Наконец-то из Берижинца пришли подводы агента Залкера и забрали инвентарь и медикаменты из аптеки Мейлаха.
Телеги все утро простояли возле аптеки, их нагружали лениво, медленно. Лошади хрустели овсом, опустив морды в торбы, на секунду прекращая жевать, смотрели по сторонам и не узнавали чужого города.
И вот телеги тронулись. В два часа дня они проскрипели по длинной центральной улице, нагруженные шкафами, полками и ящиками. Сверху была привязана кровать Мейлаха, на ней качались две перевернутые табуретки, уставив ножки в небо.
В доме не осталось ничего, кроме голых пыльных стен и бумаг, рваных бумаг на полу под ногами. Нет даже замка на наружной двери, и Хаима-Мойше теперь редко видят на улице.
Вечер в честь талмуд-торы с каждым днем все ближе, его ожидают с нетерпением, будто предстоит свадьба, на которой все Ракитное — сваты; готовятся к танцам.
В тот день пораньше покончили с обедом.
С утра мамы вымыли детям головы, а отцы выдали порции наставлений, лениво и не слишком уверенно, вроде как в шутку. Теплый ветерок проворно гнал к горизонту остатки облаков, уничтожая всякий намек на дождь, а на углу окраинной улицы, недалеко от крашенного розовой краской склада Бромбергов, стояло недавно побеленное здание, снятое для вечера. Ханка Любер и Эстер Фих задержались там дольше всех, быстро расставили столы и пошли домой переодеться.
Говорили, что мадам Бромберг пригласила два оркестра, местный и из Берижинца, и что кроме спектакля и концерта, который дадут ученики, будут еще два номера: Аншл Цудик спародирует речь религиозного проповедника, а гимназист из соседнего городка придет на вечер с сестрой-курсисткой и ее богатым женихом, который пожертвует солидную сумму. Этот гимназист будет развлекать всех, играя на скрипке и при этом аккомпанируя себе на пианино.
Вдруг часа в три разнеслась весть, что приехал Ойзер Любер. Город был счастлив: ведь Ойзер Любер всегда жертвовал на вечер больше, чем все остальные, вместе взятые. Это была его добровольная обязанность.
Говорили:
— Ну и как вам Ойзер Любер?
— Надо же, не забыл, приехал.
— Прекрасно, замечательно.
И спешили переодеваться.
Неожиданно, на углу возле склада, появились обе компании музыкантов и на латунных трубах, больших и малых барабанах, флейтах и скрипках исполнили первый марш.
Все бросились к дверям смотреть.
Налетел резкий ветер, поднял пыль на длинной центральной улице, заглушил звуки музыки и умчался прочь, туда, куда с раннего утра гнал остатки облаков. А с другой окраины города, оттуда, где стоят в зелени садов мужицкие хаты, уже потянулись ватаги парней без сапог и девушек в цветастых платьях. Прихрамывая, в ожидании веселья шла на звук латунных труб, барабанов и тарелок босая нянька с ребенком на руках.
Музыка зазывала, торопила тех, кто еще прихорашивался дома. На мгновенье мелькали в открытой двери обнаженные плечи наряжающейся женщины, или девичья рука тянулась ущипнуть братишку, который вдруг заупрямился и отказывается идти.
Центральная улица пуста, по ней торопливо шагает курносая жена раввина. Ее лицо напудрено, густые волосы тщательно уложены. Она отвечает за буфет и должна прийти первой.
* * *
Народ уже собрался, черные и белые пятна движутся в прохладе снятого помещения, но места еще много, зал достаточно велик.
У двери, где расположился оркестр, две подружки пытаются танцевать вальс, который музыканты наигрывают просто так, для себя. Но на девушек никто не обращает внимания, они не вызывают интереса, и, прекратив танцевать, со смущенными улыбками подружки расходятся в разные стороны. В плотном черном костюме и ослепительно белом, выглаженном, чуть великоватом воротничке по залу ходит заведующий Прегер, ищет, собирает учеников и отправляет их за занавес, хрипловато покрикивая. Народу все больше. В темном зале — гул голосов. Послали согнать с крыши расшалившегося мальчишку, который сдуру туда залез, но на улицу не выйти, не пробраться через толпу. Народ толкается у дверей. Больная жена Ицхока-Бера попыталась проникнуть в зал, но ее оттеснили, и она, беспомощная, осталась на улице.
— Посмотрите только, — жалуется она, — что за столпотворение.
На ней субботнее платье и новый шелковый платок; она принесла в узелке немного денег, чтобы пожертвовать на бедных учеников талмуд-торы. Ей на помощь пришел портной Шоелка, он тоже расставлял столы и скамейки.
— Пропустите! — крикнул он. — Это жена Ицхока-Бера.
Он взял ее за руку, словно ребенка, и потащил за собой, расталкивая народ и наступая на чьи-то босые ноги.
Музыканты сыграли туш. Никто сразу не догадался, что это в честь мадам Бромберг, которая много лет принимала в торжестве самое деятельное участие. Доктор Грабай пообещал ей, что велит музыкантам ее приветствовать. Народ поаплодировал и стал рассаживаться за длинными столами, расставленными вдоль стен. Началось чаепитие.
Ханка Любер стояла с женой раввина у буфета. Стояла в белом кружевном платье и таких же белых митенках. Она крепилась изо всех сил. За десять минут до того, как ей выйти из дома, приехал отец, и Мотик остался с ним. Стоя возле украшенного цветами буфета, она должна была высоко держать голову и помнить, сколько стоит каждое угощение. Но вдруг посредине зала она увидела Хаима-Мойше в серой охотничьей куртке. Он так и пришел: неожиданно, не переодевшись, и озирался, кого-то искал.
— Ханка, Ханка! Пропустите!
Она посторонилась, чтобы два человека смогли пронести в буфет большой кипящий самовар мадам Бромберг. Только отошла в сторону, как посреди зала рядом с Хаимом-Мойше уже возникла Хава Пойзнер в черном декольтированном платье и туфлях на высоких каблуках. На секунду он встретился с Ханкой глазами. Она повернулась к молодой маме с маленькой девочкой, которые выбирали в буфете сладости. Ханка вдруг почувствовала, что корсет слишком узок, настолько узок, что не дает ей дышать.
— Что ты хочешь, малышка? — наклонилась она к девочке.
А выпрямившись, увидела, что Хава Пойзнер уже сидит с Хаимом-Мойше на красном бархатном диванчике в дальнем углу. Он все посматривал в сторону буфета, Хаим-Мойше, но при этом улыбался. Хава Пойзнер что-то ему рассказывала, и он слушал и улыбался.
* * *
Все требовали к себе внимания, как на свадьбе.
Эстер Фих успела поругаться с двумя женщинами, которые подошли к самовару со стаканами и сами налили себе чаю. Эстер вежливо попросила их поставить стаканы, сесть на место и ждать, пока им не предложат. Но женщины ответили, что они уже давно сидят и ждут. Они заплатили, как все; они и представить не могли, что здесь угощают только своих знакомых. В ответ на это Эстер Фих назвала их нахалками и сказала, что они могут забрать свои деньги и убираться восвояси. Женщины обиделись и подняли шум, но Эстер Фих крикнула, что никакого чая они все равно не получат, пусть хоть расшибутся. Пришлось их всех успокаивать. Музыканты перестали играть, и сразу стало скучно и неуютно. У гостей появилось чувство, что напрасно они вообще сюда пришли. Но вот музыканты опять заиграли, девушки опять взялись танцевать. Все попытались забыть о том, что произошло, но забыть не получалось.
На почетных местах, как сваты за свадебным столом, сидели городские богачи — Ойзер Любер и молодой Бромберг. Оба в черных сюртуках, полные, солидные, с благоухающими душистым мылом затылками, точно дома только и делали, что мыли голову, гордо холодные и равнодушные к тому, что их усадили рядом. Казалось, они демонстративно друг друга не замечают. Молодой Бромберг спесиво щурил близорукие глаза и будто пытался вспомнить, что он говорил на вечере в честь талмуд-торы год назад. Потом кивнул головой.
— Что правда, то правда, — произнес он, — заведующий Прегер сделал из талмуд-торы нечто приличное.
Но Ойзер Любер не слишком высоко ценил мнение Бромберга, ему было все равно, что тот сказал. Даже не взглянув на него, он продолжал барабанить пальцами по столу, как по клавишам пианино. Из всех отцов Любер был здесь самым веселым и оживленным. От него сильно пахло одеколоном и дорогим мылом, рыжеватая бородка была аккуратно причесана. Наверно, он вспоминал о своей гойке, с которой совсем недавно расстался. Золотое пенсне уверенно сидело на его мясистом носу, и сам он имел такой довольный вид, будто едва сдерживался, чтобы не сказать: «Неплохо, однако, так быстро приобрести трехэтажную кирпичную мельницу, выстроить роскошный дом, прославиться и показать кукиш всей губернии».
Прошел доктор Грабай, хотел, кажется, остановиться возле Хавы Пойзнер и Хаима-Мойше, но повернулся, пошел назад к буфету и велел закрыть окно, которое опять распахнулось прямо напротив дверей. В конце концов, тут все его пациенты. Если кого-нибудь просквозит, ему будет лишняя забота.
— Эй, там! — крикнул он. — Закройте, чего встали?
Тут раздался третий звонок. Все быстро расселись по местам, и занавес поднялся. Декорации представляли собой лес. В этом лесу заблудились двое детей. Они решили, что пойдут в разные стороны искать дорогу. Вдруг все, кто сидел в полутемном зале, повернули головы ко входу.
— Деслер, Деслер из Берижинца, — зашептались зрители.
Мадам Бромберг пошла его встретить. Дети на сцене растерялись, представление прервалось. Когда спектакль возобновился, шепот так и не стих. Деслера не уважали, но всем хотелось на него посмотреть, зрители привставали с мест. На последнем ряду гимназист из соседнего местечка, его сестра-курсистка и ее жених, который собирался сделать пожертвование, возмущались, что им не оказывают подобающих почестей. Из-за этого они решили уехать домой. К ним послали Ханку, и она чуть не расплакалась перед ними: «Они могут пересесть сюда, за отдельный столик. Пусть не сомневаются, здесь им будет удобно».
И вдруг по рядам пронеслось, что с Ханкой, с самой Ханкой что-то случилось. Пошли в буфет посмотреть, что стряслось, туда же пошел Ойзер Любер. Ханке дали воды и убедились, что с ней все в порядке, она не хочет идти с отцом домой и собирается остаться до конца. Когда же вернулись в зал, оказалось, что представление уже закончилось, столы отодвинуты к стенам, и портной Шоелка поливает пол из чайника, чтобы осела пыль. Все стоят и с любопытством ждут, что будет дальше. Музыкантам было велено играть.
* * *
К часу ночи один из гостей дремал в углу на скамейке. Дремал сидя, мотал головой из стороны в сторону, но вдруг открыл сонные глаза и диким взглядом посмотрел перед собой, не понимая, где он находится, — так успел перемениться зал. Три подвешенные к потолку лампы-молнии качались то ли в тумане, то ли в пыли. Тарелка, казалось, дремала на барабане, иногда звякая однотонно и нехотя. Усталые музыканты продолжали играть. Встав в круг, гости, словно пьяные, отплясывали какой-то странный танец, топая ногами и подпрыгивая. Каждую минуту, когда раздавался отрывистый, гулкий удар барабана, они останавливались, давая музыкантам перевести дух, и снова принимались танцевать, поднимая пыль.
Деслер отдал мадам Бромберг деньги в конверте и еще засветло уехал домой. Ойзера Любера и Бромберга тоже не было видно, и молодежь раскрепостилась. Гимназист показывал, как десять человек могут взяться за руки и кружиться, чтобы все поплыло перед глазами, и всем было весело, все улыбались, тяжело дышали от усталости, но продолжали танцевать в клубах пыли.
— Душно…
— Пойдемте отсюда.
У Эстер Фих были больные легкие. Доктор Грабай уже не раз отправлял ее к открытой двери, но она была под хмельком, и ей хотелось остаться там, где сидели доктор и Хаим-Мойше.
«Нет, она останется тут. Она не допустит, чтобы доктор и Хаим-Мойше ушли до рассвета. В прошлом году на этом вечере был Мейлах, и его тоже не отпустили до утра, не отпустила она и еще один человек, который теперь, так сказать, отошел на второй план… Вы ведь понимаете, о ком я?.. Хи-хи-хи…»
И она кивнула на Хаву Пойзнер, которая в одиночестве сидела на маленьком бархатном диванчике.
Сегодня заведующий Прегер опять успел оскорбить Хаву Пойзнер парой слов, да так, что она от расстройства целый вечер не находила себе места. Попыталась завести с доктором Грабаем разговор о танцующей молодежи.
— Видите, как скачут, — сказала она доктору. — Что за мерзкие движения! Смотреть противно!
Эти молодые люди вызывали у Хавы Пойзнер отвращение и больше ничего.
«Как-то двое из них заявились к ней домой. Она еще лежала в постели, но разрешила им войти в комнату, потому что они для нее не мужчины».
Потом Хава Пойзнер немного посидела с Хаимом-Мойше, попыталась втянуть его в беседу.
«Она считает, что Ицхок-Бер — необычный человек, замкнутый, не доверяет людям».
Но Хаим-Мойше только слушал и улыбался, но молчал, будто он тоже ей не доверял.
И Хава Пойзнер осталась в одиночестве. Она сидела на бархатном диванчике и ждала, когда начнет светать.
«Похоже, тут нет никого, кто проводил бы ее домой!»
Она смотрит, как танцуют, поднимая пыль, и чувствует, что в углу напротив занавеса, где стоят столики с пирожными, что-то происходит. Там говорят о ней.
Да, там, в темном уголке, давно что-то творится.
Портной Шоелка получил вознаграждение за то, что помогал на вечере. В буфете он допил из всех бутылок, в которых еще что-то оставалось. Кроме него, там же выпивали Прегер, Аншл Цудик и Эстер Фих. Эстер по-мужски приняла несколько рюмок водки и теперь визгливо хохотала без умолку. Прегер пытался всех заглушить, он громко рассуждал о приличных людях Ракитного. Но крепко выпивший Аншл Цудик не желал слушать. У него было хорошее настроение Он был доволен собой, и выпивкой, и тем, что может что-то сказать о Хаве Пойзнер.
— Рак! — вопил он. Честное слово, настоящий рак!
И все показывал пальцем туда, где на бархатном диванчике сидела Хава.
Пьяный, со стаканом в руке, он лез ко всем подряд с таким видом, будто боялся, что тот, к кому он подошел, начнет его щекотать, и что-то шептал на ухо. Ему пришла в голову блестящая мысль: когда рак меняет панцирь, роговой покров слезает у него с клешней и он не может хватать добычу. Тогда он забивается в норку и там тихо переживает трудное время. Так вот: точь-в-точь как Хава Пойзнер сейчас…
Ему казалось, что это великолепное сравнение. Но никто не хотел дослушать его до конца. Он сунулся к Хаиму-Мойше, спьяну забыв, что уже сообщил ему о своем открытии.
— Нет, вы посмотрите на нее, — веселился он.
Хаим-Мойше и во второй раз выслушал его без всякого интереса. Он вообще выглядел равнодушным ко всему, что происходило вокруг, и только время от времени поворачивался, словно искал кого-то глазами. Потом подошел к открытым дверям и стал на пороге дожидаться рассвета. За спиной все гремел барабан, коптили лампы, а впереди бледнел фасад крашенного в розовый цвет склада Бромбергов, где бесконечными рядами стоит сельскохозяйственная техника, а чуть в стороне дремлют полные амбары, основательные и надежные. Странно, как крепко он здесь укоренился, этот медлительный, близорукий и толстый Бромберг.
Но что за глупости лезут в голову Хаиму-Мойше?.. Что на него нашло? Может, оно и к лучшему, что он не подошел к Ханке Любер. А ночь, которую он здесь провел? Он с самого начала думал: накануне такого поступка никогда не спят.
Небо уже понемногу стало сереть, занимался сырой рассвет. Делать тут больше было нечего. Хаим-Мойше обернулся на зал, где висели все еще коптящие лампы. Прощаться не обязательно, можно уходить.
* * *
Он шел по пустынному утреннему городу в рассветной мгле, мягко шагал по росистой дороге, а в голове крутилась одна и та же мысль: «Накануне такого поступка никогда не спят».
Год назад точно такая же ночь была у Мейлаха. Но утром Мейлах ушел спокойно, со своей вечной стеснительной улыбкой на лице. Да, Мейлах поступил иначе. Он лег спать за ночь до того, как тихо ушел. Он держался до конца, Мейлах, и улыбался. Только одним «немым протестом» никого не удивишь. Он, Хаим-Мойше, уже, кажется, об этом думал:
— Почему ты ушел так тихо, Мейлах?
— Ты сам знаешь, Хаим-Мойше.
— Чтобы не разбудить маленьких детей?
— Да, Хаим-Мойше, пусть спят. Пусть дремлют дети с бледными щечками.
— Но ведь это жестокость, Мейлах, неприкрытая жестокость, в доброте и смущенной улыбке…
Он перелез через ворота и увидел, что дверь не заперта изнутри, спящий домишко Ицхока-Бера его ждал. Странно… Странно, как Ицхок-Бер заботится о нем. Вчера вечером он не забыл закрыть ставни в его комнате; теперь он не забыл оставить открытой дверь, чтобы ему, Хаиму-Мойше, не пришлось стучаться.
Он тихо прошел к себе в комнату, запер дверь на засов и только тогда вспомнил, что не открыл снаружи ставни. Но возвращаться во двор не было смысла, серый рассвет уже проникал сквозь щели. Он лег на кровать и долго-долго лежал, глядя в потолок.
Что теперь делать? Рвать на себе волосы, как требует Ицхок-Бер, «раскрыться» и изо всех сил хлопнуть дверью? Или поддаться чувству, которое одолевало его сегодня всю ночь, взять с собой Ханку в большой город, и пусть она сидит там у него за занавеской, пусть слушает, как он учит ребят и девушек, повторяя нараспев: «Итак, чему равняется (a + b)2?..»
Есть и другой выход, другой способ… странно, ведь он прекрасно об этом помнит…
Однажды, роясь в столе Мейлаха, среди бумаг он нашел маленький пакетик с черным черепом и двумя перекрещенными костями на этикетке. Тогда он положил пакетик в карман брюк, но забыл, куда дел его потом. Он никак не может вспомнить, куда его спрятал.
Вдруг его охватило беспокойство. Он вытащил оба чемодана и принялся в них рыться. Опустившись посреди комнаты на колени, он вытаскивал из чемоданов вещи одну за другой. Но внезапно остановился, повернулся к свету, струившемуся сквозь щели в ставне, и прислушался.
Кто-то стучался. Тихо, робко постучал в окно, подождал минуту и так же тихо постучал снова. Медленно, на цыпочках, словно боясь кого-нибудь разбудить, Хаим-Мойше подошел к окну и толкнул раму вместе со ставнем.
Уже совсем рассвело. Из-за леса над верхушками деревьев вставало солнце, а у стены к холодному, мокрому от росы наличнику прижалась женщина с бледным, испуганным лицом. На ней было белое кружевное платье и белые митенки до локтя. Ее глаза смотрели на него не отрываясь, застывшие, безмолвные глаза.
Он узнал ее.
— Ханка…