1
— Браво! Браво!
— Бис!
Встав из-за фортепьяно и выйдя на залитую ярким светом софитов авансцену, она грациозно опустилась на одно колено и склонила голову. Аплодисменты продолжали парить, кружиться вокруг нее, словно теплые, плотные волны, придавая силы и поднимая ее все выше и выше.
— Браво!
— Браво, Кирстен, браво!
Ее огромные васильковые глаза наполнились слезами, превратив их в призмы, излучающие на аудиторию все цвета радуги. Ошеломленная и покоренная восторгом публики, она широко раскинула руки, словно желая обнять весь зал. Публика ответила на этот жест, встав как один человек с кресел и устроив ей бурную овацию.
— Кирстен?
Из грез мечтательницу выдернула костлявая рука, трясущая ее за плечо. Рядом с ней стоял учитель истории восьмых классов. Толстые линзы очков превращали его темно-карие глазки в огромные глазищи, излучавшие лишь недовольство и осуждение.
— У тебя были какие-то особые причины остаться сегодня после занятий, Кирстен? — вопрошал Хармон Вайдмен слегка ошарашенную тринадцатилетнюю ученицу.
Кирстен окинула взглядом пустой класс и поморщилась.
— А мне казалось, что я где-то в другом месте, — сказала она.
— Да, я заметил. — Оказаться «где-то в другом месте» было для Кирстен Харальд делом обычным. — И кто же, позвольте спросить, стал моим соперником на сей раз, Шопен или Брамс?
— Ни тот ни другой, — несколько застенчиво призналась девочка.
— Кто же тогда?
— Аплодисменты…
— Аплодисменты! — громко воскликнул преподаватель. — Если бы ты тратила чуть больше времени на изучение истории, а не грезила бы о славе, моя дорогая юная Кирстен, твои дела с этим предметом были бы не столь удручающими. Посмотрите на эту мечтательницу! Аплодисменты!
Кирстен заерзала на стуле и сосредоточила взгляд на вделанной в парту металлической крышке чернильницы.
— Ну, и чего же ты ждешь? Отправляйся, отправляйся. — Вайдмен быстро замахал руками, словно пытался вымести девочку из класса. — Мне надо закрыть класс.
— Да, сэр. — Кирстен подхватила учебники и выскочила из-за парты, едва не споткнувшись об огромные башмаки мистера Вайдмена.
К счастью, он вовремя посторонился.
Девочка вылетела из класса и пулей пронеслась два пролета лестницы, перепрыгивая разом через несколько ступенек, и очутилась на первом этаже. С тем же напором она навалилась на одну из тяжелых дубовых дверей, ведущих в школьный двор, и наконец остановилась, чтобы перевести дыхание.
Сияние предзакатного солнца до боли слепило глаза, Нью-Йорк изнывал в объятиях необычной для этого времени года жары: на дворе стояла уже вторая неделя октября.
Щурясь от солнца, Кирстен робко шагнула вперед и, на мгновение потеряв равновесие, чуть было не рассыпала тяжелую стопку книг.
— Ой! Промахнулась, — пытаясь удержать свою ношу, пробормотала она.
— Смотрите, какая ловкость…
Обернувшись, Кирстен увидела высокую неуклюжую девочку с длинными рыжими волосами.
— Слишком хорошо для нас, простых смертных, — добавила ее подружка — невысокая и довольно миленькая девочка с торчащими во все стороны вьющимися темно-каштановыми волосами. — Бежала бы ты к своему пианино, пока домовой тебя не сцапал.
Словно сговорившись, девочки одновременно захохотали и побежали к школьным воротам, где присоединились к своим одноклассницам, которые, наблюдая за Кирстен, веселились от души и корчили ей рожи. Кирстен была вне себя от унижения: щеки ее горели, тело дрожало и дергалось, словно от публичной порки. Своими обезьяньими ужимками девчонки, казалось, хотели вывести ее из себя, довести до слез. Отказывая им в этом удовольствии, Кирстен распрямила плечи и гордо вскинула голову. Она ни разу не моргнула, заставив себя решительно пройти мимо девочек и выйти со школьного двора. Только она знала, как трудно было сдержать слезы и не расплакаться у всех на виду.
Самый главный урок, усвоенный Кирстен с первых школьных лет вне стен классной комнаты, заключался в том, что дети не любят белых ворон. А она в силу своих поразительных музыкальных способностей была белой вороной. Совсем другой, нежели ее сверстницы. И сверстницы мстили ей за то, что она предпочитала им пианино. Результатом было одиночество, глубоко проникшее девочке в душу.
Порою ей даже казалось, что талант — это скорее проклятие, нежели благодать. Сколько раз она страстно желала отказаться от заведенного жесткого порядка и время от времени играть просто так, ради удовольствия. Сколько раз она жаждала быть как все тринадцатилетние девочки, думающие только о прическах, губной помаде и лаке для ногтей! Сколько раз, наблюдая, как хорошие подружки секретничают, она тосковала о своем единственном друге, с которым тоже могла бы поделиться тысячами секретов!
Но у Кирстен не хватало времени на друзей, на прически и даже на игры. Оберегая руки от малейших травм, она не занималась физкультурой, не участвовала в спортивных состязаниях. Ногти ее всегда были коротко подстрижены, единственный лак, который она могла себе позволить, служил главным образом для укрепления ногтей.
Имея два занятия с преподавателем в неделю, Кирстен ежедневно занималась дома три часа по будням и шесть часов в выходные дни. У нее никогда не было возможности поучаствовать в посиделках после уроков, сходить на субботние танцы или на вечерний сеанс в кино в воскресенье. Кирстен, как ей порою казалось, влачила жизнь заключенного одиночной камеры. Тем не менее, несмотря на кратковременные периоды слабости, сожаления о подобном образе жизни, она была самым волевым и целеустремленным заключенным, посвятившим себя достижению одной-единственной цели — музыкальной славе. Яркий и завораживающий отблеск сияния в конце этого длинного темного туннеля манил. Мерцающий свет, обещающий бессмертие, оправдывающий все приносимые ему жертвы.
Но Кирстен понимала и то, что одной жертвенности здесь недостаточно, одна она не гарантировала успех — лишь немногие добивались его. Ведь большинство так называемых одаренных детей превращались со временем в обанкротившихся ординарностей, единственным утешением которых становились альбомы с вырезками из газет и журналов, наполовину заполненные равнодушными обзорами и увядшими лепестками одной-двух роз, напоминавших о неудавшейся попытке покорить вершину. Большинство из неудачников шло в учителя, иные поступали в большие или камерные оркестры, некоторые становились аккомпаниаторами. Все вместе эти несостоявшиеся солисты унылой толпою топтались у основания пирамиды, величественная вершина которой строго охранялась и управлялась лишь несколькими посвященными. Но Кирстен не собиралась мириться с подобной участью, она полностью отдалась задаче преодолеть эту лестницу и присоединиться к избранным на вершине.
— Эй, девочка, ты что? Размечталась о том, как бы свести счеты с жизнью, что ли?
Громко ругающийся мужчина снял руку с клаксона и откинулся на сиденье своего шикарного «Де Сото». Кирстен оторопело взглянула на светофор и ойкнула. Она совсем не заметила, что остановилась прямо посреди Пятьдесят пятой улицы как раз в тот момент, когда зажегся красный свет.
Рванувшись на тротуар, она с бешено колотившимся от испуга сердцем пробежала остававшийся до дома квартал и чуть не врезалась в своего отца, поджидавшего ее у подъезда их многоквартирного дома.
— Опля! — Эмиль Харальд подхватил дочь.
Кирстен весело рассмеялась и привычно подставила личико для поцелуя.
При взгляде на свою прелестную дочурку у Эмиля сжалось сердце. Так было всегда, когда он смотрел на Кирстен — ее беззащитность заставляла страдать его всей душою. Господи! Он был готов на все, лишь бы защитить свое дитя…
Дочь и отец вошли в дом. Рывком отворив стеклянную входную дверь, всю покрытую паутиной трещин, кое-как заклеенных полосками липкой ленты, Эмиль провел Кирстен в выложенный белым кафелем грязный вестибюль и вызвал лифт.
Ржавые двери сырой, давно не убиравшейся, пропахшей запахом нечистот и пригоревшего жира кабины со скрипом затворились, и Кирстен со вздохом прислонилась к отцу. Для нее этот высокий худой человек с вьющимися белокурыми волосами, лицом, покрытым морщинами подобно коре доброго старого северного дуба, и голосом, звучащим словно успокаивающий шепот ветра, стал воплощением домашнего очага. С ним было покойно и безопасно, уютно и надежно; он был источником утешения, поддержки и ободрения для тринадцатилетней девочки, входящей в сложный и непонятный мир взрослых. С самого рождения Кирстен вверила отцу свое сердечко, и он держал его крепко и трепетно, словно священный сосуд.
Лифт остановился на шестом этаже, и двери, снова заскрипев, с неохотой отворились.
— Ну что, волнуешься перед сегодняшним вечером? — спросил Эмиль, направляясь по мрачному коридору к последней двери налево.
— Волнуюсь? — На мгновение Кирстен, казалось, смешалась. Но тут же теплая волна приятного воспоминания охватила ее. — Ну конечно же, волнуюсь, папочка! — Девочка одарила отца радостной и отчего-то немного лукавой улыбкой.
Сегодня Кирстен вели на первый в ее жизни концерт в «Карнеги-холл». Она просто не находила слов, чтобы описать свой восторг по этому поводу: подобные состояния она всегда гораздо красноречивее выражала за клавишами и теперь решила, что, как только окажется у пианино, сразу же сыграет полное жизни скерцо Шопена.
— Кирсти?
Эмиль кивнул на темно-коричневую дверь их квартиры. Сейчас следовала реплика Кирстен. Выпрямившись, как только могла, она расправила плечи, отведя их назад, приподняла нежно очерченный подбородок и изобразила на лице маску высокомерия и твердости. Как учили Кирстен, двери создаются для торжественных выходов, даже эти, ветхие и неприглядные. Увидев, что дочь готова, Эмиль принял напыщенно-важное выражение и, распахнув дверь, едва сдерживая улыбку, почтенно наблюдал, как Кирстен совершает свой очередной ослепительный выход в довольно мрачную полутемень их убогого жилища.
— Поздновато, cara mia! — крикнула из кухни Жанна Рудини Харальд — постаревший, но не менее прекрасный вариант собственной дочери.
Войдя в комнату, она хотела что-то добавить, но осеклась, увидев, что здесь же находится и ее муж.
— Ах, и ты явился! — широко улыбнувшись, воскликнула она. — Для тебя что-то рановато!
— Так у меня же дневной график на этой неделе, забыла? — Эмиль шагнул вперед, чтобы поцеловать жену.
Жанна в ответ крепко обняла своего обожаемого супруга с таким жаром, что Кирстен покраснела. Ее всегда смущали подобные сцены: слишком уж откровенны были родители в проявлении своих чувств друг к другу. Девочка вечно чувствовала себя навязчивым свидетелем, которому следовало бы поспешить на выход. Вот и на этот раз она, по обыкновению покраснев до корней волос, неуклюже обогнула острый угол кабинетного рояля тетушки Софии, а потом на цыпочках пробралась в свою комнатку. Ее клетушка была немногим больше тетиного рояля: все четыре стены здесь были оклеены обложками сотен программок из «Карнеги-холл» — Жанна годами собирала их для Кирстен.
Девочка швырнула книги на потрескавшийся кленовый комод и отворила окошко. Приподняв с затылка тяжелые черные волосы, она выглянула на улицу. Заходящее солнце огненными зигзагообразными вспышками играло на закопченных крышах и дымовых трубах. Все, что видела Кирстен, было покрыто грязью и заляпано голубиным пометом; узкие проходы между домами завалены пустыми картонными ящиками, связками газет, забиты ржавыми, искореженными мусорными контейнерами, переполненными зловонными отходами. Наверху, в сети пересекающихся веревок, в тщетной попытке высохнуть трепыхалось, заворачивалось, спутывалось белье — тоже все в саже. Таковы были пределы убогого мира, окружавшего Кирстен. И всякий раз созерцание его укрепляло девочку в решимости вырваться в конце концов из этой зловонной клоаки.
— Наступит день! — прокричала Кирстен парочке голубей, облюбовавших себе крышу дома напротив.
Наступит день, и музыка вырвет ее из трущоб и вознесет на самую вершину концертного мира. Наступит день, и она сможет отплатить своим родителям за ту веру, любовь и поддержку, которыми окружили ее с самого начала. Она сделает их жизнь спокойной, радостной и счастливой. Они забудут о бедности, забудут об унижении…
— Наступит день! — еще раз воскликнула Кирстен. — Клянусь в этом!
— А вот и твой сегодняшний вечерний наряд, carissima, — мягко окликнула дочь Жанна. Мать стояла в дверях и держала перед собой на вытянутых руках великолепное воздушно-легкое платье с двойной юбкой. — Только что закончила гладить! Думаю, нам лучше положить его на кровать.
У Кирстен перехватило горло при взгляде на реальное доказательство родительской любви. Последние две недели Жанна тратила все свое драгоценное свободное время на шитье платья для дочери, и результатом явилась потрясающая копия бледно-голубого вечернего платья из органди, которое Кирстен видела в витрине «Бонвит Теллер». Вместо органди оно было сшито из вискозы, но во всем остальном ничем не уступало оригиналу: такие же пышные короткие рукава, расклешенная юбка и королевский голубой бархатный пояс, бантом завязывающийся на талии.
— Спасибо, мамочка, — прошептала Кирстен, в порыве благодарности нежно сжимая руки матери.
Жанна в ответ обняла дочь и повела ее назад, в гостиную.
— Если ты действительно хочешь отблагодарить меня, — сказала она смеясь, — то лучше сыграй мне.
Никакая другая просьба не могла бы так осчастливить Кирстен. Усевшись за подержанное пианино, которое она любовно протирала каждый день, девочка закрыла глаза и мысленно представила себе первую страницу «Лунной сонаты» Бетховена — это была любимая мамина вещь. Низко склонившись над клавишами, она взяла первые аккорды пьесы с чистотой и ясностью, которые свидетельствовали не столько о долгих годах занятий, сколько о редком гениальном даре.
Бегая пальцами по клавишам, Кирстен чувствовала, как музыка нежными, мягко журчащими волнами охватывает все ее существо. Ощущение это медленно нарастало. Оно впитывалось через кожу, проникало в кости, волновало кровь и наполняло душу. Кирстен забыла о своем глубоком одиночестве и об окружающей ее бедности. Она была далеко отсюда, растворившись в блаженном состоянии, — в мире, где существовали только она и музыка.
Кирстен всей душой верила, что музыка и жизнь для нее едины. Она ощущала себя прелюдией и сонатой, этюдом и целым концертом, гавотом и вальсом, мазуркой и полонезом. Каждая взятая нота, гамма, арпеджио, трель или аккорд становились праздником. Любимыми ее композиторами были романтики, и каждый из них соответствовал определенному настроению: Малер и Штраус — мечтательности; Рахманинов, Чайковский и Шуман — эмоциям и драме; Брамс, Шопен и Лист — романтическим устремлениям. Для девочки, лишенной дружбы со сверстниками, друзьями были они.
Именно способность так слышать и так чувствовать музыку придавала страстную одержимость рукам Кирстен. Талант девочки был открыт совершенно случайно: когда ей было пять лет, на одном из домашних праздников ее усадили за пианино в гостиной тети Софии, и она сыграла вступление к «Лунной сонате» точь-в-точь так, как бог весть когда услышала его в исполнении Владимира Горовица на одной из затертых пластинок матери. Юная исполнительница тут же насмерть перепугалась, решив, что совершила нечто ужасное, поскольку услышала слово, смысл которого не понимала, но которое все родственники, присутствовавшие в гостиной, стали, кивая головами, повторять друг другу. Этим словом было слово «чудо».
Когда Кирстен спросила у матери, что означает реакция родственников, полученное неясное объяснение сопровождалось потоком слез, поцелуями и неистовыми нежными объятиями, и это еще больше напугало малышку. Однако в день, когда тетушка София подарила ей подержанный кабинетный рояль, все ее страхи улетучились.
Кирстен решила, что коли уж ей пришлось стать чудом, то у чуда должны быть и чудесные вещи, к тому же это давало ей возможность играть на рояле в любое время, когда захочешь. Но потребовалось еще три года и целая череда ничтожных, не отвечавших ее возможностям учителей, прежде чем появилась грозная русская концертная пианистка Наталья Федоренко, наконец-то действительно объяснившая Кирстен настоящее значение слова «чудо». Очень скоро честолюбивой мечтой Кирстен стало желание попробовать себя, подобно своей наставнице, в амплуа концертной пианистки; конечной же целью юная одаренность определила себе карьеру величайшей классической пианистки в мире. Признавшись в этом Наталье, Кирстен сделала первый шаг навстречу своей мечте. Следующим шагом должно было стать посвящение.
Кирстен исполнила его холодным, но ясным днем в конце января, по пути к пригласившей их на обед тетушке Софии. Девочка попросила родителей остановиться у «Карнеги-холл» и, пока они дожидались ее на углу, одна подошла к главному входу. Аккуратно обвернув колени полами пальто, она опустилась на ледяную нижнюю ступеньку и склонила голову. Закрыв глаза и молитвенно сложив ладошки у подбородка, Кирстен торжественно поклялась отказаться ото всего во имя музыки, противостоять всем соблазнам и, что бы ни случилось, оставаться верной своей цели. Затем Кирстен поцеловала блестящий новенький пенс, найденный ею вчера возле дома на тротуаре, и положила его на верхнюю ступеньку лестницы, как бы скрепив печатью торжественное обещание.
И до сих пор Кирстен оставалась ему верна.
В половине восьмого Жанна постучала в дверь дочери и спросила, готова ли она. Вместо ответа раздался вопль о помощи, и, войдя в комнату, мать увидела пыхтящую, раскрасневшуюся Кирстен, вот уже несколько минут тщетно пытающуюся изогнуться, чтобы застегнуть платье на спине.
— Молнию заело, — со слезами в голосе сообщила она.
— Ну, это беда поправимая, — успокоила ее Жанна. — Постой минутку спокойно… Вот так. Теперь все в порядке. — Молния, мягко шурша по шелку, медленно поползла вверх, и Кирстен вздохнула с облегчением. — А теперь, — Жанна нежно щелкнула дочь по тонкому носику, — дай-ка мне как следует рассмотреть тебя.
Кирстен моментально исполнила просьбу матери, сделав перед зеркалом несколько медленных пируэтов. Жанна с любовью смотрела на изысканное личико своей единственной дочери. Ее черные глаза наполнились слезами.
— Ты выглядишь, как настоящая принцесса, carissima, — прошептала Жанна. — Маленькая прекрасная принцесса.
— Как же я люблю тебя, мамочка! — воскликнула Кирстен, страстно обнимая ее за шею. — Я так люблю тебя и папу, и я так хочу, чтобы вы пошли сегодня вечером с нами, очень хочу! Это просто несправедливо!
— С несправедливостью ничего не поделаешь, cara mia. — Голос Жанны стал ласково-ворчливым. — Жизнь так устроена. Я никогда не хотела бы, чтобы ты увидела «Карнеги-холл» таким, каким я всегда его вижу. А теперь выбрось из головы чепуху о справедливости-несправедливости и отправляйся провести прекрасный вечер.
— Кирсти, ты готова? — позвал из гостиной Эмиль, пытавшуюся было возразить матери Кирстен.
— Иду, папуля!
Кирстен встречалась с Натальей у входа в «Карнеги-холл», и, хотя он находился всего в двух кварталах, отец настаивал на том, чтобы проводить дочь.
— Ваша свита ждет вас, мисс Харальд. — Эмиль приветствовал выход дочери из комнаты глубоким церемонным поклоном, в его нежных голубых глазах играли искорки озорства.
— Благодарю вас, сэр. — Кирстен, ответив отцу таким же глубоким книксеном, взяла его под руку.
— Постарайся хорошенько все запомнить для меня, ладно, bella? — попросила Жанна дочку, провожая их до лифта. — Как были одеты дамы, будут ли среди публики знаменитости, будет ли концерт…
— Лифт, мама. — Кирстен в последний раз быстро обняла Жанну.
— И не забудь принести домой программки, — напомнила Жанна, когда двери лифта уже закрывались.
— Три штуки, мамочка, — прокричала в ответ Кирстен, — по одной на каждого!
Выйдя из дома, Кирстен крепче прижалась к руке отца, пытаясь избавиться от поднимающегося сумасшедшего желания бежать по улице и рассказывать каждому прохожему о том, что она, Кирстен Харальд с Девятой авеню, идет в «Карнеги-холл» слушать концерт великого Артура Рубинштейна. «Карнеги-холл». Два волшебных слова. Она снова и снова повторяла их про себя. «Карнеги-холл». «Карнеги-холл». Родной дом Нью-йоркской филармонии, прибежище величайших музыкальных талантов мира, хранилище ее собственной драгоценной мечты. Даже после того как они наконец подошли к главному входу концертного зала, Кирстен все еще с трудом верилось, что происходящее не вымысел и они действительно здесь.
— Что-нибудь не так, Кирсти? — спросил ее отец, все это время внимательно наблюдавший за дочерью.
— Да нет, все нормально, папуля. А что?
— Ты отчего-то нахмурилась.
— А-а-а. — Кирстен слегка пожала плечами. — Кажется, я немного разочарована, увидев сегодняшнего дирижера. Я надеялась, что Рубинштейну будет дирижировать Стоковский или Тосканини, а не кто-то неизвестный.
— Майкл Истбоурн, может быть, и неизвестен вам, юная леди, — раздался за спиной Кирстен скрипучий женский голос, — но его, разумеется, знают в Европе. И очень хорошо знают! Ох уж эти американцы!
Пожилая дама, выдавшая этот комментарий с ярко выраженным английским акцентом, выглядела весьма высокомерно; ее бледно-серые глаза были так же холодны, как бриллиантовое колье вокруг тощей морщинистой шеи. С минуту Кирстен в крайнем изумлении разглядывала даму, поднимающуюся с помощью человека в шоферской униформе по лестнице, а потом обернулась к отцу.
— Богачи иногда могут заставить человека почувствовать себя маленьким, — отозвался Эмиль, ловя испуганный взгляд дочери. — Но никогда их не бойся, Кирсти, ведь природа подарила тебе то, что не купишь за все золото в мире.
Несмотря на убедительность отцовских слов, Кирстен была шокирована высокомерием этой разряженной старухи. Сжав кулачки, девочка попыталась взять себя в руки. Тут на глаза ей попалась огромная афиша. Она вдруг ойкнула и, похолодев, сделала шаг назад. То, что вначале было не более чем мимолетным взглядом, превратилось в широко открытые глаза.
На афише было две фотографии. Кирстен сразу же узнала Артура Рубинштейна, второго же мужчину она не знала. «Да и как я могла узнать его? — спрашивала себя Кирстен. — Я ведь даже не слышала о Майкле Истбоурне, пока Наталья не пригласила меня на этот концерт».
— Красивый, не правда ли?
Кирстен подскочила, сердце ее екнуло. Но на сей раз, к их великой радости, это была лишь незаметно подошедшая к ним Наталья. Внушительная осанка высокой преподавательницы вкупе с глубоким уверенным голосом производила впечатление на всех, кто хоть раз имел честь перекинуться с нею словом. Походка у нее была живая, почти всегда вприпрыжку, при этом Наталья вовсю молотила воздух своими длинными руками и ногами, что делало ее похожей на ветряную мельницу. Красновато-коричневые волосы были уложены в сложный пучок с хвостиком, падавшим на затылок; свисавшие из ушей огромные серебряные серьги с топазами и гранатами, слегка задевавшие плечики красноватого с серебром платья, которое было на Наталье, напоминали металлические сосульки.
Кирстен подскочила к своей наставнице и обняла ее. Но взгляд девочки так и не мог оторваться от афиши. Наталья ошибалась. Майкл Истбоурн был не просто красив. Что-то в его лице не позволяло Кирстен отвести глаза от этого фото.
— Знаешь, он учился с Тосканини, — торопливо просвещала Наталья свою подопечную. — Ты только подумай, Киришка, всего лишь двадцать семь лет, а его уже называют самым динамичным и новаторским дирижером десятилетия.
— Он англичанин? — поинтересовалась Кирстен, вспоминая акцент старухи, с таким удовольствием только что обругавшей ее.
— Лишь формально. — В голосе Натальи появилось что-то вроде презрительной насмешки. — Он родился в Бостоне, но живет сейчас в Лондоне.
Усваивая столь подробную информацию, Кирстен продолжала изучать замечательное лицо Майкла Истбоурна. Она так увлеклась этим занятием, что даже не заметила, как ушел отец. Наконец Наталья, осторожно поднимаясь по ступеням, потянула ее словно слепую за собой наверх. Они вошли в огромный бело-золотой зал, которому Кирстен до этой минуты поклонялась лишь издали.
— Твои программки, Киришка, — прошептала Наталья, пытаясь всунуть листочки в ослабевшие, безвольные руки девочки, впавшей, казалось, в нечто вроде транса. — Все три, — добавила она, награждая Кирстен легким толчком в спину. Когда же и на этот жест ответом был лишь остекленевший отрешенный взгляд, Наталья решила отбросить нежности. — Пошли! — строго приказала она и повелительно указала длинным пальцем на места в ряду «Е».
Кирстен осторожно села в кресло и тут же утонула в мягкости его красного плюша. Она с жадностью оглядывала легендарный зал, стараясь ничего не упустить из виду: полукруглые ряды кресел и ложи, колонны с каннелюрами, богатый гипсовый орнамент, золотые медальоны и сверкающие настенные канделябры. Кирстен намеренно оставила сцену напоследок. Глубоко вздохнув, она еще раз прошлась взглядом по всему кругу и застыла, мгновенно заколдованная. Закрытая белыми с золотым парчовыми кулисами, вся залитая светом, манящая к себе, перед Кирстен возникла она — сцена.
Потрясенная юная пианистка увидела себя величественно ступающей по белому, до блеска натертому полу этой сцены; складки длинного цвета лаванды платья — Кирстен уже давно решила, что будет носить на сцене только цвет лаванды, — шуршат вокруг ног подобно листьям. Она увидела себя кланяющейся публике в шуме все нарастающих, несущихся со всех сторон аплодисментов. Вот она сидит за девятифутовым «Стейнвеем» и слышит, как первая взятая ею нота плывет в безмолвном зале, объявляя всему свету о появлении Кирстен Харальд.
Наталья наблюдала за восхищенным выражением лица Кирстен и улыбалась. Ей было интересно, представляет ли сейчас ее ученица себя там, на сцене. Кирстен принадлежала «Карнеги-холл», в этом не было никаких сомнений. Никогда еще за все годы своей концертной карьеры и преподавания Наталья не встречала, чтобы в ком-нибудь так ярко сверкала мечта, как в этой миниатюрной девочке, сидящей рядом. Никогда еще она не встречалась со столь редким талантом, щедро подаренным и не менее благодарно принятым.
С первого урока Наталья поняла, что открыла гения в тогдашней восьмилетней девочке, чудесным образом появившейся на свет после пятнадцатилетней бездетной супружеской жизни итальянки-уборщицы в «Карнеги-холл» и норвежца-швейцара из отеля «Алгонквин». Само собою, долгожданную дочку назвали в честь почитаемой норвежцами вагнеровской сопрано Кирстен Флагстад. Желание работать с Кирстен было столь сильным, что Наталья снизила для этих гордых, работящих людей свой обычный гонорар на две трети, и в течение пяти лет, прошедших со дня первого, так поразившего ее урока, она медленно вела лелеемую ученицу по той же лестнице, по которой ей когда-то пришлось взбираться самой.
Свет постепенно погас, и Кирстен, увидев вышедшего на сцену Майкла Истбоурна, словно окаменела. Его походка была подобна танцу — казалось, он все время напевает про себя веселенькую мелодию, услышать которую не дано никому на свете. Даже в его поклоне, похожем на снисходительное приглашение близким друзьям зайти в дом, сквозила та же поразительная подвижность. Но когда Истбоурн открыл программу вечера драматической поэмой Клода Дебюсси «Море», обманчивая небрежность, сменившись просто электрическим напряжением, исчезла.
Кирстен всем телом подалась вперед, вся сосредоточившись на руках молодого дирижера. Его жесты, как и походка, были поэтичны и экспрессивны — жесткие и в то же время страстные. Загипнотизированная музыкой, Кирстен вновь выпала из реальности. Единственными звуками, которые она могла слышать, были звуки моря, взволнованного воющими ветрами и постепенно превращающегося в неистовую стихию вздымающихся пенных волн, пронзаемых молниями.
Именно на этом первом в своей жизни концерте Кирстен начала понимать особенность гения Майкла Истбоурна. Великолепие его интерпретации музыкального произведения заключалось в способности перевести самую скрытую и неясную посылку в нечто осмысленное и понятное. «Он волшебник, — на грани исступления думала Кирстен, — настоящий волшебник».
Под взволнованную овацию зала, казавшуюся нескончаемой, Истбоурн провел на сцену Артура Рубинштейна. Кирстен затаила дыхание, когда легендарный польский пианист сел за блестящий «Стейнвей», чтобы исполнить самый любимый ею из всех концертов для фортепьяно — исполненный романтизма Концерт до минор Рахманинова. К середине первой части Кирстен почти воочию видела себя за роялем. Ею повелевал Истбоурн, стремясь донести незабываемую горько-сладкую музыку Рахманинова до аудитории, — ею, а не Рубинштейном. Кровь бешено застучала в висках, когда Кирстен представила себя играющей до ноющей боли прекрасные третью часть и финал, которые всегда заставляли ее плакать. С музыкой, безжалостно рвущей сердце и сотрясающей все тело, она продолжала взмывать все выше и выше, наращивая и растягивая напряжение, пока оркестр не закончил рвущую душу неземную мелодию великолепным крещендо.
Кирстен откинулась на спинку кресла, лицо ее пылало, платье прилипло к коже, руки ослабели. Пока остальная публика под впечатлением финала бешено аплодировала своим кумирам, Кирстен сидела не в силах пошевелить и пальцем. Она пыталась заставить себя вскочить вместе со всеми, но не могла сделать ни шага.
Концерт закончился в половине одиннадцатого, и Кирстен, оцепеневшая и странным образом растерянная, словно только что была покинута любимым человеком, в сопровождении Натальи вышла из зала. Влекомая выходящей толпой, она безвольно спускалась по ступеням на Пятьдесят седьмую улицу, но как только ее нога ступила на тротуар, девочка поняла, что не может уйти, не взглянув в последний раз на афишу.
— Что-то подсказывает мне, что молодой мистер Истбоурн произвел на тебя довольно сильное впечатление, — заметила Наталья, следуя за своей восторженной ученицей к афишной тумбе.
Кирстен смогла ответить лишь слабым рассеянным кивком, стараясь сконцентрироваться и запомнить каждую черточку лица человека, которого она с этой минуты рассматривала как собственное, персональное открытие. Запечатленная фотографом поэтическая мягкость Истбоурна теперь соединилась в сердце Кирстен с незабываемым эффектом, произведенным его музыкой. Ей неожиданно захотелось разрыдаться.
— Когда-нибудь он будет дирижировать мне, Наталья, — прошептала Кирстен. — Клянусь тебе — будет.
В этом девочка не сомневалась ни минуты. Собственно, она уже представляла себе их имена, напечатанные рядом, их фотографии на одной афише по всей стране, по всему миру.
— И ты поможешь мне, Наталья, ведь поможешь?
Убежденность превратила блестящие васильковые глаза Кир-стен в сверкающие аметисты. Она дотронулась до руки любимой учительницы.
— Ну конечно же, помогу, Киришка. — Женщина взяла маленькую теплую ручку и поцеловала ее — Ведь я все время это и делала.