие воспоминания оставил».
Признание, достойное «Исповеди» Руссо или «Моей исповеди» Толстого. Но если читатель ждет фантастических саморазоблачений, то он ничего не понимает в замысле писателя. О чем вспоминает автор книги «Страх»? О том, что не поднял голос в защиту Зощенко, когда его шельмовали за непатриотичный ответ английским студентам, хотя сочувствовал именно Зощенко, а не собранию трусливых ленинградских писателей. Или как дочь Гранина назвала в сочинении любимым героем «Войны и мира» Платона Каратаева, а ее учительница распекала писателя за плохое воспитание дочери. Как Евгений Лебедев скрывал, что его отец священник, а Григорий Козинцев упал в обморок на встрече группы кинематографистов со Сталиным после вопроса последнего: «Кто режиссер?» А Сталин-то собирался похвалить картину. Или как Твардовский отказался разговаривать с родным отцом и братом, приехавшими из ссылки специально, чтобы попросить о помощи начинающего, но уже знаменитого советского поэта, но поэт не смог преодолеть страх потери выбранного пути, оказавшийся сильней, чем муки совести.
Сознательно или неосознанно, Гранин использует в своей книге ложный ход, состоящий в том, чтобы спровоцировать недоброжелательного читателя на злорадное осуждение: вот, мол, при Сталине и Хрущеве, в условиях цензуры, в меру честному и в меру либеральному писателю была свойственна интонация бодрого оптимизма, а как только цензурные барьеры оказались снятыми, он заговорил о страхе. Читатель, чуждый благородства, размахивается, желая нанести удар, и попадает мимо цели, ибо страхи писателя оказываются вписанными в аккуратные рамки разума и совсем не такими разрушительными, как у Шаламова или Сорокина. Гранин не пугает читателя, и читателю не страшно.
Владимир Даль определяет страх как ощущение испуга от грозящего или воображаемого бедствия. Если этой версией страха поверять современную российскую историю, то вполне банальное утверждение, что в сталинскую эпоху больше было реальных опасностей, а в постсоветскую – воображаемых, не должно сильно покоробить тех, кто сегодня боится намного больше, чем вчера. Роль социального аутсайдера почти не зависит от специальности в прошлой жизни; писатель и шахтер в равной степени испытывают муки от того, что на уголь и честные книги нет спроса. Этот вид страха требует особого художественного языка, но кто упрекнет писателя за то, что он не пишет о страхах сегодняшнего дня, а борется с ними, описывая страхи прошлого?
1997