Первым опомнился Боуэр. На своем приземистом пони он достал рослую Викторию и схватил её под уздцы. Вокруг уже свистели индейские пули, и на плече у него сквозь куртку из оленьей кожи проступило тёмное пятно. Он был ранен, но, похоже, сгоряча этого даже не заметил.

Между тем, кое-кто из наших — из тех, кто уже догадался что к чему, — не дожидаясь команды, открыл ответный огонь. Залпа не получилось, но в наших обстоятельствах то было лучшее, что они могли сделать: какое-никакое, но то было действие, и оно вырвало из бездействия остальных. Голосом и жестами Кук вновь пытался бросить людей в седло. Было ясно, что если мы сейчас же не выберемся из лощины хоть куда-нибудь, на оперативный простор — ну, где могла бы маневрировать конница, — то прямо тут, в лощине, нас всех и положат. Вместе с лошадьми.

К тому моменту вышел из оцепенения и сам Кастер. Он повторил свою команду; на сей раз сигнал выдался как надо, и уже в следующее мгновение мы лавиной мчались вниз по Медсин Тейл и доскакали почти до самой воды. Индейцы, большинство из которых были спешившись, откатились назад и даже оказались в реке. От сотен всадников, а ещё большего числа пеших, брод забурлил как кипящий котел; но даром, что и река была неширока, и брод мелок — пешим вода по грудь, в то единственное решающее мгновение он был настолько запружен телами — и людскими, и конскими, что проскочить на ту сторону нам уже не удалось.

По счастью, справа под углом в 45° открылась ложбинка, и мы тут же кинули лошадей туда. Под плотным индейским огнем мы вихрем промчались вдоль поросшего густой травой берега, влетели в ложбинку и выскочили на высокий голый хребет. Хребет подымался на север, и где-то в миле от нас виднелась его наивысшая точка; туда-то, к вершине, Кастер и направил остатки своего полка — и то верно: лучшего места для обороны было и не сыскать. Роковым стечением обстоятельств оно-то и станет нашим «последним бастионом».

Впрочем, в той дикой скачке по косогору ни о каком «последнем бастионе» Кастер, конечно, и не думал, — он просто совершал удачный маневр: хоть и временно, но выводил людей из под обстрела, потеряв при этом всего лишь несколько человек, да и тех, можно сказать, ещё у брода. Отдавая ему должное, надо признать, что при той, казалось бы, всеобщей неразберихе, что творилась у реки, он совершил почти что невозможное: он сохранил управление войсками. Оглянувшись на скаку, я вдруг с удивлением обнаружил, что мы все ещё соблюдаем строй: скачем в колонну по четыре.

И всё б то оно было и хорошо, когда б у нашего спасительного маневра не было ещё обратной стороны. Обратная же, губительная для нас сторона была такова: едва завидев вражескую спину, индеец преисполняется не только гордости, но и такого воинственного пылу, что сбить тот пыл может только пуля; индейцу, ему ведь нет разницы между бегством и ретирадой по всем правилам, вот он и думает, что дело сделано, осталось только его довершить, а всякое при этом сопротивление его только злит. Теперь вам ясно, какое впечатление на индейцев произвела наша ретирада: для них то был верный признак того, что нам конец. Так оно и оказалось. А начало конца наблюдали те самые четыре Шайена, перед которыми — в такой неподходящий момент! — спасовал Кастер. Уж сколько лет прошло, а я все не возьму в толк: какого же… он вдруг взял да остановился — перед лицом четырёх дикарей, когда за спиной у него двести человек, двести карабинов! И знаете, иного объяснения, кроме как то, что он просто опешил, я, честно говоря, не нахожу. При той «куриной слепоте», что, как нарочно, поразила его командный ум в тот день, ему, должно быть, почудилось, что это и есть все индейские силы, обороняющие деревню; будучи сам человеком храбрым, причем, храбрым до отчаяния, до безрассудства, генерал, конечно, признавал это качество и за другими, но… не до такой же степени. Вот это его и озадачило. А нас погубило.

Действительно, эти четверо вовсе не собирались потрясать генерала своей храбростью. И никакого безрассудства в их действиях не было. Наоборот, их действия были совершенно разумны, ибо подчинялись ясно поставленной цели — выиграть время. За их спинами уже переходили реку другие воины, а ещё больше воинов занимали места в засадах, куда должны были оттеснить нас. Так что за их действиями скрывалось не отчаяние, а стратегия.

Да, странная смена ролей произошла в тот день на Литтл Бигхорн! Рино был послан в атаку, а вместо этого занимался обороной, потому что атаковали индейцы; Кастер собирался окружить деревню, а вместо этого оказался окружен сам. В своей последней великой битве индейцы действовали так, как должны были действовать мы, а мы — что ж, нас ожидала участь, какую мы уготовили им.

Пока мы в спешке отступали, вернее, мчались по гребню к спасительной высотке, наш строй совершенно рассыпался — местность для кавалерии была явно неподходящая. Когда же я оглянулся, то понял, что рассыпанный строй — это ещё не беда, а настоящая беда подходит с юга. Оттуда накатывалась длинная волна всадников — то были воины великого вождя Лакотов по имени Ссадина. А произошло то, что в конце концов они загнали Рино на тот высокий холм, с какого Кастер ранее лицезрел деревню, обложили его там и на положении осажденного оставили добивать на потом. Главные события, как верно рассудил Ссадина, должны были разыграться у нас… Их было не меньше тыщи, и скакали они с той непоколебимой уверенностью в себе, от которой у противника дрожат поджилки и в пятки уходит душа. В топоте копыт их лошадей слышалась поступь рока.

Тем временем на склоне, что спускался к реке, наши «серые лошадки» напоролись на засаду и оказались отрезаны: Лакоты, что дотоле скрывались в ложбинках с речной стороны, с гиком и криком вдруг выросли перед ними и осыпали их стрелами. «Серые» дрогнули, остановились и сбились в кучу; их потеснили и наконец загнали в глубокий овраг; он-то и стал их могилой. В считанные минуты дно оврага покрылось трупами, среди которых метались обезумевшие кони. Кони рвались наружу, но их копыта скользили и обрывались на почти отвесных стенах оврага. Коней Лакоты не стреляли, но погибали они и без индейских стрел.

Бойня в овраге могла выбить из седла любого командира, но только не Кастера. Увидев опасность с юга, он мигом спешил роту Колхауна, и та с ходу открыла беглый огонь по воинам Ссадины, вынудив их спешиться и залечь. Впрочем, если первое было очевидно, то второе могло лишь показаться, причем, показаться лишь самому Колхауну и его людям. Стрельба, едва, начавшись, тут же и прекратилась, дым развеялся и в дрожащем воздухе я заметил картину, от которой честно вам скажу, лично у меня волосы встали дыбом: в ожидании новой атаки рота Колхауна готовилась к долговременной обороне.

Выглядело это так: цепь растягивалась по фронту и для расширения сектора выгибалась в дугу; кони (опять же по четыре с одним солдатом на четверку) отводились в сторону и в тыл; ну и поскольку порядок есть порядок, то между солдатами, стало быть, устанавливался равный интервал. При этих перестроениях все ходят чуть не в полный рост, поглядывают туда, где средь моря полыни гуляют бесхозные индейские пони, и, небось, радуются — не нарадуются на дальнобойность своих карабинов: всадника-то они в любой момент снимут, пусть только сунется, если не трус. И не удивляет их, значит, ни затянувшееся затишье ни вольное поведение индейских лошадок — никто из них даже не подозревает, что никакого «любого» момента в запасе у них уже нет. Потому что убивать их будут прямо сейчас.

Я уже рассказывал вам о том, что такое наступательный дух индейцев; но даже не зная этого — по одной лишь поступи их коней можно было догадаться, что уж чего-чего, а разлеживаться индейцы не станут. С первыми ж выстрелами они не то что спешились — они скользнули в траву и уже в следующее мгновение ползли в направлении роты Колхауна. И пока рота занималась оборонительными порядками, они подползли к ней настолько близко, что карабины были уже не страшнее стрел; а верней сказать, стрелы стали опасней карабинов.

Прячась среди травы в малейших впадинках, ложбинках, ямках, за бугорками и холмиками; даже не высовываясь поглядеть на противника, на расстоянии вдвое меньшем полета стрелы сйу подняли луки и… сверху на колхаунскую роту обрушился смертоносный дождь. Взлетая высоко в небо, на какой-то миг стрелы зависали в воздухе и уж потом со свистом неслись к земле, а умирающие солдаты все ещё не могли понять: откуда ж она взялась-то, их такая нелепая смерть? Прошла едва ли не вечность, пока я услышал как вновь забабахали карабины, а мгновенье спустя рота была уже обречена.

Частичной тому виною был всё тот же расчёт на порядочную оборону, по какому, значит, поводу лошади и были отведены в тыл на попечение, стало быть, каждого четвертого из бойцов. Этим-то обстоятельством и воспользовались воины Лакотов, и пока всё внимание роты было приковано к фронту, они заползли в тыл и — фырк! — лошадей как ветром сдуло! И знаете, что сделали эти поганцы? Они просто вынырнули перед лошадьми, закричали, заулюлюкали, захлопали одеялами и тут же пропали, сгинули как и не было; а лошади с перепугу дернули так, что если кто из охраны сразу не бросил поводья, то его так и потащило по земле… Путь к отступлению был отрезан.

Потом все было просто. Ротная цепь стала редеть и таять с обоих концов, концы загибались в круг, круг становился все уже и уже, потом раздалось «хока-хей» (то был боевой клич Лакотов), из травы выплеснулась коричневая волна голых тел и захлестнула роту.

Все было кончено в один момент — я это видел собственными глазами, но поразило меня другое, и от этого, даже несмотря на жаркий день, по спине пробежали мурашки. То был вид голой, живой и остервенелой плоти. Лакоты сражались голыми! На них не было ничего, кроме набедренных повязок, — ни перьев, ни украшений, а у большинства — даже краски на лицах! Понимаете? Они как бы переставали быть людьми, в смысле — отдельными людьми, а превращались в одну безликую силу, силу самой природы. И природа им помогала: она давала укрытие и защиту каждому комочку того, что было плоть от плоти ее. Господи! Вы бы видели то ужасное поле: все в рытвинах и колдобинах, ложбинах и ямах, буграх и кочках, над которыми гуляет полынь, — оно казалось гигантской пористой губкой; и раз за разом — будто огромная невидимая рука сжимает эту губку — изо всех пор появлялись эти голые коричневые тела, затапливали часть наших сил и вновь исчезали сквозь поры в земле.

И все ж, несмотря на дикость обличья, ярость индейцев была не слепа: их действия пронизывал разум и холодный расчёт. Скрываясь в траве и за кочками, они наносили нам едва ли не больший урон, чем в лобовых атаках; их же собственные потери становились при этом едва ли не следствием их собственной случайной неосторожности. Вы спросите, а как же индейские ружья, которых больше всего-то и опасались и Кастер, и Боттс, да и другие наши начальники? Отвечу: да, ружья были, как были среди индейцев и настоящие снайперы; но ружей тех было не так-то и много, и большей частью — однозарядные.

У меня самого был, кстати, семизарядный «Винчестер», но между прочим, я дорого дал бы за то, чтобы поменять его на добрый старый однозарядный «Шарпс», с которым охотился ещё на бизонов — самое для него подходящее время! Я это говорю к тому, что картину боя, как и весь наш отряд, я наблюдаю с самой вершины гряды, находясь вдалеке от противника, как и подобает генералу во время оборонительного сражения. Под нами, оседлав пригорок, стоят «пегие» — отряд Тома Кастера; слева — Кио со своими людьми скачет наперерез индейцам, что побили Колхауна, прикрывать дыру в обороне; дальше виден овраг, куда на бойню загнали «серых»; а далеко-далеко справа происходит единственная на данный момент перестрелка: то один из двух взводов роты «F», где командиром капитан Йейтс, пытается сдержать уже взявших его в полукольцо Лакотов. С моей лысой вершины мне даже чудится, будто по колыханью травы я могу определить, как быстро сужается их полукольцо, но даже если это обман зрения, то всё равно — по редеющему огню становится ясно, что скоро все будет кончено… Не проходит и минуты, как над позицией взвода повисает тишина, и в бой вступают люди Тома Кастера и оставшийся взвод роты «F».

Да-а, многое можно увидеть с господствующей высоты; много увидеть, да мало сделать. Это я говорю о себе и о тех, чьё дело выполнять приказы. Ибо что касается Кастера, то своё дело — организовать оборону — он сделал; сделал даже при всем при том, что до мозга костей был кавалеристом, а это, согласитесь, предполагает наступательный образ мышления. Ну да наступать было все одно некуда, а времена, когда Кастер с одним эскадроном мог и впрямь прошерстить все индейские земли, те давно уж канули в безвозвратное прошлое. Мало того, с высоты нашего положения даже и дураку становилось ясно, что и кавалерией-то нам больше не бывать никогда, ибо если каким-то образом мы ещё и могли положиться на наших коней, то теперь —. лишь в качестве прикрытия. Послышались выстрелы — и лошади стали падать. От выстрелов генерал вздрогнул и приказал лейтенанту Куку записать «имена всех, кто это сделал», он поклялся отдать их под суд военного трибунала сразу же по возвращении в форт Линкольн. Эту клятву он дал сразу же после того, как послал курьера к Кио, чтобы тот, значит, двигал на подмогу Колхауну, который как-никак, а всё же приходился Кастеру зятем; хотя, если уж на то пошло, то шансов застать хоть кого-то в живых у Кио, пожалуй, что и не было. Тем не менее, в той стороне вновь загромыхали карабины, и вскоре все заволокло дымом и пылью из-под копыт. Ясный полдень превратился в поздние сумерки. Так что о падении самого Кио мы узнали лишь по длинному воплю индейцев.

Зато людей Тома Кастера мы видели достаточно хорошо — слишком хорошо, чтобы этому радоваться: шаг за шагом, фут за футом пешие, без лошадей, они пробирались к нашему расположению, и были уже совсем рядом.

Вот тогда-то, когда всё как один мы смотрели, как пробиваются к нам последние из оставшихся в живых бойцов Тома Кастера, за нашими спинами, со стороны кручи, что обрывалась в глубокий овраг, и раздался первый выстрел. Никто из нас, уже с трёх сторон обложенных индейцами, до этого выстрела и подумать не мог, что круча, неодолимым препятствием вставшая на нашем пути к бегству ещё тогда, когда мы были кавалерией, окажется едва ли не самым уязвимым участком нашей обороны.

Что ж, теперь, значит, мы были полностью окружены. Ниже нас по гребню уже прижатые к вершине были лишь остатки роты «С», поскольку говорить о Кио как о живом, наверно уже не приходилось. Там, где он сражался, всё ещё висела дымовая завеса, а в редкие просветы, что тягучий ветер приоткрыл нашему взору, мы видели лишь одно: индейцев, индейцев, индейцев; казалось, им нету числа, и они все приближались и приближались, и я уже думал: неужто им всем хватит места, чтобы вот так вот, разом, кинуться в атаку?.. Вот тут-то я и вспомнил слова Боуэра: «Их больше, чем у вас патронов»… Боуэр был славным парнем. Может, толмач из него был и не ахти какой, но я вот что скажу: были в нем и мудрость и мужество, что отличает настоящего мужчину, независимо от расы. Я видел, как он упал, когда метнулись мы прочь от брода, и я знаю, что ни один чистокровный Ворон не посмел подойти ближе к деревне своих врагов, чем это сделал полукровка Боуэр.

А чистокровные Вороны, живые и невредимые, к тому часу были уже далеко — на пути к своим жёнам и детям; вот разве что Кучерявый остался; остался поглазеть на сражение с отдаленной вершины, а про то, что он увидел, про то вечером уже на следующий день он и поведал некоторым пассажирам «Дальнего Запада», до стоянки которого не без риска для своей шкуры он благополучно и добрался. Потом его представляли чуть ли не как единственного из индейских сторонников Кастера, кто, дескать, пережил резню на Жирной Траве. Не знаю уж, какая там была резня на том холме, где стоял этот парень, но знаю одно: единственным из племени Ворон, кто был с нами в бою, то был Ворон, в груди у которого билось сердце белого человека, и звали этого человека Митч Боуэр. Так что, если не считать ри, что ушли с отрядом Рино, «наших» индейцев среди нас не было. И это так же верно, как и то, что на стороне Шайенов и Лакотов не было ни одного белого. О последнем обстоятельстве можно было б и не упоминать, когда бы, значит, не голоса некоторых уязвленных моих соотечественников, что на все лады перепевают одну и ту ж старую песню: дескать, не могли дикари, что не додумались даже до колеса и так далее и тому подобное, взять да и разбить вооружённую по последнему слову и так далее и тому подобное боевую кавалерийскую часть боевого генерала. И стоят, значит, за этими событиями то ли шибко обозленные бывшие конфедераты, то ли переселенцы, что переженились на индейских скво, одним словом — белые предатели белой расы. Таких разговоров наслушался я по разным кабакам немало, а начнешь разубеждать — до сих пор вспомнить тошно: под горячую руку знаете что бывает; а народ по кабакам, тот как раз больно-больно горячий, а уж патриотичный донельзя, изо всех своих патриотических сил как вмажет по уху, так мало не покажется! Так что, повякал я, повякал, а потом и бросил — себе дороже; так и не смог им втолковать, что хоть у смерти и белый оскал, но рожа-то у неё в тот день была красная, красная на все сто! Оно ведь как получилось: в тот день, наверное, впервые в жизни индеец сражался не оттого, что сражаться это мужское дело, не оттого, что ему нужны были наши кони, а оттого, что отступать ему было больше некуда, и оставалось либо пасть под нашими пулями, либо… вот это «либо» он и делал самым наисподручным индейским способом. С одной стороны, их было такое несчётное множество, что, казалось бы, только успевай на собачку жать да выкашивать по семь штук на заход; но с другой-то, с другой стороны, приклад у плеча, водишь стволом, а на мушку взять некого: вот только что он был здесь, мелькнул сквозь прорезь и — тут же сгинул, пропал за островком худосочной травы размером с твою шляпу; пока перезарядишь, глядь — а он, оказывается, там был не один, а вся дюжина, и за это время все вперед убежали, ярдов на тридцать, убежали — и нет их.

А наши ребята, рады стараться, знай, гатят себе из этих «Спрингфилдов», пока в конце концов не начинает сказываться то, что сержант Боттс деликатно назвал «некоторым недостатком этого оружия». От собственного перегреву, а, возможно, и не без соучастия немало способствующего тому безжалостно палящего солнца, под которым лишь изредка проносилась голубая дымка, выбрасыватель начал заедать и гильзы стали застревать в казеннике. А вот казенник, он как назло сработан был на совесть: кое-кто пытался вскрыть его ножом, да только с тем успехом, что лезвие обломал. От таких недостатков конструкции, от которых карабин мог запросто превратиться в дубину, да при сотне индейцев на нос, было отчего впасть в прострацию или вдариться в панику! Но никакой паники, кроме легкого замешательства, я в наших рядах не наблюдал, а вот из-за молчащего оружия, что действительно имело место при наличии патронов, потом поползли всяческие слухи, и многие Лакоты, в частности, утверждали, будто целый взвод в той стороне обороны, где стоял вначале Колхаун, а затем Кио, ни с того ни с сего вдруг взял да покончил жизнь самоубийством. Среди нас таких попыток я не замечал и не верю, что их затевали другие.

На гребне трусов не было. Когда заедали карабины, мы брались за револьверы; хотя, если быть честным до конца, вреда с того противнику было не больше, чем от плевков, коими миссурийская ребятня обыкновенно награждает друг друга перед тем, как пустить в ход кулаки… Нет, мы, конечно же, попадали, и не раз, и не два, но… оттого, что не видели падающего противника, в какой-то момент вдруг начинало казаться, будто все наши выстрелы вхолостую, а, стало быть, вхолостую и вся наша оборона. Это ощущение отнюдь не вселяло в нас уверенности в собственных силах.

Уже потом, наглядевшись на ползущих по склону индейцев, я понял, в чем была наша ошибка: мы смерили кручу кавалерийским взглядом и тут же забыли о ней, а прикидывать-то надо было на подъём пехотинца и не просто пехотинца, а индейского лазутчика. Подъём был вполне одолим, там лежали камни и даже росла трава. Так что, пока мы глазели на то, как с трёх сторон на нас прут тыщи индейцев, ещё одна тыща появилась у нас за спиной без единого нашего выстрела, не потеряв ни единого человека. В предвкушении победы одни из них уже затянули своё «Хока-хей, хока-хей», другие выкрикивали имя грозного своего народа: «Лакота! Лакота!» Но громче того и другого сквозь пенье и крики до меня донеслось такое пронзительно-знакомое простое горловое «хей-хей-хей-хей-хей», что, отдаваясь погребальным боем барабанов, стучало в висках во все ускоряющемся темпе, доводя мозг до исступления, до безумия, до беспамятства; ибо то и было его единственное страшное предназначение — сломить, запугать, подавить, уничтожить… то и был их боевой клич, клич Шайенов, Шайенов — Центра Мироздания.

Первая же пуля сразила Викторию, кобылку «в белых чулочках», любимицу Кастера, пуля попала ей прямо в голову, в аккурат под левый глаз. Виктория постояла, как бы раздумывая, что это и зачем, затем медленно, словно бы в грациозном поклоне согнула передние ноги — ну, как бы предлагая генералу сойти, чтобы не привалило крупом, — и рухнула наземь.

Самый славный кавалерист американской армии остался без коня. Глаза его затуманились, но при виде поднимавшихся к нам Шайенов он взял себя в руки и отдал приказ сделать то, за что ещё минуту назад грозил военным трибуналом: он приказал пристрелить оставшихся лошадей и тела использовать как бруствер. Но прежде, чем приказ был исполнен, мы потеряли несколько человек.

Окинув взглядом остатки роты «С» и поглядев на то, что ещё осталось от нас, сражающихся на самом верху, я понял, что нашу численность теперь надо измерять не сотнями, а десятками, — и выходит нас от силы человек эдак семьдесят пять — сто, не больше. В той стороне, где за дымом пропал Кио, повисла зловещая тишина, а со стороны отряда «серых», как, впрочем, и всей роты Йейтса, и подавно. Надеяться не на кого, и вот лежу я за крупом моей индейской лошадки, разряжаю «Винчестер» в Шайенов и время от времени даже попадаю в цель…

Жаль, конечно, что пришлось расстаться с таким славным боевым товарищем, каким, смею надеяться, в конце нашего путешествия почувствовал себя мой пони. Я пристрелил его прямо в лоб, но сердце мое при этом прямо-таки разрывалось… между чувством жалости и чувством необходимости. Ну, да что поделаешь, — рассудил я, — всё равно лучшие его годы уже позади; другой такой скачки, как та, где он обставил полковых рысаков, у него уже не будет, так что уйти из жизни ему, выходит, самый момент. В ту минуту я ещё не знал, что выше по течению Жирной Травы подобным же образом — от выстрела в лоб — пал к тому часу его старый добрый хозяин Кровавый Тесак… И вот, вспоминая тот растреклятый день, я, однако, начинаю думать, что если о смерти хозяина не знал я, то это вовсе не означает, что не знал о ней его преданный индейский пони: когда я приставил ему ко лбу свой «Кольт», в его печальных огромных глазах я увидел такую смертную тоску — как я теперь понимаю — по хозяину, что не дать им соединиться было бы просто жестоко! Ну, и вдобавок ко всему, после той убийственной скачки открылись его старые раны, так что в любом случае смерть была для него избавлением. Но и после смерти он продолжал служить мне так же исправно, как и при жизни: защищая меня от стрел, он вскоре был утыкан ими, как какой-нибудь дикобраз. Мне и представить-то жутко, во что бы я превратился, не будь у меня такого защитника!

Я подполз ему под самое брюхо и правильно сделал: индейцы стали посылать стрелы по высокой дуге, и казалось, будто среди ясного неба землю косит безжалостный секущий град с острыми, как лезвие, стальными градинами… Неподалёку от меня в открытом месте распластался боец: переползал, стало быть, в более надёжное укрытие, так на моих глазах его пронзила одна стрела, другая… третья… но, что самое ужасное, — они его не убили, нет! — они лишь пригвоздили его к земле; и вот он крутился и маялся, пока не догадался привстать и подставить голову под пули — слава Богу, что те не заставили себя ждать, и — слава Богу! — прекратили его мучения.

Так было кругом: казалось, вся жизнь сводилась к ожиданию конца и в твоей власти было лишь выбрать какого: ляжешь плашмя — пригвоздят стрелы; подымешь голову — вот тебе пуля; зароешься под брюхом, как я, например, — вроде б то и ничего, и даже в сравнительной безопасности, но в том-то и дело, что ничего, боя ты вести не можешь, противнику не мешаешь, а он себе подползает и подползает; индейцы, они ж, как змеи в траве, — их не видно, а они уже рядом.

Перед кем из нас не стоял выбор, так это перед Кастером, похоже, он бросил вызов любой из названных смертей, он вышагивал по вершине гряды, отдавая распоряжения то тому, то сему из пока ещё живого состава вверенного ему полка. Он не пригибался, не прятался, он стоял на виду у всех и, тем не менее, каким-то непостижимым образом на нем не было ни одной царапины. Иногда он указывал куда-то рукой, а то и двумя, причем, один раз, как я успел заметить — даже в разные стороны. В этот момент я глядел на него снизу вверх, и против солнца он представился мне гигантским чёрным распятием; индейские пули и стрелы так и свистели вокруг него, а попасть — никак не могли. Впрочем, время от времени генерал и сам, стало быть, выхватывал «Бульдог» и стрелял в невидимые для меня мишени. При этом он каждый раз становился в классическую позицию для стрельбы из пистолета, как и положено выпускнику Уэст-Пойнта: предплечье жёстко, рука в локте разгибается как железный шарнир — выстрел, и рука — на место. Спокойствие при этом надо тоже иметь железное: даром, что вокруг гуляет смерть, а генералу — хоть бы хны! — он как на том же офицерском стрельбище… воистину он являл собой образец офицера регулярной армии, той старой ещё школы, что вела только «честные» войны, по правилам. И пусть он был весь в пыли с головы до пят, включая щетину, и пусть рубаха была расстёгнута на верхней пуговице и пот ручьями, но офицерского достоинства он не ронял ни на минуту… более того, он улыбался и подбадривал остальных. Черт возьми — вокруг такое творится, а на гребне разносится лишь один его такой знакомый, с хрипотцой голос, то зовущий заполнить брешь в обороне, то вдохновляющий новичков, то расточающий похвалы за особо удачный выстрел; в этом голосе — клянусь вам — ни капли отчаяния, только уверенность, ибо голос его — то единственный голос доброй надежды.

— Прекрасно-прекрасно, — заметил он, останавливаясь как раз надо мной, и, понаблюдав за тем, как я выпускаю три последние пули из магазина. Целил я в ползущего по склону индейца, выдохнул, плавно нажал на спуск — тюк! тюк! тюк! — все три мимо. Поднимаю глаза от сапога и выше — фьюить! — оперенье индейской стрелы так и пощекотало генеральскую бороду.

— Генерал, — взмолился я, — хоть пригнитесь-то! Черта с два! Мои слова не доходили до него и в более спокойной обстановке, а уж теперь и подавно.

Он стоит в полоборота к цепи, глаза как два алмаза, лицо словно высечено из гранита, и весь припорошенный пылью, он выглядит как древний исторический памятник… самому себе. «Прекрасно, ребята! — орет он прямо у меня над ухом. — Мы обратили противника в бегство!» Накаркал и пошёл себе по цепи, подбивая носком подошвы лежащих стрелков, так сказать, для одобрения духа; а если у кого душа в пятках то, значит, выгнать её обратно — туда, где и положено ей быть у солдата; вот только… некоторые пятки уж и на генеральский сапог не реагируют: улетела душа, витает где-то в пороховом дыму.

А вот на живых этот генеральский кураж, он свое впечатление производит, но только куражиться над смертью никому — никому, кроме сумасшедших, — не дано! И это говорю вам я, повидавший, как некоторых смельчаков прибрала она к рукам почем зря: лишь за то, что попытались следовать генеральскому примеру. А генерал, он точно сошёл с ума, ну вот как тогда, когда в одиночку поскакал форсировать брод — навстречу пулям. А почему не погиб? А вот почему: ни пуля ни стрела не хотят брать того, кто уже лишен разума, он для них «персона нон грата». Генерал, как есть, впадал в безумие, и внутренним чутьём я уже понял, что если его достанет пуля или сразит стрела, то случится это лишь в одно из немногих мгновений просветленья.

Перезарядив «Винчестер», я вновь оборотился к индейцам: их змеиные головы то появлялись то исчезали в траве, создавая невероятные трудности для прицеливания — что ни говорите, а в искусстве незаметно подкрасться и чикнуть ножичком индейцу равных нет, он в этом деле мастак, с детства обучен. Единственный способ борьбы с ним это, значит, предугадать, где он окажется в следующий момент, так что каждый выстрел, как и каждый бросок, то уже не состязание реакций, а поединок мыслей — это вам подтвердит любой, кто побывал в настоящих «индейских» переделках и остался жив. О тех же кто мёртв, говорить не приходится: как правило, это люди, что до самого конца так и не поняли, в чем была их роковая ошибка. В свое время обучался такому искусству и я, и глядишь, смог бы куда-нибудь улизнуть, когда б не наша дурацкая позиция: голый, как колокол, холм на вершине гряды, и спрятаться на нем негде, кроме как за тем же любимым пони.

Пока я муссировал возможности к отступлению, грянул новый удар: пули посыпались на нас с соседней высотки ярдах в семидесяти пяти к югу. Это означало, что теперь уже вся до последнего человека рота «F» приказала долго жить — именно они держали эту высотку до индейцев. И вот мы слышим родной звук правительственных карабинов, а пули шлепают вокруг нас. Это, доложу я вам, совершенно разные ощущения: одно дело, когда из карабина стреляешь ты сам, и совсем другое, когда слышишь, как стреляют в тебя. Тут-то и замечаешь, до чего же мерзкий у него звук, а громкий — аж в ушах звенит, даже дергаться начинаешь, хотя давно известно, что «свою» пулю услышать всё равно не дано.

А захватившие высотку индейцы, произведя перевооружение за наш, естественно, счёт, тут же кинулись обновлять оружие. Патронов у них прорва: в каждом подсумке, притороченном к седлу; в карабинах тоже недостатка нет, так что ни горя им и ни печали — стреляй сколько влезет; а не пройдя инструктаж у Боттса, они и на перегрев не смотрят: пальба идет такая, словно именно сейчас и производится полевое испытание выбрасывателя.

А у нас патроны все тают и тают, их уже и по пальцам можно пересчитать. Обоз застрял неизвестно где, и хотя Кастер посылал за ним, причём, неоднократно, теперь уж, несмотря ни на какие генеральские приказы, ни на солдатские мольбы, им до нас ходу не было. Так что подумал я про себя, то есть и про себя и про обоз кажись, дело гиблое, «червячками пахнет», точно — индейцы побили, как побили и Бентина, и Рино, и как нас побьют. А что? Совершенно резонная мысль — интересно, что бы вы подумали на моем месте, когда швыряет тебя, как ту щепочку посреди враждебного океана, а в редкие прорехи в пороховом дыму только и замечаешь, что вот уж и того нет, и того…

Сравнение со щепочкой всплыло у меня в башке собственно потому, что подобно щепочкам прибила к нам индейская волна последних из оставшихся в живых бойцов роты «С», и теперь они тоже лежали среди нас, укрываясь за баррикадами из лошадиных трупов, и если где-то лошадиных трупов было более, чем достаточно, то у нас их теперь даже не хватало; то там то сям за крупом лежало по двое: когда двое живых, когда — живой с мёртвым, а когда — сами понимаете… Оно ж ведь как вышло: чтоб выскочить к нам на взгорок, как ни крути, а нужно было казать спину врагу, вот в спину некоторых и посекло, и последние шаги они делали, уже поливая кровью и землю и однополчан. Жутковато пришлось тем из нас, кто получил такого напарника: не успел обрадоваться, глядь — а глаза у него уже стеклянные… Тома Кастера среди прибившихся к нам не было, а вот молодой Армстронг Рид оказался как раз подле, меня, как бы даже не за соседней лошадью; минуту-другую я слышал, как щелкает его дорогая спортивная винтовочка, потом стало тихо, и когда я поглядел на него, он был уже мёртв: рот открыт в немом изумлении, язык вывалился и почернел. Что же касается Бостона, то с того момента, как Кастер дал сигнал в «атаку», я его больше не видел: видать, в той «атаке» у брода мы его и потеряли.

Таким образом, по-родственному, по-человечески, Кастер лишился обоих своих братьев, и племянника, и, похоже на то, что и любимого зятя; как командир — потерял большую часть пяти подразделений, и как кавалерист — коня. Потерял он и более мелкие вещи, как-то, например, шляпу и один из револьверов; а из второго — пока ничего, пока стрелял, для каковой цели теперь использовал положение «стрельба с колена»; на колене, как и в других местах, наблюдались прорехи, а на рубахе — отсутствие пуговиц, как если бы он рванул её на груди от недостатка воздуха.

Неподалёку от генерала, носом в галечник расположился газетный репортёр мистер Келлогг. Ко мне он повернулся спиной, и перезаряжая «Винчестер», я имел возможность окинуть его довольно продолжительным взглядом: ни дырок, ни пятен крови я не заметил, но не заметил и признаков жизни, отчего пришёл к выводу, что мистер Келлогг всё же мёртв: из наружного кармана его сюртука бессмысленным белым цветом выпирал свернутый в трубочку его последний репортаж… Сержант Хьюз, личный знаменоносец Кастера, похоже, получил пулю в живот: его скрутило в бараний рог, и он обвился вокруг древка — ну, вроде, как гусеницы, когда её ткнёшь острой палочкой, — знаете? — так он и застыл, не выпуская древка из рук и не давая полотнищу коснуться земли. Вымпел безжизненно обвис и лишь изредка трепыхался, будучи задет пролетающей стрелой. Да, я ведь ещё не говорил о собственных ранах, а ведь я тоже пострадал! В левое плечо мне угодила пуля — не пуля, а целая болванка из чего-то, что заряжается ещё с дульной части: сила удара была такова, что меня аж развернуло и так хряснуло хребтом об землю, что ещё с минуту я не мог ни вздохнуть ни охнуть. Но с первым же вздохом я вернулся на место и таки достал своего обидчика: заметив, как меня вышвырнуло из-за коня, он слишком о себе возомнил и нахально перезаряжал свою пушку у меня на виду; он, видите ли, чувствовал себя в безопасности, потому как на тридцать ярдов от меня что по левую что по правую руку не было уже никого, кто бы мог за меня отомстить. Для верности я стрельнул ему в грудь, не заботясь о дальнейшем, ибо надо было беречь патроны; с тем он и свалился в траву, и его приятели утащили его с глаз долой; а помирать или выздоравливать, про то я уже не знаю и как-то даже не интересовался.

Да-а, ну так вот, свои-то потери — раненых ли, убитых — индейцы скрывали; а наши — кого где застигло, тот там и лежал: кто в луже запекшейся черной крови, кто в месиве выпученных кишок, а кто — целехонек, ни дырки не видать, только глаза немигающие открыты, а в них — ни проблеска. А тут ещё вся наша лошадиная падаль: из-за жары того и гляди пустит дух, в общем — на нашу голову на холме объявились мухи. Они нагрянули все сразу, тьмой тьмущей, в количестве, превышающем даже число индейцев, поскольку ни запах пороху, ни выстрелы, ни суета, ни маета эту гнусную тварь не отпугивают, а только привлекают. На окровавленном плече, где ещё что-то чувствовалось, кроме боли, я сразу почувствовал их маленькие цепкие лапки. А ещё меня зацепило стрелой. Она скользнула по щеке, и кровь заструилась мне в уголок рта; по соленому вкусу я и обнаружил ранение.

Зато уж хмель выветрился как и не было, да и пагубные последствия бессонных ночей как рукой сняло, так что лучшего средства против этих недомоганий, чем бойня, я вам, пожалуй, и не назову. Подобной остроты зрения ни до, ни после того дня я у себя что-то не припоминаю. Одно обидно: тупилось мое зрение о чахлую полынь да диких индейцев, и грозила ему полная слепота, как у тех, кто лежал с немигающим взглядом. Ну, а тех, кто пока мигал и стряхивал мух, и вытирал пот, не забывая вести огонь, оставалось уж не более тридцати-сорока — по ним-то и велось исчисление времени, ибо сколько часов или минут прошло с начала скачки в эту долину и до сего момента, я вам сказать не могу: иногда казалось, что вся жизнь, а иногда — так, не дольше чиха.

Боковым зрением я замечаю, что в нескольких шагах от меня что-то падает, обернулся и вижу изменившееся лицо лейтенанта Кука: пышные бакенбарды заливает густой и липкий красный поток: переползал по цепи, на миг поднял голову чуть выше, чем следовало — этот миг и стал его последним. Гляжу — вслед за ним появляется и сам Кастер, на сей раз уже ползком, брюхом землю царапает; он тоже заляпан кровью, но, насколько я понимаю, чужой.

— Кук, — говорит он, толкая безжизненное тело своего адъютанта, — запишите приказ для Бентина, — отплевывается от песка и продолжает, — итак, диктую: «Скорее к нам — и победа наша!..» Вам понятно, Кук?

— Он мёртв, генерал, — говорю я ему.

— Запишите имя того, кто это сказал, Кук! — рявкнул Кастер; в глазах у него красная паутина, и глядит он не на меня и не на своего адъютанта, а куда-то туда, где покоится голова моего павшего пони.

Поглядел я на него, поглядел, а потом как-то жалко стало, что ли; так или иначе, но я взял на себя роль Кука, и разницы он даже не заметил.

— Слушаюсь, сэр! Будет исполнено! — отрапортовал я.

Кастер что-то невнятно пробормотал и перекатился на спину; руки он заложил за голову и уставился в небо. Рассыпаясь бликами на заточенных наконечниках, в небе над ним собирались стрелы; обозначившись в вышине уже неуловимые глазу, они косым дождём пронзали дымный воздух и вновь появлялись, но уже здесь, среди нас не щадя ни живых ни мёртвых; впрочем, Кастера это не касалось — ни с того ни с сего он вдруг улыбнулся; улыбнулся чему-то своему, непонятному и сокровенному.

За время сражения я часто слышал его голос, и — чтоб я сдох! — ни разу этот голос не дрогнул, а когда это всё же случилось, на генеральскую слабость — слава Богу! — уже мало кто обратил внимание: и мало нас было, да и тем недосуг; ну а что до меня, то я ушам своим не поверил. Понимаете, Кастер заговорил не своим голосом: как-то тихо и, вместе с тем приподнято, словно некий ученый муж делится с аудиторией плодами долгих своих раздумий.

— Отринув вековые предрассудки, — заявляет он, — а стрелы вокруг так и сыпятся и чаще всего втыкаются даже не в землю, а в холодную людскую и лошадиную плоть, — без предубежденья и пристрастья рассмотрев его со всех сторон, — развеивает он возможные сомнения, — в войне и в мире, у домашнего очага и вдали от дома, мы неизбежно придем к тому выводу, что видим перед собой предмет, достойный пристального изучения и исследования…

Он перевел дух, а я тем временем разохотил с полсотни индейцев переться, как есть, напролом — ишь, чего вздумали! — оно, может, нас не так-то и много: стрелять приходится за четверых, но голыми руками нас пока не возьмешь, рановато… Пока я убеждал индейцев не спешить, Кастер, оказывается, продолжал лекцию, так что частично я её пропустил, но зато, перезаряжая «Винчестер», узнал следующее: «Остаётся только сожалеть, что романтический образ, что предстает перед нами со страниц увлекательных романов Фенимора Купера, увы, не соответствует действительности. Лишённый романтического ореола, коим мы сами же и окружили его в нашем воображении, и будучи перенесен с книжных страниц в места, где мы вынуждены сталкиваться с ним наяву, индеец, таков, каков он есть, не может претендовать на имя «БЛАГОРОДНОГО КРАСНОКОЖЕГО».

В сизом дыму у него над головой открылся просвет, сквозь который проглянуло синее небо; Кастер ещё раз улыбнулся и назидательно поднял довольно-таки грязный палец.

— Нам он видится таковым, каков он есть на самом деле, и, насколько нам известно, был всегда: он был и остаётся ДИКАРЁМ в полном смысле этого слова…

Что ж, о смысле мне судить трудно, но тема, избранная Кастером, нашла самый горячий отклик всех собравшихся, и доклад его поминутно прерывался то ружейной пальбой, то неистовым воем пяти тысяч человек, сквозь который, как мне кажется, я расслышал и тонкий женский визг, что доносился откуда-то со стороны реки, и меня передернуло, — я слишком хорошо знал, что за ним кроется: женщины вышли с дубинами добивать наших раненых, увечить и уродовать мёртвых.

Слушать их мне было невмоготу и в каком-то полузабытьи я уставился в небо. Облако дыма над нашим холмом уже разделилось надвое, и часть его, подхваченная воздушным потоком, удлиняясь, медленно ползла на юго-восток. Через какое-то время на добрых три мили в той стороне стало так ясно, что безо всякой подзорной трубы, покуда хватал глаз можно было обозревать тот путь, что привел нас сюда: и хребет, и холмы, и долину. Солнце ярко освещало высоту, с которой Кастер глядел на деревню во второй раз, ну, ту самую, где ещё на лице юного Рида я заметил печать скорой смерти. Она настигла его уже здесь: он лежал в двух шагах от меня.

И вдруг на той высоте что-то дрогнуло: то ли отблеск, то ли всплеск; я прищурился — там явно что-то было, и это что-то трепетало на ветру. Оперенье головного убора? Да нет — с такого расстояния трепет перьев я б не различил… Индейский флажок на шесте? Зачем? Да и полотнище слишком великовато… И на одеяло не похоже: оно и больше и темнее, да и с какой стати там взяться одеялу, когда все на свете индейцы собрались вокруг нас и одеялами (ввиду кончины наших лошадей) больше не размахивали? И тут, даже не различая цветов, я понял, что вижу кавалерийский вымпел.

— Генерал! — ору я что есть мочи, прерывая его возвышенный монолог с тем, чтобы он поскорей вернулся на землю. — Смотрите! Смотрите туда!

А он и ухом не ведёт! Похоже, с той минуты, когда он в одиночку помчался атаковать брод, от чего его спас лишь героический рывок Митча Боуэра, он все глубже погружался в себя, отстраняясь от происходящего; попросту говоря, выживал старик из ума и в сей момент, кажись, как раз вступал в «пиковую» полосу старческого недуга:, ну чего, скажите на милость, он прицепился к этому, как его, мистеру Куперу, как бы тот ни досадил ему своими романами? Других дел, что ли, нет? Нужно было срочно вывести генерала из себя и заставить взглянуть на обстановку без, как он верно выразился, «предубежденья и пристрастья»; и я кричал, и кричал, и кричал — до тех пор, пока он не перевел потухший взгляд на восток; глаза его задержались на высотке и… зажглись!

— Это Бентин! — наконец-то своим голосом рявкнул он, встрепенулся и вскочил на ноги. Стрелы так и засвистели вокруг него — даже воздух потемнел, но… Кастер во весь рост, на виду у всех, был для них столь же недосягаем, как и Кастер, пропавший из виду; одно слово — сумасшедший.

— А, ну, ребята! — бросил он по цепи. — Дадим-ка залп, пусть услышит, где мы!

Преодолев мёртвую хватку Хьюза, он выдернул древко и стал размахивать вымпелом справа-налево, слева-направо, по широкому полукругу; а мы по команде раненого лейтенанта (окровавленную руку он прижимал к себе) разом бахнули изо всех имеющихся в работе стволов: штук из двадцати карабинов да нескольких пистолетов — в любом случае шуму достаточно, чтобы не спутать с теми же недисциплинированными индейцами.

Затем Кастер вызвал горниста, но живого уже не нашлось, и тогда мы снова дали залп. Кастер уже собирался скомандовать третий, но тут лейтенант сказал, что не хватит патронов. Пока Кастер думал что делать, за толпой осаждавших нас индейцев началось какое-то движение. Я осторожно выглянул из-за коня: ч-черт! — в индейском тылу где-то в полумиле за внешним кольцом окружения маленькие фигурки сновали вокруг табуна своих лошадок; в сторону Бентина вытягивался пыльный рукав. Чутьё? Или тоже заметили? А впрочем — какая разница?

Далекий вымпел ещё полоскался на холме, когда пороховой дым наших залпов стал заволакивать чудесное видение и, как потом выяснилось, навсегда. За то время, пока он был виден, он не сдвинулся ни на дюйм. Прощай, последняя надежда, сколь бы призрачной ты ни была!.. Ну, о тех событиях вы, конечно, читали; небось, попадался вам и тот отчет, где Бентин рассказывал, как он пытался спасти нас, и как индейцы преградили ему дорогу, вынудив отступить вместе с отрядом Рино на высокий холм, где они и заняли круговую оборону; а противник все прибывал и прибывал… Ну, откуда он прибывал, вам, должно быть, и без меня понятно, но я вот что скажу: тёмная это история!

Может, я покажусь вам пристрастным или, опять же, предубежденным, но иначе, извините, я не могу; в конце концов, я не Кастер и научных докладов под огнем забесплатно не делаю. Вы только загибайте пальцы: пока мы держались, мы не давали свободы тысячам самых отчаянных в бою индейцев, а их «запугала» какая-то пара-тройка сотен; у нас не хватало патронов на последний залп, а к ним, как стало известно, прибился обоз со всей охраной впридачу; у нас уж и карабины повыходили из строя, а они ещё и драться не начинали — ну, и что вы на это скажете?! Понимаете к чему я веду?

Ну, допустим, Рино, он как бы общепризнанный трус, но Бентин — тот никогда и ничего не боялся: ни отца родного, ни краснокожих, ни даже самого Кастера; и солдаты его чтили, в свое время мне просто уши прожужжали про то, какой он, значит, весь из себя достойный командир и свойский парень. Но меня-то жужжанием не проймешь: отчасти будучи индейцем, я всегда ощущал, что между словом белого человека и его делом может пролегать целая пропасть (оттого-то, наверное, и было мне среди белых и неуютно как-то, и сиротливо — так до конца и не привык), но вы уж поверьте мне: на что, на что, а на дешевую популярность я не клюю и, что касаемо белых, то убеждён в одном: судить нас надо по нашим делам. А дела на тот момент были таковы: Кастер глядел в глаза смерти, а Бентин наблюдал за ним со стороны, и если он не был трусом, то… как это назвать думайте уже сами.

В общем, мы продолжали отстреливаться, дым сгущался, надежды таяли, а подмога всё не шла и не шла. Один за другим умолкали наши карабины, кольцо смыкалось, и клочок земли, что мы удерживали, неуклонно уходил из-под ног, словно островок посреди реки в бурное половодье. Как я ни тянул, а в числе прочих умолк и мой «Винчестер». Выпустив последний патрон, ухватил я его за ствол и хряснул прикладом об землю, а потом ещё взял и в затвор песка насыпал — не хотелось, чтобы дикарь обратил мое оружие против меня; по крайней мере, ему пришлось бы сначала хорошо повозиться. Ну, а потом вытащил я свой «Кольт» и потянулся за ножом (он был припрятан в голенище левого сапога), но тут вдруг почувствовал, что достать его мне уже не судьба: левая рука висит, как плеть; и болеть не болит, но и толку с нее никакого. Ну да ладно, думаю, Бог с ним, с ножом-то: всё равно, пока дойдет до рукопашной, я уж и концы отдать успею. А тут смотрю — возвращается Кастер; ходил в дальний конец бастиона, все Бентину пытался знак подать. За то время, пока я его не видел, индейская пуля угадала в древко и расщепила как раз посередке, так что держит он в руках уже не все знамя, а лишь обрубок с полотнищем, но сам пока ничего: и цел и невредим, хоть и взмыленный весь и чёрный от пороховой гари; глаза его на почерневшем лице сверкают ярче алмазов и неотрывно глядят туда, на юго-восток, где за сизой дымкой скрылся от нас Бентин. И тут он тихо так говорит — сам себе, ни к кому не обращаясь: «Бентин не придет. Он меня ненавидит».

Кастер по-прежнему стоит во весь рост, открытый и пулям и стрелам, но я за него даже не волнуюсь: его несокрушимость была выше моего понимания; потому как, говорю вам, в двух футах над землей царила смерть, сплошная смерть, и муха б уже не взлетела — сбило б её на лету не одно, так другое; недаром новые мухи к нам уже не залетали, а старые, пресытившись кровью, только ползали по трупам и не решались убраться — боялись.

А Кастер, он не пел заклинаний, как Старая Шкура Типи на реке Уошито, не призывал на помощь богов и не танцевал магических танцев; Кастер оставался невредим, потому что он был Кастер — Кастер, которому нет равных, Кастер, непобедимый даже в поражении, Кастер, который всегда прав. Честное слово, такая уверенность в себе не может не восхищать, даже если отталкивает, и она меня отталкивала и восхищала одновременно. Я не выдержал и спросил: «Неужто он ненавидит вас так сильно, что может стоять и смотреть, как вместе с вами погибают ещё двести душ?»

— Зависть, — отвечает он. — Зависть и тщеславие! Всю жизнь я натыкаюсь на них.

Он говорил тихо, как бы размышляя вслух, но редкие выстрелы с нашей стороны не заглушали его слов.

— Я готов был предложить ему дружбу, но между нами встала она — зависть. Каждый мой успех стоил мне утраченных дружб и привязанностей. Людям свойственно любить слабых, гуртовщик. Вот так-то. И над этим можно смеяться, если это и впрямь смешно.

Он узнал меня. Он был в ясном сознании, пожалуй, впервые за те долгие часы, что мы провели вместе на этой высоте. Он больше не говорил сам с собой и, вопреки сказанному, вдруг действительно улыбнулся сквозь маску грязи и копоти — улыбнулся светло и умиротворённо; потом сделал пару выстрелов по каким-то невидимым для меня целям, всё ещё держа в левой руке обломок древка с боевым вымпелом, и тут-то он поймал свою последнюю пулю.

Она угодила чуть выше сердца, пробив совсем маленькую дырочку в его закопчённой сорочке.

Кастер чуть развернулся, медленно выпустил из рук древко, приложил правую руку к сердцу, словно клянясь в вечной верности, а затем упал на спину, раскинув руки подобно Спасителю. На его губах все ещё продолжала играть улыбка… Он лежал как человек, выбравшийся из городской суеты на лоно природы и наслаждающийся свежим воздухом, мягкой травой и безоблачным небом.

Вот тогда-то я и признал совершенно безоговорочно, что это был великий человек — уж вы поверьте, и если кто станет говорить обратное, не слушайте его. А если вы со мной не согласитесь, то кто ж тогда по-вашему великий — я ума не приложу.

Как бы там ни было, а кровь у него совсем не такая, как у многих. Не скажу там насчёт цвета, а вот по составу… такую ещё поискать…

Вот и всё, о чём я успел подумать перед тем как всё вокруг неожиданно стало красным, а затем быстро погрузилось в глубокую тьму.