Двадцать седьмого января сорок четвертого года, когда Ленинград салютовал своим доблестным войскам, освободившим его от блокады, – эти войска, продолжая наступление, подходили к Луге.
Сегодня, когда Ленинград празднует первую годовщину своей великой победы, Красная Армия, взяв Познань, подошла к той части польско-германской границы, откуда до Берлина почти такое же расстояние, как от Ленинграда до Луги.
Я знаю, что пространство, оставшееся до Берлина, можно обозначить по-разному, и каждый русский исчисляет его по-своему, и каждый прав. Но сегодня, в этот для всей страны ленинградский день, пусть оставшиеся до Берлина километры будут исчислены ленинградской мерой! Ленинград имеет на это право – у него особые счеты с гитлеровским Берлином.
…К годовщине освобождения Ленинграда в ленинградском радиокомитете закончена была замечательная работа: художественный радиофильм, смонтированный из документальных радиозаписей, из живых голосов защитников Ленинграда и радиорепортажей, начиная с июня сорок первого года.
Живой, человеческий голос прошлого, неповторимый шум времени слышен в этом фильме: здесь со свистом снарядов и бомб, с ладожской вьюгой, с Седьмой симфонией и «Варшавянкой» мешаются сотни голосов защитников Ленинграда – солдат, рабочих, матерей, писателей, Героев Советского Союза, ученых. Здесь сохранены живые голоса тех, кто давно уже погиб в битве за Ленинград; здесь есть голоса ленинградцев, известных теперь всему народу, и голоса не известных никому, порой даже не названных по имени. Но все они звучат с одинаковой силой – у павших и живых, у известных и безымянных одно общее, огромное имя: Ленинград. Это не метафора: действительно, в дни блокады ленинградец отвык говорить о себе «я»: он говорил «мы» или «Ленинград». «Ленинграду трудно…», «Ленинград не сдается…», – говорил человек, гордясь Ленинградом, не думая о том, что это он сам.
…Осень сорок первого года, смешанный шум оборонных работ и очень звонкий, бодрый, пожалуй слишком бодрый для тех дней, голос женщины, восклицающей:
– Здравствуйте, товарищи ленинградцы! Как вы там поживаете, у себя в городе? А мы тут копаем землю… вовсю… Не пускаем врага в город! И мы скорей умрем, чем пустим его!
Это голос ленинградской работницы, ставшей землекопом, Ольги Новиковой. Это радиорепортаж с оборонной трассы осенью сорок первого года… Вместе с Новиковой выступал тогда еще один землекоп – товарищ Котов, а затем, уже в сорок четвертом, он же говорит:
– Товарищи, я только что прослушал с пленки свое выступление и выступление Ольги Новиковой. Хорошая она была женщина… Она умерла зимой от голода, товарищи… Она сдержала свое слово – умерла, но не допустила врага в город.
И вдруг мгновенно вы по-новому слышите и понимаете этот напряженный, вызывающе бодрый голос женщины, голос павшей в бою. Нет, это было не просто выступление, это была клятва, подтвержденная жизнью… Ни одного слова не сказал Ленинград всуе, каждое слово свое обеспечивал он всем достоянием своим – кровью и жизнью, и потому нет ни одного ленинградского слова, которое не сбылось бы сейчас.
…Сохранив голос, пленка не сохранила имени одного ленинградского рабочего, провожавшего на фронт отряд Народного ополчения. Отряд шел уже не под Лугу, а гораздо ближе, наверное под Стрельну, это был сентябрь сорок первого года, а безымянный рабочий говорил им – отчетливо и строго:
– …А вы, товарищи, помните – Ленинград не подведет, и деритесь как настоящие питерцы, и будьте уверены, что немца мы отсюда погоним и дойдем до Берлина…
Так говорил Ленинград еще в сорок первом году. Но так же говорила и вся Россия. Ленинград был только верным ее сыном. Он только, как сын, вобрал в себя лучшие черты своей матери, и самый великолепной чертой Ленинграда была его железная выдержка. Да, этим он был «весь в мать»… Потому что ведь и матери, на глазах которой пытают любимого сына, надо иметь немыслимую выдержку, чтобы кричать: «Не сдавайся им…» Надо беспредельно любить своего сына – его душу, его честь, его жизнь, чтобы так кричать ему. Мы слышали этот крик Родины, полный любви и страдания, мы чувствовали ее материнскую муку за нас. И Ленинград щадил ее; мы долго ничего не говорили ей о боли, которую испытывали, скрывали от нее свое изнеможение, преуменьшали свои пытки… Стоит перечесть сейчас хотя бы письма, которые мы отправляли за кольцо во время блокады. Нет, почти невозможно узнать об истинном положении в Ленинграде из этих скупых фраз: «испытываем трудности», «бывает шумно», «приходится недоедать…» И тон множества этих писем так же бодр, слишком бодр, как голос Ольги Новиковой с оборонной трассы. Но мы знаем, что стояло за этой бодростью… Да, мы щадили ее, Родину, зная, как она любит нас.
…И особенно радостно вспоминать сегодня, что во время осады ни на одну минуту не обрывалась наша связь с Большой Землей.
Все ленинградцы помнят, как весной сорок второго года вдруг возникла и молниеносно распространилась в городе, еле очнувшемся от страшной зимы, странная «мода»: на груди почти каждого ленинградца появился неведомо откуда взявшийся жетон – маленькая жестяная ласточка с письмом в клюве. Эту ласточку все носили – мужчины и женщины, старики и дети. Она означала что-то вроде «жду хорошей вести», она тоже была – пусть наивным – вызовом блокаде и как-то символизировала жажду связи и даже самую нашу связь со страной: с величайшей опасностью и трудом можно было проскочить в наш осажденный город по ладожской нитке, и только птица могла бы свободно прилететь сюда… Но как раз птицы-то к нам в то время и не залетали!.. И все же откуда-то с дальнего фронта, с юга, вдруг пришло к сотрудникам Публичной библиотеки от когда-то знакомых их бойцов странное, толстое письмо: на большом листке бумаги плотно друг возле друга были нашиты тоненькие желтоватые закорючки, напоминая собой какую-то необычную вышивку, и только маленькая приписка, вложенная в письмо, объяснила его содержание: «Цензура, окажись сознательной, не вытаскивай из письма сушеный лук (витамин), который мы посылаем героическим ленинградцам».
Тоненькие закорючки сушеного лука, пришитые к бумаге огрубевшими от огня, железа и стужи пальцами солдат, невозможно взвесить: любовь не имеет веса и меры.
И той же весной, в марте, в деревнях и селах Ленинградской области, оккупированных тогда немцами, партизаны собирали небывалый красный обоз: они приходили тайком, по ночам в полуразоренные колхозы и хаты и говорили только одно: «Питерцы с голоду умирают. Надо помочь». И каждый давал что мог: кто мог дать полпуда муки – давал полпуда, кто мог дать горсть – давал горсть, и так набралось более двух сотен подвод с пищей для Ленинграда. Воистину, как сказал великий поэт о великом народе:
* * *
И вот в город, куда и самолету трудно было проскочить, куда и птицы не залетали, через линию фронта, через свирепое вражеское кольцо, по тайным, одному народу известным путям прошли партизаны с красным обозом в двести пятьдесят подвод, с даром крестьян пролетарской цитадели, с даром пленных голодающим, с даром непобежденных своему знаменосцу…
Птице трудно было пролететь к нам, но в декабре сорок первого года, когда для разгрома немцев под Москвою нужны были танки, рабочие одного ленинградского завода сумели отправить из блокированного Ленинграда за кольцо, на самолетах, тысячи деталей, необходимейших для этих танков, деталей, которых еще не мог в те дни в достаточном количестве дать Урал. Они подвозили эти детали к самолетам на отдаленный аэродром на себе, на тех же саночках, на которых возили мертвецов и воду. Они отдавали перевозке этих деталей последние силы… Но это нужно было Москве!
И сегодня, принимая из рук ее сияющую, самую высокую награду – орден Ленина, – внимая словам ее любви, восторга и благодарности, он отвечает:
– Я был только верен тебе – это все, что я сделал…
Втройне торжествен сегодняшний день для Ленинграда: он не только вспоминает свою великую победу в прошлом году – он всем сердцем своим вместе с Родиной переживает ее сегодняшнюю победу, предвкушает ее завтрашнюю – окончательную победу.
Уже войска наши приблизились к Берлину на расстояние, равное расстоянию от Ленинграда до Луги.
У Ленинграда особые счеты с Берлином.
Год, минувший с торжественного салюта, Ленинград посвятил своему возрождению. Но мы ничего не забыли за этот год, ничего. Мы своими руками уничтожаем в городе следы фашистских преступлений, мы сами покрываем свежей краской стены наших домов; но мы помним, что под этой краской – кровь наших сограждан. Ее не смыть, не закрасить, не уничтожить. Она впиталась в камни нашего города навеки. Быть может, еще не так скоро поставим мы памятник Безымянному Ленинградцу над военными могилами, которых не знала ни одна история, ни один город: над братскими траншеями ленинградцев, погибших от голода. Еще не поставлен над ними памятник, но мы помним, где эти траншеи тянутся…
И мы знаем единственных виновников всего этого – гитлеровцев. Их вожаки в Берлине. Вот почему мы мерим расстояние до Берлина своей, ленинградской мерой и исчисляем своим, ленинградским временем.
И чем ближе будут подходить наши войска к Берлину, тем страшнее будем исчислять мы, ленинградцы, остающееся до него расстояние. Мы будем говорить: «До Берлина – как от Ленинграда до Гатчины»; «До Берлина – как от Ленинграда до Пулкова». И наконец мы войдем в Берлин…
Этот день будет. Мы знали об этом еще в сорок первом году, когда враг подошел к нашим стенам и посягнул на свободу города, – безымянные ленинградцы клялись этим днем, этот день недалек, к нему вместе со всей страной движется Ленинград.
27 января 1945