Открытие
Началось это обычно: собралась компания в заведении для мужчин, в Нью-Йорке… В эту компанию за два дня до того один гомосексуалист ввел юную американку, знакомую моих друзей. Атмосфера заведения настолько ее поразила, что она, зная о моем интересе к подобным пикантным вещам, захотела побывать там еще раз вместе со мной.
Заведение располагалось в квартале, хорошо известном нью-йоркским (как, впрочем, и другим) гомосексуалистам, где находится множество заведений такого рода — среди доков и складов, тянущихся вдоль Гудзона, неподалеку от Десятой авеню.
Моя подруга велела таксисту остановиться у большой железной двери без всякой вывески, ничем не отличающейся от других, которые то и дело появлялись справа и слева. Она сказала: «Это здесь». Я последовала за ней. Она нажала кнопку звонка, и я стала ждать, что в глазке сейчас появится инквизиторский глаз, который будет долго и пристально изучать нас, прежде чем нам позволено будет войти в чуть приоткрывшуюся дверь — как принято почти везде. Но ничего подобного не произошло. Дверь тут же с грохотом отъехала в сторону, открыв внутренности огромного лифта, грязного и дребезжащего. Лифтер — стильный негр с множеством косичек — улыбаясь, сделал приглашающий жест. На втором этаже лифт распахнулся прямо в зал, немыслимо огромный. Представление об интимности, которое для меня всегда связывалось с маленькими ночными кафе, здесь совершенно исчезло. Бывший склад был сохранен в первозданном виде — прямоугольное помещение без всякой отделки, с грязным истоптанным полом, словно покрытым странным узором из темных и светлых пятен. Хотя, пожалуй, сказать «без всякой отделки» было бы не совсем верно. Вдоль стен, словно на выставке, тянулись ряды продавленных диванов, рассохшихся столов, обшарпанных кресел, расшатанных стульев, круглых одноногих столиков с осыпавшейся инкрустацией. Вся эта мебель отлично гармонировала с полом. Систематический ее подбор — очевидно, на свалке — свидетельствовал о некой последовательности в том, что касалось пристрастия к потускневшему блеску, поблекшей роскоши.
Середина зала была пуста — очевидно, это был танцпол. Но сейчас никто не танцевал, кроме (это привлекло мое внимание, как только мы вошли) молодого человека, который извивался на небольшом возвышении в самой глубине зала под жестоко грохочущий рок. На нем были только кожаные брюки с вырезанными широкими отверстиями, открывающими для всеобщего обозрения член и совершенной формы ягодицы. Он танцевал в полном исступлении, не обращая внимания на остальных, глаза его были то закрытыми, то полностью отрешенными. Впрочем, в таком ярком свете он, должно быть, и не видел ничего из происходящего в зале, где двое мужчин, полулежа на канапе винно-красного цвета, нежно обнимались, как юные влюбленные. Немного подальше голый мужчина, сидя в кресле, мастурбировал, и никто из собравшихся, кажется, не проявлял к этому особого интереса. У меня сложилось впечатление, что вообще никто ни на кого не смотрит. На танцующего молодого человека не смотрел никто, кроме нас. На мастурбирующего тоже смотрели только мы.
В углу, возле бара, другие посетители, сидящие на высоких табуретах, пили пиво, между тем как на небольшом экране над рядами бутылок непрерывно сменялись диапозитивы с изображениями мужчин, черных и белых, чьи мускулы выгодно подчеркивались заученными позами — это были красивые фотомодели, не более того. Не помню, чтобы там были порнографические кадры.
Мы сели за свободный столик (вполне устойчивый, несмотря на ветхий вид), и официант, одетый в одну лишь короткую черную куртку с расстегнутыми пуговицами, подошел принять у нас заказ.
Посетители, в основном белые, были молодыми людьми с короткими стрижками, приличного вида — казалось, они пришли сюда прямо из контор на Уолл-стрит. В их манерах не было ничего вызывающего. Я заметила, что мы были единственными женщинами (еще и сейчас я теряюсь в догадках, почему нам позволили войти). Однако наше присутствие, необычное среди исключительно мужской клиентуры, кажется, никого не беспокоило. Нас словно никто не видел, вот и все. Тогда мы стали танцевать вместе. Но внезапно моя подруга решила показать мне и остальные помещения.
По деревянной лестнице мы поднялись в зал, расположенный над первым, такой же огромный, но полностью залитый «черным светом», имеющим ту особенность, что в нем видны лишь белые предметы. Я поняла, что мы попали на склад сантехники, яркая белизна которой в этом свете резала глаз. Мы не различали вокруг ничего, кроме нагромождений фарфора, стульчаков, сливных бачков, раковин, аккуратно поставленных одна на другую или беспорядочно сваленных, рядов унитазов, бывших в употреблении и совсем новых, края которых все еще были покрыты защитной бумажной лентой. Почти все было пыльным и грязным. Некоторые раковины, служившие пепельницами или мусорными корзинами, были до краев забиты пустыми бутылками, банками из-под «Кока-колы» и прочей дребеденью. В полутьме бесшумно двигались тени, скользя между грудами фарфора и фаянса — можно было различить лишь тусклую белизну рубашек или глаз, — слепые и глухие тени сталкивались, задевали и касались друг друга, и при этом, казалось, друг друга не замечали; да и был ли здесь уместен разговор, даже если бы адская грохочущая музыка, почти невыносимая, не сделала его вовсе невозможным?
Моя подруга взяла меня за руку и сказала: «Пойдем». Мы спустились по деревянной лестнице, и она толкнула ногой двустворчатую дверь, которая вела в совершенно темную комнату. Здесь слышался шум воды, шорохи, шепоты и вздохи, и эти звуки, наряду с ощущением множества невидимых присутствий, дали мне понять, что сейчас мы попали в особое место, в святая святых. Вдруг кто-то щелкнул зажигалкой, и на короткое мгновение я увидела, что происходит: одни мужчины, расстегнув ширинки, мочились на других, стоявших на коленях, на четвереньках или лежавших у подножия облицованной плиткой перегородки, по которой ровными потоками струилась вода. Потом — снова тьма. Святая святых оказалась обычной уборной (отсюда, видимо, было и название заведения — «Туалет»), Еще три-четыре раза, в коротких вспышках зажигалок или спичек, я видела ту же самую сцену, а также огромное деревянное панно, стоявшее под углом к одной из стен, в котором были прорезаны круглые отверстия — сквозь них посетители просовывали члены в чьи-то незнакомые рты и ягодицы. Вдруг кто-то сказал вполголоса, но отчетливо: «Женщины…» Мы тут же попятились: мы слишком увлеклись этим зрелищем, совершенно не предназначенным для женщин.
Мы вернулись к нашему столику в первом зале, где на танцполе медленно покачивались несколько пар. В глубине, на эстраде, молодой человек продолжал танцевать ни для кого… или, может быть, для меня одной, смотревшей на него, крайне взволнованной тем, что я недавно открыла… да, в самом деле, крайне взволнованной.
Каблук-шпилька
Возможно, ничего бы и не случилось. Но так или иначе, когда я объявила, что хочу обследовать садомазохистские клубы Нью-Йорка, именно об этом мне тут же заговорили со всех сторон. У социолога всегда есть алиби: скажите, что вы проводите анкетирование, и можете задавать какие угодно вопросы. Юный университетский преподаватель, вызвавшийся быть моим гидом, предупредил меня: здесь никогда не знаешь заранее, что увидишь, как в «Дневной красотке» — все зависит от клиентуры, переменчивой, нестабильной, вялой вчера, изобретательной сегодня. Итак, я решила не разочаровываться, что бы ни увидела.
Было уже поздно, когда мы подошли к двери заведения, обитой помятым железом и не обещающей никакой роскоши внутри. Прочитав прейскурант, висевший сбоку от гардероба, я выяснила, что женщин среди посетителей меньшинство, поскольку, как и в других подобных заведениях, они платили за вход половину или треть цены, которую должны были заплатить мужчины: в «Адский огонь» их пускали и вовсе бесплатно, даже, точнее будет сказать, заманивали этим бесплатным посещением. Из этого можно было заключить, что они не слишком охотно приходят в такие места — во всяком случае, не в достаточных количествах. Но даже для мужчин цена была отнюдь не запредельной, судя по разношерстной клиентуре, которая в этот вечер занимала три разных сектора описываемого мною клуба. Белые, черные, молодые и не очень, в джинсах и футболках или костюмах с галстуками, посетители поодиночке или парами (редко группами) ходили туда-сюда по залу.
Сразу у входа был бар — доска, положенная на деревянные козлы, где барменша-панкушка предлагала вам в обмен на купон, отрываемый от входного билета, бутылку пива, «Коки» или «Пепси-колы» (на выбор) и соломинку. Отойдя от бара с напитком в руке и поднявшись на несколько ступенек, вы попадали во второй сектор, более удобный, где стояли небольшие банкетки без спинок, покрытые, как и пол, потертым темно-красным ковролином. Они располагались так, что образовывали квадраты (чтобы сидящим на них удобнее было беседовать), словно в середине предполагалось наличие стола — однако столов почти не было, за исключением одного-двух: ничто не должно было мешать свободному течению беседы и скольжению с одной банкетки на другую. Некоторые сидели, поставив бутылки рядом с собой или на пол; некоторые, держа их в руках, прохаживались или стояли, прислонившись к деревянным перилам, отделявшим второй сектор от третьего — свободного пространства с паркетным полом, расположенного чуть ниже.
Это походило бы на обыкновенный танцпол, если бы не странные элементы обстановки: гимнастический конь, установленный перед большим стеклянным расписным панно на одной из стен, сложенная лестница-стремянка и в глубине — древнее канапе с резной деревянной окантовкой, заключавшей лишь одно продавленное бархатное сиденье, потертое, засаленное, даже местами порванное. Вот и все. Нет, позади канапе еще были, скрытые наполовину задернутой занавеской, какие-то предметы непонятного назначения: доски, старые шланги, что-то еще — как будто туда свалили все лишнее. Я все больше убеждалась, что обстановкой никто особенно не занимался — здесь даже не было, как в «Туалете», некой эстетики изысканного старья. Нет. Здесь царила атмосфера безразличия, точно в заброшенных пустых складах, тянувшихся вдоль Гудзона, где по ночам так часто происходят короткие случки среди мусора и железного лома. Те, кто приходит туда, не обращают на это внимания. И, по большому счету, мне больше нравится это добровольно принимаемое убожество, чем неизбежное «световое шоу» с его дешевой мишурой.
На танцполе была только одна пара — негр с негритянкой, танцующие под известную рок-мелодию. Они остановились еще до того, как она закончилась. Мужчина принялся раздеваться, сбрасывая одежду прямо на пол, себе под ноги. Кажется, мне повезло: сейчас должно было «что-то» произойти. Раздевшись догола, он подошел к гимнастическому коню и растянулся на нем, так, что его грудь, живот и член оказались выставленными на всеобщее обозрение. Негритянка вытащила из брюк широкий белый ремень из плетеной кожи и принялась хлестать своего партнера. Она хлестала его почти повсюду, в основном — по животу и бедрам, жестоко, но умело. Мужчина, повернув голову к стеклянному панно, отрешенно наблюдал в нем ее действия. Он смотрел, как отражение поднимает руку, как обрушивается удар; смотрел на свое собственное распростертое тело и на лица тех, кто мало-помалу собирался вокруг них, тем не менее оставаясь на некотором расстоянии — то ли из страха, что их может задеть ремнем, то ли из почтения, а скорее всего, по обеим причинам. Тут вмешалась еще одна женщина, белая, довольно заурядной внешности, которая начала в лихорадочном исступлении хлестать негра многохвостой кожаной плеткой. Но ее возбуждение быстро иссякло. За все это время избиваемый не сделал ни единого протестующего жеста.
Совсем юная девушка, почти девочка, стоявшая рядом со мной, облокотившись на перила, повернулась ко мне и спросила, не из Парижа ли я и есть ли в Париже подобные заведения. Кажется, она сильно удивилась, когда я сказала, что нет. У нее была почти прозрачная кожа, и она напоминала фарфоровую куклу. Я спросила ее, есть ли у нее личный интерес к тому, что сейчас происходит у нас перед глазами. Она ответила: «Личного — нет, но… Я пишу порнороманы. Мне нужен материал, новые идеи…» — с такой мягкостью и искренностью, что я в ту же секунду поверила.
Отвернувшись, я заметила группу мужчин, молча сидевших напротив юной блондинки, которая тоже сидела на банкетке, откинувшись к стене и положив ногу на ногу, с очень самоуверенным видом. Она разговаривала со стоявшим перед ней на коленях молодым человеком, которого держала на поводке. Ее голос был сильным и ровным, звучного тембра. Она осыпала его оскорблениями. Молодой человек, белокурый, как и она, обнаженный до пояса, слушал ее. На правом запястье у него был браслет из белого металла, на шее — ошейник с цепочкой, на которой висела овальная медаль. Не прекращая говорить, женщина забавлялась с этой медалью, раскачивая ее золоченым носком своей босоножки. Он не отрываясь смотрел на нее, с жадностью впитывая ее слова, и казался безумно влюбленным. Весь вечер он не отходил от нее. Она и вправду была восхитительна (скорее всего, ей еще не было тридцати), с соблазнительно выступающей грудью, обтянутой красным шелком, округлыми плечами и россыпью веснушек. Когда, немного позже, я увидела ее молодого человека, в свою очередь распростершегося на гимнастическом коне, и заметила на его бедрах совсем свежие шрамы от ударов, я вновь подумала, что его потерянный взгляд трогателен, как у щенка, смотрящего на хорошенькую хозяйку.
Каждая из их импровизаций создавала вокруг них небольшое скопление людей, которое рассеивалось сразу же, как только действие прекращалось, и снова собиралось уже в другом месте, где в очередной раз происходило «что-то». В перерывах зрители знакомились (совершенно непринужденно обращаясь друг к другу без всяких предварительных вступлений), или танцевали, или просто бродили туда-сюда. Я тоже.
Таким образом я случайно обнаружила в конце сужающегося коридора небольшое помещение с низким потолком, разделенное на несколько частей серо-стальными плюшевыми портьерами и устланное широкими темно-фиолетовыми подушками. Отсутствие окон создавало впечатление, что находишься в подземном укрытии или комфортабельной тюремной камере. Здесь я нашла странное трио, которое уже заметила раньше в большом зале: очень молодая женщина, на сей раз брюнетка, изящная, с тонкими чертами лица, сидела верхом на деревянной перегородке. Ее одежда чем-то напоминала костюм цирковой наездницы. Взгляд ее был затуманен, она болтала ногами. У ее ног с таким же мечтательным видом сидели двое мужчин, гораздо старше ее, одетые лишь в черные сетчатые трико, обтягивающие их от ступней до основания шеи. На одном из них, с напудренным лицом, кроме этого, был женский парик, туфли на высоких каблуках и широкий черный кожаный пояс, украшенный буквой «М», выложенной из железных заклепок.
Три этих персонажа представляли собой примечательную картину, довольно двусмысленную. Я не могла точно определить, какие между ними отношения, пока не увидела их здесь, в одном из отгороженных закутков: она, сидя по-турецки, рассеянно смотрела — вместе с еще несколькими остановившимися возле них зрителями — как трансвестит, зарывшись в подушки, небрежно позволял ласкать себя другому, который, судя по всему, играл мужскую роль. Они, очевидно, нарочно делали это напоказ.
А теперь мне нужно рассказать о короткой сценке, которая произошла в этот вечер (или в другой, неважно). Молодой человек, почти мальчик, очень бледный и уродливый, вытянулся на полу рядом с лестницей-стремянкой. Молодая девушка встала прямо над ним, расставив ноги, и, осторожно приподняв подол легкого платья в цветочек (дело было летом) до самых ягодиц, чтобы не забрызгать его, обильно помочилась ему на лицо. По контрасту с ее милым, лишь слегка накрашенным личиком начинающей продавщицы ее поступок меня ошарашил. Зачем она это сделала? Первым моим предположением было, что ради удовольствия: ей нравилось, когда партнеры мочатся друг на друга. Потом пришла другая идея: просто по доброте душевной, потому что тот несчастный сам так захотел. Могло быть и так, что он, чтобы добиться этого, украдкой сунул ей в руку несколько сложенных долларовых бумажек. Я знаю, что так обычно и делается. Еще одно предположение: она сделала это из любви — чтобы доставить удовольствие какому-то другому мужчине (или женщине), который, вместе с другими зрителями, наблюдал, стоя в отдалении. Эта неуверенность, мало-помалу овладевающая мной, замутняет и самые недвусмысленные сцены. Были ли они, по зрелом размышлении, такими уж понятными? Не мог ли молодой блондин, похожий на преданного щенка, сам попросить (или даже потребовать, кто знает?) у своей очаровательной госпожи этого публичного унижения? Как знать? Да, впрочем, и чего ради?
Мне вспомнилась Марианна, юная француженка, с которой я познакомилась несколькими днями раньше в «Дневной красотке», где она выступала в садо-мазо-шоу. Когда я стала задавать ей вопросы на эту тему, она подтвердила мою гипотезу: все мужчины — или любители, или просто любопытствующие, или сами практикуют теорию «господства и/или повиновения». В случае с женщинами все не так однозначно. Есть профессионалки, которые ищут случайных клиентов (как она, например), но было бы ошибкой полагаться лишь на одежду, чтобы их отличить. Обычные в таких случаях атрибуты (сапоги на шнуровке, кожа, каблуки-шпильки и т. д.) некоторые женщины носят с единственной целью — самоутвердиться. Не нужно также забывать, что некоторые профессионалки выступают в роли повинующихся, «жертв». Кстати говоря, я сама видела только одну импровизацию, где в роли «повелителя» выступал мужчина. Но это, я думаю, не показатель. Итак, приходится признать, что об этом нет точных сведений.
На самом деле, некоторые посетительницы весь вечер оставались в тени своих спутников, словно сопровождали их на вечеринку; были и весьма примечательные, и все не остались незамеченными. Я и сама, едва успев войти, оказалась под пристальным неотрывным наблюдением. Самые сногсшибательные cover-girls, какой бы огромной не была дистанция, отделяющая меня от их молодости и красоты, должно быть, испытывали, входя с надменным видом в «нормальные» заведения, то же самое, что и я в тот момент — одновременно будоражащее и тревожное чувство, что ты являешься предметом всеобщего вожделения. Правда, на мне было простое, без всяких украшений, черное платье со стоячим воротником, что профаны полагают признаком некоторой чопорности, но посвященные воспринимают как свидетельство определенных склонностей. Один мужчина даже отважился сделать мне предложение (речь шла о том, чтобы помучить его в туалете), которое я сразу отклонила, как слишком уж прямое. И потом, чужие «фантазии», разыгрываемые, проживаемые, выставляемые напоказ без всякого стеснения — это было для меня так ново!..
Когда я говорю «без стеснения», поймите меня правильно: по молчаливому соглашению, никто никого не заставлял действовать или подчиняться чужим действиям против воли. За этим следил мощный мускулистый охранник. Одетый в черное, опоясанный кожаным ремнем с заклепками и с такими же браслетами на руках, он расхаживал туда-сюда, следя за порядком, который, к счастью, не приходилось защищать. Он был здесь своим человеком и, кажется, пользовался всеобщим расположением. И немудрено — разве, проходя мимо нас, он не спрашивал: «Are you happy?» — что не предполагало никакого ответа, но придавало ему вид примерного ребенка?
Изумленная всем, что увидела, смущенная беззастенчивым поведением совершенно незнакомых людей, вначале я сохраняла осторожную позицию наблюдательницы. Впрочем, неудачного высказывания моего спутника, университетского преподавателя, оказалось достаточно, чтобы удержать меня от всякой инициативы. Он произнес слово «цирк», в котором было нечто обескураживающее для чувствительных душ, боящихся столкнуться с насмешливым непониманием. Я решила in petto: 1) в его присутствии сохранять сдержанность; 2) вернуться сюда в другой раз, как можно быстрее; 3) позволить себе, коль скоро приняла такие решения, несколько маленьких отступлений от правил, которые остались бы незамеченными моим спутником.
Несмотря ни на что, немые призывы были слишком искушающими, и мне очень хотелось удостовериться, что «это действует». Это и в самом деле действовало, и очень сильно: губы не противились укусам, а груди — царапанью ногтями. Напротив. Мимолетные касания вызывали такую острую реакцию, о которой я даже не подозревала. Да, мне обязательно нужно было вернуться, чтобы зайти дальше в головокружительных исследованиях чужих обжигающих прикосновений.
В следующий раз я пришла сюда вместе с подругой, высокой, стройной, очень элегантной, о которой большинство знакомых говорили: «Все еще красива». «Все еще красива!» Горькая сладость этого комплимента приводила ее в отчаяние — ее, по-прежнему, как и в двадцать лет, неравнодушную к юным воздыхателям! Но ее время ушло, и она это знала. Она ничуть не цеплялась за ухажера, который у нее оставался, сознавая (о, насколько хорошо!), что этим полностью растопчет свое самолюбие, а ради чего? Ради того, чтобы получить иллюзорную отсрочку приговора.
Однако при желании она могла бы отбросить убийственное наречие, это «еще», которое так ее терзало, и остаться «просто красивой». Впрочем, такой она, очевидно, и была в глазах молодых людей, которые не оставляли ее в покое, стоило нам расположиться на неудобных банкетках. Лесть, которую ей расточали в былые времена, она снова нашла — здесь и сейчас. Но хотела бы она, для того, чтобы «они оказались у ее ног», загнать их туда или даже равнодушно отшвырнуть? Знала ли она сама об этом?
Чтобы подать пример, я обратилась к юному итальянцу, уже долго сидевшему между нами, и указала ему на свои туфли тем повелительным жестом, который так хорошо понимают собаки и который означает: «К ноге!» Приказ был очевиден. Однако он тут же заколебался, не уступить ли место более проворному конкуренту — молодому человеку, который, оказывается, уже какое-то время, даже не замеченный мною, стоял возле меня на коленях, выпрашивая взглядом позволения заменить собой нерешительного итальянца. По одному лишь движению моих век он ловко перевернулся и вытянулся на спине под прямым углом к банкетке (эта деталь имеет значение), положив голову между моих ступней, обутых в черные лакированные туфли. Не довольствуясь тем, чтобы просто лизать верх туфли, чем ограничивался мой молчаливый приказ (того, что он может пойти дальше, перешагнуть этот порог эксгибиционизма, первый этап, я не предвидела) — так вот, вместо того чтобы просто лизать верх туфли, он приподнял ее обеими руками, благоговейно, словно это было сокровище, которого ему позволили коснуться лишь по счастливой милости судьбы. Он провел ею по лицу, поглаживая себе лоб, щеки, нос, губы подошвой, которую едва ли хорошо очистила щетка-коврик у входа. Он втягивал носом ее затхлый запах, впитывал его и был наверху блаженства. Вначале я просто наблюдала за ним, никак не реагируя. Я смотрела, как моя туфля скользит по бледному лицу, которое с кошачьей чувственностью трется о лакированную поверхность. Вскоре я была полностью захвачена этим зрелищем. Он высунул кончик языка, словно чтобы попробовать каблук на вкус, и — невероятно! — действительно это сделал: с силой всадил острый тонкий каблук между крепко сжатых губ и медленно просунул его внутрь, весь целиком. Потом принялся двигать каблук вверх-вниз, постепенно все более резко, и это движение невольно передалось моей ноге. Вся моя чувственность ушла туда, в каблук, в это продолжение моего тела, в глубине которого собирался любовный сок. Словно бы я сама теперь заставляла двигаться вверх-вниз этот оживший отросток, от которого исходила тайная сладострастная пульсация, передающаяся подошве ноги, наэлектризованной до самых кончиков ногтей; словно бы я сама погружала его в полуоткрытые в экстазе губы и снова вынимала, поблескивающий от слюны.
Потом я увидела, как молодой человек закрыл глаза и его ладони вяло распростерлись на полу. Тогда, понемногу вытягивая ногу вперед, я с помощью другого каблука начала расстегивать пуговицы его рубашки, одну за другой, вплоть до растущего вздутия под ширинкой голубых джинсов, затем просунула каблук между кожей и тканью и, с силой вдавливая острие в кожу, прочертила красный след между разошедшимися полами рубашки. На его безволосом загорелом теле пунктиром выступили капельки крови, превратившиеся в тонкие горячие струйки. Да, конечно, они должны были быть горячими, даже обжигающими… Я вылила на него содержимое недопитой бутылки пива, которую все еще держала в руке. Капли этого желтого теплого дождя стекали ему на грудь, на искаженное лицо, впитывались в одежду. Я опустилась на колени, чтобы поцеловать его увлажненные губы.
Все, что меня окружало, исчезло за пределами моей вселенной, которая свелась к одному-единственному, отрезанному от всего остального, самодостаточному зрелищу: американец лет двадцати, с короткими белокурыми вьющимися волосами, без имени, без прошлого, распростертый у моих ног, одетый в рубашку в мелкую клетку, джинсы и кроссовки; ничто не могло бы выделить его из толпы ему подобных, даже браслет из белого металла, который он носил на правом запястье, если бы не одно: сейчас он был для меня единственным, кто находился в центре окруженного пустотой пространства, в котором существовали только он и я. Как будто бы мы были одни, я соскользнула с банкетки и присела на корточки у него над головой. Как будто бы мы были одни… Однако я крест-накрест закрыла ладонями лицо, чтобы не было слышно моего прерывистого дыхания, участившегося в тот момент, когда я почувствовала под своей расстеленной по полу юбкой, как его язык ласкает кожу моих бедер сквозь эластичную ткань сетчатых колготок. Мне показалось, что я сейчас кончу, прямо здесь, на публике…
Когда, гораздо позже, я очнулась и отняла руки от лица, то, разумеется, увидела, что мы окружены отнюдь не пустотой, а многочисленными зрителями, чьи взгляды были прикованы к нам. Часть собравшихся, включая мою подругу и ее итальянца, сидела на банкетках позади нас, на некотором расстоянии, словно для того, чтобы освободить пространство, где мы были бы одни и видны со всех сторон. Другая часть была перед нами: человек двадцать мужчин стояли полукругом, вплотную друг к другу. Сколько времени они уже наблюдали за нами, неподвижные, молчаливые? И кто бы мне сказал, еще совсем недавно, что я вовсе этого не испугаюсь, и даже более того — что, окрыленная собственной смелостью, все еще стоя на коленях, я сама начну разглядывать их по очереди, одного за другим? Один из них отвернулся и ушел. Другие выдержали мой взгляд, и я понимала, что они останутся на месте, что бы ни случилось — пока я буду предоставлять изысканные блюда для утоления их терпеливой страсти.
Но момент был упущен, и юный блондин понял это по моей недвусмысленной улыбке. Он поднялся с пола, встал передо мной на колени, поцеловал мне руку и сказал «Спасибо» по-французски. Я погладила его по волосам, жестким от засохших пивных капель. «Спасибо»… Это единственное слово, которое свяжет нас в будущем.
Он поднялся и исчез, пройдя между стоявшими полукругом зрителями, которые почти сразу же разошлись. Несколько мужчин приблизились, чтобы получше разглядеть меня и заговорить со мной. Один из них, лет тридцати, очень утонченный, выглядевший настоящим денди в своем костюме-тройке и саржевом галстуке, произнес: «It was wonderful». И я почувствовала себя польщенной, как актриса, сошедшая со сцены, которую взволнованно уверяют, что она была «абсолютно неподражаема». Еще и сейчас я не перестаю этому поражаться.
Как бы то ни было, эти мужчины со своими бесхитростными восторгами убедили меня, что я в самом деле устроила им роскошный спектакль, и что сами они были примерными статистами (восторженными и немыми) в этом спектакле, который я разыгрывала лишь для себя одной.
Позже я снова заметила этого молодого человека — он смотрел на меня издалека, в одиночестве сидя на маленькой лестнице, ведущей в бар. Я подошла и тоже села на ступеньки рядом с ним. Когда я сказала, что живу в Париже, он воскликнул: «Как бы я хотел побывать там с вами!» Потом добавил: «Your slave». На его рубашке кое-где виднелись засохшие пятнышки крови.
Вечеринка была уже в разгаре, когда один из зрителей принес мне цепочку, найденную под «моей» банкеткой. Я вспомнила медаль, раскачиваемую золоченым носком босоножки. Заинтригованная находкой, я принялась изучать ее, держа на ладони маленький овальный золотой медальон. Я рассматривала прилипшие к нему ворсинки ковра. Как выяснилось, напрасно — тем временем мой спутник исчез.
Для очистки совести я поискала его среди остальных посетителей: я хотела узнать его имя, адрес, способ с ним связаться. Но он как в воду канул. Я поспешно направилась к выходу. Прямая улица была пуста, насколько хватало глаз. Ночь — нема. Недавний ливень смыл разбухший мусор в сточные канавы. На неровных тротуарах поблескивали лужи.
Через несколько дней я уехала из Нью-Йорка. Я больше никогда не видела этого мальчика с васильковыми глазами. «Forget me not…» Я не забыла.
Размышления 1
Без сомнения, мне бы и в голову не пришло рассказывать историю своей жизни, если бы не случай. Случай заключался в том, что Жан-Люк Энниг начал расспрашивать меня о «стратегиях вуайера». Беседа на эту тему, едва завязавшись, пошла дальше в совершенно другом направлении, где изначальная тема вуайеризма совершенно затерялась. Вместо этого возникла тема рассказа, построенного в форме долгого диалога — с того момента такая форма стала моей любимой — «Мученичество Себастьяна».
Поскольку в журнале «Tel quel» должен был появиться важный отрывок из этого рассказа, я попросила, чтобы мне прислали текст для предварительного просмотра — по крайней мере, текст моих пояснений.
При чтении дактилографических оттисков я почувствовала, как на меня нахлынула волна разочарования: «Это не то!» Конечно, все слова были мои, я их узнавала. Ничего не вырезано, не переврано, не искажено… Разочарование я испытывала лишь по отношению к себе самой. Я не могла избавиться от мысли: «Это не то». Или, еще хуже, — «Да, это оно и есть». Тогда я переделала некоторые фразы и почти полностью переписала последние абзацы. Конечный результат понравился мне больше, но все же не удовлетворил окончательно. Итак, продолжать было бесполезно, поскольку я наконец поняла: «то» не получится никогда. Но кое-что я все-таки сделала: переписала некоторые эпизоды, следующие за вечеринками, прозванными «в память мученичества Себастьяна», а потом, по инерции — два других, предшествующих им и происходящих в Нью-Йорке.
Отчего такое упорство? Хотя отныне я полностью сознаю, что не смогла бы перекрыть сообщение между рассказом и образами, по-прежнему теснящимися у меня в голове, я хотела бы зафиксировать для себя, своих друзей и нескольких рассеянных мечтателей пусть даже только след тех эфемерных событий, хрупких, шатких мгновений, перед тем как они полностью рассыплются в прах.
Мученичество Себастьяна
— Расскажите мне историю о Себастьяне.
— Как я уже говорила, эта вечеринка была для меня одной из самых впечатляющих. Еще много ночей спустя я не могла заснуть. А днем не могла есть. В первые два-три дня я была как выжатая… Несомненно, по причине страсти, которую я там испытала…
Мне хотелось перепачкать мужчину разбитыми яйцами. Эта идея у меня была уже давно. Помните фильм «Нарастающее удовольствие»? Там есть сцена, где одна женщина разбивает яйца на теле другой. Но она делает это очень осторожно, лишь слегка перемещая и встряхивая их так, что они трескаются, а не раскалываются. Мне же хотелось, напротив, разбить их вдребезги. Я всегда мечтала воссоздать наяву картину «Мученичество святого Себастьяна», где вместо стрел были бы яйца. Эта мизансцена требовала специальной обстановки (голая стена, пол, которому ничего не страшно) и исключительного актера. И то и другое я нашла в течение всего одной недели: прекрасного раба, который, как мне казалось, должен был быть идеальным святым Себастьяном, и пустую комнату с зеркальной стеной и крепким полом — в доме одного моего друга.
Кроме этого человека, которого я отныне буду называть Себастьяном, я решила привлечь двух других участников: мою подругу (разделявшую мои вкусы) — на роль «горничной», и еще одного мужчину — на роль «прислужника», чтобы он помог мне создать нужную обстановку.
В назначенный день я приехала на место первой, в одиночестве. Ключи у меня были. Я осмотрела комнату и стала думать, как все устроить. Потом перенесла в нее все предметы, которые казались мне необходимыми. К семи часам вечера прибыл первый участник, «прислужник».
Этот мальчик, у которого была склонность к подчинению, очень любил исполнять приказы одной женщины и делал за нее всю домашнюю работу. Я уже предвидела, как он начнет мыть и чистить все вокруг и помогать мне в приготовлениях. Мне бы хотелось также прорепетировать мои действия — так сказать, потренироваться на нем, как на дублере основного актера.
Я смотрела, как он моет пол и протирает зеркало. Потом я показала ему, где лежат пластинки, которые мне хотелось слушать во время действа — с музыкой одновременно романтичной и страстной. Нагрузила его и другими мелочами, которыми не хотела заниматься сама. Мы поставили напротив зеркала, в двух-трех метрах от него, кресло, разложили подушки для моей «горничной», расставили свечи, ароматические палочки и прочее. Затем я велела ему раздеться и встать у зеркала, а потом бросила в него яйцо, чтобы проверить, как будет выглядеть это зрелище. Вот и все. После этого ему осталось только вымыться, одеться и очистить зеркало.
Итак, все было готово, и мы могли пойти поужинать. Мы отправились в кафе в двух шагах от дома, но я не могла проглотить ни кусочка… Вы когда-нибудь играли в театре? Мной владела та же тревога, которую испытывают перед выходом на сцену — боязнь оказаться на публике, некая смесь паники и эйфории. Но потом, когда действие началось, страх полностью исчез.
Мы договорились с моей «горничной», что она заедет за тем, кого я называю Себастьяном; ей также нужно было проверить, чтобы при нем были необходимые аксессуары, из которых мне больше всего нравились повязка на глаза, собачий ошейник и кнут. Они проделали путь на автомобиле, в полном молчании. Когда они прибыли по указанному мной адресу, она завязала ему глаза, прежде чем позвонить.
Я тем временем переоделась. Теперь на мне был своеобразный наряд: черное шелковое платье с открытыми плечами, такие же перчатки, длиной до самых подмышек, черные чулки и туфли на шпильках.
— И черная губная помада?
— Очень темная. Освещение давали только свечи, стоявшие на полу, достаточно далеко от зеркала. Оно было не слишком хорошего качества, поэтому свет был слегка синеватый…
Моя «горничная» позвонила, и я сама пошла ей открывать. Мальчик с завязанными глазами стоял рядом с ней. Повязка нужна была только затем, чтобы он раньше времени не увидел комнату с зеркалом, через которую только и можно было пройти из прихожей во вторую комнату квартиры. Когда мы вошли туда, я сняла повязку. Моя юная подруга по сути не знала Себастьяна — она всего лишь привезла его сюда. Так что я его ей представила. Он стоял на коленях. Я внимательно изучила его, каждую черту: рот, глаза, шею. Затем мало-помалу раздела его (должна признать, с некоторой грубостью, поскольку разорвала ему футболку), под комментарии зрителей.
В какой-то момент мой прислужник, который молча наблюдал за раздеванием, слегка улыбнулся, и эта улыбка тотчас же передалась молодой женщине. Тут я пришла в ужас, поскольку ничто так не разрушает любое священнодействие, как смех; и даже обычная улыбка была для меня невыносима. Я принялась яростно хлестать его кнутом, что тут же остановило их попытки продолжить веселье. Я поставила его лицом к стене и приказала не оборачиваться; для него это было достаточно суровым наказанием, поскольку он как раз очень любил «смотреть». Он не возражал. Он был даже испуган: очевидно, почувствовал, что я готова избить его довольно сильно. Затем я вернулась к Себастьяну и продолжила его раздевать. Ему тоже довелось попробовать кнута, но по другой причине: он не написал мне обещанное письмо, и это был серьезный проступок. Затем мы обменялись несколькими словами: слова играют для меня большую роль, в том числе и эротическую…
— Вы сделали фотографии?
— Вы имеете в виду: фотографии на память? В тот момент мне было не до того… Знаете, единственная вещь, которая меня в самом деле интересует — это драматическое напряжение реальной сцены. Вот почему в подобных ситуациях вокруг меня, как правило, мало людей. Я заметила, что если участников слишком много, интерес рассеивается. А мне нужно постоянно чувствовать других актеров рядом с собой. Чем их больше, тем труднее достигнуть такой степени напряжения, и тем утомительнее это для меня. Их должно быть не больше девяти-десяти, но это максимум. Такая ситуация — скорее исключение. Вот четверо-пятеро участников — идеальный вариант.
В этот вечер, навсегда запечатлевшийся в моей памяти, что-то произошло… я не знаю… примерно так себя чувствуешь после некоторых наркотиков: во власти безумия, пусть краткого, но все же безумия.
Затем мы перешли в комнату, подготовленную для церемонии. Я села в кресло и велела горничной подвести ко мне будущего мученика и поставить его передо мной на колени. Потом я привязала его запястья к ручкам кресла. Пока она его хлестала, также по моему требованию, я принялась целовать его, слегка покусывая ему губы. У него были прекрасные губы — нежные и покорные, как и нужно. В то же время я наблюдала эту сцену сзади в большом зеркале, где отражение было едва различимо из-за полумрака.
Северен, мой прислужник, которого незадолго до того я наказала, повернув лицом к стене, теперь был поставлен позади меня, в темный угол, откуда мог наблюдать за происходящим. Участвовать ему не разрешалось — только смотреть… Когда я решила, что уже достаточно нацеловалась с Себастьяном и что его вдоволь исхлестали, я отвязала его, встала с кресла, подвела его к зеркалу и, поставив на колени, заставила смотреть на свое отражение. Потом плюнула в зеркало. Он тут же понял, что должен сделать: слизать плевок. Я снова плюнула, на этот раз в отражение его лица.
Конечно, я сознаю, что отчет, который я предоставляю вам сейчас о тех действиях и их последовательности, выглядит сухим и бесстрастным, тогда как мне их развитие представляется прекрасным, волнующим, необходимым… Необходимым для чего? Как раз для красоты, быть может… Понимаете, это не должно восприниматься с перебоями, провалами… В конечном счете, это очень театрально. Я думаю, что важны не действия сами по себе, а то, что я ими создаю и что захватывает людей, которые находятся рядом со мной. Я создавала некое гипнотизирующее действо; если бы этого гипноза не было, не было бы вообще ничего. И для меня все это было по-настоящему — я испытывала ощущение, что этот спектакль происходит в реальной жизни. Если бы я вдруг перестала верить в это сама или не слишком хорошо играла свою роль… ничего бы не произошло. Это было бы лишь чередой неинтересных действий; тех же самых, но неинтересных. Именно этой «реальности», по сути, ждут от меня окружающие. Доказательством служит то, что я часто предлагала своим друзьям встречаться без меня, поскольку я много путешествую. Но у них ничего подобного не получалось. Словно им нужна была распорядительница. И даже если я ненадолго отстраняюсь от своих обязанностей и передаю их одной из моих «сообщниц», то всегда нахожусь поблизости и наблюдаю за происходящим, готовая в случае чего вмешаться…
Так вот, затем я попросила мою горничную прислониться спиной к зеркалу, медленно приподнять платье и раздвинуть ноги, а Себастьяну — благоговейно вылизывать ее, начиная от кончиков пальцев на ногах и постепенно поднимаясь дальше — к икрам, подколенным впадинкам, бедрам… Я наблюдала за этой сценой, снова усевшись в кресло. Прислужник, стоя позади меня, тоже смотрел на них и при этом ласкал себя (что тоже было ему дозволено). Хотя он и стоял в тени, я различала его движения в зеркале. Когда я спросила горничную, хорошо ли Себастьян выполняет свою работу, она ответила, что да. Потом она вернулась ко мне и села справа от меня на подушки. Тогда я велела прислужнику встать на колени у моих ног, рядом с низкой скамеечкой, на которой стояла миска с яйцами и хрустальный бокал, а Себастьяну — в свою очередь, прислониться спиной к зеркалу и скрестить руки на груди.
— Он на вас смотрел?
— Да.
— Он умолял вас бросать в него яйца?
— Он ничего не говорил. Этот мальчик вообще не разговаривал.
Потом мой прислужник разбил яйцо, вылил его в хрустальный бокал и протянул мне. Я взяла бокал и, размахнувшись, выплеснула яйцо на напряженное тело Себастьяна. Втрое яйцо попало в зеркало, третье — снова в него, и снова в зеркало, и снова в него, но на этот раз более точно, и медленно стекло по всему телу вниз.
— Это происходило в тишине?
— Да, пластинка остановилась, и были слышны лишь сухой хруст яичной скорлупы и приглушенные шлепки яиц, попадавших в зеркало или в тело. Я вошла в раж, и звук разбитого стекла показался мне естественным продолжением остальных; поэтому я одним ударом разбила бокал. Затем с осколками в руках подошла к Себастьяну — так близко, что почти могла ощутить стук его сердца. Наши глаза встретились… На его лице не дрогнул ни одни мускул, он не издал ни звука. Моя жертва была на все согласна. Тогда я продолжила: хрустальным осколком начертила крест на его левой груди. И долго зализывала этот восхитительный порез.
Слов почти не было. Говорила только я, и то лишь иногда. Но так или иначе, мои зрители испугались: все же я была слишком напряжена. И эти осколки у меня в руке тоже внушали страх. Возникло то немое оцепенение, когда боятся того, что сейчас произойдет. На следующий день моя подруга мне призналась, что слегка встревожилась, увидев меня в таком состоянии. Но тогда она ничего не сказала. Я действительно была как в трансе. Я немного отступила назад, чтобы получше рассмотреть картину. Это и в самом деле… было похоже на живую картину. На какой-то момент все застыло в неподвижности. Лишь в отблесках свечей по зеркальной поверхности и по коже Себастьяна медленно стекали клейкие струи, а в той части зеркала, которая осталась чистой, слегка подрагивали наши молчаливые отражения — в глубине, полускрытые темнотой.
Я приказала Северену собрать кончиками пальцев нет много той жидкости, которая выступила из члена Себастьяна-мученика, и смазать ею мои губы.
Когда это было сделано, я спросила свою горничную, хочет ли она, чтобы этот мужчина удовлетворил ее такой, как есть, перепачканный, прямо здесь, на полу, или же она предпочитает, чтобы он был вымыт и надушен. Она ответила, что он ее больше устраивает вымытый и надушенный. Тогда я отправила прислужника наполнить горячую ванну. Мученик был приведен в тот вид, какого желала моя подруга, а потом отведен к постели со свежими простынями, где они занялись любовью у меня на глазах. Они были очень красивы, особенно он. Такой… умиротворенный. Словно на него снизошла благодать. Она тоже это заметила — так она сказала мне позже.
Пока они занимались любовью, прислужника в спальне не было. Он мыл пол и приводил все в порядок в соседней комнате. Потом я позвала его, чтобы он принес нам шампанского. Ему тоже было позволено с нами выпить. В подобных церемониях я продумываю не только основную часть, но и завершение. Нужно уметь поставить заключительную точку. Ни в коем случае нельзя допустить, чтобы все закончилось разговорами, болтовней. Нужно четко разделить действие на начало, середину и конец. Выпив шампанского, я попросила мою подругу об одолжении — уехать вместе с Себастьяном и снова, как и по дороге сюда, хранить молчание.
Я осталась одна с Севереном. Последняя сцена тоже была частью церемониала: я стояла и смотрела, как он приводит все в порядок. К этому моменту я была уже в сапогах.
— Обнаженная?
— Нет. Впрочем, я никогда не обнажаюсь. Точнее сказать, никогда не показываюсь обнаженной. Никогда. Это вопрос этики… Прислужник тоже был одет. Должна сказать, я была достаточно жестока: я опрокинула… Я заставила его проделывать одну и ту же работу дважды.
— Что вы опрокинули?
— Ведро с горячей водой: он только что вымыл пол. Потом я потребовала у него заняться моим телом…
— Так значит, он вам больше нравился?
— Нет. Но я решила: пусть в этот вечер будет так. Он имел право на награду. Он нам прислуживал. Какое-то время он оставался в одиночестве, отстраненный от нашего действа…
Осмотрев результаты его работы и убедившись, что она выполнена на совесть и никто не сможет догадаться, что здесь происходило, я попросила его отвезти меня домой.
— Было ли какое-то продолжение у мученичества Себастьяна?
— Да, эта сцена произвела на меня настолько сильное впечатление, что мне захотелось пережить ее снова, но не в точности так же, поскольку я знала, что в этом случае получу лишь выцветшую копию, ощущение вторичности, слабый отзвук. Я хотела вариации на ту же тему. Да, именно так… если взять музыкальную метафору… «вариации на тему». И из множества возможных вариаций я выбрала «женскую» — теперь женщина должна была быть главным действующим лицом, живой статуей, мученицей.
— А вы не боялись, что в результате получится «дубликат»?
— Мой очередной проект это и предполагал: прежний ритуал с новыми участниками. Именно это я и хотела сказать, воспользовавшись музыкальным термином «вариации». Я могла бы также поговорить о «повторах и различиях», «сочетании прежнего и нового», о том, как «повернуть картинку», чтобы взглянуть на нее под другим углом… Я очень хорошо понимаю тех, кто, просмотрев в книге несколько отрывков по диагонали, думают, что все это дежа-вю и что снова возвращаться к тем же самым причудам какого бы то ни было характера — пустая трата времени. Даже если предположить, что в первый раз они проявят заинтересованность и любопытство, они вполне могут сказать: «Один раз это годится, а два — уже слишком…» Они скажут, что это «похоже». Ну конечно! Но я бы на это ответила, если бы не боялась вызвать возмущение, что точно так же и все концерты Моцарта «похожи»! Разумеется, я отдаю себе отчет в том, что все эти игры в «повторы и различия» — «от головы», тем более когда используются в необычных занятиях, где вкус к «нечистому» смешивается с пристрастием к эстетическому оформлению.
— Вернемся к мученичеству Себастьяна в новом исполнении. Итак, вы решили сделать «женскую» версию…
— Да: сделать женщину главной героиней действа, живой статуей, мученицей… Об этом я уже говорила. Чтобы усилить впечатление повторного открытия, мне требовались и другие участники: новый «прислужник» и двое «сообщников», мужчина и женщина, которые стояли бы по бокам от меня. Только Себастьян, «прекрасный раб», был приглашен во второй раз. Но, в отличие от участников, место и обстановка должны были остаться прежними.
Итак, в назначенный день я снова приехала одна в ту же самую большую квартиру, пустынную и молчаливую. Я снова увидела ту же комнату без мебели с голым полом, те же стены, без всяких украшений, если не считать низких деревянных панелей, выкрашенных в темный цвет, и огромного зеркала от пола до потолка. Прислужник прибыл вскоре после меня, как мы и договаривались. Раньше ему не приходилось выступать в таком амплуа. Я знала, что он не новичок в подобных делах, но в этот вечер решила ограничить его скромной ролью, по которой, во всяком случае, можно было бы судить с большей определенностью, достоин ли он со временем войти в круг посвященных. Его задача (сделать обстановку в точности такой же, как и в прошлый раз) с самого начала облегчалась тем, что мне здесь все было уже знакомо. Моя склонность к ритуалам требовала, чтобы использовались те же самые предметы, точно так же расположенные; поэтому не было никакой причины менять свои прошлые распоряжения: вымыть пол, очистить зеркало, поставить напротив него, метрах в трех, кресло для распорядительницы, разложить на полу подушки, поставить сбоку от кресла низкую скамеечку, на нее — миску с яйцами, хрустальный бокал и т. д.
Поскольку мне не требовалось «репетировать» мои действия на прислужнике — я их уже знала — то я ограничилась лишь тем, что, прислонившись к стене, наблюдала за его работой и оценивала результаты. Но время от времени я выходила из неподвижного состояния — в написанной им хронике этого вечера, которую он прислал мне несколькими днями позже, были следующие слова: «В ожидании других приглашенных она уделила немного внимания мне: она попросила меня поцеловать ее… очень нежно… потом вдруг сильно укусила меня в губы… Она сделает это еще множество раз за вечер, чередуя великую нежность и боль, находя удовольствие в том, чтобы предупреждать меня заранее („Сейчас я тебя укушу…“, „Сейчас я дам тебе пощечину…“), чтобы я знал, что должен подчиниться». (Замечу кстати: я уверена, что не называла его на «ты»!)
Когда все было готово, я ушла, чтобы переодеться в костюм распорядительницы действа, который уже описывала (длинное черное платье из переливчатого шелка с открытыми плечами, длинные черные шелковые перчатки до самых подмышек, туфли на каблуках-шпильках, ожерелье и серьги из черного янтаря). Нет смысла к этому возвращаться… Прислужник, увидев меня, сказал: «Вы прекрасны…», и я велела ему налить мне виски. Как я уже говорила, что все действия и их последовательность должны быть расписаны поминутно.
Когда я открыла дверь, молодая женщина неподвижно стояла на лестничной площадке. На ней, как мы и договорились, была черная полумаска, прорези в которой были затянуты прозрачной тканью с блестками. Я взяла ее за руку, чтобы провести по квартире, в которой она прежде не была. Женщина была, как почти всегда, искусно задрапирована в какие-то восточные одеяния красных оттенков. Но это не имело значения, поскольку я почти сразу же раздела ее и оставила стоящей на коленях на полу «подсобной» комнаты. Я объяснила ей, что так она должна будет стоять, не шевелясь и не пытаясь ничего увидеть, до того момента, пока не прибудут остальные приглашенные (число и состав которых были ей неизвестны). Также ей было запрещено разговаривать на протяжении всего вечера, если только кто-то из присутствующих не обратится к ней с вопросом. Затем я в шутку опутала ее тонкой сетью, которую нашла здесь в кладовке. Ячейки сети были крупными, так что все тело оставалось на виду, а соски выглядывали наружу. Разумеется, я воспользовалась случаем, чтобы немного поласкать их. Ей не пришлось долго страдать от неудобной позы, поскольку остальные участники прибыли вскоре, в назначенное время. Оставалось лишь послать моего прислужника за Себастьяном в соседнее кафе, где он по уговору должен был находиться. Ему тоже было приказано появиться в черной полумаске с затянутыми легкой тканью прорезями — не для того, чтобы он не смог увидеть обстановку (уже знакомую), но чтобы не смог разглядеть других партнеров.
— Он что-нибудь знал, о том, что должно было произойти?
— И да и нет. Я не люблю ничего рассказывать заранее: рассказать — значит уже отчасти сделать, а после этого желание сделать что-то в реальности заметно убывает. Себастьян, конечно же, не отважился расспрашивать меня напрямую (да и как посмел бы «раб» задавать вопросы?), но он явно пытался обходными путями получить… скажем так, хоть какие-то крохи в пищу своему воображению; я сказала ему одно: что будет присутствовать молодая женщина. Я знала, что быть привязанным к женщине — это один из его фантазмов (слово очень расхожее, но довольно удобное…). Он также догадался, что я буду вновь использовать яйца, поскольку я неосторожно употребила выражение «вариация на прежнюю тему». Тогда это стало очевидным…
Его я тоже отвела в отдельную комнату — третью, где оставила стоять на коленях с завязанными глазами в ожидании своего выхода на сцену. Это была самая дальняя комната, и оттуда было не слышно — или едва слышно, — что происходит в остальных. Он вскоре почувствовал себя исключенным из игры; по крайней мере, так он написал мне позже…
— Вы потребовали от него, чтобы он написал вам письмо?
— Я требую только того, что наверняка могу получить! Но я и в самом деле люблю получать подобные «хроники». Идеальный вариант — когда каждый участник пишет свою собственную версию происходящего. Насколько же отличается один рассказ от другого! Конечно, наиболее яркие моменты являются ключевыми в каждом описании, но порой бывают удивительные и показательные упущения — или, напротив, явно незначительные и мимолетные события заставляют сердца биться сильней и приобретают преувеличенную важность по отношению к остальным. Кстати, Северен, Себастьян и моя горничная, разумеется, почувствовали бы значительную разницу между тем, что пережили они сами, и тем, что я вам рассказываю. Именно это и интересно — разные точки зрения. Возможно, стоило бы опубликовать их рассказы в качестве приложений к моему.
— Итак, все участники собрались?
— Да, теперь все актеры были на месте. Но от первых сцен в моей памяти остались лишь отрывочные воспоминания: новые приглашенные, мужчина и женщина (назовем их для простоты Н. и F.) возле обнаженной девушки… сеть на ее нежной горячей матовой коже… едва заметные следы на каждом плече от букв L и А — очень тонкие белые линии на фоне загара… ее напряженная грудь, когда они начали ласкать ее соски… прерывистые вздохи… несколько отданных ей приказов — например, подняться и пойти (с нашей помощью, поскольку она почти ничего не видела) в комнату, подготовленную для церемонии. Потом я на короткий миг приподняла ее маску, чтобы она увидела огромное зеркало, возле которого ее поставили. Ей было велено встать на колени, лицом к нам и спиной к зеркалу, скрестить руки на груди, наклониться вперед так, чтобы плечи коснулись пола, и раздвинуть бедра — такая приглашающая поза была одновременно прекрасна и бесстыдна, поскольку в зеркальном отражении ее влагалище оказалось на переднем плане. Мы сказали ей, что в этой позе она очаровательна и должна сохранять ее, пока нам не надоест…
— Почему вы замолчали?
— Не знаю… Я опять не могу точно вспомнить… Когда я описывала вам эту картину, я «увидела», что тело девушки больше не было опутано сетью. Но когда я ее сняла? Не помню… Затем я пошла в ту комнату, где Себастьян ждал, когда наконец соблаговолят заняться им. Должно быть, я велела ему раздеться, потому что он стоял на коленях, обнаженный, с завязанными глазами, в той комнате, где прежде находилась девушка. Повинуясь моему жесту, прислужник подошел к нему и принялся целовать, едва прикасаясь губами — как я и приказала это делать.
Потом мы в свою очередь приблизились, в полном молчании. Наши ласки добавились к ласкам прислужника — анонимные и не связанные с сексуальными помыслами в этой прекрасной голове. Я начала царапать ему соски своими острыми ногтями, и он моментально возбудился. Было само по себе возбуждающе удостовериться в том, что он полностью доведен до кондиции, коснувшись кончиком пальца, если можно так выразиться, живого тому подтверждения. Время от времени кто-то из нас выходил в соседнюю комнату, чтобы убедиться, что молодая женщина (мне все время хотелось назвать ее Юдифью или Саломеей) все еще остается в той позе, которую ей предписали.
— Но, кажется, вы говорили о «связывании»?
— Да, я как раз собираюсь к этому перейти… Эту картину можно было бы назвать «Связанные рабы». Итак, мы перешли в «ритуальную» комнату и заняли позиции, о которых договорились заранее. Вы помните: лицом к зеркалу, мои помощники — по бокам от меня, прислужник — слева, возле скамеечки.
Девушка наконец поднялась, Себастьян стоял перед нами. Я объявила им, что их сейчас свяжут спиной к спине, так, чтобы они не могли друг друга видеть, с помощью ремней и цепей, за руки, запястья, бедра и лодыжки, что потом их будут хлестать кнутом — просто так, без всякого повода, ради удовольствия моего и моих друзей (и для их собственного тоже, но этого я не сказала).
— Они были одного роста? Какие у них были лица?
— Они оба были высокими, она, правда, немного пониже, но это не создавало проблем, поскольку на ней остались туфли на высоких каблуках, так что она оказалась вровень с ним, и их неподвижные тела соединились друг с другом, как нужно. Их поставили напротив зеркала, одним боком к нему, другим — к зрителям. Я дала Н. кожаную плетку, и он тут же начал хлестать ею девушку. Она не сопротивлялась, но ее инстинктивные подергивания натягивали путы и заставляли Себастьяна пошатываться — из-за этого они оба могли потерять равновесие. Я начала хлестать его лишь тогда, когда увидела, что дрожь и стоны девушки настолько его распалили, что он и сам начал стонать. Чем сильнее я хлестала его — по груди, животу, бедрам, — тем громче он стонал; казалось бы, это должно было заставить меня хлестать с еще большей яростью, но нет: я остановилась. Обернувшись, я увидела, что F. привязала прислужника к трубе отопления в темном углу и мучает его, глядя на нас.
— Вы так и не ответили на мой вопрос по поводу их внешности.
— Возможно, потому, что эта пара настолько соответствовала стереотипу, что это было почти помехой! Девушка-брюнетка и юноша-блондин — ну прямо фотография на обложку глянцевого журнала! Но, в сущности, зачем пытаться избежать этих штампов? Почему бы не признать, что именно это я и хотела увидеть: ожившее клише?.. Брюнетка и блондин, оба красивые — но это, конечно, вам ни о чем не говорит. Поскольку вы хотите, чтобы я сказала что-то особенное о них, слушайте: у нее был четкий профиль, горделивая осанка, стройная фигура, черные волосы, золотистая кожа, черные глаза; сравнения, которые приходит мне на ум: «египетская богиня», «восточная принцесса», или, если хотите, «Саломея» Гюстава Моро. Что до него, у него, напротив, были голубые глаза и белокурые волосы, как у потомка выходцев с Севера, а тонкими чертами лица он напоминал архангела с картин прерафаэлитов. Ну, теперь вы довольны?
Здесь у меня снова провал в памяти. Что мне вспоминается после — рабы уже развязаны, Себастьян стоит позади моего кресла, а девушка шепотом просит, чтобы ей показали, где туалет. Разумеется, мы захотели, чтобы она помочилась прямо тут же, на прислужника.
— Как был одет прислужник?
— Ничего не могу об этом сказать. Но ничего особенного на нем не было, насколько я помню. Во всяком случае, он точно был одет, потому что как раз в тот момент я заставила его раздеться и вытянуться плашмя на полу, лицом к зеркалу. Несколько мгновений Саломея, прямая и неподвижная, раздвинув ноги, орошала прислужника обильным потоком, который изливался на его спину и ягодицы, а затем стекал на пол, образуя все растущую лужицу. Мы молча смотрели на нее: был слышен только шорох льющейся струи. Когда она стала иссякать, F. опустилась на колени рядом с прислужником и раздвинула ему ягодицы, куда стала стекать моча. Потом я велела ему перевернуться, приподняться и вылизать влагалище женщины, которая продолжала неподвижно стоять над ним, раздвинув ноги, с высоко поднятой головой. Так он и сделал. Он бы сделал это и без всякого приказа. Скорее даже потому, что ей, кажется, это доставляло удовольствие.
— Почему вы сказали «кажется»?
— Как можно быть уверенным в том, что женщина испытывает удовольствие? Есть некоторые признаки, по которым можно это предположить, но не более того. Девушка, о которой идет речь, начала слегка извиваться, сгибая колени, запрокинув голову, приоткрыв рот и прерывисто дыша. Ей в какой-то степени были присущи нарциссизм и склонность выставлять себя напоказ, так что сама эта публичность доставляла ей удовольствие и доводила его до высшей степени, «акме» (это очень литературное, устаревшее слово, но оно мне нравится). Я больше ничего не могу сказать на эту тему, кроме одного: на следующий день она заверила меня, что испытала удовольствие, но я могу судить об этом только с ее слов. На тот момент зрелище было само по себе таким захватывающим, что ни я, ни остальные об этом не думали.
Дальше речь пойдет о главной сцене — о той сцене мученичества Себастьяна, которую я вам уже описывала, но на сей раз воспроизведенной с участием женщины. Почему женщины? Потому что это показалось мне эротичным, эстетичным — такая очевидная подмена… даже слишком очевидная… потому что физическую любовь я испытывала и к женщинам… потому что один из приглашенных, Н., явно предпочитал их мужчинам… потому что и сама Саломея пожелала быть участницей этой мизансцены…
Как и в первый раз, я велела «мученице» прислониться спиной к зеркалу и скрестить руки на груди. Эта жертва была гораздо более хрупкой и грациозной — ее нога была слегка отставлена, голова склонена набок — такую прелестную позу она приняла инстинктивно, так что мне даже не потребовалось давать ей указания. Только тогда я сняла с нее полумаску, которая была на ней с начала вечера, и возложила ей на голову терновый венец.
Мои помощники в отправлении ритуала уже заняли свои почетные места. Действия, которые последовали за этим, вы уже знаете: прислужник разбил яйцо в стакане, а я стоя выплеснула его на грудь девушки, где оно растеклось многоконечной звездой. Втрое яйцо попало в зеркало, третье — в живот девушки; потом я передала бокал F., которая, наклонившись ко мне, спросила, может ли она швырнуть яйцом в лицо «мученицы». Я ответила, что нет. Я хотела, чтобы ее лицо осталось ясным и чистым, как на изображениях святых, которых подвергают жесточайшим пыткам. Последнее яйцо бросил Н.
Вопреки моему изначальному намерению, я внезапно захотела перепачкать яйцами и Себастьяна, который стоял тут же, позади меня, сжимая в зубах цепочку, на которой висел мой кнут. Я взяла у него кнут, сняла с глаз повязку и велела встать на колени, держа руки за спиной, лицом к нам, между ног Саломеи. Когда он встал таким образом, его лицо оказалось скрытым за ее лобком. Он в свою очередь подвергся «казни», осуществленной тем же образом, по прежнему церемониалу.
Потом все разом остановилось. Теперь нужно было смотреть. Наши мученики стояли не шевелясь. Тонкие волокна клейкой блестящей слизи медленно стекали по животу и бедрам Саломеи, скапливаясь на завитках лобковых волос, затем падали на плечи Себастьяна, стекали по его телу, постепенно достигали члена и наконец попадали на пол, где мало-помалу образовывали небольшую лужицу.
Великолепно… да, это выглядело великолепно… И все это время наши отражения были видны в тусклом зеркале — там, где их не скрывали молочно-белые разводы… Глядя на эту картину, я испытывала те же ощущения, что и в прошлый раз. Чтобы не отступать от принципов, мне бы стоило закончить ритуал сейчас, но страсть толкала меня к продолжению.
— Почему нужно было закончить его сейчас?
— Потому что мой изначальный проект состоял только в том, чтобы воспроизвести прежнюю сцену с участием женщины. Осуществив свой замысел, на этом, в принципе, и следовало остановиться. Но необходимость соблюдения распорядка была резко опрокинута представшей передо мной очевидностью: нужно продолжать.
Я подошла к зеркалу, не обращая внимания на яичные лужи, в которых испачкала туфли, сняла с головы девушки терновый венец и надела его на голову прислужника — так вешают на крючок предмет гардероба, в котором больше нет необходимости.
Потом я приказала обоим мученикам обняться и начать медленно тереться друг о друга, чтобы их тела склеились. Для большей уверенности в том, что на их коже не останется ни единого участка, не покрытого белковой слизью, я поместила между ними яйцо (на сей раз целое, в скорлупе), чтобы они раздавили его, теснее прижавшись друг к другу. Но яйцо выскользнуло и разбилось, упав на пол. Тогда я взяла еще одно. F., стоявшая рядом со мной, разбила яйцо о лоб прислужника; в своем съехавшем набок терновом венце, с лицом, по которому стекали клейкие потеки, он казался опошленной иллюстрацией к изречению «Ecce homo».
Но пора было переходить к следующему действию, не затягивая ожидания. Я решила, что обе жертвы займутся любовью у нас на глазах, лежа на полу у наших ног. Нужно было, чтобы это произошло прямо сейчас, немедленно.
Тут я уловила, что Саломея прошептала что-то на ухо Себастьяну. Я пришла в ужас от этого тайного сговора, затеянного без моего позволения. Жаль, что под рукой у меня не было кляпа! Но зато был кнут; не произнеся ни малейшего замечания, я несколько раз с силой хлестнула ее, чтобы напомнить, что разговаривать ей запрещено.
— И потом они занялись любовью?
— Да, они занялись любовью на испачканном полу, среди клейких луж и яичной скорлупы, хрустевшей под тяжестью их тел, которые скользили друг о друга под аккомпанемент хлюпающих и хлопающих звуков — это было похоже на плеск водоворотов или морских волн, когда они заливают углубления в скалах.
Волосы Саломеи перепачкались и мало-помалу слиплись в застывшие пряди, пока она перекатывала голову туда-сюда в дрожащем свете свечей. И надо всем этим в темном зеркале стояли наши отражения, раздробленные и молчаливые…
Потом любовники закричали.
После этого все замерло на несколько секунд — или, возможно, на несколько минут. Было слышно лишь потрескивание свечей и наше дыхание. Музыка смолкла уже давно. Никто этого даже не заметил.
— На этом церемония закончилась?
— Нет. Н. потребовал от Саломеи орального удовольствия. Усевшись в мое кресло, он заставил ее встать перед ним на колени — ее тело все еще было покрыто желтыми разводами, которые, местами высохнув, образовали тонкую блестящую пленку, — взять его член в рот и довести его до оргазма.
— Это пристрастие к яйцам немного странно…
— Знаете, для меня в этом не было ничего странного… во всяком случае, не до такой степени, как для вас… Мне вспоминается фраза Себастьяна: «Жаль, что они так быстро высыхают!» Так что судите сами… От себя я еще добавлю: жаль, что у них нет никакого запаха, ни хорошего, ни плохого.
Возвращаясь к вашей мысли, могу сказать: чужие пристрастия, которых мы не разделяем, всегда кажутся нам странными! Когда вы осторожно разбиваете яйцо на ровной поверхности, оно абсолютно гладкое, абсолютно круглое. Но есть удовольствие, может быть, странное, в том, чтобы резко разбить его — и оно разлетается вдребезги, а потом стекает вниз клейкой тягучей массой… По сути, это чувственное удовольствие…
Кстати, как получилось, что вы еще не заговорили со мной о Жорже Батае — на него непременно нужно было сослаться, коль скоро речь зашла об использовании яиц в эротических целях? Правда, я вспомнила эпизод из «Нарастающего удовольствия», который, в некотором роде, был данью уважения Батаю…
— Вот именно… Вернемся к мученичеству Себастьяна…
— Я вдруг поняла, что уже слишком поздно. Из-за всех этих «отступлений» церемония оказалась более долгой, чем я предполагала (впрочем, прислужник написал в своей хронике: «все это действо, такое долгое, такое прекрасное…»). Мне пришлось ускорить то, что, как я уже говорила, для меня также является частью церемонии: принятие ванны, наведение порядка, отъезд… На какое-то мгновение я ощутила нечто вроде неудовлетворенности… Но ничего особенно страшного в этом не было.
— Ваши воспоминания о второй вечеринке показались мне более бессвязными…
— Да, это правда. Первая вечеринка была более линейна. Все было продумано в точности. Я точно знала, чего я хочу. Участников было меньше. Я была единственной распорядительницей действа, ничто не могло мне помешать… Не было никаких непредвиденных обстоятельств… Поскольку, кроме того, я несколько дней спустя написала об этом рассказ для моего мужа, тогда находившегося за границей, я сохранила обо всем очень четкое воспоминание. Отсюда и ваше замечание по поводу «безупречной памяти».
Вторая вечеринка была более богата событиями. Мизансцена с самого начала была более сложной, поскольку участников было больше. Приглашая двух «хозяев», я тем самым создавала некую «непредсказуемость»: возможность параллельных, синхронных сцен, коротких неожиданных импровизаций, которые временами мне мешали (я рассказала не обо всех).
Получилось следующее: изобилие «событий» и тот факт, что они произошли позже, благодаря вам и тому, что я опиралась в своих воспоминаниях на «хронику» прислужника и письмо Себастьяна, помогли мне восстановить в памяти вторую вечеринку в целом. Этим же объясняется ощущение многочисленных «провалов», возникающих по ходу повествования и сменяющихся долгими или краткими периодами, запомнившимися, как правило, очень четко — однако, словно в противовес, связь между ними едва прослеживается или вовсе отсутствует.
Вот и все. Мне бы хотелось… я знаю, что это всего лишь иллюзия… но мне бы все же хотелось, чтобы участники этого действа, особенно Себастьян, при чтении моего рассказа не подумали (по крайней мере, не слишком укоренились в этой мысли), как герой «Navire Night», J. M., «молодой человек с гобеленов», читающий первое издание Маргерит Дюрас: «Все правда, но я ничего не узнаю».
— Вы продолжили ваши развлечения с яйцами и зеркалами?
— Нет, я никогда больше не воссоздавала подобную обстановку. Даже не возвращалась в ту квартиру. Окончательно ли это решение? Не знаю. Но на данный момент я могу сказать вам одно: с «мученичеством Себастьяна» покончено.
Размышления 2
Я люблю черный бархат, потускневшие золотые украшения, темно-красные оттенки в слабом мерцании свечей и аромате благовоний; я люблю прихотливые изгибы для вычурных ласк, витиеватую роскошь, плавные движения, медленно замирающие на грани неподвижности, смертельно ядовитые взгляды, белые руки с накрашенными ногтями, прекрасных Иродиад в старинных украшениях, нежащихся на муаровых покрывалах, усыпленных пагубными испарениями своих слишком тяжелых духов… Но на самом деле они не спят — их ресницы лишь полуопущены, и вот расслабленные руки резко взмывают вверх, и пальцы нежно впиваются в гладкую кожу рабов. Накрашенные ногти ищут впадинку на шее, у основания затылка, расстегнутые броши превращаются в ожившие жала, которые язвят тех, кто отважился прийти сюда в поисках унижения, чрезмерности, где удивительным образом грязь и нечистоты желанны им как многочисленные испытания на пути к высшей непорочности, которая влечет их по бесконечной спирали, возносит их, и нас вместе с ними, к горизонтам, скрытым из вида, всегда скрытым из вида — вплоть до полного истощения.
Вплоть до полного истощения… Потом все снова успокаивается.
Тяжелые ароматы духов… Смертельно ядовитые взгляды… Прекрасные Иродиады, нежащиеся на муаровых покрывалах… И это «здесь», которого вы не уточняете, конечно же — «богатые покои» или какой-то «одинокий замок»?
И вот сразу возникает раздражающая проблема условности, клише, от которых было бы желательно избавиться в пользу оригинальности, куда более интересной!
Если посмотреть на это чуть ближе, упрек в условности часто происходит из требований, по меньшей мере подозрительных, и определение «клише» служит не столько (скажем так) разоблачению условного, сколько обозначению того, что смущает или оставляет равнодушным; в этом смысле «клише», как негатив фотографии — это чужие эротические фантазии.
После этого различие представляется мне необоснованным: клише, по сути, присутствует везде и во всем. Сражение проиграно заранее. Даже скрытое под слоем свежих красок, клише все равно проступает из-под них, как ни старайся. Оно живет в каждом из нас — в вас, как и во мне, во мне, как и во всех остальных. Эротическое воображение смеется над оригинальностью. Лучше уж это признать…
Обреченная на столкновение с неотвязными клише, я захотела оживить их, воплотить в реальность, подвластную страху и случайностям, и, постоянно балансируя на лезвии бритвы, подвергнуть их испытанию, пусть даже придется их увидеть — с риском впасть в отчаяние.
Оживить их… заставить жить… Единственная возможная оригинальность заключалась, возможно, в следующем: пересмотреть их.
Речь здесь идет не о вымыслах, даже если мои «вечеринки фантазмов» заимствовали свои сюжеты в традиционной галерее садомазохистских образов с привычным арсеналом кнутов, цепей и т. д.
Видимость ритуала, иллюзия священнодействия — вот что должно присутствовать; меня всегда интересует «театральность», весьма далекая от более шокирующего (но столь же условного) эротизма городских улиц, каменных джунглей, ритмичных неоновых вспышек, шороха шин по влажному асфальту, резких автомобильных гудков — эротизма, где роскошные самцы с напряженными членами дрочат, не отрывая глаз от залитых мочой джинсов юных мотоциклистов с ясными глазами, стоящих, прислонясь к стене и раздвинув ноги, в вонючих закоулках переходов наземного метро, возле Барбе или в другом месте, в слабом свете тусклых уличных фонарей, в липкой ночной духоте и грохоте железных рельсов, нескончаемо тянущихся у них над головой… Хотя это всего лишь пример, ибо «грязные развлечения» в их неприкрытой наготе я порой практикую точно так же, и они восхищают меня не меньше. Но здесь мое намерение другое: говоря начистоту, это можно было бы назвать «приукрашиванием».
Я выбрала для описания несколько показательных церемоний, взятых из более обширного репертуара, который часто сводится к ритуализированным мизансценам, где неподвижность, молчание, зрительные игры (маски, зеркала, освещение), установление дистанции наводят на мысль не столько об оргии, сколько о живой картине, даже если не сводятся лишь к ней одной. Хотя ритуал любит повторение, эти мизансцены каждый раз готовят новые сюрпризы мне и моим друзьям — пусть это касается лишь вариаций, нового актерского состава или распределения ролей. Они никогда не должны повторяться в точности — иначе наступит разочарование. Никогда.
Есть ли сексуальность во всем этом? Да, она постоянно присутствует в центре всего, но как бы отстраненно, в перспективе… Разумеется.
Сена
Сегодня вечером или никогда… Мое решение окончательно.
Ночи в Париже редко бывают жаркими; даже в разгар лета к вечеру сгущаются тучи, и после грозы становится прохладно — слишком прохладно, чтобы спускаться к воде, бродя по набережным Сены. Тем больше причин не отказываться от долгих прогулок в эти непривычно мягкие ночи, наступающие с недавних пор следом за днями каникул. Уже вчера, когда мы с другом совершали ночную прогулку, казавшуюся бесконечной, я незаметно направила наш маршрут к той части набережной, вблизи Лувра, куда всегда с удовольствием прихожу, чтобы ощутить незаметное, но неизменное узнавание здешних мест.
Ничего не изменилось. Кольцо по-прежнему было здесь — огромное швартовое кольцо, вделанное в каменную стену на высоте человеческого роста. Я никогда не видела, чтобы оно использовалось — ни для того, чтобы удерживать канат баржи, ни для чего-либо другого. Но откуда тогда глубокая выемка в камне, прямо под ним?..
Проснувшись, я позвонила Пьеру. Он приехал в Париж на каникулы, без особых планов. Я попросила его уделить мне сегодняшний вечер (не вдаваясь в подробности). Что касается Лилиан, которую мне так или иначе нужно было повидать, то изменить время встречи не составило никаких проблем.
Пьер свободен… Небо неомрачимо голубое… Все шансы на моей стороне.
Итак, сегодня вечером…
В назначенный час Пьер заехал за мной на машине, чтобы отвезти меня к себе на Монмартр. Должно быть, дом был построен на крутом склоне холма, поскольку, чтобы добраться до квартиры его родителей, которая была «первой с улицы» и в то же время «третьей со двора», нужно было, войдя в подъезд, спуститься на один этаж вниз.
Его комната была такой же, как у любого студента его возраста: книги, хорошая стереосистема, груды кассет и пластинок и прочее в том же роде, за исключением лишь пепельницы, набитой окурками: он не курил.
Его одежда меня не устраивала, и я выбрала в его гардеробе светло-синюю рубашку, синие, но более темные брюки и сиреневый кожаный ремень.
Он разделся с быстротой и восхитительной ловкостью. Из любопытства я оттянула резинку его трусов. Кожа под тканью была гораздо более светлой. Я сказала: «О, да вы загорели!» Он ответил, смеясь: «Ну, если ты негр, то и загорать не нужно!» Ошеломляющее открытие.
Когда он был готов, мы снова сели в машину и поехали к Сене.
По дороге я вдруг заметила, что боковое наружное зеркальце покрыто трещинами, чей узор напоминает многоконечную звезду, и в него невозможно ничего разглядеть.
Оказалось, что два дня назад он остановил машину в одной из боковых аллей Булонского леса и при свете лампочки внутри салона стал искать что-то в бардачке, когда вдруг выстрел, прогремевший совсем близко, заставил его подскочить. В следующее мгновение он увидел, что наружное зеркальце покрыто трещинами, расходящимися от отчетливо заметного следа пули. Должно быть, стреляли из автомобиля, который только что проехал мимо его собственного. Не заметил ли он номера? Нет, автомобиль быстро скрылся за поворотом, к тому же наступили сумерки, и под деревьями было уже совсем темно. Из-за чего могло произойти нападение? Он этого не знал. Может быть, расистская выходка? Он сразу же отверг эту идею — «за отсутствием доказательств», как всегда. Меня заинтриговала его способность рассуждать вопреки общему мнению. Я решила как-нибудь при случае снова к этому вернуться.
Уже совсем стемнело, когда мы припарковались у тротуара, идущего вдоль садов Тюильри. Потом спустились по крутой прямой лестнице, ведущей на набережную. Лилиан ждала, сидя на ступеньке. Я обогнула ее, ничего не говоря. Не думаю, что Пьер заметил, как мы обменялись взглядами. Тонкие каблуки мешали мне идти по старинной неровной брусчатке. Но нужно было пройти всего несколько метров, чтобы оказаться рядом с кольцом, вделанным в стену. Здесь я вырвала у Пьера маленькую сумку и бросила ее на землю, а потом связала ему руки за спиной тонким шнурком, который вытащила из кармана — шелковым шнурком, найденным мною однажды в бабушкином шкафу, в ворохе тесьмы и корсетного китового уса. Концы шнурка я крепко привязала к железному кольцу. Все было проделано очень быстро. Никаких лишних жестов, неловких движений… Это занятие было для меня привычным.
Пьер оказался почти вплотную прижатым спиной к стене. Он мог лишь слегка отодвинуться — ровно на длину диаметра кольца, горизонтально нависавшего над ним. Почему бы и не попробовать? Разве, стоя вот так у стены, он не был похож на человека, пришедшего сюда подышать свежим воздухом?
Мимо прошла какая-то женщина, на которую мы не обратили внимания; Лилиан пересела на скамейку, стоявшую немного подальше.
Впрочем, прохожих на набережной было немного, и, скорее всего, они забредали сюда случайно, потому что с первого взгляда было трудно заметить спуск к воде, особенно если не знать о его существовании.
Со стороны города сюда доходил слабый свет, а сверху падали отблески фонарей, мерцающих сквозь листву осин.
Но есть еще, особенно летними вечерами, мощные фары прогулочных катеров, нагруженных туристами, теснящимися на палубах, — катеров, которые медленно скользят по воде, освещая все пространство Сены от одного берега до другого и фасады стоящих вдоль них домов, фронтоны официальных зданий, кроны деревьев, арки мостов, каменные стены, неровную брусчатку набережной, и прямо передо мной — небольшое углубление с тремя ступеньками, спускающимися к самой воде, на которые через равные промежутки времени набегают волны, иногда довольно сильные, с шипением разбивающиеся о камни, словно морской прибой. В какой-то момент плеск становится настолько сильным, что ненадолго заглушает гнусавые звуки громкоговорителей удаляющегося катера.
Этот катер был довольно невзрачный… Я его пропустила.
Зато следующий, который показался вдали между опорами моста, гораздо более внушительный по размерам, был — я сразу поняла — именно тем, что нужно. Величественный, он плыл вниз по течению в нашу сторону. Опоясанный вереницей прожекторов, он заливал потоками света берега и водное пространство, которое дробилось на тысячи сверкающих осколков. Вскоре его уже можно было разглядеть во всех подробностях. Он миновал последний мост. Его застекленный верх бросал перекрестные дрожащие отсветы на ярко освещенный свод. Теперь он неотвратимо приближался к нам.
С противоположной стороны на набережной показались четверо молодых людей, направляющихся в нашу сторону. Они шли быстро. Между нами оставалось не больше двадцати метров. Но отступать было поздно: у меня не было способа освободиться из клетки, в которую я сама себя загнала.
Еще несколько мгновений — и мы оказались в ярком свете прожекторов. Над темной бездной воды, за освещенной рампой, образованной перилами палубы, я различила множество голов, повернутых к нам — пассажиры смотрели, как на набережной хрупкая девушка в белом хлещет кнутом юного негра в расстегнутой рубашке, вжавшегося в каменную стену, которая служит декорацией этой сцены.
Вначале я сжимала ремень двумя руками, и он наносил резкие точные удары по обнаженной коже, обрушиваясь на нее с сильным хлопком. Мальчишка натягивал свои путы, и железное кольцо приподнималось. Он кричал: «Еще сильнее! Вы же можете!..» Мой страх улетучился, и я крепко намотала ремень на руку. Теперь ничто и никто не могло меня удержать, тем более этот негр с безумными глазами. Я была как пьяная… Его взгляд переходил от руки, хлеставшей его, к полному зрительному залу, перед которым он был как на ладони. Зрители, стоя, указывали на нас. Плавучий зрительный зал двигался параллельно берегу, и огни понемногу исчезали. Однако почти сразу же появились новые: приближался следующий катер.
И снова все повторилось: огни рампы, сотни темных силуэтов, неслышные комментарии, зрительный зал, уплывающий по течению реки, вспененная вода… Короткий антракт… и затем, в последний раз, яркие огни, темный партер, заполненный зрителями, неторопливо скользящий по воде, пенный след… и опять все спокойно.
Вернулся прежний мягкий полумрак… Все было кончено… Я остановилась.
Снова был слышен плеск воды и шорох тополиных листьев, сверху доносился городской шум. Стало сыро.
Пьер глубоко вздохнул, словно только что очнувшись. Перед тем, как вернуть ему ремень, я провела шпеньком пряжки по его груди, оставив след, который тут же побелел — словно художник, расписавшийся на своем творении. Пока я отвязывала его, группа из четырех молодых людей наконец ушла — это были скандинавы, в шортах и рубашках с короткими рукавами. Только две девушки оглянулись на нас.
Лилиан, к которой мы присоединились, усевшись рядом с ней на скамейку (тут Пьер впервые заметил ее), сказала, что они инстинктивно застыли, когда я размахнулась для удара. Она сказала, что двое юношей наблюдали за сценой с начала до конца, облокотившись на парапет над нашими головами. Поднимаясь по лестнице, она добавила, что была «впечатлена», но, конечно, чувствовала бы себя более непринужденно, если бы посторонних не было. Я так и думала; но, во всяком случае, опыт был произведен.
Что до Пьера, у него был совершенно счастливый вид (удивление, публичная провокация, страх — все вместе не могло ему не понравиться. Он молчал (из-за врожденного чувства приличия) до того момента, пока мы не остались наедине в его машине, и там наконец заговорил. Я не ошиблась: он был, что называется, «заведен» (в особенности неожиданной для него идеей о зрителях с прогулочных катеров). Что касается меня, точное совпадение моего замысла с его исполнением дало мне блаженное ощущение полноты жизни.
На следующий день я снова оказалась в том же месте, но теперь как пассажирка самого роскошного из прогулочных катеров, похожего на флагманский корабль. Я села на него у моста Альма вместе с толпой иностранцев. Ночь была звездной. В качестве спутника на этот вечер я пригласила Дидье, юного студента-интеллектуала, довольно застенчивого. «Это только с вами», — любил он повторять. Я его порядком смущала.
После отплытия мы, как и все остальные, смотрели на проплывающие мимо освещенные памятники, облокотясь о перила и чувствуя, как легкий бриз и свежесть, поднимающаяся от реки, овевают лицо. Я с видом обычной туристки прислушивалась к объяснениям гида на двух языках, доносившимся из громкоговорителя. Потом перестала слушать. Мы приближались к «тому самому месту». Уже совсем скоро мы будем прямо напротив него — как только проплывем под мостом, который в свете прожекторов четко вырисовывался на фоне ночного неба, совсем близко от нас.
Когда катер вышел из-под моста, набережная оказалась у нас перед глазами — на сей раз пустынная. Кольцо по-прежнему было в стене, вросшее в нее на века. Я спросила у Дидье: «Видите кольцо вон там? Мне бы хотелось как-нибудь привязать к нему мужчину… Когда мимо проплывал бы катер, такой как наш, я стала бы изо всех сил хлестать его кнутом… да, изо всех сил… Никакого притворства… Мы оказались бы в свете прожекторов…» Через какое-то время он сказал: «Даже не знаю, как бы я вынес это на публике… все эти люди, которые будут на меня смотреть…»
Я ничего не ответила. Потом вполголоса произнесла: «Все эти люди уже видели…» И только тогда рассказала ему о вчерашнем вечере. И мне казалось, что толпа, стоявшая у меня за спиной, не веря своим глазам, смотрит на берег, на бичуемого чернокожего эфеба, выставленного напоказ в ярком свете, недосягаемого.
Клеймо
Он будет маленький, совершенно круглый — след сигаретного ожога на груди, в том месте, где сердце. Чтобы никто не счел этот ожог случайным (это противоречило бы самому понятию «клеймо»), он будет помечен тремя моими инициалами. Они будут неизгладимы, запечатлены в плоти — клеймо моего желания.
Клеймо моего желания… желание моего клейма…
Мне хотелось обнародовать это желание, и я попросила Себастьяна написать о нем, чтобы придать ему некую торжественность, сделать свое решение бесповоротным.
За несколько дней до назначенной церемонии я отвела Себастьяна к татуировщику. Для того чтобы попасть в его мастерскую, расположенную недалеко от площади Пигаль, нужно было пройти через две двери, которые образовывали между собой что-то вроде коридора, направляющего поток клиентов к турникету. Пройдя через него по очереди, посетители оказывались в приемной. Но сегодня и в коридоре, и в приемной было пусто. Стоял серый холодный январский день, и, поднимаясь по маленькой узкой улочке, я то и дело оскальзывалась на ледяной поверхности луж — до самого порога мастерской. Татуировщик, стоя в углу мастерской на небольшом возвышении, заканчивал сложную композицию на предплечье молодого человека. У нас едва хватило времени бросить взгляд на образцы татуировок, яркие фотографии которых покрывали стены, — и настала наша очередь. Мастер, обращаясь к Себастьяну, спросил: «Что бы вы хотели?» Я ответила: «Три буквы на груди» — и протянула ему листок бумаги, где они были изображены — нужного вида и размера, простые, без виньеток. Себастьян расстегнул рубашку, обнажая грудь. Я уточнила: «Здесь», указывая на место сердца. Татуировщик раздраженно сказал: «Позвольте ему самому отвечать, он уже достаточно взрослый, чтобы знать, чего хочет!» Себастьян улыбнулся, и мы оба сделали вид, что ничего не слышали. Мастер начертил на его коже три буквы мягким карандашом. Ему пришлось повозиться с «Б», изображение которой было более сложным и менее разборчивым. Но когда он, завершив работу, отложил свой аппарат и стер ватным тампоном карандашные следы, буквы стали видны совершенно четко — ровные, маленькие, тонкие, твердые — такие, как я и хотела. Процедура длилась всего несколько минут. Потом мастер обернулся ко мне и спросил: «Платите вы, разумеется?» Я ответила: «Разумеется» — и отдала ему довольно скромную сумму, которую он назвал. Это было все.
На улице редкими хлопьями падал снег. В кафе, куда мы зашли выпить чего-нибудь согревающего, Себастьян спросил: «Вы довольны?» Раздвинув пошире края его небрежно застегнутой рубашки, я увидела на светлой коже маленькие черные знаки. Да, я была довольна. Себастьян смотрел на меня, улыбаясь, в то же время боковым зрением наблюдая за окном, в которое все сильнее ударялись гонимые ветром хлопья снега. Там, снаружи, прохожие поднимали воротники. Там, снаружи, становилось холодно.
Надпись была необходима, но сама по себе еще ничего не значила. По зрелом размышлении, это могла быть аббревиатура какого-то девиза, сокращенное название некой таинственной секты, следствие пари, безрассудная выходка в затянутый и бестолковый субботний вечер, пришедшая в голову не знающим чем себя занять приятелям, которые вдруг остановились перед яркой вывеской мастерской татуировщика, вошли, присоединились к очереди, мало-помалу добрались до щелкающего турникета… — или что угодно другое.
След от ожога придаст этим буквам, которые его опередили, более торжественный смысл.
Взаимодополняющие знаки, двойное клеймо.
И потом, хотя инициалы были моими, их наносила не я, и чтобы тело Себастьяна знало, что оно принадлежит мне, нужно было, чтобы я сама оставила свой знак. Сладостное предвкушение…
Для того чтобы он был круглым, как медаль, и изящным, как драгоценность, я должна была нанести его с первого раза, без повторов, безукоризненно.
Однако я не обладала (полагаю, за отсутствием привычки) необходимой твердостью руки. Первая сигарета, которую я погасила почти сразу же после того, как зажгла, одна, у себя дома, сломалась пополам и скользнула вбок в пепельнице, оставив отвратительный след. Она была слишком длинной. Следующую я обрезала ножницами. Но и эта оказалась недостаточно короткой. С каждой новой попыткой я отрезала все большую часть, пока наконец не достигла удовлетворительного результата. Но мои опыты этим не ограничились. Я выяснила также, какой длины изначально должна быть сигарета, чтобы, после того как неспешно выкуришь часть, остаток был именно таким как нужно для решительного прижигания. Она должна куриться медленно, однако не слишком медленно, потому что время я тоже рассчитала: четыре с половиной минуты — столько длятся предсмертные слова Изольды, последние такты вагнеровской оперы, которые будут управлять нашими движениями и жестами.
Разработка всех этих мелких деталей порядком увлекла меня. Нужно было также подумать о масках… Но этим я решила заняться позже.
Это была уже не та пустая комната с голым полом и огромным мутным зеркалом, где разыгрывалась сцена мученичества Себастьяна. На сей раз комната находилась в респектабельном каменном доме конца прошлого века со строгим фасадом, в одной из тех просторных буржуазных квартир, где трель звонка теряется в глубине темных коридоров, а когда входишь, звук шагов заглушается толстыми ковровыми дорожками, устилающими пол, поверх которых в закрытой гостиной лежат китайские ковры, а уличный шум почти не слышен, заглушаемый тяжелыми оконными портьерами с симметричными складками. Мебель и безделушки здесь веками стоят на своих местах: кожаные кресла, рабочая конторка резного эбенового дерева, столик откуда-то с Дальнего Востока, фигурки из слоновой кости, сувениры, привезенные из путешествий…
В соответствии с временем года в высокой кольчатой вазе, стоящей на рояле между грудой партитур и часами, периодически сменяются, по раз и навсегда установленному распорядку, ветки вереска — осенью, дуба — зимой, цветущей яблони — весной.
Порой на низком палисандровом столике лежат забытыми простые обиходные предметы, но это бывает редко.
В этих неизменных декорациях, где все вещи кажутся приросшими к месту, я и хотела устроить свой спектакль, внеся лишь несколько почтительных поправок — без каких-либо серьезных изменений.
Нужно было лишь расставить стол и стулья, разложить подушки, чтобы организовать пространство немного иначе, закрыть некоторые двери, чуть приоткрыть другие, продумать освещение, подготовить камин…
Когда я около шести вечера прибыла на место, F., моя всегдашняя сообщница, — которой и принадлежала квартира, — как раз закончила укладывать поленья в камине гостиной, называемой «красной». Первая из приглашенных, Франсуаза, позвонила в дверь несколько минут спустя, и я пошла ей открывать.
По уже установившемуся обычаю мы устроили что-то вроде прелюдии к нашим церемониям, в которой молодой человек служил нам горничной и своим присутствием придавал изысканность тому, что без него было бы лишь заурядными процедурами: умыванию, одеванию, макияжу.
Помощника в наших изысканных приготовлениях звали Дени. Ему было двадцать лет или чуть побольше. Он сказал, что учится на архитектора, и у нас не было никаких причин ему не верить.
Этому хрупкому молодому человеку пришлось научиться расстегивать пряжки на туфлях, крючки на юбках и лифчиках, проверять температуру воды в ванной, нежно втирать в кожу легкие кремы, применять мягкие ласки, вытирать нас полотенцами, осторожно возвращать, не замочив, флаконы и расчески на полочку над раковиной, ждать, стоя или свернувшись клубком в ногах кровати, пока та или другая из моих подруг (или обе) не захотят, оставаясь в объятиях друг друга, использовать его рот, руки или член. Ему пришлось научиться ждать, не докучая, даже когда они, раскинувшись среди свежих простыней и сползших наволочек, начисто забывали о его существовании.
Однако эти развлечения меня не слишком интересовали; впрочем, я в них и не участвовала, если не считать мимолетных ласк, когда я сталкивалась с молодым человеком в коридоре, проходя по своим делам из спальни в ванную или из ванной в спальню. (Тем не менее, это было очаровательно.) К тому же меня больше заботило то, что должно было произойти после, и я была слишком занята преображением в святилище того, что пока было лишь «голубой гостиной».
И наконец, исполнив свою задачу, молодой человек должен был принять благодарность, без всяких жалоб (поскольку он не был допущен к участию в основной церемонии), и вежливо удалиться без десяти восемь вечера, до того, как появится негр, которому было назначено ровно на восемь.
Если все пойдет так, как было предусмотрено, Себастьян позвонит в половине девятого, а Мари — без четверти девять. Нужно было не допустить, чтобы они столкнулись на лестнице, в этом неопределенном месте, которое относится уже не к внешнему миру, но еще и не принадлежит церемониальному, где обмен дежурными фразами может только испортить дело (и уж, во всяком случае, покажется нелепым). Нужно любой ценой избегать предварительных встреч, способных раскрыть анонимность моих сообщниц и пособников, которую я хотела сохранить в тайне до того момента, пока Себастьян не получит клеймо, знак своей принадлежности мне. Иначе для чего весь этот маскарад?
Негр был пунктуален и одет очень продуманно, как всегда. Учитывая цвет своей кожи, он одевался в разные оттенки коричневого, которые могли доходить до светло-бежевых, не становясь, однако, белыми. На мое замечание: «Вы потрясающе элегантны!» он ответил: «Спасибо». Его изысканная наружность не предполагала никакой награды, кроме наших комплиментов. Больше она ничему не служила, и он это знал.
Не пытаясь сделать невозможное — описать словами красоту — я бы хотела объяснить, почему мы заставили его тут же освободиться от своих одежд: нам доставляло большое удовольствие наблюдать за движениями его обнаженного тела, в особенности за мускулистыми изгибами спины. Ползал ли он или становился на четвереньки — его спина выгибалась плавными, тягучими движениями, словно у пантеры или гигантской черной змеи.
(Недавно в back-room одного садомазохистского клуба, расположенного среди нью-йоркских портовых доков, — в комнате, примыкающей к главному залу, грязной и душной, похожей на бывший угольный склад, едва освещенной несколькими голыми лампочками, темно-красными или мочеподобно-желтыми, юный негр бросился к моим ногам и, растянувшись во весь рост на полу, принялся лихорадочно вылизывать их, извиваясь в пыли вокруг моих лодыжек; он облизывал мою лакированную туфельку, понемногу просовывая свой влажный горячий язык между подошвой и ступней, лежа лицом в пыли, куда я еще сильнее вдавила его голову, поставив другую ногу ему на шею… но это всего лишь незначительный эпизод…)
Восемь часов. Теперь нужно было отрепетировать главную сцену в святилище. Я попросила негра встать на колени передо мной, совсем близко, — так, как должен был встать Себастьян. Он играл роль жертвы, тогда как F. временно заменила собой его самого в роли прислужника. Франсуаза, стоя рядом со мной, наблюдала. Репетиция прошла не вполне гладко. Полностью справилась со своей задачей только Франсуаза, поскольку от нее требовалось лишь стоять на месте. Затем негр повторил свою собственную роль, которая была наиболее простой и логичной. Но его и выбрали на нее умышленно. Он был явно взволнован: близость опасности его возбуждала. Опасность в данный момент заключалась в пламени сигареты, которую я зажгла совсем близко от его кожи и через несколько мгновений собиралась коснуться его плоти. Однако в решительный момент я погасила зажженный конец сигареты и прижала к груди негра лишь безвредный окурок, рассыпавшийся на мелкие крошки табака и пепла, которые я сдула.
Нет, я не собиралась оставлять ему ожог — не в этот вечер, не таким образом, не внезапно.
Между окончанием репетиции и появлением Себастьяна не прошло и минуты. Звонок в дверь раздался одновременно с последним тактом оперы, как и было условлено. И тут же обе мои подруги в сопровождении прислужника бесшумно вошли в красную гостиную.
Я провела Себастьяна в комнату F., расположенную в глубине квартиры, почти в самом конце узкого изогнутого коридора. Она была небольшой и почти целиком занятой просторным низким диваном, застеленным широким меховым покрывалом, спускавшимся на пол, покрытый темным пушистым ковром. Кроме небольшого ночного столика, здесь были также стоявшие вдоль стен, затянутых светло-зеленой репсовой тканью, секретер с откидной крышкой, комод из вязового дерева и легкое кресло, куда F. положила одежду. Расположенная в отдалении от остальных помещений, выходящая окнами в тихий дворик, эта комната была уютной и спокойной. Себастьян мог здесь отдохнуть. У него был усталый вид. Увы, мой фаворит все еще не оправился от простуды. (Однако это не мешало ему по-прежнему выглядеть арийцем, высоким и мускулистым.)
Ему нужно было уединение, короткая пауза, которую я решила во что бы то ни стало устроить между его прибытием и началом литургии. Но прежде чем оставить его одного, я должна была подвести ему глаза, потом спешно раздобытыми парикмахерскими ножницами подрезать ему волосы, которые я находила слишком длинными, чтобы открыть линию шеи, скрытую белокурыми прядями, в том месте, где она переходила в плечо, образовывая изгиб, словно созданный для очертаний губ. Мне нравилось сжимать эту округлую шею кожаными ошейниками с заклепками, кольцами из грубого металла, цепями, узкими лентами или простыми шнурками. В этот вечер я украсила шею Себастьяна черной бархатной лентой.
Потом я ушла, погасив свет и оставив на мраморной доске комода, на самом виду, электрический фонарик и шелковую черную полумаску. За Себастьяном должны были прийти в нужный момент.
В красной гостиной мои подруги (тем временем прибыла Мари, третья приглашенная), согласно неизменному и теперь всем известному ритуалу заказали себе шампанского. Негр разлил золотистое вино в бокалы и поочередно передал их каждой из женщин, опустив глаза и преклонив колено. Для меня он приготовил стакан виски, который подал столь же почтительно.
Четыре женщины, двое мужчин… Четыре женщины-заговорщицы и двое мужчин — в их распоряжении… Хорошо… Можно было повернуть ключ в замке и снова опустить портьеру над входной дверью.
Негр отправился на кухню за льдом или чем-то еще, я быстро написала отдельные сценарии для Франсуазы и Мари, которые, в отличие от F., не участвовали вместе со мной в разработке всего церемониала. Я указала, какие сцены будут проходить в темноте (участники должны были надеть маски и действовать строго по указаниям), а какие — при свете дня (без масок и с большим простором для импровизаций). Теперь мне нужно было надеть платье, подготовленное для церемонии.
Наконец, мы все были готовы. Осталось лишь объяснить негру, что он должен сделать: «Сейчас вы пойдете в комнату F. На комоде вы увидите электрический фонарик и черную полумаску. Вы возьмете их. Потом приведете Себастьяна. Вы будете сопровождать его через коридор и комнату F. вот до этой двери (я указала на нее жестом). Мы будем ждать за ней. Вы постучите три раза. Никто не ответит. Вы подождете минуту, и тогда можете входить». Далее шли подробные инструкции, касающиеся маски и фонарика. «Пока все. Идите!»
Темнота. Молчание.
Красная гостиная погружена в полную темноту и абсолютную тишину. Мы ждем. После трех ударов в деревянную створку чуть скрипит, поворачиваясь, дверная ручка, потом дверь едва слышно открывается — и снова тихо. Босые ступни беззвучно движутся по ковру. Они приближаются, вместе с круглым пятном света, падающего от фонарика, который держат в руке направленным вниз. Босые ступни и пятно света достигают середины комнаты и замирают. Внезапно от фонарика, повернутого к нам, протягивается луч света и неторопливо перемещается в горизонтальном направлении справа налево, потом слева направо и наконец останавливается на нас, словно завороженный этим зрелищем: четыре женщины сидят в ряд на черном диване, молчаливые, неподвижные, одетые в длинные черные платья и черные туфли на высоких каблуках. Вместо лиц у них одинаковые белые маски — четыре маски без всякого выражения, взгляды сквозь прорези — безжизненны, как у античных статуй. У них одинаковые белые сомкнутые губы, одинаковые широко раскрытые пустые глаза; спокойные черты, выпуклые лбы, гладкие бледно-восковые щеки. Четыре жутковатых манекена с мертвыми лицами, выступившие из тьмы.
У двух сидящих в центре руки сложены на сжатых коленях. У тех, что сидят по краям, одна рука вытянута вдоль подлокотника, а корпус чуть склонен вбок, и от этого их позы более расслабленные. Ничто не шелохнется. Даже луч фонарика застыл на неподвижном видении. Так продолжается долго… Кажется, так будет продолжаться всегда… Но вот рука, словно обретшая способность двигаться от настойчивого света, неуловимо перемещается — и вдруг, без всякого предупреждения, вспыхивает новый луч, более яркий, чем первый, направленный ему навстречу. Видение исчезает, поглощенное этим резким невыносимым светом.
Первый луч, теперь бесполезный, быстро скользит вниз, затем гаснет.
Лже-мертвые бросают из-под своих масок острые взгляды — призрачный трибунал изучает свою жертву, стоящую перед ними обнаженной, на середине комнаты, в конусе света, который окутывает и ослепляет ее. Фонарик переходит из рук в руки, останавливаясь поочередно на длинных мускулистых ногах, на расслабленном члене, окруженном светлой порослью волос, на широких плечах, отведенных назад из-за того, что руки скрещены за спиной на уровне пояса, на бархатной ленте… на всем теле зрелого мужчины, высокого, кажущегося еще выше в луче света, направленном снизу вверх, достаточно мужественного, чтобы ощущение пресности, возникшее при виде его белокурых волос, исчезло. Его наружность непривычна для здешних мест и больше напоминает германский тип. Я уже говорила о его ангельских чертах — лишенных вялости и неясных теней, с прямым носом, хорошо очерченными губами — еще более прекрасных в своей обезоруживающей открытости, которую можно было бы увидеть в иные времена у какого-нибудь соблазнительного эсэсовца, бесчувственного, подавляющего, которого так и хочется заставить глотать пыль.
Себастьяну не нравился этот имидж, который я мысленно накладывала поверх его собственного. Но он неизменно оставался в моем воображении. Вопреки себе, вопреки мне, вы носите черную униформу и, восседая во всем своем великолепии на мощном мотоцикле, невозмутимо управляете этой огромной грохочущей машиной. Черный архангел, стальной рыцарь — вы восхитительны…
Его глаза, хотя и раздраженные ярким светом, были широко открыты и смотрели куда-то вдаль, поверх голов моих сообщниц.
Ни малейшего шороха, ни шепота…
Негр, все это время стоявший сбоку от них, надел черную шелковую полумаску, прорези которой были закрыты двумя кусочками ткани того же цвета, что и его глаза — темно-синими.
Теперь погас и второй фонарик. Снова вернулась темнота. С улицы какое-то время доносился глухой шум удаляющегося мотоцикла. Потом воцарилась прежняя тишина.
Все лампы зажглись почти одновременно, издав несколько негромких щелчков подряд: самая большая, стоявшая на подставке возле дивана, другая, чьим основанием служила китайская ваза — на рояле, еще одна — на низком столике, затем остальные… Красная гостиная была залита светом. Не хватало лишь пламени камина.
Негр в пылу рвения торопливо зажег спичку и поднес ее к груде сухих веток, сложенных в очаге, которые тут же загорелись и, потрескивая, начали мало-помалу распадаться на мелкие обломки, между тем как пламя подбиралось к поленьям, лежавшим ниже.
Женщины сняли маски, и негр положил их на каминную доску, по обе стороны от статуэтки из обожженной глины, изображавшей какую-то юную воительницу.
Франсуаза с уверенным видом приблизилась к Себастьяну, который по-прежнему неподвижно стоял посреди комнаты. Она расшифровала инициалы, вытатуированные на его груди, потом обошла вокруг него, дотрагиваясь со всех сторон, словно собираясь снять мерку с этого тела, к которому прикасалась впервые. «Поздравляю!» — прошептала она мне, затем, уже громче, чтобы услышали все, спросила: «Можно задавать ему вопросы? Можно причинять боль?» Я ответила: «Да, пожалуйста. Он полностью в твоем распоряжении».
То ли удовлетворившись результатом своих исследований и больше ничего не желая в данный момент, то ли сочтя новую инициативу преждевременной, то ли ощутив внезапное замешательство перед полной свободой действий по отношению к Себастьяну, то ли… словом, она больше ни о чем не спросила и снова села на диван.
Себастьян не шелохнулся. Видел он что-нибудь или нет — он не должен был двигаться до тех пор, пока женский голос не отдаст ему приказ. Он не делал даже едва заметных инстинктивных движений, которые, например, помогают перенести вес тела с одной ноги на другую, чтобы избежать онемения. Казалось, он окаменел. Однако у этой статуи была теплая кожа и бьющееся сердце. Сколько времени он смог бы так продержаться, перед тем как почувствовать слабость и зашататься от усталости? Я не знала.
F. не нравилась эта крайняя пассивность. Ее не пришлось особенно заставлять, чтобы она созналась, что находит такое поведение скучным. Она предпочитала страстные порывы, сдерживаемые из страха перейти границы дозволенного — эти порывы она приветствовала, была к ним терпима или пресекала их — в зависимости от настроения.
В определении «крайняя пассивность» для меня ключевым словом было «крайняя». В этой крайности было что-то, побуждавшее меня ее разрушить, эта чрезмерность бросала мне вызов… и я словно со стороны услышала свой голос, который с угрожающей интонацией произнес:
— На колени!
И Себастьян опустился на колени.
— На четвереньки!
И он встал на четвереньки.
— Опустите голову! — Его голова склонилась к полу. — Не прогибайте спину! — И его плечи оказались на одной линии с ягодицами.
Ложе из живой плоти лишь слегка прогнулось, когда я вытянулась не нем, положив голову в углубление между лопаток. Недалеко от нас негр сидел на ковре по-турецки, положив руки на колени и ожидая новых распоряжений. Некоторое время он пристально наблюдал за мной. Я завела руки назад, чтобы соединить их на животе Себастьяна, и при этом свободная пола моего платья скользнула вбок, оставив меня полуобнаженной. Я резко поднялась. Негр опустил глаза. Хорошо.
Что было потом? Я не помню… все как в тумане… что-то не слишком значительное… Должно быть, прошло не очень много времени с того момента, как я увидела опущенные глаза прислужника — и вот теперь передо мной была кожаная плетка, которая наносила небрежные удары по пояснице Себастьяна — плетка, состоявшая из многочисленных мягких ремешков, связанных в узел. Они несильно ударялись по бедрам Себастьяна, скользили между ягодицами. Чуть дальше от нас Франсуаза подвела Мари к камину и усадила спиной к огню. Кончиками пальцев она проводила по ее губам, другой рукой расстегивая ее корсаж из черных кружев, освобождая руки и плечи. Корсаж сполз вниз и теперь удерживался лишь на запястьях. Затем он упал на белый мрамор камина. Широкая расстегнутая юбка Мари волной скользнула вниз, обвивая ее лодыжки и туфли на высоких каблуках.
На ней были черные капроновые чулки — мой подарок, — :1 натянутые почти до самой промежности и держащиеся на тонких подвязках, а также надетая по моей просьбе черная шелковая комбинация. Эту комбинацию Франсуаза оставила на ней лишь ненадолго — только чтобы полюбоваться ею и убедиться в нежности кожи, проведя указательным пальцем вдоль выреза.
Теперь моя красавица-подруга была полностью обнажена, если не считать единственного украшения — кулона из маркизита, поблескивающего во впадинке у горла, у основания шеи, такой тонкой и нежной, что ее можно было обхватить одной рукой. Ее гладкие черные волосы были коротко подстрижены в форме шлема, как у Луизы Брукс.
Она выглядела скромницей, со спокойным лицом без малейших признаков макияжа, с маленькой грудью, прикрытой очаровательным жестом скрещенных рук, словно для защиты от холода — грациозный андрогин, чей силуэт четко выделялся на фоне танцующих языков пламени.
Франсуаза взяла ее за руку, подвела к Себастьяну и ровным голосом произнесла:
— Ложись на него, животом вниз.
Мари опустилась на послушно стоявшего скакуна, пригнув голову к его шее.
Первый удар плетью по ее спине был таким слабым, что напоминал поглаживание. Второй — по ягодицам — был более резким. Мари вздрогнула и приникла к Себастьяну, обхватив его за плечи.
С каждым новым ударом Мари вздрагивала все сильнее, и все крепче прижималась к своему коню, буквально срастаясь с ним… Он ощущал, как ему передается ее дрожь, которая то утихает, то снова нарастает; он тоже вздрагивал в такт ударам плети по бедрам и ягодицам лежавшей на нем женщины — я это знала.
Мне захотелось ощутить прикосновение волос Мари, и я провела по ним рукой; они были нежными, с легким запахом мяты. Я отвела пряди, закрывавшие ее лицо, и прошептала: «Укуси его!»
Вначале она лишь слегка, по-кошачьи, покусывала кожу Себастьяна, но затем принялась за дело всерьез, словно только и ждала момента, чтобы оставить на его коже, вдоль всей спины, следы своих зубов. Она впивалась в его плоть и стискивала зубы изо всех сил. Ее возбуждение передалось мне, и я несильно укусила его возле рта — это место оставалось неповрежденным, поскольку Мари начала с плеча. Моя щека коснулась ее щеки. Мари повернула голову ко мне; ее глаза блестели. Мы обнялись, упираясь подбородками в шею Себастьяна, который жалобно постанывал. Но когда я мягко закрыла ему рот ладонью, он замолчал и послушно начал облизывать ее кончиком языка.
Франсуаза, выпрямившись, смотрела на нас.
Потом она склонилась над Мари и стала целовать пурпурные следы от ударов плетью на ее спине. Затем протянула ей руку, сказала: «Вставай!» и одела ее, точно так же, как и раздевала: медленно и почтительно, на фоне языков пламени.
F. пришла в голову идея: почему бы не сыграть на контрасте между Себастьяном и негром? Противостояние разных цветов кожи — эту тему я взяла на заметку. Итак, пусть они немедленно улягутся на ковер в позе «шестьдесят девять»… Или нет, это не слишком красиво. Пусть лучше обнимутся, как любовники. Черный на белом. Подстегнутые ударом плети, они, сплетясь в объятиях на полу и перекатываясь друг через друга, пересекли всю комнату от камина до дивана, перед которым замерли у ног сидевшей на нем Франсуазы. Они обхватили ее лодыжки и начали облизывать их — причем никто от них этого не требовал. Строгость ритуала требовала, чтобы мы их остановили. Но мы смягчились, потому что нас позабавило, как Франсуаза, откинувшись на спинку дивана, позволяет себя ублажать с утомленным видом человека, застигнутого врасплох неожиданной просьбой об услуге, но все же великодушно согласившегося ее оказать.
Для того чтобы освободиться от их навязчивых ласк, которые слишком затянулись, я посоветовала ей ударом ноги отправить их обратно к камину. Она сочла этот совет удачным и немедленно привела его в исполнение.
Потом мои друзья пришли к выводу, что неплохо было бы выпить чего-нибудь освежающего. К тому же мы, кажется, слегка проголодались.
Негр, которому мы поручили обо всем позаботиться, принес из кухни тарелки с жареным мясом и сладостями, разложенными на бумажных салфетках с затейливо вырезанными краями. Встряхивая кубики льда в бокалах и поедая сладости, мы болтали о пустяках, а порой умышленно обменивались признаниями по поводу Себастьяна и негра. К чему беспокоиться из-за присутствия столь незначительных мужчин? Можно обсуждать их без всякого стеснения, не правда ли?.. Они не прислушивались к нашим разговорам. Они просто ждали… Ну разумеется.
Себастьян лежал на полу этаким надгробным памятником. Мы плечом к плечу стояли вокруг его головы, сжимая ее восемью своими туфельками.
Я поставила одну ногу ему на лицо. Каблук, войдя между его губ, ударился о зубы, которые разжались, пропуская его в рот. Поддерживая друг друга, чтобы сохранить равновесие, Мари, Франсуаза и F. тоже просунули свои каблуки ему в рот, растянув его, и стали поворачивать их внутри во все стороны.
Я бросилась плашмя на пол, чтобы увидеть все вблизи, и мое лицо оказалось на уровне его рта, этой сточной канавы, из которой несло гнилью и нечистотами, этой клоаки, этой зловонной дыры, в которую я погрузила пальцы. Я нащупала покрытый слюной язык между тонкими остриями каблуков. Потом осторожно вытолкнула их, один за другим.
Я прошептала Себастьяну: «Вы наверняка испытываете жажду». Он слабо выдохнул: «Да», потом добавил: «Пожалуйста…» Я выпустила струйку слюны в его полуоткрытые губы, и она стекла ему на язык, где собралась в пенную лужицу. Он жадно проглотил ее.
Я сжала рукой его разбухший член. Моя ладонь чувствовала его пульсацию, а большой палец, обхвативший головку, — тонкую шелковистость кожицы, натянутой до такой степени, что, казалось, она вот-вот порвется. Я обмазала ее выступившей из нее жидкостью. Достаточно было бы ужесточить хватку, чтобы он начал умолять меня причинить ему боль. Я обхватила бы его член изо всех сил, словно стремясь оторвать его от вздымающегося низа живота. Пристально вглядываясь в его искаженные черты, затаив дыхание, я продолжала бы до тех пор, пока он не потерял бы сознание. Я бы выпила его наслаждение, извергшееся в потоке спермы, которая толчками выплескивалась бы ему на живот, струилась между моими пальцами. Потом я оставила бы его лежать бездыханным…
В этот момент мне захотелось резко плюнуть ему в лицо… Я представила, как оно на миг искажается судорогой от такой неожиданности… Он повернул голову, потерся щекой о мое запястье и тихо сказал: «Спасибо».
Негр положил прямоугольное зеркало в деревянной позолоченной раме, высотой в два раза больше ширины, на пол перед камином, где только недавно погас огонь. Остались лишь едва тлеющие угли, которые не представляли опасности для темноты — теперь она снова мне понадобилась, ибо настал момент сбросить маски и погасить лампы.
Участницы церемонии стояли вокруг зеркала — каждая возле одной из четырех граней.
Как и в первой ночной сцене, негр подвел к нам Себастьяна (последний, на сей раз стоя на коленях, должен был касаться зеркальной рамы, но не переступать ее), затем снял с него маску.
Тогда одна из женщин выступила вперед и встала над зеркалом, раздвинув ноги. Она приподняла подол платья и собрала ткань в параллельные складки на уровне лобка, открыв ноги в черных чулках с подвязками, линию паха и густую черную поросль волос. Освещенная фонариком, луч которого я направила между ее бедер, она начала потихоньку сгибать колени. По мере того как она опускалась все ниже, ее влагалище приближалось к поверхности зеркала, и его отражение все увеличивалось. Поблескивающие половые губы раскрывались все шире, и между ними медленно проталкивалось что-то белое и круглое. Наконец яйцо, покрытое прозрачной блестящей смазкой, выпало и покатилось по гладкой поверхности зеркала.
Призрачные тени склонились над зеркалом, над своими двойниками, появившимися в глубине темного омута, в котором плавало невесомое яйцо.
Понуждаемый легким нажатием на затылок, Себастьян наклонился, впился зубами в упругое яйцо и съел его под направленными на него с двух сторон взглядами призраков и их отражений.
Теперь настал черед другой участницы. Негр, простершись перед ней, протянул ей бокал. Я уже видела раньше этот высокий кубок из граненого хрусталя. Она взяла его в правую руку и, широко раздвинув ноги, просунула под платье, которое слегка приподняла левой.
Какое-то время слышался шорох ткани, затем — прерывистое журчание тонкой струйки, и наконец — легкий звон бокала, когда моя подруга поставила его на зеркальную поверхность, на три четверти полным.
В ореоле света Себастьян, обхватив обеими руками кубок, поднес его к губам и принялся пить мочу. При каждом звуке его глотка, отчетливо слышном в тишине, я чувствовала себя так, словно по моему собственному горлу струится эта теплая жидкость. Он пил не торопясь, пока не осушил кубок до дна. У меня во рту появился тошнотворный горьковатый привкус, который особенно усилился после того как Себастьян поставил кубок на зеркало и его грани заиграли яркими отблесками.
Негр убрал его, заменив на миску с горячим пюре. Третья участница окунула в нее пальцы, потом протянула их, покрытые слоем пюре, Себастьяну, чтобы он их облизал. Потом она погрузила туда всю кисть целиком. Поскольку в этот раз Себастьян не смог справиться со своей задачей достаточно быстро, пюре размазалось по его подбородку. В придачу к этому женщина аккуратно вытерла руку о его щеки, оставив на них следы комковатой массы.
Последняя участница, продев свой сетчатый чулок в большое бронзовое кольцо, начала готовиться к своему действу, когда обнаружила, что Себастьян сидит на корточках, а его член зажат (спрятан?) между бедер. Не говоря ни слова, она заставила его выпрямиться (отложив на потом вопрос «Почему?») и обвязала чулок вокруг основания члена. Потом завязала Себастьяну глаза повязкой из плотной ткани.
Теперь женщины могли сбросить маски, а прислужник — снова зажечь лампы.
Кольцо было массивным и тяжелым, больше четырех сантиметров в толщину. Это был рабский ножной браслет, подвижная часть которого, укрепленная в разрезе, позволяла раскрыть его и надеть на щиколотку, чтобы лишить человека возможности передвигаться. Использовался ли он когда-нибудь по назначению? Я в этом сомневалась, несмотря на то, что его необработанная поверхность и общий грубый вид делали такую версию правдоподобной. Но в любом случае, судя по его диаметру, он предназначался для очень тонкой, словно у антилопы, щиколотки — такая могла быть у совсем юной девушки или даже у ребенка. Был ли он чисто символическим? Так или иначе, он выглядел довольно необычно.
Зачем Себастьян какое-то время назад подарил его мне, если не с тайной мыслью: кончить от того, что его член будет все сильнее стискиваться под тяжестью груза, который он будет волочить за собой по полу, когда я потащу его за собой по коридору в глубь квартиры — на четвереньках, просунув между его зубами цепочку, обмотанную вокруг рукоятки кнута? Мало-помалу я ускорила шаги. Себастьян с трудом поспевал за мной — ему мешал браслет, который при каждом его движении ударялся о колени. Я предупреждала его о встречающихся на пути препятствиях и советовала, как лучше их избежать: «Осторожно, тут статуя… Сверните скорее влево… Теперь двигайтесь дальше… Быстрее… Теперь вправо…» Бронзовое кольцо с вибрирующим звуком ударилось о плиточный пол ванной комнаты. «Остановитесь, мы пришли».
Сняв с его глаз испачканную повязку, я сказала:
— У вас отвратительный вид. Идите сюда, мой милый, я вас умою.
Я оттерла его лоб, щеки и подбородок, перемазанные пюре, с помощью влажных тампонов, а потом осторожно соскоблила ногтем присохшие чешуйки пюре.
— Кто с вами такое сотворил?
Он пристально взглянул на меня, потом ответил:
— Женщины в масках… вы, должно быть, их знаете.
— То есть вы хотите сказать, что я знакома с женщинами, способными на столь безумные поступки?
— Я думаю… да.
Стирая капельки воды с его лица носовым платком, я спросила:
— Чем они вас испачкали?
— Чем-то вроде пюре… И еще они заставили меня пить мочу…
— И какая она на вкус?
— Теплая, соленая, слегка горьковатая…
— И вам, должно быть, это понравилось?
— Да… вы это знаете.
— Нет, вы ошибаетесь… А что за буквы у вас вот здесь?
— Это инициалы моей госпожи, которую я…
— Она сегодня тоже здесь?
— Да… Она похожа на вас.
Я надела на него черную полумаску.
— Теперь вы чистый. Я отведу вас к тем женщинам, к их отвратительным забавам — потому что вам это нравится!
Вдоль узкого коридора я за руку отвела его обратно в гостиную. В этом путешествии не было ничего примечательного, если не считать болтавшегося на члене Себастьяна бронзового кольца, которое при ходьбе ударялось то об одну, то о другую его ногу, а также голосов и смеха, доносившихся из красной гостиной, где меня ждали сообщницы. Что они делали в мое отсутствие? F. расскажет мне об этом сейчас, или завтра, или позже?
Теперь им нужно будет перейти из красной гостиной в голубую через холл. Негр откроет дверь красной гостиной, посторонится, чтобы пропустить их, потом откроет расположенную прямо напротив дверь голубой гостиной, следуя тому же самому этикету. Именно здесь, в холле, на одинаковом расстоянии от двух дверей, я и поставила Себастьяна.
Женщины одна за другой прошли мимо беспомощного часового. Бронзовое кольцо по-прежнему свисало с его члена, привязанное чулком. Оно больше не раскачивалось. Они, проходя, задевали его; но его движения, напоминающие колебания маятника, быстро затухали, поскольку скольжение ткани о кожу препятствовало им.
Мы вошли в святилище, где должен был состояться главный обряд. Алтарь сиял множеством свечей, поставленных в несколько ярусов. Это были литургические свечи, стоявшие прямо на мраморной каминной доске, в серебряных подсвечниках, в канделябрах со множеством разветвлений, в консолях, расположенных выше. За ними, прислоненное к стене, стояло граненое зеркало, в котором они отражались. Другие детали обстановки, оставшиеся за пределами этого круга света, были видны смутно; контуры мебели казались расплывчатыми, и лишь кое-где на лакированных поверхностях дрожали отблески света.
От ароматических палочек поднимались тонкие завитки дыма. Маски пока лежали в кресле жрицы, прислоненном к алтарю.
Все было великолепно. Прислужник ни о чем не забыл. Теперь он мог ввести Себастьяна.
«Гарем». Именно из-за этого названия, написанного чернилами на приклеенной этикетке, я когда-то купила в маленькой лавочке на тунисском базаре, у старика в выцветших шлепанцах этот маленький флакон духов, закрытый комочком ваты — духов, запах которых не мог быть иным, только тяжелым и пьянящим, слегка старомодным… Именно таким он и был — в высшей степени… Он был идеальным.
Франсуаза несколькими легкими прикосновениями надушила ими затылок Мари, потом F., и, наконец, себе.
Я продолжила ритуальное помазание, надушив избранные места: мочки ушей, сгиб локтя, запястья, волосы на лобке… Впадинки, складки, отверстия, волосы должны были наполниться дурманящим ароматом, как если бы они сами его источали.
Я сказала Себастьяну: «Поднимите руки!» Он поднял их и скрестил над головой. При виде его открытых подмышек, покрытых испариной, мне пришла мысль о турецкой бане с ее густыми влажными испарениями.
Красным карандашом я нарисовала на коже Себастьяна маленькую звездочку поверх своих вытатуированных инициалов. Затем я украсила его левую грудь коралловой сережкой, которую прикрепила к соску.
Женщины снова, в третий раз, надели маски и подвели избранника к алтарю, возле которого заставили его преклонить колени на низкой бархатной скамеечке — передо мной, уже сидевшей в кресле жрицы. Две из них встали позади него, положив руки ему на плечи; третья, стоя на коленях справа от меня, держала в руке чашку, подняв ее на уровень подлокотника кресла.
Когда зазвучал низкий голос Изольды (кассетный магнитофон был спрятан неподалеку, так что я могла дотянуться до него), я снова сняла с Себастьяна маску с закрытыми прорезями, и тут же ко мне приблизился негр, неся на протянутом подносе мой тонкий и длинный серебряный мундштук с черным галалитовым наконечником, с уже вставленной в него сигаретой, и черепаховую зажигалку. Я сама зажгла сигарету и положила зажигалку на поднос, который негр тут же убрал.
Я уже представила себе то, что должно было сейчас произойти, как можно точнее, чтобы отныне уже ничто не смогло застать меня врасплох. Участников, собравшихся вокруг меня, я уже видела именно такими: неподвижно застывшими в ярком, без полутонов, свете свечей, который придает маскам оттенок старой слоновой кости. Я уже видела тлеющий огонек сигареты, которая медленно таяла с каждой новой затяжкой, и взгляд Себастьяна, полностью сосредоточенный на мне. По его рукам стекали струйки пота. Сердце у меня забилось быстрее. Пойманная в ловушку его неотрывного взгляда, я смотрела, как он смотрит на меня сквозь просвечивающую пелену благовонного дыма. Казалось, он перестал слышать, и до него не доходит пение Изольды — стенания влюбленной, потерявшей свою любовь, которые звучали все громче, нарастая, словно волны, одна за другой неумолимо движущиеся к высшей точке, такой близкой и такой недостижимой, взметая пенные гребни, на мгновение замирающие в головокружительной пустоте… И когда напряжение достигло апогея, я вдавила горящую сигарету в центр красной звездочки — в тот самый момент, когда последняя волна сладострастного исступления, обрушившись на Изольду, окутала ее белым сиянием смерти.
С хриплым стоном жертвенный агнец откинулся назад, словно от сильного порыва ветра. Но я подалась вперед, следуя его движению, и конец сигареты по-прежнему остался прижатым к его груди. Моя рука не дрогнула. По ней поднималась волна жестокого наслаждения, разливаясь по всему телу. Из моей груди вырвался хриплый стон, дыхание стало прерывистым. Мне было знакомо это неистовство, охватывающее охотника, когда он добрался до своей жертвы… Теперь ты мой и останешься моим еще несколько секунд…
Себастьян медленно выпрямился. Его глаза были цвета спокойного моря. Когда раздались последние такты драмы, в которых вновь звучала безмятежность, F. протянула мне позолоченную чашечку, куда я опустила мундштук, из которого на несколько миллиметров выступал раздавленный окурок потухшей сигареты.
Заключительный аккорд прозвучал в полной тишине.
Все было исполнено.
Самая высокая из женщин сняла маску, чтобы Себастьян впервые увидел ее лицо, отраженное в зеркале над алтарем. Но видел ли он ее на самом деле? Он выглядел сосредоточенным, полностью погруженным в себя. Медленно отступая лицом к зеркалу, так, чтобы отражение исчезало постепенно, растворяясь в темноте, Франсуаза с маской в руке дошла до двери, которую негр бесшумно открыл. Мари и F. вышли точно таким же образом.
Мы остались одни. Себастьян уронил голову между моих бедер и обхватил руками колени. Затем до боли стиснул их, повинуясь внезапному порыву, который передался и мне. Я забылась… Были даже слова любви, может быть, слезы… какое-то время…
Затем, прервав эти нежности, я развязала чулок, сдавливавший его член. Бронзовое кольцо упало на ковер. Я сказала: «Теперь дрочите… Мне нужно, чтобы вы кончили в этот бокал». Он без промедления принялся ласкать себя. Когда я дотронулась указательным пальцем до его распухшей измученной плоти, его глаза закрылись, лицо окаменело, и сперма хлынула в бокал, стекая поблескивающими струйками вдоль хрустальных граней. Я собрала на кончик пальца густую молочно-белую жидкость и нанесла ему на губы толстым перламутровым слоем. Потом мы обменялись долгим скользящим поцелуем; я не отрывалась от его губ со вкусом спермы, пока мои собственные не стали такими же клейкими.
(В этот вечер парк залит мягким всепроникающим ароматом спермы, как всегда бывает жаркими июньскими вечерами, когда цветут каштаны на краю широкой овальной лужайки. Я хотела бы пойти туда прогуляться, когда стемнеет.)
Склеившиеся губы, этот запах… Здесь нить воспоминаний снова обрывается. У меня в памяти не сохранилось ничего между поцелуем и следующей сценой: Себастьян стоит уже одетый (или почти), в слабеющем свете свечей. Настало время, когда он должен уйти: в этом я уверена… Чтобы защитить обожженный участок кожи от соприкосновения с одеждой, я протягиваю ему кусочек марли. Он благодарит меня, но решительно отказывается: он предпочитает оставить ожог открытым.
У меня еще остаются почерневший окурок сигареты и коралловая сережка, лежащие на шелковой малиновой подкладке в маленькой восточной коробочке, украшенной эмалью. Я дарю Себастьяну эти реликвии, после чего он уходит, в одиночестве, как и пришел, унося под грубой тканью рубашки багровое круглое клеймо, означающее, что он принадлежит мне.
Негр уже отослан F. — его служба завершена. Только мы вчетвером остаемся в красной гостиной…
Жертвоприношение
Я люблю в одиночестве заходить в пустые соборы, когда наступает ночь. Мои шаги гулко отдаются на каменных плитах, и, медленно идя по проходу между рядами скамеек, я приближаюсь к слабому красноватому свету ночной лампы. Но не он привлекает меня, а более сильный свет, который я замечаю позади главного алтаря. Я огибаю его и вижу, у изголовья апсиды, маленькую часовню, где, перед более скромным алтарем, только что закончилось ночное богослужение. Верующие уже ушли. Никого нет. Но свечи продолжают гореть по обе стороны закрытой дарохранительницы, освещая большие букеты белых цветов. Это лилии. Справа от алтаря, в застекленной раке — статуя «Христа скорбящего» в человеческий рост. Он сидит, сложив руки на коленях, поставив ноги на красную бархатную подушку. Плащ из красного бархата, расшитый золотом и завязанный на шее шелковым шнурком, слегка распахнут на обнаженной груди. Подойдя ближе, я отчетливо различаю, несмотря на падающую от меня тень, несмотря на собственное нежелание это видеть, — кровь, которая вот-вот заструится из едва затянувшихся ран, нанесенных розгами. Из-под тернового венца тоже стекло несколько капелек крови, запекшихся на висках и на лбу цвета слоновой кости. Христос смотрит на меня спокойно и умиротворенно.
Перед ракой — большой стол, на котором горит множество свечей. Некоторые уже догорают; их умирающее пламя рассеивается легкими завитками голубоватого дыма. Другие, прямые и ровные, скорее всего, были зажжены недавно, при последних словах молитвы, перед тем как верующие в последний раз осенили себя крестом и преклонили колени.
В часовне стоит тяжелый запах ладана, лилий и горячего воска. Для того чтобы сильнее ощутить аромат цветов, я поднимаюсь на две ступеньки к алтарю. В этот момент я слышу слабый звук отворившейся боковой дверцы, той самой, через которую я недавно вошла — она единственная открыта в этот поздний час. Я прислушиваюсь. Размеренные шаги, отдающиеся под высокими темными сводами, приближаются — кто-то идет ко мне по центральному проходу. Я прислоняюсь спиной к алтарю, опершись локтями на белый узорчатый покров. Я жду.
Когда он наконец выходит из тени, я поражена его легкой уверенной поступью и его молодостью. Теми же размеренными шагами он направляется ко мне и без колебаний поднимается по ступенькам, которые отделяют часовню от галереи, окружающей церковные хоры. Ткань его рубашки так тонка, что я замечаю просвечивающие сквозь нее острия сосков. Под расстегнутым воротником виднеется золотая цепочка, которая подчеркивает изящную линию основания шеи.
Лишь когда он подходит ко мне на расстояние вытянутой руки, наши взгляды встречаются, и мы несколько мгновений смотрим друг на друга. Затем он опускает глаза и, не говоря ни слова, встает на колени. Медленно склонившись к полу, касается губами ремешков моих босоножек. Его руки обхватывают мои лодыжки. Теперь мы оба стоим неподвижно. Я смотрю вниз, на его затылок и основание плеча, виднеющиеся в распахнутом вороте рубашки. Я чувствую лишь нежность его рук, слегка дрожащих, и проникающий сквозь ткань чулок жар его участившегося дыхания.
Мой поклонник не шевелится. Он готов для жертвоприношения.
Все произошло, как и было задумано. Мне нравится такая точность исполнения.
Протягивая мне исписанный от руки листок, который она только что прочитала, Мари воскликнула:
— Это часть какого-то грандиозного действа!
— Ты знаешь, сейчас я описываю по памяти некоторые наши вечеринки. Мне хотелось, чтобы этот текст выглядел как предисловие к той церемонии, которая предшествовала клеймению Себастьяна. Помнишь, ты не смогла в ней участвовать, потому что…
— Но этот текст — вымысел?
— На тот момент, что я его писала, он действительно был вымыслом, мечтой. Но впоследствии эта сцена произошла на самом деле — так, как я ее и представляла — в Руанском соборе, в начале лета, поздно вечером… Странно — мои шаги так сильно отдавались в этом огромном гулком нефе!.. Но жертвоприношения в конце не было. Оно состоялось позже — в тот вечер, когда ты, к счастью, не смогла прийти, и который мы с F. назвали «вечеринкой жертвоприношения».
— Почему «к счастью»? Что тогда произошло?
— Хочешь выпить сок манго или гуайявы? Или что-нибудь покрепче, смешанное с лимонным соком?
— Нет, спасибо… Лучше расскажи…
— Одно другому не мешает… В некотором смысле, даже наоборот… Ты знаешь участников этой вечеринки, кроме Камилла и Гаэтаны. Гаэтану я встретила незадолго до того у общих знакомых (их имена тебе ни о чем не скажут). Ей, должно быть, лет двадцать шесть — двадцать семь. Она высокая, у нее бледное лицо, светло-серые глаза, коротко подстриженные волосы, мальчишеские манеры в сочетании с женской фигурой. Думаю, ты сочла бы ее красивой…
Гаэтана… Ваше имя, ваши глаза вызывают у меня воспоминания о зимнем море. Вы почти сразу же заговорили со мной об Остенде. Помните? Но в связи с чем?..
Встреча проходила по всем правилам хорошего тона — с гашишем, спиртным и рок-музыкой. Я не знала ничего о Гаэтане, но она, судя по всему, знала многое обо мне. Мы нашли пустую комнату, где можно было поболтать наедине, подальше от шумного сборища. Ее желание присутствовать на одной из моих «церемоний» само по себе не было бы достаточным основанием для того, чтобы я на это согласилась (в любопытствующих не было недостатка!), если бы я не убедилась в ее неподдельном энтузиазме, который то и дело прорывался в восхищенных восклицаниях: «Великолепно!», «Потрясающе!». Нисколько не обманываясь по поводу удовольствия, которое мне доставляло разыгрывать опытную женщину перед удивленным новичком, я тем не менее сочла ее подходящей кандидатурой. Ее низкий бархатный голос звучал очень соблазнительно.
Поскольку Гаэтана заявила, что в этот день она полностью свободна, я попросила ее приехать к F. ближе к вечеру, чтобы у нас было время не торопясь подготовиться к тому, что должно было начаться с наступлением ночи. Днем раньше непредвиденный телефонный звонок от юного приверженца моих церемоний, просившего меня о свидании, натолкнул меня на следующую мысль: почему бы не добавить удовольствия в эти приготовления, попросив помочь нам кого-то из наших молодых людей — например, этого самого Камилла В., который на другом конце провода ждал в тревоге и смущении, когда я назначу ему свидание. Камилл (его действительно так звали) — разве это имя не вызывает в памяти образ горничной из прустовского романа, в маленьком накрахмаленном фартучке и платье со сборчатым воротником? В самом деле, это имя было предопределено судьбой — конечно же, его обладатель должен был послужить нам камеристкой: раздеть нас, приготовить нам ванну, потом нарядить для вечеринки. Когда я говорю «нас», это просто фигура речи: я никогда не знаю заранее, приму ли я сама участие в действе или предпочту остаться «посторонней», лишь наблюдая за ним и иногда — направляя.
Когда Камилл вошел в просторную, чопорно обставленную гостиную, его попросили раздеться («Полностью?» — «Да, полностью») и, подняв руки, медленно повернуться вокруг себя, чтобы продемонстрировать свое тело. Его полудетское очарование вызвало желание понянчиться с ним, как с куклой. Но его позвали сюда не за этим. Мы отвели его в комнату F., несомненно, самую уютную во всей квартире. Каково ему было оказаться голым перед тремя женщинами, по-прежнему одетыми в строгие будничные костюмы? Член у него немедленно встал. Эта очевидная мужественность, с которой он толком не знал, что делать — скрывать ее или нет? — очевидно, приводила его в смущение и придавала ему тот глупый вид, который побуждает женщин к насмешкам. На этой импровизированной вешалке ему пришлось переносить в соседнюю комнату вещи, которые он снимал с F. и Гаэтаны, одну за другой — с немного неуклюжей, но старательной манерой начинающей горничной. Наполнив ванну, он грациозно подал им руку, чтобы они смогли без лишних усилий переступить бортик и погрузиться в воду, покрытую слоем ароматной пены, которая скрывала очертания тел, волосы на лобках, мягкие ласки и скользящие проникновения. Женщины, закрыв глаза, медленно целовались. Камилл, для большего удобства встав на колени, неустанно омывал им плечи, шею, верхнюю часть спины, словно не осмеливаясь спускаться ниже. Их руки были скрыты под непрозрачной водой; иногда резкие всплески разбивали ее поверхность, и мыльные хлопья разлетались мелкими брызгами. У пены был лимонный запах. Внезапно Гаэтана поднялась, блестящая от водяных струй, и, повернувшись к Камиллу спиной, велела ему полизать ее между ягодиц, а потом слизать последние хлопья пены с волос на лобке. Когда он это сделал, пена собралась вокруг его рта, образовав забавные белые усы.
Наш херувим отнесся к своей роли со всей серьезностью. Мне казалось, что я присутствую при детской игре. Да и по сути, какая разница? Сознание того, что это игра? В детских играх извращенность проявляется бессознательно, в наших — обдуманно; разница только в этом. Что же произошло в голове того одиннадцатилетнего мальчика, который недавно убил свою восьмилетнюю подружку во время игры, нанеся ей сорок восемь ударов ножом?
Когда F. и Гаэтана наконец вышли из ванной, Камилл обернул их огромным сиреневым полотенцем.
Поскольку было еще слишком рано облачаться в наши церемониальные одеяния, они, разморенные после купания, решили какое-то время отдохнуть на кровати. Камилл улегся первым, глубоко зарывшись в свежие простыни. Наши ступни удобно устроились на его свернувшемся в клубок теле, которое тут же принялись изучать. Пальцы ног на ощупь проникали в его рот, в ноздри, скользили по бархатистым щекам, следовали вдоль линии бедра, спускались к животу, играли с напряженным членом и, проникая в промежность, ощущали, как перекатываются небольшие бархатистые шарики.
Затем маленький самец был извлечен из-под простыней, чтобы подвергнуться испытанию: сможет ли он изобразить «постельного героя»? Оказалось, что нет. Его слишком поспешные семяизвержения разочаровали моих подруг, которые состроили недовольные гримаски. Он страшно переживал. Что было делать? Отослать его за столь явную некомпетентность? «Не кажется ли вам, что вы этого заслуживаете?» Но его сконфуженная мина была столь забавной, что обезоружила их. Следовало бы проявить строгость; но вместо этого Гаэтана укусила его за губу, a F. сдавленно захихикала, прижав ко рту простыню. Но о прощении не было и речи; Камилла все равно надлежало наказать, хотя бы ради приличия. Женщины уложили его на гору подушек, так, что ягодицы оказались приподнятыми, и устроили ему порку — хотя и не по всей надлежащей форме, но все же достаточно сильную для того, чтобы не казаться ласковым порицанием.
Роль камеристки ему больше подходила: когда ему указывали, что делать, он справлялся не так уж плохо. Однако, наблюдая за его действиями, можно было понять, что он впервые в жизни обрызгивает женщинам волосы на лобке духами из грушевидного пульверизатора и пристегивает чулки к поясу. Когда я спросила его, так ли это, он лишь смущенно пробормотал: «Да», не поднимая глаз от застежки пояса, которой собирался закрепить черный чулок, натянутый на кремовую плоть — ту драгоценную плоть, которую в былые времена прятали от загара под кружевными зонтиками.
Теперь мы были готовы (по крайней мере, как будто…). Камилл застегнул «молнию» на платье F. — длинном черном шелковом платье 1930 года, собранном ниже талии кокеткой, уходящей вниз, что создавало видимость изящного шлейфа. Мое платье, более короткое, заканчивалось выше щиколоток — приталенное, с поясом и широкими рукавами «летучая мышь», очень удобными. Декольте, полукруглое спереди, переходило в треугольный вырез на спине, доходивший до самой талии. Оно было мне очень к лицу (именно было, поскольку с того времени оно загадочным образом исчезло).
Пока F. и Гаэтана красились, Камилл приводил в порядок комнату, и особенно постель, которая была вся смята. Он перестелил простыни и разгладил их ладонью, чтобы в середине стала заметна ажурная венецианская вышивка — монограмма, окаймленная гирляндами цветов.
Закончив свою работу, Камилл ушел. По дороге к двери он обернулся и спросил меня: «Могу я вам перезвонить?»
Конец приторного пролога и лукавого жеманства.
Затем последовал антракт — перейдя в большую гостиную, мы приступили к блюдам и напиткам, принесенным из «Деликатессен», небольшого летнего кафе, и сервированным на низком столике.
Потом Гаэтана обеспокоенно спросила:
— Он не рассердился?
— Камилл? С чего бы ему сердиться?
— Но мы так плохо с ним обошлись!
— «Плохо обошлись!»
Мы с F., смеясь, запротестовали.
— Если он и рассердился, то только из-за того, что мы обошлись с ним чересчур снисходительно — пожурили как ребенка, просто ради смеха! Я не собираюсь преподавать вам уроков, но хотела бы обратить ваше внимание вот на что: если вы не разделяете убеждения, что ваше удовольствие — и его тоже, иными словами, что он находит свое удовольствие в вашем, — то вы будете в проигрыше с самого начала, вы превратитесь, даже не отдавая себе в этом отчета, в рабу своего раба, его душевных состояний, истинных или предполагаемых… Нужно вообразить себе полностью счастливого Сизифа!.. Попытаться, по крайней мере… Разумеется, это не так просто… Даже для меня… Но, возвращаясь к Камиллу, могу вас уверить — он ушел отнюдь не раздраженным!
Солнце скрылось, и наступила ночь. В комнате было совсем темно. Мы зажгли лампы и задернули занавески. Почетный гость должен был позвонить с минуты на минуту. F. и Гаэтана выскользнули из гостиной. Прислушавшись, можно было отчетливо различить приглушенные расстоянием звуки… и вот я услышала донесшийся снизу стук двери лифта. Потом лифт остановился на нашем этаже.
Ритуал, если только мне не захотелось бы его изменить (но сегодня об этом речь не шла) был следующим: стоя посреди комнаты, раздеться, начав с обуви, потом снять носки, рубашку и так далее… и наконец трусы. Пока он раздевался, я смотрела на него; что-то в нем изменилось; кажется, он повзрослел. Потом я поняла: это усы, которых я раньше у него не видела, придали ему такой «взрослый» вид. Я сказала ему об этом. Он ничего не ответил. Впрочем, ответа от него и не требовалось.
Я повязала ему на шею вместо поводка красный шелковый шнурок, украшенный кистями с бахромой, а на голову — белый шарф, концы которого стянула на затылке. (Процесс выбора ткани, купленной несколькими днями раньше, поверг продавщиц в изумление. Поскольку нужна была слегка просвечивающая ткань — такая, чтобы под ней были заметны очертания тела, но не более того, — мне пришлось в поисках подходящей разворачивать многочисленные рулоны, растягивать ткань, подносить к глазам, чтобы увидеть, насколько она просвечивает; это вызвало насмешливые замечания, произнесенные mezzo voce вроде «Чего только на свете не увидишь!» — что в данном случае показалось мне тонким наблюдением.)
В таком виде — с белым шарфом на голове и шнурком на шее — я и ввела его в полутемное святилище, где ожидали мои подруги, сидя на канапе. Гаэтана прошептала: «Негр! Обожаю негров!» Я заставила его пройтись перед ней, сначала выпрямившись во весь рост, затем — на четвереньках, чтобы она смогла полюбоваться его продолговатыми изящными мускулами и гибкими движениями юного хищника, который, даже отдыхая, выглядит так, словно готов к прыжку. «Сколько ему лет?» Я ответила: «Двадцать три». Гаэтана смотрела на него и, кажется, собиралась что-то сказать… но промолчала.
— Полижи ноги своей новой хозяйке.
Сейчас я была распорядительницей, отдающей приказы… Но в то же время я была и рабыней с закрытым лицом. Подчиняясь приказу, я смотрела сквозь ткань на свою новую хозяйку. Потом я склонилась к ее ногам, и ткань облепила мои губы…
Я была распорядительницей, которая организовала весь церемониал… Но в то же время я была и Гаэтаной. Я ждала, когда прекрасное черное тело склонится к моим ногам, я чувствовала прикосновения чужих пальцев к своим лодыжкам, горячее дыхание сквозь ткань…
F. тоже хотела ощутить жар его дыхания по всей длине своих ног: «Пусть он начнет с пальцев ноги и медленно поднимается все выше!» Едва лишь он начал, как она одернула его: «Я сказала — медленно!» Тогда он начал медленно выдыхать воздух, отчего ткань слегка вздувалась вокруг его губ — до тех пор, пока F. не сказала: «Хватит», после чего он тут же остановился.
Да, этого в самом деле было достаточно… Натянув шелковый поводок, я заставила негра попятиться и объявила ему:
— Незадолго до вас приходил очаровательный молодой человек, чтобы выкупать и одеть нас. В качестве горничной он был превосходен. Но для всего остального он оказался слабоват… не очень вынослив. Пришлось его пощадить. Помнится, однажды вы мне сказали, что у вас такое впечатление, словно я сдерживаюсь — вы как будто об этом сожалели! Что ж, сейчас я и в самом деле сдержана… даже слишком! И вы на себе это почувствуете… Впрочем, вы здесь именно для того, чтобы быть нашим козлом отпущения…
Я принесла свою любимую плетку. «Это была плетка, свитая из кожаных ремешков, похожая на те, которые используются в дрессировке собак. От тонкого мягкого кончика до той части, которую держат в руке, она постепенно утолщалась и становилась более жесткой, почти негнущейся, образуя что-то вроде короткой рукоятки». Это описание аналогичной модели, взятое из романа «Образ», наводит меня на мысль, что автор купил ее в том же магазине шорных изделий в районе Оперы, где и я когда-то покупала свою. Недавно я снова туда заходила, и продавец сказал мне, что этот товар больше не производится. («Больше не осталось тех, кто разбирается в таких вещах, мадам!») Я редко ей пользуюсь, приберегая лишь для избранных. Очень жгучая, она позволяет причинить сильную боль лишь слабым движением запястья — лишь бы удар был нанесен точно.
Сдерживаться — мысль об этом приводит меня в ужас. Да и к чему сдерживаться? Все побуждало меня отказаться от этого: и его почти нескрываемое желание, и его кожа, на которой под ударами плети не появлялось, как на коже у белых, багровых рубцов, которые, несмотря ни на что, все же заставляют проявлять некоторую осторожность. Ничто, кроме усталости, не могло помешать продолжать экзекуцию. Вот почему я пришла в крайнее исступление, нанося удары по этой бронзовой плоти. Она конвульсивно подергивалась, но не бунтовала. Она не двигалась с места. Проведя рукой по спине, покрытой потом, я обнаружила вздутые рубцы, к которым на некоторое время приложила ладонь, чтобы немного охладить их.
Ни крика, ни стона… И никаких других звуков, кроме ударов плети, отдаленных раскатов грома и стука первых капель дождя в зашторенные окна.
Гаэтана поднялась и взяла протянутую мною плеть. По тому, как неумело она ее держала, было видно, что она незнакома с этим орудием. Ей недоставало уверенности, чтобы хлестать раба, предварительно не испросив его позволения. («В этот момент, — скажет он мне позже, — я догадался о том, что она начинающая».) Но это не имело большого значения, поскольку она хлестала его с явным удовольствием.
Я приказала ему раздеть ее. Она стояла совсем рядом с ним, выпрямившись в свете свечей. Он снял с нее жакет и блузку, и ее груди оказались прикрытыми лишь тонкой шелковой тканью комбинации. Он должен был смутно различать их, как и очертания фигуры, склоняя коротко остриженную голову перед ее лицом. Раздевание продолжалось, нарочито медленное — то она останавливала его, то он — ее (завтра они снова станут чужими друг другу), пока наконец не дошло до заключительного этапа — полного обнажения. Затем негр в изнеможении вытянулся на ковре. Гаэтана улеглась ему на ноги, так что ее молочно-белые округлые груди прижались к его бедрам. Опершись на локоть, склонясь над его лобком, она проводила пальцами по его члену, который начал твердеть. F., до этого момента не принимавшая участия в происходящем, быстрым движением обвила свободный конец шелкового шнурка вокруг талии Гаэтаны, которая без возражений позволила ей это сделать. Когда она поднялась, то резко увлекла за собой и своего пленника.
Снятие покрова происходило перед служившим жертвенным алтарем сервантом из красного дерева, украшенным медным резным орнаментом. На высоте в половину человеческого роста находилась полка из белого мрамора с голубоватыми прожилками, на которой, между канделябрами, я разложила в нужном порядке орудия жертвоприношения: перчатки, нож, подушечку для булавок. (Лилий не было.) Свечи, зажженные с самого начала церемонии, освещали почти всю комнату; темнота в отдаленных углах лишь усиливала ощущение закрытости.
Перчатки были от Флоранс — из тонкой черной кожи. Черные кружевные вставки на отворотах образовывали затейливые узоры, тянущиеся от кисти до локтя.
Натянув их, я села в кресло, прислоненное к жертвеннику, и негр преклонил колени на бархатной подушке, лежавшей у моих ног. Потом он сел на корточки, раздвинув бедра, выпрямившись и скрестив руки за спиной; отблески свечей образовывали едва заметный ореол вокруг его головы.
Нож был новым. Я купила его в жаркий предгрозовой день в магазине на Таймс-сквер в Нью-Йорке — кнопочный, с остро отточенным, чуть зазубренным лезвием. Просунув пальцы под шарф, которым была обвязана голова негра, я сделала небольшой разрез возле правого глаза. Стала видна радужная оболочка, и я увеличила разрез. Ткань разошлась с сухим потрескиванием. Затем я перешла к губам, и вскоре они тоже появились. На белом фоне они казались еще более темными и мясистыми, почти непристойными. Гаэтана, стоявшая рядом со мной, помогала мне постепенно освобождать лицо от ткани. Она дотрагивалась до отдельных фрагментов, словно знакомясь с ними, по мере того как они появлялись в разрезах, — до тех пор, пока изрезанный шарф не соскользнул на пол, открыв всю голову целиком. Склонясь над негром, Гаэтана восторженно ласкала это вновь обретенное лицо: лоб, щеки, нос. Он смотрел прямо перед собой, не поднимая на нее глаз. Она сказала: «Посмотрите на меня», раздвинув его веки большим и указательным пальцами и пристально всматриваясь в огромное глазное яблоко, белое на черном лице. Потом продолжила свое методичное изучение, перейдя ко рту и попросив показать язык. «Оставайтесь так, — скомандовала она, ощупывая кончик языка большим пальцем, а потом сказала: — Все, можете закрыть рот».
Раскаты грома теперь раздавались совсем близко и были отчетливо слышны в тишине комнаты. Пахло горячим воском. Было жарко.
Когда я снова взяла нож по-прежнему затянутой в перчатку рукой, негр, увидев его, закрыл глаза. Поскольку лезвие было абсолютно безупречным, я сделала, одинаковыми движениями без нажима, три косых надреза на его ключице, над правой грудью. На них тут же выступили маленькие круглые капельки крови.
Я узнала то состояние транса, ту дрожь, которые охватили меня, когда я привлекла его к себе, чтобы слизать тонкую струйку крови с ароматной кожи. Он тоже начал дрожать, словно в резонанс со мной. Когда я отстранилась, то увидела, что он пристально смотрит на меня широко раскрытыми глазами. Я хотела заговорить, но ощутила какой-то комок в горле, словно перед приступом рыданий.
Я быстро отступила назад, снова села в кресло и, приподняв подол платья, вцепилась ему в волосы и просунула его голову между бедер — мне хотелось ощутить прикосновения его мясистых губ и влажного шершавого языка.
Восстановив прежнюю дистанцию, можно было продолжать церемониал.
Гаэтана, к которой недавно присоединилась и F, встав рядом со мной с другой стороны, протянула мне подушечку для булавок. До сих пор я использовала их по одной-две, да и то лишь иногда. Но в этот вечер я хотела, чтобы тело негра ощетинилось ими, как благодарственное приношение или восковая фигурка. Первую булавку из моей коллекции — наметочную, с цветной стеклянной головкой, я безболезненно вонзила ему в грудь. Но у шляпных булавок были гораздо более опасные жала. Для того чтобы они держались вертикально, нужно было вгонять их с большей силой, чем мне до сих пор приходилось это делать. Большая жемчужная булавка, переливавшаяся всеми цветами радуги, вошла легко. Другие, с головками из кабошона, слишком тяжелыми, едва держались, шатаясь под грузом своих набалдашников. Это было забавно. Интересно, почему Гаэтана отвернулась, испуганно вздрогнув? Что ж, хорошо… Поскольку на теле булавок было уже достаточно, остальные я воткнула ему в шевелюру. В жестких кудрявых волосах они смотрелись как драгоценная диадема — со сверкающими на них стразами, металлическими многогранниками, стеклянными, агатовыми или серебряными шариками. Он был прекрасен, как юный невольник, предназначенный для священного жертвоприношения.
Упершись коленом в пол, схватив негра за волосы левой рукой, чтобы голова его была запрокинута, а горло — открыто, я правой рукой приставила острие кинжала к опасной, уязвимой впадинке, которая едва заметно пульсировала — здесь, совсем близко… Достаточно было надавить… надавить чуть посильнее…
Резким движением я подняла нож под углом к бархатной подушке и с силой вонзила его в затененный треугольник между раздвинутых бедер негра; по ним прошла дрожь, и они инстинктивно сомкнулись в защитном движении — не до конца… но было уже поздно… слишком поздно. Нож вертикально вошел в плоть и тут же вышел. В неверном свете свечей я смотрела на клинок. Он был в крови по самую рукоятку: он пронзил бедро насквозь. Воздух внезапно стал густым и плотным — им невозможно было дышать. Следующие мгновения тянулись гораздо медленнее, чем обычно: мои движения были неловкими и скованными, словно я оцепенела от холода. Я положила нож на мраморную доску. Потом медленно стянула перчатки одну за другой. На большом пальце правой был небольшой разрез. Я положила их рядом с ножом. Несколько капелек крови упало на мрамор. Я снова взяла нож и провела языком вдоль лезвия, очищая его. Спокойно и методично… Негр медленно откинулся назад, опираясь вытянутыми руками о пол. В волосах его вспыхивали стеклянные и перламутровые капельки булавочных головок, образуя мерцающий ореол. Он не произнес ни звука и даже не смотрел на свою рану, откуда блестящей красной лентой стекала кровь, струясь по бедру и впитываясь в бархатную подушку, уже покрытую густыми темными пятнами. Сначала одна шляпная булавка, за ней другая, выскользнули из его волос и упали на ковер. Я услышала, как дождь барабанит в стекла за двойными бархатными занавесками, иногда с силой хлещет в окно под порывами ветра, стучит по оцинкованным навесам внизу, во дворе…
Я смотрела на бегущую кровь… Негр не шевелился, все еще неподвижно откинувшись назад и закрыв глаза. Я видела, как кровь потоком струится по его темной коже. Я чувствовала, как впадаю в нежное неодолимое забытье, в оцепенение, которое вызывает у меня желание печали и смерти.
«Боже мой, боже мой!..» Мой приглушенный стон встревожил F. и Гаэтану, которые до этого были всецело заняты друг другом. Они ничего не видели, начиная с момента погружения лезвия в плоть — ни крови, запятнавшей его, ни всего остального. После того как я нанесла удар, они принялись обниматься. Не произошло ли все слишком быстро, в темноте и молчании?
F. бросила на негра беглый взгляд и прошептала: «Ничего страшного… рана неглубокая…» Хотела ли она успокоить себя или нас? Я знала, что рана достаточно серьезная и что за видимым разрезом скрывается еще один, более узкий, на другой стороне бедра, — но я не стала ее разубеждать. Негр наконец открыл глаза и взглянул на меня, но ничего не сказал. Пока F. искала бутылку со спиртным, эфир, бинты и вату, он сидел, вытянув ноги, осторожно устроив раненое бедро (левое) на пропитанной кровью бархатной подушке.
F. встала на колени напротив меня. Склонившись над жертвой, полулежавшей на полу (одна нога вытянута, другая полусогнута), она стерла кровь и остановила кровотечение, обнажив розовую рану, которую принялась обрабатывать при свете двух свечей, принесенных Гаэтаной и мной… Фонарь, который держала в руке прислужница (рабыня), подняв его вверх, освещал всю картину: святая Ирина, стоя на коленях, врачевала раненого святого Себастьяна, лежавшего у ее ног; обнаженный мужчина, опершись на локоть, вытянув одну ногу и полусогнув другую, смотрел на молодую женщину, хлопочущую над ним. Их лица не выражали ни боли, ни скорби — одну лишь крайнюю сосредоточенность. На теле мученика, чудесным образом уцелевшего, была всего лишь одна рана — на левом бедре, откуда целительница осторожно извлекла обломок стрелы… Рана на левом бедре, на которую F. осторожно наложила повязку… За пределами круга света, образованного исходившим от их тел сиянием, не было ничего, кроме тьмы…
Странно, но никто даже и не подумал зажечь лампы. Без сомнения, всеми владело полуосознанное желание продлить на несколько минут этот странный сон, где кровавая рана и исцеление были чарующими и закономерными добавлениями к церемониалу, в котором они изначально не предвиделись; оттянуть тот момент, когда вторжение электрического света станет сигналом возвращения к реальности, в которой жертвенное кровопролитие — всего лишь кровотечение, а удар ножом сулит неприятные последствия. И в то же время это был отказ от «продолжения», хотя, поскольку кровотечение наконец остановилось, инцидент можно было считать исчерпанным и не слишком серьезным.
Мы окончательно успокоились, когда увидели, как негр без особых усилий поднялся на ноги и последовал за Гаэтаной, которая первой направилась в гостиную. Там, как я уже говорила, были приготовлены прохладительные напитки и закуски (фрукты, сласти, фруктовое пюре), которые оставил для нас прислужник, согласно заведенному обычаю. Нам с F. пришлось сначала позаботиться о том, чтобы замыть пятно крови, только что обнаруженное на ковре — на первый взгляд незначительное, но на самом деле пропитавшее толстый ворс насквозь. Но в процессе тщательной очистки оно постепенно уменьшалось, пока, наконец, полностью не исчезло. Ущерб был исправлен.
Гаэтана и негр, как ни в чем не бывало, вернулись к своим играм: он, снова возбудившись, склонился к ее ногам, благоговейно облизывая их, между тем как она одну за другой поедала виноградинки, отщипывая их от большой кисти, лежавшей в стеклянной вазе.
Нам не стоило оставлять их одних. Негр, который мог при желании оставаться совершенно неподвижным, теперь находился в постоянном движении, как будто ему доставляло удовольствие менять позы. Можно было подумать, он счел своим долгом пренебречь всякой осторожностью — даже сделать это демонстративно! Конечно же, его рана снова открылась и начала так сильно кровоточить, что два больших полотенца, поспешно принесенные нами, тут же полностью промокли. Остановка кровотечения позволяла надеяться, что, если он не будет много двигаться, все уладится само собой. Но, разумеется, ничего подобного не случилось: пришлось накладывать новую повязку. Когда я уже собиралась это сделать, то увидела опасное вздутие на коже, образовавшееся вокруг разреза. И тут же поток крови хлынул мне на руку: подкожное скопление прорвалось наружу.
Я ощутила приступ дурноты, словно ледяной покров сдавил мне грудь, мешая сделать вдох — должно быть, это и называется «облиться холодным потом».
Время словно застыло; но вот тишину прорезал чей-то голос (кажется, мой), который говорил о больнице, о наложении швов… Нельзя было терять ни минуты. Негр не сопротивлялся. Гаэтана предложила отвезти его в своей машине.
С ногой, обмотанной корпией под слоем непроницаемой ткани, одетый в какие-то случайно подвернувшиеся брюки, чтобы не запачкать собственные, негр расположился на заднем сиденье машины, где смог наконец вытянуть ногу. Было уже поздно. Улицы опустели. Дождь снова полил как из ведра. Порой «дворники» с трудом справлялись с потоками воды, заливавшими лобовое стекло. По радио говорили о радостных толпах, веселящихся под дождем на площади Бастилии.
У входа в больницу, возле боковой аллейки, стоял человек в белом халате, очевидно, решивший подышать свежим воздухом возле стеклянных дверей. Он подошел к нам и спросил: «Что случилось?» Я ответила: «Ножевое ранение». И добавила, что рана снова может открыться. Поэтому в кабинет неотложной помощи негра отвезли на каталке. Мы с Гаэтаной тоже хотели туда войти, но нам не разрешили и отправили нас в комнату ожидания, расположенную по соседству. Стены ее были выкрашены в зеленый цвет. Ожидание затянулось. Дежурный врач, которого не оказалось на месте, должен был «вот-вот подойти». (Может быть, из-за отсутствия пациентов он тоже пошел веселиться на площадь Бастилии?)
К счастью, Гаэтана была не столько утомлена, сколько возбуждена неожиданным оборотом вечеринки, закончившейся в больнице, среди ароматов дезинфекции, в зеленой комнате, освещенной неоновыми лампами и меблированной дерматиновыми стульями с металлическими ножками — никаких излишеств, даже старых потрепанных журналов, которые машинально листаешь, чтобы хоть ненадолго отогнать тревогу, заставляющую вас думать о том, что всего в нескольких сантиметрах от вас, возможно, находится изуродованное тело; в любом случае, вы уже согласны на все, кроме этого: уродство, увечье…
Время шло и шло. Гаэтана больше не могла здесь оставаться, и в результате мне пришлось отправляться за собственной машиной. «Я вернусь примерно через полчаса, хорошо?» — «Хорошо», — ответила из-за своей конторки дежурная медсестра.
Вернувшись, я не пошла в комнату ожидания и села на стул в вестибюле. Здесь тоже никого не оказалось, но, по крайней мере, свет был не таким резким. Вскоре появился негр, он нес пропитанное засохшей кровью полотенце, которым раньше было обвязано его бедро. Он мог бы выбросить его, если только не собирался сохранить в качестве трофея, поскольку у меня не было особых планов, касающихся этой реликвии. Он предпочел его выбросить.
Он без особых усилий расположился на заднем сиденье машины: судя по всему, калекой он не стал. Тем не менее, разве не стоило бы врачу, наложившему швы на обе раны, оставить его в больнице еще на несколько часов, чтобы проследить, не образуется ли гематома?
Дождь прекратился. В этих кварталах, далеких от центра, уличного движения почти не было. Мы быстро доехали до многоквартирного дома, в котором он жил вместе с родителями.
Итак, все закончилось.
Закончилось? Не так быстро! В снова обретенном одиночестве передо мной, сначала в темноте, наполнявшей спальню, потом в рассветном полусумраке чередой проходили одни и те же картины, сменяясь с неизменной последовательностью: нож, зеркальный отблеск стали, кровь на клинке, клинок на мраморе, блестящая кровь на черной коже, темные пятна на красной бархатной подушке, пятно на ковре… Заключительная сцена снова переходила в начальную, словно раскручиваясь по спирали, уходящей в вечность… Я пыталась избавиться от видений… но нет, не стоило… Из-за постоянного повтора они наконец утратили силу: кровь свернулась, а пятно слилось с узорами ковра.
Однако на следующий день оно появилось. Накануне мы тщательно оттирали его влажными салфетками, и оно постепенно становилось все менее заметным, пока полностью не растворилось. Но теперь оно снова было здесь, упорно не желая исчезать. Оттертое заново, оно наконец стало едва различимым, почти слилось с узорами ковра. Оно и теперь все еще здесь, заметное лишь посвященным, для которых стало простым воспоминанием…
Однако на следующий день негру пришлось опираться на костыль при ходьбе. В течение многих недель он должен был регулярно ездить в больницу, где, судя по всему, потеряли рецепт чудотворной мази, от которой в садистских сказках как по волшебству исчезают нанесенные в безрассудстве раны и синяки. Но в дальнейшем его бедро снова обрело изящные очертания, а он сам — прежние авантюристские склонности, которые на какое-то время впали в спячку. Он полностью выздоровел и был готов начать все сначала.
Мари прервала чтение и воскликнула:
— Готов начать сначала? Поразительно!
— Да… По дороге из больницы домой он только и спрашивал, что мы думаем о нем, о его манере держаться. Я заверила его, что, по нашему общему мнению, он был восхитителен… Именно это он и хотел услышать… Я спросила, ощутил ли он нож сразу после того, как тот вошел в плоть. Он ответил: «Сначала я лишь почувствовал резкий укол, но тут же понял, что это удар ножом». Когда я упрекнула себя, что не дала ему знать о своем намерении заранее, тем или иным способом — что могло бы помочь избежать фатального резкого движения, — он перебил меня: «Очень хорошо, что вы этого не сделали! Иначе какой риск?» Когда мы прощались, он, уже взявшись за ручку дверцы, заявил: «Если бы можно было повторить все снова, я бы немедленно согласился и не стал бы ничего менять. Я пережил в этот вечер что-то необыкновенное (он подчеркнул слово „необыкновенное“). Да, это было удивительно…»
Я смотрела, как он идет по тротуару, с трудом сгибая раненую ногу. Можно было подумать, что он недавно побывал в эмпирее, чьим разреженным горним воздухом дышат лишь небожители — небольшая горстка избранных, среди которых — и святой Себастьян, рядом с которым он оказался благодаря кровавому испытанию, наконец-то признанный равным ему.
Если такая аллегория кажется вам слишком напыщенной, вы ничего не знаете о невероятной гордыне этих «рабов», которая звездой горит у них на лбу, помогая узнавать друг друга.
А я — готова ли я была начать все сначала? В долгие тяжелые часы той ночи я от всего отказалась. Хотя я понимала, что негр был прав, что целью этого испытания был именно риск, который стал ему наградой, — неотвязная мысль о том, что еще совсем немного, буквально несколько сантиметров… и что я не исполнила своего намерения в точности, — я разом отказалась от всего, даже от невинных удовольствий, даже от всякого «камиллства».
Мои решения вскоре слегка изменились, и я уже представляла, для чего может послужить жертвенная подушка. Это была вполне мирная сцена, где новый прислужник вслух читает мне избранные страницы из «Венеры в мехах», отмеченные мной, преклонив колени на этой подушке возле камина. Он удивится, увидев на ней темные разводы и ощутив, что она шероховата на ощупь, словно накрахмалена. Но он ничего не скажет. Я это знала.
Иногда мне случается раскрывать нож. На лезвии возле рукоятки остались, различимые при повороте под нужным углом, тонкие темные штрихи. Потом я закрываю его и кладу на прежнее место, между мундштуком и подушечкой для шляпных булавок.
Я больше не покупаю холодного оружия, ни на Таймс-сквер, ни в других местах — если не считать совсем крошечных ножичков, которые используют при нарезании маленьких зеленых лимонов для тропических коктейлей. Тогда мне приходится проверять кончиками пальцев остроту и тонкость лезвия. Обычными столовыми ножами я тоже пользуюсь.
Жизнь понемногу возвращается в прежнюю колею. Иногда даже кажется, что ничего не произошло — только на левом бедре негра сохранились два параллельных шрама, почти одинаковых, а в моей руке — незабываемое острое ощущение ножа, который входит в плоть, не встречая никакого сопротивления. Это было до странности легко…
Мари вернула мне рукопись, предварительно убедившись, что страницы сложены по порядку.
— Ты права: хорошо, что меня при этом не было. От вида крови у меня мороз по коже… Я могла бы не выдержать…
— «Мороз по коже» — то же самое сказала и Гаэтана, когда я спросила ее, почему она так испугалась, увидев, как я втыкаю в кожу негра шляпные булавки.
— Мне бы хотелось познакомиться с этой Гаэтаной! И знаешь, я не замечала за тобой такого пристрастия к ножам!
— Я и сама не замечала… Я всегда избегала смотреть на витрины с холодным оружием — они внушали мне страх…
— А кто автор картины?
— Какой картины?
— На которой святая Ирина исцеляет святого Себастьяна.
— Жорж де Ла Тур. Выпьешь что-нибудь?
— С удовольствием… Добавь немного сока зеленого лимона… Я надеюсь, ты опишешь церемонию клеймения Себастьяна.
— Я это уже сделала. В рассказе «Клеймо».
— А как насчет сцены, о которой ты мне рассказывала — в туалете у J.V.?
— Нет. Что касается таких непристойностей — я могу их пережить, рассказать — с трудом, написать — нет….
— Хорошо, есть еще тот день в Опере и, конечно, парадный ужин!
Через некоторое время Мари добавила:
— Я спрашиваю себя, по некоторому размышлению, не стоит ли тебе убрать мои вопросы. Они ничего не добавляют и превращают все это в литературу…
Превращать в литературу — вот в чем опасность!