…Так что же мне сказать тебе и о тебе, Ленинград, в дни, когда отмечается твое величавое двухсотпятидесятилетие?

Нет, не праздно спрашиваю я себя и тебя об этом: мне надо говорить о тебе столь же много, как о жизни всей страны, столь же много, как о своей жизни, – ведь это неотделимо. И вот не знаешь, что же выбрать, что предпочесть из огромного потока событий, фактов, чувств для краткого слова о родном городе в день его праздника. И пусть простят меня, что слово это будет не слишком стройным, что «я» и «мы» будут постоянно заменять друг друга, – ведь не о себе же я хочу написать, а о нашем поколении, о сверстниках своих – ленинградцах, а мы все и есть Ленинград.

Мне думается, что, пожалуй, ни в одном городе так тесно не связана личная судьба человека с судьбой города, как в Ленинграде. Это, наверное, потому, что у Ленинграда, как и у человека, есть своя собственная судьба (наверное, ее можно назвать – история), не похожая на судьбу никакого другого города (а ведь есть же города с одинаковыми судьбами), интенсивная, трагедийная и героическая судьба, неповторимая, как его человеческая душа и особо вычеканенный профиль, как его природа. Я говорю о ленинградской природе, имея в виду не только белые ночи и северные сияния, возникающие иногда над ним, и не только Неву, и ветры с залива, и морские туманы. В Ленинграде природой, самой настоящей природой, как бы независимой уже от человека, когда-то создавшего ее, стали его здания, площади, ансамбли, памятники. Улица Зодчего Росси – ведь это уже природа, а не архитектура… Взгляни на Биржу и Ростральные колонны, на которых в честь двухсотпятидесятилетия зажглись в огромных чашах огни, переведи взгляд на строгий и нежный силуэт Петропавловки – разве все это не самая настоящая природа! А наши сады и парки, и старые, петербургские, и совсем молодые парки Победы, посаженные уже нашими руками, – это ведь не только природа, но и архитектура: они построены, наши парки, наши улицы-сады – Большой проспект Васильевского острова, Московский проспект… И природа, созданная человеком, благодарно, навечно хранит его душу, его судьбу.

История-судьба Ленинграда неповторима, в особенности потому, что этим городом и в этом городе несколько раз решалась судьба всей нашей Родины.

Рождение города Петра, Санкт-Петербурга, знаменовало собой рождение новой эпохи в истории России. Здесь, в Петрограде, точнее – в Красном Питере, судьба России изменилась еще раз – здесь питерский пролетариат низвергнул самодержавие и, ведомый Лениным и ленинской партией большевиков, совершил Октябрьскую революцию и установил власть самих трудящихся – власть Советов. Мы – Ленинград – называемся колыбелью революции. Колыбелью социалистической революции. На постаменте памятника Ленину у Финляндского вокзала нанесены исторические слова из речи Ильича к питерцам, балтийцам и солдатам: «…И да здравствует социалистическая революция во всем мире!»

А во время блокады мы отмечали двухсотсорокалетие нашего города и, так как враг не в переносном, а в прямом смысле слова стоял у стен Ленинграда, к тому, что я уже сказала выше, мы добавляли: «И вновь судьба всей России в эти дни во многом зависит от нашего города: он является узловым пунктом обороны всей страны».

Мы встречали двухсотсорокалетие нашего города в бою – в тот день был свирепый артиллерийский обстрел города, и наши батареи вели контрогонь.

Как пышно был украшен город в дни празднования двухсотпятидесятилетия, и как суров был он в свой праздник в дни блокады, на третьем году своей обороны… Мы не украшали его в годы войны, не сажали новых деревьев, хотя тщательно хранили старые и, замерзая, не позволяли никому срубать ни одного дерева в наших парках и садах, чтобы обогреться. Но наши чудесные парки и сады были превращены тогда в огороды с неуклюжими грядками или отданы под военные нужды – главным образом зенитчикам. На Марсовом поле были сплошь огороды, в центре могил Жертв Революции стояла зенитная батарея, и даже землянки были сооружены около них, и огонек по вечерам мерцал в землянках. Тысячи маленьких голубых парусов украшали Невский в дни празднования двухсотпятидесятилетия, а в праздник в блокаду каждый угол здесь был беспощадно превращен в долговременную огневую точку – не были пощажены даже колонны углового флигеля Дворца пионеров, и даже в подъезде Филармонии была устроена пулеметная точка. Выходя с концерта или идя на него, мы каждый раз как бы проходили через участок переднего края обороны. В гранитных нишах на набережной Невы, в этих каменных излюбленных приютах ленинградских влюбленных, почти сплошь стояли зенитки. Напротив университета в одной из ниш на граните была надпись: «Отомстим за смерть родителей красноармейца Краснушкина!» Эту надпись сделали зенитчики, расположившиеся здесь… И пока ты ехал на трамвае или шел вдоль набережной, ты несколько раз попадал в зону ожесточенного боя, на передний край… Впрочем, все тогда в Ленинграде было зоной боя…

И если историю-судьбу Санкт-Петербурга – Петрограда мое поколение вбирает в свое сознание как нечто полулегендарное, то уж история-судьба Ленинграда – это наша жизнь. Все в Ленинграде – наша жизнь, включая ленинградские памятники. Говорят, памятники обращены к прошлому. Часто Ленинград называют городом-памятником или музеем под открытым небом. Некоторые из сверстников моих усматривают в этом нечто вроде как обижающее Ленинград. Нет! Памятник всегда обращен к будущему – к тем поколениям, которые придут. Чем больше сегодняшней человеческой души вобрал он в себя, тем больше обращен он к будущему, тем правдивее и бесстрашнее может он говорить с ним. И тем стремительней движется он к будущему. Так, Ленин на броневике, великий человек, чье имя носит наш город, чье изображение видим мы на медали «В память 250-летия Ленинграда», – это памятник вечно движущийся, обращенный к потомкам.

…Осенью сорок первого года, когда гитлеровские банды начали свирепо бомбить и обстреливать Ленинград, памятник Ленину был бережно и надежно обложен мешками с песком и землею, плотно обшит досками.

Высокий, похожий на усеченную пирамиду холм скрыл в себе фигуру Ленина, и броневик, и бессмертные слова, горящие на нем. В страшную и героическую блокадную зиму его заносило снегом – огромный сугроб высился перед Финляндским вокзалом. Но мы знали, что в этом бесформенном снежном сугробе – Ленин на броневике. Он с нами, и рука его выброшена вперед, и он призывает нас к стойкости и победе. И каждый, кто покидал Ленинград, уезжая с Финляндского вокзала – на фронт ли или на Большую Землю (а эта железная дорога была единственной тоненькой ниточкой, ведущей к Дороге жизни, как-то связывавшей нас с Большой Землей), – каждый, прежде чем войти в вокзальное, изрубцованное снарядами здание, оборачивался к сугробу – зимой, к темному земляному холму – осенью, весной и летом, и долгим взглядом смотрел на него, и видел сквозь снег, песок, землю и доски – Ленина, вождя ленинградской обороны. И каждый прибывающий с Финляндского вокзала в Ленинград человек прежде всего поднимал глаза к этому высокому холму или сугробу…

Весной сорок четвертого года, после ликвидации вражеской блокады, когда на свои места и постаменты стали возвращаться ленинградские памятники, самым первым был освобожден из-под укрытия памятник Ленину на броневике. Как множеству ленинградцев, мне не забыть это утро. В то утро пришли сюда не только те, кому была поручена работа – освободить памятник от укрытия, – сотни ленинградцев, переживших блокаду, пришли сюда, чтобы помочь бригаде. И каждый стремился своими руками помочь отодрать – расшить – доски, оттащить, и обязательно подальше, мешки с песком и землею, расчистить и убрать площадку. Доска падала за доской, мешки исчезали с площади – их уносили в ближайшую развалину, и все больше народу толпилось вокруг. И вот он, наш Ильич, человек и гений, чьим именем назван наш город, предстал перед нами в чистом весеннем небе – наверное, как тогда, в Семнадцатом, – на башне броневика, в распахнутом простеньком пальто, со скомканной, наспех засунутой в карман кепкой, с обнаженною головой, с рукою, вскинутой ввысь, – жест призыва и привета победившим защитникам города. И когда вечно несущийся вперед броневик стал виден весь, на площади вдруг, внезапно, как залп, раздалась полная, торжественная тишина… Но уже через мгновение сменилась радостными возгласами, неистовыми рукоплесканиями, и светлыми слезами, и дружным гулом толпы. И в группе, где я стояла, чей-то голос упоенно запел, вернее – воскликнул, припев «Интернационала», и группа негромко, но дружно подхватила его:

Это есть наш последний И решительный бой! С Интернационалом Воспрянет род людской!

Так вновь встречал у Финляндского вокзала своего вождя победивший город, с достоинством, как знамя, пронесший его имя сквозь муки небывалой в истории осады.

В те дни памятник Ленину стоял у вокзала – теперь броневик прорвался к самой Неве. Широкая, светлая, полная воздуха и влажного, нежного дыхания Невы, площадь расстилается вокруг постамента, новые чудесные здания окружают ее. Несколько десятков метров от самого вокзала к Неве – путь физически, в обычном измерении, небольшой, а исторически – гигантский…

…И вот уже четырнадцать лет прошло после «второй встречи» города с Лениным у Финляндского вокзала. И вот уже теперь приходят к ленинскому броневику не только ленинградцы, не только граждане, приезжающие со всех концов нашей Родины, но и все бывающие в нашем городе делегации стран народной демократии, вступившие на путь социализма, непременно приходят к этому памятнику с цветами в руках, с сердцем, полным любви к Человеку в простеньком пальто, со смятой кепкой в кармане, к вождю мирового пролетариата; приходят дети Болгарии, Чехословакии, Венгрии. Наконец, приходят граждане Германской Демократической Республики – не те немцы, от которых защищали этот памятник, а те, кто идет путем, проложенным на много столетий вперед ленинским броневиком – советским народом, и вместе с ним городом Ленинградом, моим родным городом…

…Так что же выбрать мне, по какому же месту, по какой окраине, по какой анфиладе пройти, чтобы написать о днях юбилея?! Невская застава? Арка Деламота – «Новая Голландия»? Университет? До чего ни дотронься – все твоя жизнь, рядового ленинградца, и кем бы ты ни был, ты прежде всего гражданин города Ленина, – все дорого, все неразделимо с давним днем прошлого, и с завтрашним, и с далеким будущим.

Вот Невская застава – страна детства… Здесь я помню еще Петроград, я помню, как горел полицейский участок и как на амбарах – целая улица из амбаров – было написано узкими белыми буквами: «Ум не терпит неволи», «Не трудящийся да не ест», «Охраняйте революцию», «Кто не с нами – тот против нас»…

Вот Васильевский остров, университет. Это юность. Это первая пятилетка. Это пронизанный прямыми лучами солнца университетский коридор, и первая настоящая любовь, и Маяковский, и ожесточенная работа на субботниках в порту, на погрузке баланса. Баланс – это не бухгалтерия, были просто такие аккуратные белые бревешки. Ужасно их много было – целые кварталы. Мы, студенты, таскали их на плечах без отказа, уж даже не вспомнить, по скольку часов. Но это нужно было для создания фундамента социализма! В чем мы могли отказать ему?! Одновременно с погрузкой баланса и так называемой академической учебой мы еще ликвидировали среди населения неграмотность и готовили «рабочую тысячу» в университет. В группе молодых рабочих, готовившихся в университет, у меня, в общем, все шло благополучно, но мой неграмотный грузчик был нерусский – я не помню, какой он был национальности, но он упорно не мог выговаривать, а значит, и писать букву «ф», и я из-за этого не могла считать его грамотным! Комсомольское поручение провалилось из-за буквы «ф»! Позор!

А Кировский завод – он тогда был «Красный путиловец», – где я проходила первую практику в механосборочном цехе! Это было в 1929 году, в «Особом квартале», и в начале тридцатого года, когда завод только что приступил к серийному выпуску советских тракторов «Фордзон-Путиловец».

Я была на практике в многотиражке механосборочного цеха, в так называемой «штурмовке». Наша многотиражка так и называлась: «На штурм 25 тысяч» – завод обязался дать стране ко второму большевистскому севу первые 25 000 тракторов. Кроме меня, в этой штурмовке работали писатель Михаил Чумандрин, поэты Александр Безыменский и Иосиф Уткин. Поэты были москвичами, но они приехали на «Путиловец», потому что глаза всей России были устремлены на него, на ленинградский революционный завод, который должен был дать поднимающейся к новой жизни деревне новое, небывалое в России орудие производства – трактор, как дал уже лучших своих коммунистов в армию двадцатипятитысячников, организаторов и вожаков коллективизации.

Московские поэты, так же как и сотни тысяч трудящихся Советского Союза, стремились посильно помочь «Красному путиловцу»…

Наша писательская бригада не уходила из цеха, с завода целыми днями, а иногда ночами, а часто и сутками! Тот суровый подъем, то, как я знаю теперь, боевое ожесточение, с которым трудился коллектив завода над выпуском «Фордзон-Путиловцев», или, как их называли на заводе, – «Федор Петровичей», не мог не захватить, не мог не передаться нам, не мог не вызвать жажды отдать все силы на выполнение плана выпуска тракторов.

Не все удержала память из времени того, бурного, полного событий, за которым потом была еще целая жизнь. Но помню до сих пор, как секретарь партячейки механосборочного цеха болгарин Тодоров проводил беседу с рабочими.

– Ребята, – говорил он, – вы должны понять, ведь земля круглая! Она очень круглая, огромная, – он показывал руками, какая круглая земля, – и вот на этой огромной круглой земле скоро начинается сев. И по этой круглой земле должны пойти наши трактора, вы только поймите, что мы должны с вами сделать, как мы этой круглой земле должны помочь!

Его иссиня-черные глаза страстно блистали, и слова его о круглой земле никому не казались смешными или хотя бы странными – наоборот, широкие, округлые движения его больших рук (он весь был большой, жгуче-черный, стремительный), его настойчивые повторы о круглой земле возбуждали у ребят смутное и волнующее представление о действительной сферичности и громадности нашей Родины, и неосознанно каждый чувствовал себя немножечко богатырем – великим русским пахарем Микулой Селяниновичем, способным перепахать целую планету…

Секретарь цехячейки заканчивал свою речь патетической укоризной, перефразированной, в силу неполного знания русского языка:

– Вот! А вы здесь яблоки околачиваете!

– Груши, – виноватым голосом поправляли его ребята.

– И груши тоже, – соглашался Тодоров.

Он был не прав: «ребята» – и молодые, и старые кадровики-путиловцы – всю душу отдавали созданию машины-богатыря; просто это ведь было внове, это первый раз за всю историю России налаживался массовый выпуск тракторов, было много неполадок, недоумений, брака, наконец, неумения просто – отсутствия опыта! Но «ребята» беззаветно, по суткам, по нескольку суток не выходили с завода, болели за страшный, доходивший до 90% брак новолитейной, которая от дедовских способов литья тоже перешла на конвейерный способ, азартно соревновались, устанавливали «боевые посты», «легкая кавалерия» непрерывно совершала рейды в глубокие тылы слабых участков.

Наша штурмовка, наши рабкоры не отставали от общего подъема. Наоборот, они опережали его и… иногда, по молодости и свойственной ей беспощадности, перегибали. Однажды у нас возник план: остаться в цехе на ночь, выявить и затем заклеймить злостных лодырей, срывщиков плана. Мы так и сделали. Мы даже глубокой ночью, когда цех все так же напряженно гудел и звенел, прошли с фотоаппаратом в женскую уборную и обнаружили там спящих работниц. Неудобно приткнувшись на подоконнике, обхватив друг друга, склонив голову к голове, они спали. Спали в то время, когда нужно было подавать детали на сборку! Мы тотчас засняли лодырниц. То же было обнаружено и в мужской уборной, и там тоже был сделан снимок. Утром мы с торжеством показали Тодорову наши трофеи, уже стоявшие в полосе штурмовки, готовой для отправки в типографию. Он долго глядел на фото! Он упрекал «ребят» в том, что они околачивают груши и яблоки, он был не прав, и он знал об этом. Он сказал нам:

– Этих снимков помещать не надо, ребята.

Мы изумились.

– Почему?! Они спят, спят в то время, когда…

– Они очень устали, ребята, – тихо сказал Тодоров. – Они очень много работали и очень-очень устали. Нельзя обижать человека, уставшего после работы… Они устали. Порвите эти фотокарточки, товарищи писатели.

И не слова секретаря цехячейки (подумаешь, устали, – тоже «объективная причина»), а его интонация, по-особому глубокая, грустная и мудрая, внутренне убедила нас в его бесспорной правоте…

Были белые ночи, ночи второй большевистской весны…

О, Ленинград, Ленинград, посылавший в эти ночи на поля страны первые свои тракторы и первых своих двадцатипятитысячников, Ленинград первой пятилетки, когда каждый из нас как можно чаще старался произнести слова «тяжелая индустрия»! Она была воистину тяжелой, но каким светом осталась она в сердце! А потом в жизнь мою вошла Московская застава – завод «Электросила», готовивший первые в СССР сверхмощные генераторы для Днепрогэса, для Свири, электропривод для первого блюминга, электромоторы для Донбасса. Я в это время работала там редактором комсомольской страницы заводской многотиражки, агитатором и пропагандистом, историком завода… Вы думаете, что я похваляюсь жизнью моей?! Конечно, да! А что бы я была за ленинградка, если бы не хвалилась единой жизнью с городом? Мы все этим хвалимся.

В той Главной книге, которая все еще впереди, но которую я обязательно напишу, будет очень много Ленинграда, будет много «Электросилы», много ее людей. Я в таком долгу перед ними – но долг этот радостен и светел, и с сознанием его легче жить. Среди многих электросиловцев я должна, например, написать о дяде Леше – Алексее Семеновиче Федине, моем крестном отце по партии… Могучий, высокий плотный старик с пышными запорожскими усами, старый забастовщик и пикетчик, старый красногвардеец, создатель одного из первых ФЗУ в Ленинграде – таким я встретила его, когда впервые пришла на «Электросилу». Мы хорошо дружили, он много важного и ценного рассказал мне для истории завода. Я видела его последний раз на заводе в феврале 1942 года, в один из самых страшных месяцев блокады. Его замечательные запорожские усы обвисли, лицо стало прозрачно-одутловатым, с нехорошими зеленоватыми тенями у глаз и на висках. Но он бродил по полумертвому заводу, охраняя его, – он был на казарменном, в команде МПВО.

– Дядя Леша, – сказала я ему, – тебе бы ведь в стационар надо…

– Нет, – ответил он, тяжко отдуваясь и со свистом дыша. – Лучше, Ольга, умереть стоя, чем жить лежа. Я так полагаю.

И он умер стоя – на дежурстве в команде противовоздушной обороны, на защите родного завода.

…Я, наверное, так и не доберусь до юбилейных фраз. А ведь я еще не написала, например, о ленинградских станках, выпущенных в честь 250-летия города, станках-великанах, станках, рождающих станки. Не написала и о том, что наш город стоит у моря, а море в конце Большого проспекта Васильевского острова – до него можно доехать на трамвае. Это, конечно, всем известно, но не знаю, как кого, а меня это всегда удивляет и радует. Наш город – морской, наш город у моря, первая русская морская победа была одержана здесь, и Петр Первый в честь ее приказал выбить медаль с надписью: «Небываемое бывает». И так естественно, что Балтийский завод в честь 250-летия города построил новые корабли: ведь наш город – это город-кораблестроитель.

А сколько кораблей в эти дни стоит у причалов нашего порта! «Все флаги в гости будут к нам». Что же, добро пожаловать! Посмотрите на Ленинград – «музей под открытым небом», на колыбель революции, на город-герой. Смотрите на него и внимайте ему с открытым и чистым сердцем, с таким, как у него. Он ничего не утаил от мира. Все его радости, страдания, победы – у всех вас на виду. Он рад поделиться с людьми всем материальным и духовным богатством, которое завоевал такой великой кровью, таким трудом и такой честностью.

У Ленинграда, города-героя, города-человека, города-коммуниста, прошлое, настоящее и будущее слиты, и все обращено к будущему. Каким он будет, Ленинград будущего? – спрашивают меня. И я хочу ответить: прежде всего таким, как теперь, – с его историей, с его природой, с его характером, с его сыновней преданностью Родине. Он есть и будет прежде всего колыбелью революции, и это и есть будущее.

…Я часто бываю за Невской заставой, в стране детства, хотя уже и не живу там. Я была там недавно. Как она изменилась, как много новых домов там, где были болота и плавали гуси, какие высокие новые строения возникли там, где был отчий дом, разбитый снарядом, а потом просто пустырь…

Все сызнова – и все на пустыре, и все на той же розовой заре, незябнущей, огромной и дрожащей: и эти угловатые дома, и взлеты вдохновенья и ума, и рощ нагих младенческие чащи…

И радостно, и почему-то в глубине сердца чуть-чуть грустно от этих изменений. Почему? Потому что у меня, человека, жизнь уже сокращается, а он, город, наоборот, идет к вечной юности, к расцвету. Вот так подумалось. Но тут же возникла другая мысль: да, но все мои радости, все горести, весь труд – и не только мои, а и дяди Леши, и Тодорова, и сотен тысяч других – ведь это же все останется в нем, как остались жизнь и труд предыдущих поколений и отдельных людей. Значит, ничто не исчезнет. Значит, пока стоит Ленинград, вечно будут живы те, кто его любил, кто вложил в него жизнь и веру…

Июль 1957