После похорон дом на Трэдгордсгатан был заперт, а в конце августа его заполонили строители, мастера и грузчики. Семейство разделилось: одни уехали в Австрию, другие на воды, к источнику Рамлёса, дети — к знакомым знакомых в шхеры, Хенрик — в свой временный приход Миттсунда, Анна — к своей подруге по медучилищу при Софияхеммет Фредрике Чемпе. Сразу после выпускного экзамена означенная подруга вышла замуж за поместье и состояние в Дании и уже ждала первенца. Фру Карин удалилась на дачу в Даларна вместе с фрёкен Лисен, которой предстояло прожить со своей хозяйкой остаток жизни, то есть еще двадцать четыре года.

Фру Карин пребывала теперь в одиночестве — и внешне, и внутренне. Когда закончился год траура, она заказала в Доме моды «Лейа» семь одинаковых юбок, блузок и платьев — все одного и того же покроя, цвета и фасона. Начиная с весны 1912 года она носила только темное: юбки до щиколотки, серые блузки из чесучи, заколотые у горла серебряной брошью, черные прямые платья, высокие черные ботинки, белые ажурные воротнички и манжеты. За какие-нибудь восемь месяцев ее волосы побелели, они по-прежнему густые и блестящие, но белые, не серые.

Те, кого забавляют объяснения и толкования, могут поразмышлять над причинами частичного отречения фру Карин. Ведь ей было всего сорок шесть. Она, стало быть, без ненужных комментариев продала дом, разделила пополам квартиру и раздала значительную часть полученного таким образом состояния приятно удивленным, но несколько сбитым с толку членам семейства. Итак, Анна стала владелицей весьма крупного капитала, которым она умело распоряжалась и который долгое время вызывал раздражение пастора Бергмана (но оказывал ощутимую помощь в повседневной жизни семьи).

В том году лето рано сменилось осенью. Осень пылала над водами реки и на опушке темного леса. Утром траву и корыто под зеленой водокачкой во дворе затягивало тонкой корочкой льда. Ночи стояли звездные и безветренные. В кафельных печах потрескивали березовые дрова, четкими контурами вырисовывались горные хребты у Юроса и Йиммена. Уже в сумерках из леса появлялась неясыть и устраивалась на крыше хозяйственной постройки.

Фру Карин и фрёкен Лисен прожили лето и осень в молчаливом, но отнюдь не враждебном симбиозе. Когда в конце октября выпал первый снег, пришло сообщение, что квартира на Трэдгордсгатан, 12 готова. Женщины упаковали то, что следовало упаковать, заперли то, что следовало запереть, закрыли ставни, накрыли мебель и пианино белыми простынями. Бутылки с соком и банки с вареньем были уложены в деревянные ящики с тем, чтобы отправить их по новым адресам членов семьи. Старого рыжего кота отдали на постой, заперли дверь, после чего обе женщины-ровесницы молча отбыли утренним поездом в Уппсалу. Настроение было умиротворенное, какое обычно бывает при отъезде. Над руслом реки курился легкий туман. Влажными хлопьями падал снег, все заливал резкий, без теней свет. Дача и рябины горели багрянцем на фоне серого и белого.

Короткая и маловажная сцена, о которой я намерен сейчас рассказать, произошла за десять дней до упомянутого отъезда. Место — просторная светлая кухня, окно которой выходит на лес и горы. За откидным столом в добром согласии сидят фру Карин и фрёкен Лисен. Они чистят ежевику. Гудит огонь в печи, из высокого котла поднимаются запахи варенья и пар. Верхние квадраты окон запотели. В чашках свежесваренный кофе. По теплой стене у печи ползают сонные мухи.

Карин. Утром получила письмо от Анны.

Лисен. Все в порядке?

Карин. Пишет, что решилась.

Лисен. Пойдет наконец на курсы домоводства? Здорово, значит, будет жить дома зимой.

Карин. Она не приедет домой и на курсы поступать не собирается.

Лисен. Анне надо бы научиться готовить. Хотя десерты она уже умеет делать. И торты. (Пауза.) Почти так же хорошо, как я.

Карин (улыбается). Как бы там ни было, но она не приедет.

Лисен. А что же будет?

Карин. Уже в ноябре они поженятся. В связи с тем, что Хенрик должен заступить на службу в Форсбуде.

Лисен. Так, так.

Карин. Анна хочет быть с ним с самого начала. Она пишет, что это самое важное.

Лисен. Значит, в ноябре будем играть свадьбу.

Карин. Хотим мы того или нет.

Лисен. И какая же будет свадьба?

Карин. Пышная, фрёкен Лисен. (Улыбается.) Пышное празднество. Иногда бывает повод отпраздновать свои неудачи.

Лисен. Мне кажется, я понимаю, что вы, фру Окерблюм, имеете в виду. Но пара получится красивая, тут уж ничего не скажешь. Как в сказке.

Карин. Вот именно. Как в сказке.

Споро работают пальцы. Очищенные ягоды в желтой глиняной миске отливают черным блеском. Лисен встает и подкладывает дров в печь. Снова садится. Вздыхает — от боли в суставах и набожной веры.

Лисен. Его мать-то они уже навестили?

Карин. Анна пишет, что они едут в Сёдерхамн сегодня. А оттуда в Форсбуду, осмотреть пасторскую усадьбу. Им обещали отремонтировать дом, по словам Анны. Они остановятся у Нурденсонов. Нурденсон — тамошний заводчик.

Лисен. Он родня Нурденсонам из Шёсэтры?

Карин. Конечно, сводный брат.

Лисен. Там вроде были большие деньги?

Карин. Говорят.

Лисен. Моя сестра работала у двоюродного брата Нурденсона из Шёсэтры. Его звали, кажется… да, как же его звали? Хельмерсон. Жена была настоящая… да. Хельмерсон тоже. Так что долго это не продлилось.

Карин. Заводчик Нурденсон может оказаться приличным человеком.

Лисен (недоверчиво). Само собой.

Карин. Оскар говорит, что завод испытывает большие экономические трудности. Ему обычно известны такие вещи.

Лисен. Но пастору-то не завод платить будет.

Карин. Нет, у него государственное жалование.

Лисен. Наша малышка Анна… Да, подумать только.

Карин. Да, фрёкен Лисен, удивительно.

Печь гудит, крышка горшка чуть подпрыгивает, с шипеньем выпуская пар, муха, ударившись с маху о стекло, падает на спину. Фру Карин, закончив чистить ягоды, замирает, упершись локтями в стол. Фрёкен Лисен продолжает работу, но как бы в другом темпе, вглядываясь в то, что у нее в руках.

Лисен (после долгого молчания). Само собой. Да. Да.

Карин. Я больше уже ничего не понимаю.

Лисен. Одиноко вам будет, фру Окерблюм.

Карин. Это меня не заботит.

Лисен. Неужто?

Карин. Да, одиночества я не боюсь.

Лисен. А что ж тогда?..

Карин. Иногда я спрашиваю себя, сознавала ли я когда-нибудь внутренние причины своих поступков. Понимаете, фрёкен Лисен?

Лисен. Насчет этих вот внутренних причин не понимаю.

Карин. Ну да, ну да. Естественно.

Лисен. Ежели думать в этом направлении, голова закружится. Ведь за тем, что вы называете «внутренними причинами», могут прятаться другие причины, еще глубже. И так далее.

Карин. Это верно.

Лисен. Позвольте я налью вам горяченького кофейку.

Фру Карин протягивает свою чашку.

Мать Хенрика кратко сообщила, что, к сожалению, не в силах встретить обрученных на вокзале, поскольку ее астма за лето стала еще мучительнее. Поэтому она заняла пост в распахнутых дверях прихожей — в своем самом нарядном фиолетовом шелковом платье, кружевном чепчике на жидких, тщательно причесанных волосах и с широкой приветственной улыбкой, которая все же не в силах скрыть печали в ее глазах. Анна, позволив себя обнять, погружается в бесформенный, чуть пропахший потом мрак. Потом Альма протягивает пухлые ручки к сыну и, обхватив его голову, покрывает поцелуями его лоб, щеки и подбородок. Светлые глаза тотчас наполняются слезами, она тяжело дышит.

Альма. …и эти свои противные усишки так и не сбрил. (Шаловливо.) Посмотрим, что мы с Анной объединенными силами сумеем сделать. Мы уж заставим его сдаться, правда, Анна? Да входите же, дорогие дети, что ж мы на лестнице стоим! Дайте-ка на вас поглядеть! Твоя невеста еще красивее, чем на той карточке, что ты прислал. Милое мое дитя, желаю тебе счастья с моим мальчиком! Ну-ка! Ты счастлив, Хенрик? Нет, нет, какая я дура. Такая назойливость смутит кого угодно. Так, так. Вот что я придумала: Анна будет жить в комнате Хенрика, к сожалению, я обычно сдаю ее, жилец любезно согласился съехать на несколько дней, но он курит сигары. Я уж проветривала, проветривала, но, по-моему, запах все равно остался.

Анна уверяет ее, что сигарного дыма не чувствует, но ничего не говорит о кислом запахе плесени, который источают темно-зеленые, местами выцветшие обои.

Альма. …но, во всяком случае, Анне, наверное, будет приятно спать в бывшей детской своего жениха. Да, вот на этой фотографии над кроватью — отец Хенрика, снимок сделан во времена нашей помолвки. Мне кажется, он получился хуже, чем на самом деле — знаете, Анна, он был такой красивый и веселый.

Анна. …по-моему, он очень красивый и очень похож на Хенрика. Похож на артиста.

Альма. …артиста. Может быть, не знаю. Он любил петь, был ужасно музыкальный. А потом женился на мне, неуклюжей толстушке. Ну, тогда я не была такой толстой, как… и у меня был не один ухажер, так что без конкуренции не обошлось.

Хенрик. …а я в таком случае устроюсь на кушетке в столовой, вполне сойдет.

Альма. …нет, нет. На кушетке буду спать я. А ты, Хенрик, со всеми удобствами устроишься в моей комнате. (Шутливо.) Буду лежать как обнаженный меч между влюбленными. (Смеется.)

Хенрик (решительно). Не глупи, мама. Я буду спать на кушетке в столовой, и хватит об этом.

Альма. Послушайте только, какой диктатор! Он и с тобой так ведет себя или только своей старой матерью командует? Да что же мы здесь стоим и разговоры разговариваем! Я накрыла в столовой чай с бутербродами. Хенрик написал, что вы поужинаете в привокзальном ресторане в Евле, а то бы я, разумеется, приготовила что-нибудь эдакое.

Хенрик. …замечательно, мама делает бутерброды — пальчики оближешь, даю слово.

Альма. …нехорошо насмехаться над старой матерью, Хенрик. Мне же постоянно приходится думать о своем весе, из-за астмы. Так велел доктор, и теперь я равнодушна к еде, не то что раньше.

Альма в безмолвном порыве протягивает руку, которую Анна быстро целует.

Альма. Деточка, деточка.

На минуту женщины стоят вплотную друг к другу. Хенрик, направившийся было в столовую, оборачивается и видит это быстрое, неуверенное движение. Альма кладет свою тяжелую руку на плечо девушки, лицо ее искажается внезапной болью. У Хенрика в голове возникает слово, точно где-то в глубине его сознания распахивается форточка: неизбежно, неизбежно. В ту же секунду все как обычно, он слышит голос Анны: «Что с тобой, Хенрик?»

Хенрик. По-моему, маме понравилась невестка. Мы с тобой ведь немножко боялись.

Показ семейного альбома — извечная палочка-выручалочка при первом визите невесты, когда темы разговоров исчерпаны, и минуты растягиваются в часы. Показ семейного альбома на диване, освещенном керосиновой лампой, Альма с Анной, прижавшись друг к другу, с лупой. Хенрик сидит по другую сторону круглого стола. Ему разрешено закурить трубку. Спрятавшись в тени и за облаком дыма, он может без помех наблюдать за матерью и невестой.

Альма (тыкая круглым ноготком). А это ты, Хенрик! Летом в Эрегрунде. Хенрику было… сколько тебе было лет в то лето, когда мы раскошелились на дачу в Эрегрунде? Одиннадцать. Тебе было одиннадцать лет.

Хенрик. А осенью я заболел скарлатиной.

Альма. Нет, нет, это случилось следующей осенью, я прекрасно помню. Ты замечательно себя чувствовал после того лета у моря, ни разу не болел зимой. Какой он был маленький. А парусник, который он построил по чертежам из журнала… он был такой одинокий ребенок, бедный Хенрик. Больше всего на свете обожал собирать разные растения и классифицировать их с помощью «Флоры». Ты помнишь свой замечательный гербарий, Хенрик? Он лежит где-то на чердаке. Бедный Хенрик, не могу удержаться от смеха, глядя на эту фотографию из Эрегрунда, хотя следовало бы плакать. Еще портвейна, Анна?

Анна. Спасибо, немножко.

Хенрик. …я предпочитаю коньяк.

Альма. …да, Господи, помилуй.

И Альма смеется, глядя на фотографию из Эрегрунда. Как я уже говорил раньше, смех у мамы Альмы раскатистый, веселый, поразительно не совпадающий с ее характером в целом. Доброжелательный смех, белозубый, сердечный и заразительный.

Альма. Бедняжка Хенрик! Посмотри, Анна, ну и картина. (Тыкает пальцем.) Вот я, я уже превратилась в «маму-толстуху», но на шляпе громадное перо. А вот одна из сестер из Эльфвика, это, должно быть, Беда, ну да, Беда, у нее была осиная талия, вечно приходилось помогать ей шнуровать корсет. В то лето у нас — как же, как же — была горничная, старая Рикен, подумать только, как мы роскошествовали в те времена! Я никогда не умела распоряжаться деньгами. И Хенрик не умеет. Ты скоро это заметишь, Анна. Я продала семейное украшение… впрочем, это к делу не относится. А вот стоит моя ближайшая подруга, она тоже овдовела молодой, помнишь тетю Хедвиг, Хенрик, она еще страдала экземой, такая была милая и добрая, помнишь ее, Хенрик? Она умерла несколько лет спустя. (Смеется.) Тоже не сильфида. Мы все были толстухи, а с нами маленький, щуплый Хенрик, которого мы холили и лелеяли! Господи, как же мы обожали тебя, как баловали. Помнишь, мы играли в церковь, ты изображал пастора, а мы прихожан? В той тесной избушке, и как только эдакие толстухи там помещались? (Смеется.) Ты был славный, прехорошенький, просто съесть хотелось, и всегда веселый, в хорошем настроении, вежливый и приветливый. Но, увы, с другими детьми не желал водиться, хоть я и приглашала домой твоих школьных приятелей, а Хенрик убегал и прятался или запирался в уборной. (Смеется, потом становится серьезной.) Дорогая Анна, теперь тебе придется заботиться о нем. Мне будет больно и одиноко (плачет), но уж так устроена жизнь. А жизнь никогда особенно не благоволила к Альме Бергман. Но я лишь смиренно надеялась на лучшее. И вот Хенрик стал пастором, как я и мечтала. Это самое главное. Нет, я вовсе не жалуюсь. (Плачет.)

Хенрик. Мама, пожалуйста, не плачь. Давай радоваться сегодня.

Анна (осторожно). Тетя Альма, вы можете подолгу жить у нас. В пасторской усадьбе места сколько угодно.

Хенрик. Мама, милая, мы не оставим тебя. Трудности позади. Все изменится к лучшему.

Альма (с внезапной издевкой). «…трудности позади…» Умнее ничего не придумал! Да что ты знаешь о моей жизни? Я не собираюсь пользоваться вашей добротой. Я, конечно, не семи пядей во лбу, но и не совсем дура. У вас будет своя жизнь, а я буду заканчивать мою. Так есть, и так будет.

Глаза у Альмы сейчас широко раскрыты и спокойны, прямо-таки сияют — разве можно понять эту наглухо закупоренную смесь медленного гниения, стенающей женской злобы и этих внезапных синих взглядов, смеха, мудрых слов, неожиданной остроты ума?

Кстати: упомянутая выше фотография существует в действительности и полностью соответствует описанию Альмы — крохотный домишко с верандой и вычурной резьбой. На дачном стуле сидит поникшая фигурка — подстриженные ежиком светлые волосы, матроска, босые ноги, в руках парусник, с левого плеча свисает блестящая жестяная коробка для сбора растений. Справа стоят две пышнотелые высокие женщины в белых летних платьях и широкополых шляпах. На веранде за несущей балкой виднеется толстая служанка, она хитро ухмыляется, надо предполагать, беззубым ртом. У зрителя возникает спонтанная мысль: а что же происходит ночью, откуда это тщедушное существо, замурованное в плотную, волнующуюся женскую плоть, берет силы, чтобы жить и дышать? Чем защищается?

Когда с альбомом покончено, остается музыка. Мама Альма с Анной играют в четыре руки. Среди произведений, аранжированных для игры в четыре руки, выбор велик — от последних вальсов (их Альма играет на празднествах) до симфоний и хоралов Гайдна. Музицирование тем не менее продолжается недолго — к облегчению Анны, поскольку уже весьма скоро выясняется, что Альма, по вполне понятным причинам, играет лучше и не упускает возможности это продемонстрировать. Игра обрывается, раздается звонок в дверь.

Альма, сняв руки с клавиатуры, чуть смущенно говорит, что это, наверное, Фредди — старинный друг. Она встретилась с ним совершенно случайно на площади несколько дней назад и проговорилась, что ждет к себе Хенрика с невестой. «Ты ведь помнишь дядю Фреда? — с мольбой в голосе и с придыханием спрашивает Альма. — Он малость чудаковатый и ужасно упрямый, так вот он настоял, чтобы я разрешила ему прийти поприветствовать Хенрика и его будущую супругу. Дядя Паулин. Он работал архивариусом в МИДе, выбирался несколько сроков в риксдаг, а теперь вышел на пенсию и переехал в Сёдерхамн, чтобы быть поближе к своим родным местам. Они с твоим отцом подружились еще в молодости. Опять звонят, пойду открою, уж вы простите, дорогие детки». Грузная женщина вдруг приобретает легкость в движениях и забавно смущается. Одернув платье и пригладив волосы, она исчезает в темной прихожей, открывает дверь, здоровается и вталкивает гостя в комнату.

Первое, что обращает на себя внимание во внешности дяди Фредди, его левый глаз — вытаращенный, черный, пронизывающий, точно кипящий бешенством. Правый глаз прикрыт дымчатым непрозрачным моноклем. Широкое лицо, тонкие губы, высокий лоб, лысая макушка. Эта тяжелая голова Цезаря покоится непосредственно на широченных плечах и приземистом, несколько согбенном теле. Серебристая, ухоженная борода, крепкие могучие руки, трость с серебряным набалдашником, грузная походка.

Фредди. Вижу, что самым непростительным образом врываюсь в ваш интимный семейный круг. Но твоя мать, дорогой Хенрик, вынудила меня, а я никогда не умел ей отказывать. Добрый день, Хенрик, давненько мы не виделись, думаю, лет десять, не меньше. Добрый день, фрёкен Окерблюм, очень приятно познакомиться. Ах, какая прелестная девушка. Хенрик унаследовал от отца понимание женской красоты. Позвольте мне присесть ненадолго, я скоро уйду, но не откажусь от рюмки домашнего ликера Альмы. Спасибо. Спасибо, спасибо. Я сяду здесь, нет, нет, мне здесь удобно. Не хочу вам мешать. Я слышал музыку, это был Гайдн?

Альма. Молодежь завтра едет дальше. Они едут в Форсбуду, осмотреть пасторскую усадьбу и церковь. Хенрик будет там пока замещать пастора, а со временем, может, получит и постоянное место.

Фредди. Форсбуда? Прекрасное местечко, дикая, нетронутая природа, и завод, и поместье прямо в лесу над водопадами. Хенрик любит ловить рыбу? В таком случае, в таком случае… (Замолкает.)

Фредди Паулин поворачивается своим черным, светящимся глазом к вежливо улыбающемуся Хенрику. Но улыбка остается безответной и сразу же застревает у него на передних зубах.

Фредди. …стало быть, ты теперь пастор, мой милый Хенрик. Да, я знал твоего отца, бунтаря аптекаря. Видишь ли, он был одним из моих ближайших друзей. Хотя был намного моложе меня. Да, я, скорее, ровесник твоего деда.

Хенрик. Я, собственно, никогда не видел деда.

Фредди. …знаю, знаю. Мы с ним в риксдаге на одной скамье сидели. Впрочем, не могу утверждать, что знал его. Не такой он человек.

Хенрик. …да.

Фредди. Зато хорошо узнал твою бабушку. Она была, как говорится, очаровательной женщиной. Как-то раз, оказавшись вместе в гостях, мы проговорили с ней весь вечер.

Дядя Фредди вперяет свой жуткий глаз в Хенрика, теперь не отвертеться. Сейчас позор выйдет наружу, и в черной глубине души Хенрика огнем вспыхивает слово «неизбежно».

Фредди. Твоя бабушка говорила о тебе.

Хенрик. Да? (Пауза.) Вот как?

Фредди. …она сказала, что твой дед и все остальные члены семьи совершили тяжкое преступление по отношению к тебе и твоей матери. Сказала, что ей хотелось умереть, когда она думала о своем внуке, которого у нее отняли. Она не знала, как искупить вину. Сказала, что от мысли о вашей беззащитности и бедности просто заболевала. Она пыталась объяснить собственное бессилие. Для того, кто знаком с семейством Бергман, понять это бессилие не слишком трудно.

Хенрик. …да.

Фредди. …а потом бедняжка умерла?

Хенрик. …да, умерла.

Фредди. …ты успел ее повидать? Она очень нуждалась в…

Хенрик. Она лежала в Академической больнице в Уппсале. Я готовился к экзаменам и все откладывал посещение. А когда наконец собрался, узнал, что она скончалась несколькими часами раньше.

Фредди. А с дедом виделся?

Хенрик. Мы столкнулись в больничном коридоре, но сказать нам друг другу было нечего.

Фредди. Я был на похоронах, но тебя там не встретил.

Хенрик. …я не ходил на бабушкины похороны.

Фредди. …ну да, понимаю.

Больше говорить было не о чем. Конец разговора повис в воздухе. Допив ликер, Фредди Паулин быстро, словно бы у него с души свалилась тяжесть, встает и любезно прощается.

Альма склоняется над девушкой, уже забравшейся под одеяло. «Спокойной ночи, девочка моя, — говорит она шепотом. — Спокойной ночи, не забудь посчитать оконные стекла, так всегда делают на новом месте, и тогда твои сны сбудутся». «Спокойной ночи, тетя Альма, — шепчет Анна, — спасибо, что позволили нам приехать, такой прекрасный вечер был». Она не обвивает руками шею Альмы, что-то ее останавливает, зато Альма гладит ее по щеке: «Погасить свет или пусть горит?» «Спасибо, я сама погашу». «Только не засни со светом», — предупреждает Альма. «Нет, нет», — улыбается Анна, и Альма, в сером халате, с жиденькой, туго заплетенной косицей на спине, тихонько покидает комнату. Без корсета тело ее обвисло, голова выпячена, а спина согнута, словно она несет нечеловеческую ношу.

Хенрик в ночной рубахе сидит на застеленной кушетке, придвинутой к буфету, и маленьким ключиком заводит карманные часы. Перед ним стул с зажженной свечой. Из сумрака бесшумно появляется мать. Светится белое как мел лицо, но глаза в тени, она похожа на громадную слепую рыбу на большой глубине. Вот она подходит, ставит свечу на буфет и садится на стул — теперь видны и глаза, она тяжело дышит: «Анна — славная девушка, — шепчет она отрывисто, изо рта у нее пахнет кислым молоком. — Очень славная и красивая, настоящая принцесса. Береги ее». Хенрик качает головой: «Мне все это по-прежнему кажется сном, — отвечает он тоже шепотом, стараясь уклониться от материного дыхания. — Как будто не со мной происходит». Мать наклоняется и целует его в губы: «Спокойной ночи, мой любимый мальчик. Спи крепко. Не кори себя за бабушку. Кому-кому, а тебе уж совсем себя винить не в чем». Альма смотрит на сына затуманенными блестящими глазами, губы влажные. Хенрик, качая головой, хочет что-то сказать, но потом передумывает. «Ну, спокойной ночи, — повторяет Альма и целует руку сына. — Спокойной ночи, и не забудь погасить свет». Дважды кивает и со слабым пыхтением исчезает в темноте, бесшумно притворив за собой дверь. Хенрик в недоумении, ему страшно: Что происходит? — спрашивает он себя.

Альма, сняв халат, бродит по комнате — неслышно, на цыпочках. Часы в столовой бьют одиннадцать, им вторят часы церкви, от порыва ветра снаружи заскрипела вывеска, и снова воцаряется тишина. Альма, натянув одеяло на живот, сидит выпрямившись, со сцепленными руками и смотрит на маленький крестик из слоновой кости, который висит в торце алькова. «Боже милостивый, — произносит она, — прости мне мои прегрешения и ныне и во веки веков. Боже милостивый, сохрани и благослови моего мальчика! Боже милостивый, прости меня за то, что я не могу полюбить эту девушку. Боже милостивый, сделай так, чтобы она ушла из жизни Хенрика. Коли я ошибаюсь, коли мои мысли черны по одной лишь злобе, покарай меня, Господи! Покарай меня! А не его и не ее!»

Она гасит керосиновую лампу, но еще долго не спит, уставившись в темноту, напрягает слух — в столовой какое-то движение, верно, Хенрик направляется к этой чужой женщине. Альма садится в постели, сердце колотится как сумасшедшее, она вот-вот задохнется. Ну, конечно, Хенрик направляется к этой женщине!

Анна приходит в возбуждение, увидев белую фигуру, возникшую в сером четырехугольнике двери. Она откидывает одеяло и отодвигается к стене, он немедленно оказывается в ее объятиях, они шепчутся и смеются — самый настоящий бунт против родителей.

Анна. …у тебя холодные ноги.

Хенрик. …ага, сейчас согреются.

Анна. …у меня ноги всегда теплые, приходится даже высовывать их из-под одеяла. А потом так приятно снова спрятать их.

Хенрик. …ох, уж эта твоя страсть к наслаждениям.

Анна. …да, обожаю наслаждения, до безумия. Увидишь, я и тебя научу.

Хенрик. …чему научишь?

Анна. Ляг на спину, я поцелую тебя. (Целует его в губы.) Ну?

Хенрик. …Спасибо, согласен!

Анна. …а вдруг твоя мама нас слышит?

Хенрик. …и это тоже?…

Анна. …разумеется.

Хенрик. …ты бесцеремонна до предела. (С восторгом.) Бесцеремонна ведь?

Анна. …ты мой. Я бесцеремонна до предела.

Хенрик. …бедная мама.

Анна. …«оставь отца своего и мать свою, и воздастся тебе и долго будешь жить в стране, которую даст тебе Господь». Разве не так написано?

Хенрик. …не совсем, но у тебя тоже неплохо получилось.

Анна. …бедный Хенрик!

Хенрик. …подумать только, я лежу в своей старой мальчишеской кровати, лежу с тобой — в голове не укладывается.

Анна. А теперь тебе все-таки надо идти. Нам нельзя заснуть вместе.

Хенрик. Не очень уверен, что мама принесет нам кофе в постель.

Анна. …спокойной ночи.

Хенрик. …спокойной ночи, не забывай меня, пожалуйста.

Анна. …прямо сейчас начну думать о тебе.

Хенрик закрывает дверь и на цыпочках пробирается к своему ложу в столовой. Он не слышит, как мама Альма рыдает в подушку.

Реплики, которыми эти трое обмениваются за ранним завтраком, зафиксировать почти невозможно. Альма в халате, волосы уложены кое-как, лицо опухло от слез, губы жалобно подрагивают. Анна с Хенриком веселы, но немного конфузятся и учтиво пытаются сдержать свою радость по поводу отъезда, радость взаимной любви, радость от прикосновений, радость гармонии.

Альма. Хочешь еще кофе, Анна?

Анна. Нет, спасибо. Сидите, тетя Альма. Я подам. Хенрик, еще кофе?

Хенрик. Да, спасибо. У нас мало времени?

Альма. Поезд в Сундсваль отправляется в семь пятнадцать.

Хенрик. Тогда я съем еще один бутерброд.

Альма. Тебе с сыром или с колбасой?

Хенрик. И с тем, и с другим.

Анна. Нам придется делать две пересадки, приедем только к вечеру.

Альма. Я приготовила вам корзинку с припасами, в прихожей стоит.

Анна. Какая вы заботливая, тетя.

Альма. Ах, детка!

Хенрик. Дождь пошел.

Анна. Настоящий осенний дождь.

Альма. У меня есть большой зонтик, можете взять. На вокзале оставите его в камере хранения, а я потом заберу.

Хенрик. Спасибо, мамочка.

Альма. Да не за что.

Анна. Очень здорово ехать на поезде, когда идет дождь. Можно свернуться калачиком и наслаждаться шоколадом и бутербродами — и апельсинами, конечно.

Альма. У меня есть кое-что для тебя, Анна.

Альма поспешно уходит к себе в комнату, слышно, как она сморкается и открывает ящик комода.

Анна (шепотом). Твоя мама плакала.

Хенрик. Плакала?

Анна. Разве ты не заметил, какие у нее красные глаза и опухшее лицо? Она плакала.

Хенрик (легкомысленно). У мамы всегда лицо опухшее. Да и плачет она почти постоянно. По-моему, ей нравится плакать.

Анна. Она знает.

Хенрик. Что знает?

Анна. Не прикидывайся.

Хенрик. Ты хочешь сказать, что она слышала?..

Анна (кивает). Ну да. И теперь считает, что ее малыша уводит из дома падшая женщина!

Хенрик. Э, это все твои фантазии!

Анна. Тихо, она идет.

Альма открывает дверь. Она причесалась и нацепила кружевной чепчик. И надела туфли вместо стоптанных тапочек. В руке у нее золотая филигранная цепочка с маленьким медальоном, на котором выгравирована буква А в обрамлении россыпи крошечных рубинов. Альма протягивает украшение, Анна вскакивает чуть ли не в страхе — в жесте Альмы нет ни грана дружелюбия.

Альма (деловито). Мне подарили этот медальон в день помолвки. Отец Хенрика подарил, медальон, разумеется, был ему не по карману, но он никогда не думал о деньгах. Видишь, Анна, на нем выгравирована буква А. Поэтому я считаю, что ты должна взять медальон как подарок от отца Хенрика, словно бы он с нами. Вот. Разреши, я надену тебе его на шею.

Анна. Это слишком дорогой подарок. А вы сами, тетя, разве…

Альма. Молчи, глупышка. Это совсем скромный подарок. Ты, конечно, привыкла к более роскошным.

Анна (без всякого выражения). Спасибо.

Альма. А теперь вам пора. Я вас не провожаю, надеюсь, вы не обидитесь. Мне трудно ходить. Астма. (Целует сына.) До свидания, Анна, надеюсь, я буду в состоянии приехать на свадьбу. Поторопитесь! Вот зонтик. (Целует Анну в щеку.) Спасибо, что дала себе труд приехать.

Анна (в панике). Мы скоро еще приедем.

Альма. Прекрасно!

Хенрик. До свидания, мама.

Они скатываются с лестницы и выходят на дождь. Чемодан несут вдвоем. Хенрик держит над Анной зонтик, они почти бегут по пустой, мокрой от дождя улице. Бегут словно от большой опасности. Внезапно Хенрик разражается смехом.

Хенрик. Ну и женщина! Ну и женщина!

Анна. Что такое, Хенрик?

Хенрик. И эта женщина — моя мать!

Анна. Идем же.

Хенрик. Да, надо спешить.

Стоит ли Альма за занавеской? В дневнике моей бабушки, который она вела весьма спорадически, есть запись за 14 сентября 1912 года: «Хенрик со своей невестой приехали с визитом. Она удивительно красива, он кажется счастливым. Вечером пришел Фредрик Паулин. Говорил о старых неприятностях. Что было весьма некстати и расстроило Хенрика».

По коридору прошел кондуктор, предупредил: следующая Форсбуда. Анна с Хенриком сидят рядышком, держась за руки, вид у них напряженный, но торжественный. Дождь сопровождал их почти на всем пути, но сейчас в пыльное купе вдруг брызнуло солнце, вычерчивая резкие контуры и бросая бегущие тени на лица и панели. Уже далеко за полдень, солнце стоит низко. Хенрик, уткнувшись лицом в щеку Анны, говорит: «Анна! Что бы ни случилось, какие бы сюрпризы нас ни ожидали, с какими бы странными людьми нам ни пришлось встретиться, все-таки мы вместе». «Да, теперь мы будем вместе всегда», — шепчет Анна сквозь дребезжание и скрежет тормозов; грохочут колеса по настилу небольшого моста, паровоз, поддав пару и запыхтев еще сильнее, прибавляет ход, и вот он уже стоит у блестящего от дождя каменного перрона Форсбуды. Грохочет дверь багажного вагона, звенит решетка, опускается семафор, станционный смотритель делает знак рукой — паровоз, стуча плунжерами, удаляется. Это всего лишь небольшой местный поезд, он тут же скрывается за поворотом у озера. На перроне остались Анна и Хенрик, они оглядываются вокруг. Между ними стоят два чемодана — один большой, другой поменьше.

У торца станционного здания ждет лошадь, запряженная в кабриолет с опущенным верхом. Рядом возвышается мужчина в длинном пальто с галуном на воротнике и в сдвинутой на глаза фуражке. «Вы пастор?» — спрашивает Фуражка, не двигаясь с места. «Да, это я», — отвечает Хенрик. «Значит, вы едете со мной. Заводчик приказал отвезти вас к настоятелю. Но он ничего не говорил о спутниках». «Это моя невеста», — говорит Хенрик. «Вот как, ну, тогда невеста тоже с нами поедет, хотя заводчик не упоминал про невесту», — ответствует Фуражка, по-прежнему не двигаясь с места. Анна с Хенриком берут чемоданы и несут их к кабриолету. Фуражка засовывает их под сиденье, Анна с Хенриком усаживаются. Кучер помещается на козлах за спиной пассажиров: «Хорошо, что я не запряг коляску, в ней всего два места, — говорит Фуражка, щелкая кнутом. Лошадь резво трогается с места. — Пришлось бы фрёкен остаться на станции», — добавляет он, улыбаясь беззубой, но добродушной улыбкой.

Хенрик, сообразив, что это шутка, дабы завязать разговор, спрашивает, весь ли день шел дождь. «Целый божий день, а к вечеру припустит еще сильнее, так что хорошо, что я не запряг одноколку, как хозяин приказывал, ведь она без откидного верха. Как только поезд подошел, я опустил верх».

Потом долгое время царит молчание. «Вон церковь, — говорит Фуражка, указывая на громоздкий собор XVIII века, раскинувшийся на склоне холма в окружении редких, по-осеннему красных деревьев. — Но пастору, верно, не придется слишком часто служить в большой церкви, больше в заводской часовне. Интонация свидетельствует о наличии определенной иерархии. — Да, пастор, верно, в основном будет читать проповеди в заводской часовне. Габриэль де Геер, тот, что дал жизнь заводу, пустил лесопильню и построил поместье, это было лет сто назад, ему непременно захотелось иметь оранжерею, или, скорее, пальмовую теплицу, ему хотелось завести пальмы, летом их можно было выносить на улицу, а зимой надо было держать под крышей, вот он и велел соорудить отдельный дом для своих пальм, но отцу Нурденсона, который стал владельцем после де Геера, вся эта затея с пальмами показалась дурацкой, топлива-то сколько нужно, чтобы их зимой обогревать, ну и сжег он пальмы, а пальмовую теплицу подарил соборному капитулу, ведь до большой церкви десять километров, чтобы, значит, у людей из поместья и лесопильни был Божий дом. Это он хорошо придумал. Папаша Нурденсона был хороший человек. Правда, позже появились пятидесятники. И народ стал охотнее посещать молельный дом. Но папаша Нурденсона был хороший человек.»

Истощив свои ресурсы этой длинной речью, Фуражка остаток пути молчит. Лошадь резво бежит по песчаной холмистой дороге, мимо добротных усадеб и длинных участков темного леса. Ледяной ветер предвещает скорый снег. Зубчатая горная гряда освещена солнцем, свет желтовато- промозглый. «Вы не замерзли, пастор?» — спрашивает кучер. «Нам тепло», — отвечает Анна, оборачиваясь. Фуражка молча кивает.

Усадьба настоятеля представляет собой длинную постройку с двумя флигелями, сад с беседкой и высокими вязами в осеннем убранстве. Во многих окнах уже горит свет. На кухне ведутся приготовления к ужину.

Хенрик стучит в дверь, но, похоже, никто не слышит, не видит, не ждет гостей, поэтому они поднимаются на крыльцо и входят в прихожую. С разных сторон доносятся голоса, слышатся быстрые шаги на втором этаже. Напольные часы в резном крашеном корпусе решительно бьют пять, но показывают четыре.

На лестнице появляется поразительно красивая женщина с тронутыми сединой волосами и черными глазами. Увидев гостей, она приветливо улыбается и восклицает: «Наконец! Мы ждали весь день, настоятель куда-то дел письмо, где было указано время прибытия, и Фрид встречал все поезда подряд. Мы не могли позвонить, поскольку телефон в пасторской конторе сломан вот уже три недели. К тому же, мы не знали, где вас искать. На Трэдгордсгатан в Уппсале никто не отвечал. Добро пожаловать! Меня зовут Магда Сэлль, я экономка настоятеля и одновременно его племянница. Входите! Разрешите ваши пальто. Как прошло путешествие? Плохо, что мы живем так далеко от станции. Наверное, замерзли, фрёкен Бергман? Страшный ветер, теперь после дождя жди снега. Я скажу настоятелю, что вы приехали. Пожалуйста, подождите пока в гостиной. Сейчас будет кофе».

Красивая, разговорчивая фрёкен Сэлль исчезает в глубине дома. Анна и Хенрик остаются сидеть — каждый на своем стуле — в просторной комнате с двумя хрустальными люстрами, обитой шелком мебелью в стиле Карла Юхана и светлыми деревянными полами, частично застеленными бесконечными узорчатыми лоскутными дорожками. Стены украшены бра и портретами священников с добрыми глазами. Двери, ведущие в библиотеку, уставленную могучими книжными шкафами, распахнуты настежь. Огонь в кафельной печи вот-вот угаснет, тепла он почти не дает. Массивные настенные часы в стиле псевдобарокко показывают без двадцати семь. Настольные часы как раз бьют восемь.

Из библиотеки выходит настоятель, он двигается осторожно, поддерживаемый фрёкен Сэлль. Бледное, правильной формы лицо с окладистой бородой, темно-серые глаза за толстыми стеклами очков, зачесанные назад волосы взлохмачены. На нем пасторский сюртук, на ногах тапочки. Приветливую улыбку портит плохо пригнанная вставная челюсть. Анна с Хенриком поспешно встают и делают несколько шагов навстречу хозяину. Старик, не тратя лишних слов и восклицаний, молча протягивает им могучую руку. Серые глаза внимательно разглядывают гостей. Потом, словно довольный увиденным, он кивает, знаком приглашая гостей садиться. Фрёкен Сэлль говорит, что сейчас принесет кофе, и удаляется. Настоятель уселся на стул с прямой спинкой у стола. Одну руку он поднес к уху, показывая тем самым, что плохо слышит. Другой выудил из кармашка жилета под застегнутым на все пуговицы сюртуком золотые часы. Смотрит на них, на стенные часы и на настольные.

Настоятель Граншё. Правильное время — пять минут пятого. В этом доме все часы идут вразнобой. Говорят, это связано с подземным магнитным полем. Зато мои часы идут минута в минуту, поскольку они, судя по всему, невосприимчивы к подземным силам.

Хенрик вытаскивает свои часы. Они показывают десять минут пятого.

Хенрик. На моих десять минут пятого.

Настоятель Граншё. Ну-ну. Бывает.

Старик с отсутствующим видом уставился в какую-то точку справа от ног Хенрика. Молчание затягивается, но не вызывает неприятного чувства.

Настоятель Граншё (внезапно). Меня навестил мой близкий друг профессор Сёдерблюм. От него я услышал немало хвалебных слов о тебе, Хенрик Бергман. Я высоко ценю мнение Сёдерблюма. Мы старинные друзья. Конечно, он намного моложе меня. Тем не менее мы старинные друзья.

Настоятель негромко и заразительно смеется и, осторожно пососав свою вставную челюсть, обращает серые глаза на Анну.

Настоятель Граншё. Он говорил и о фрёкен Окерблюм. Не знаю, откуда он вас знает, но он знает всех. Он заверил, что Анна Окерблюм будет хорошей пасторской женой. Надеюсь, Хенрик не обижается, что я передаю слова Сёдерблюма.

Хенрик (улыбаясь). Я могу лишь гордиться.

Настоятель Граншё. Да, да. Вот именно. Магда, кажется, хотела принести кофе? Я кофе не пью. Так что, если молодежь меня простит, я позволю себе удалиться. Мы сегодня приглашены на ужин к Нурденсонам, мне надобно переодеться. И подремать немножко.

Настоятель с трудом поднимается, какое-то мгновенье беспомощно размахивает рукой, но тут же, схватившись за спинку стула, обретает равновесие. Хенрик и Анна встают.

Настоятель Граншё. Сидите, ради Бога. Я отлично справлюсь. Это Магда считает своей обязанностью поддерживать меня, когда надо и когда не надо. Стало быть, я удаляюсь.

Старик, помахав на прощание, улыбается Анне, та приседает. Настоятель исчезает в библиотеке, открывается и закрывается дверь. На пороге прихожей возникает громадный черный пес с уныло повисшим хвостом. В ответ на протянутую руку Анны он недоверчиво приближается, равнодушно ее обнюхивает и, ударив три раза хвостом об пол, уходит. Быстрыми шагами входит Магда Сэлль с кофейником, за ней следует длинное, бледное создание с подносом.

Магда. Извините за задержку. Так, значит, дядя Самуэль ушел. Да, в это время он обычно спит, а это святое, вы понимаете. Спасибо, Оттилия, все в порядке. Напомни Фриду, чтобы он подогнал экипаж не позднее четверти шестого и чтобы поставил внутрь кувшин с горячими угольями, только пусть не устраивает пожара, как в прошлый раз. Фрёкен Окерблюм, вам два куска сахара? Мне так стыдно, что я недавно назвала вас фрёкен Бергман. Простите, ради Бога. Пастор, вам со сливками? И один кусок? Пожалуйста, попробуйте пирог. Мы сегодня вечером приглашены на ужин к Нурденсонам. Там будет не слишком весело, я имею в виду — после всего, что случилось, но директор настоял. Мы бы с гораздо большим удовольствием устроили небольшой ужин дома, дядя Самуэль тоже так думает. Но Нурденсон и слышать ничего не хотел, наверное, фру Нурденсон на него надавила, она чрезвычайно — как бы это сказать? — чрезвычайно занята фундаментальными вопросами жизни и очень несчастна из-за того, что произошло в последний год. Вы, пастор, наверное, schon im Bilde как говорят немцы.

Хенрик. Я ничего не знаю.

Магда. Вот как, ну, тогда мне не следует сплетничать. Но рано или поздно вы, пастор, все равно узнаете, как обстоят дела.

Хенрик. Что произошло?

Магда. Никто точно не знает. Но одно очевидно — с заводом дела плохи. И Нурденсон был втянут в аферу. Поговаривают даже о тюрьме. Весь последний год был сплошным клубком слухов и сплетен. Что-то я разболталась, а мне надо еще показать вам ваши комнаты. Ваша невеста будет спать в епископских покоях, вот так-то. Его преосвященство останавливается там, приезжая с визитами, а пастору мы приготовили уютную комнату на втором этаже во флигеле, у нас часто бывают гости. Дядя Самуэль — член комитета, который работает над международной экуменистической энциклопедией. Ему сейчас затруднительно ездить самому, поэтому ученые мужи приезжают сюда.

Хенрик — в прямоугольной комнате с покатым потолком и стенами, оклеенными обоями с пышными цветами, узкое окошко выходит в шуршащий по-осеннему мрак сада и занавешено накрахмаленными шторами. Белая кровать с высокими спинками, белый письменный стол, стул, белый платяной шкаф, лоскутные коврики, керосиновая лампа, аромат свежего влажного морозца, несмотря на горящие в кафельной печи березовые дрова. Отметив все это, Хенрик садится за стол. На нем чернильница и ручка. В ящике, разбухшем от влаги и открывающемся с большой неохотой, он находит линованую бумагу. И тотчас же начинает писать красивым, летящим почерком:

«Усадьба настоятеля Форсбуды, 12 сентября 1912 г.

Дорогая, любимая Анна, моя жена перед Богом. Как только мы расстаемся, пусть ненадолго, пусть географическое расстояние невелико, меня немедленно охватывает ноющий страх больше никогда не увидеть тебя. Все станет сном, который растворится в пустоте, и я проснусь в одиночестве, особенно мучительном потому, что столь отчетливым было наше единение во сне. Твои руки, твоя улыбка, твой добрый голос, вся ты. Я пытаюсь вызвать перед своим внутренним взором твой образ, но слишком велик мой страх — внезапно ты исчезаешь.

Больше всего на свете я хотел бы быть твоим еще не родившимся ребенком. Меня бы носило боязливое чрево. Иногда мне кажется, что я помню страшный холод, что я мерз задолго до рождения. У тебя под сердцем наверняка тепло, я испытываю зависть к нашим детям, которые будут спать в тебе. Прости, дорогая Анна, если я выражаюсь мелодраматически, но как раз в эту минуту меня одолевают такой страх и неуверенность перед тем огромным и новым, что ждет нас! Я знаю — стоит мне увидеть тебя, и я сразу же успокоюсь. Как я смогу дать тебе ту надежность, в которой ты так нуждаешься? Ты оставляешь добрый, уютный мир, чтобы вместе со мной окунуться в действительность, которую нам даже трудно себе представить! Иногда я отчетливо вижу свои слабости и бесхарактерность, все это текучее и нерешительное во мне. Иногда меня подмывает крикнуть: берегись меня! И в то же время я кричу: не бросай меня, не покидай меня никогда. Только с тобой я способен вырасти и созреть».

Подписавшись и перечитав написанное, Хенрик добавляет постскриптум: «Я, как известно, могу быть весьма приятным в обыденной жизни. К тому же у нас вызывают смех одни и те же вещи. В следующий раз, когда ты решишься на замужество, ты наверняка сможешь выйти за своего старого кавалера Торстена Булина. Я прочитал в газете, что он стал профессором эгзегетики. Какой марш-бросок! У него, без всяких сомнений, намного больше денег, чем у меня. Хотя я лучше пою!»

Поместье Форсбуда представляет собой высокое здание в три этажа с мансардой, колоннами по фасаду и широкой балюстрадой на уровне парадной залы и гостиной первого этажа. Парк спускается к озеру Стуршён, а в его левом углу в длинном строении XVIII века располагается заводская контора.

Все это впечатляет, но повсюду видны следы предательского разрушения и отсутствия должного ухода. Вот так, вечером, когда сентябрьская луна, катясь по обширному водному зеркалу, освещает напоминающее замок сооружение, не заметны щели в штукатурке, отслаивающаяся краска на арках окон, деревянные ставни на окнах мансарды, запущенный сад и высохшие фонтаны. Колеблется пламя факелов у парадной лестницы, одетый в ливрею слуга в белых перчатках открывает дверь, и горничная принимает пальто и накидки.

В большой, хорошо натопленной зале горят свечи, милосердно скрывая изъяны обоев, царапины на паркете, дыры в коврах и уродливое старение мебели. Гостей из настоятельской усадьбы сердечно, если не сказать, бурно приветствуют директор Нурденсон и его жена Элин. Остальные гости — как того и следует ожидать: провинциальный врач Альготсон с супругой Петрой и управляющий заводом Херманн Нагель.

Сам Нурденсон похож на взъерошенную хищную птицу. Высокий, худощавый, с большим носом и жидкими волосами, он бросает быстрые взгляды на мир из-под кустистых бровей. Уши заросли волосами, лоб бледный, широкий рот с тонкими губами. Длинные узкие руки покрыты темно-коричневыми старческими пятнами. Тощая фигура сгорблена, голова выдвинута вперед, голос глубокий и приятный.

Фру Элин, как и ее супруг, безупречно элегантна, но так, что это не бросается в глаза (надо ведь учитывать более низкий социальный статус уважаемых гостей). Элин Нурденсон вряд ли можно назвать красивой, но у нее торжествующая улыбка, черные теплые глаза и плавные, рассчитанные движения. Она излучает чувственность и мягкую меланхолию.

Состарившийся, тяжело ступающий доктор и его цветущая болтушка жена относятся к тем статистам первого класса, которые, не проявляя в жизни слишком истинных чувств и чересчур активного участия, наблюдают за нашими тягучими трагедиями и беспокойными комедиями. На управляющего я не стану тратить слов, он уже на следующей неделе умрет от инфаркта, и он же с неподкупной лояльностью и некомпетентностью помог Нурденсону довести завод до финансового краха.

Поскольку фрёкен Магда и фру Элин — дамы светские, можно вполне предположить, что завязывается сердечный и непринужденный разговор. Обед сервируется в маленькой столовой, восьмиугольной комнате, оклеенной обоями ручной росписи, с хрустальной люстрой и бра, густавианской мебелью, тускло сверкающими серебряными канделябрами, осенними цветами и подогретыми тарелками. Поднимаются тосты за нового пастора и его будущую жену, за энциклопедические труды настоятеля и за докторскую супругу, которая только что стала прабабушкой, хотя ей всего семьдесят.

И вдруг через комнату словно пробежал призрак, разбив хрупкое настроение праздника и уверенности. Это управляющий на вопрос доктора сообщает, что домны, прокатный стан, паровой молот и заводская кузня с обеда бездействуют. Рабочие сперва собрались в портовом складе, потому что шел проливной дождь, но сторожа их оттуда выгнали. Тогда они ворвались в один из предназначенных к сносу домов у перекатов. Находившиеся в доме управляющий и два конторских служащих пригрозили полицией, но заводчик сказал, что если они отошлют агитатора и приступят к работе в третью смену, то могут оставаться там.

«Что происходит?» — интересуется Хенрик. Директор с удивленным видом поворачивается к пастору. «Ничего, практически ничего, — говорит он с вежливой улыбкой. — Если бы вы, пастор, лучше разбирались в сегодняшней политической ситуации, вы бы знали, что со времени всеобщей стачки у нас не было ни одной спокойной недели. Уже больше ста лет на нашем заводе существуют умелые, приличные рабочие кадры, которые понимают наши проблемы и хотят помочь и нам, и себе выбраться из затруднений. Но есть и новое поколение: крикуны, агитаторы, уголовные элементы, вбивающие клин между нами и рабочими. Они живут классовой ненавистью и лживой пропагандой. Они несут страх и неуверенность».

Хенрик. Не понимаю, как они могут заставить людей слушать себя, если то, что они проповедуют, неправда.

На минуту воцаряется тишина. Инженер Нурденсон поворачивается к настоятелю, улыбка его стала еще шире.

Нурденсон. Можно лишь пожалеть, что молодые священники не получают никакого политического образования перед выходом на рынок труда. Я считаю, что сознательный священник мог бы играть определенную роль для создания общественного мнения, во всяком случае среди женщин, и тем самым…

Настоятель Граншё. Дорогой брат, причинять неудобства — одна из наших задач, «…не мир пришел Я принести, но меч», — сказал однажды Учитель, раздраженный ссорами своих учеников.

Нурденсон (спокойно). Пожалуйста, давайте начистоту: чернь и сброд! Надо называть вещи своими именами, это упрощает понятия, делает их яснее. Чернь и сброд. И давайте будем откровенны: они хотят отнять у меня наследное поместье. Хотят выставить меня на улицу. Давайте говорить прямо: они хотят убить меня и мою семью. Я принимаю их ненависть. На меня даже производит некоторое впечатление сила их лживых утверждений и их энтузиазма. И не питайте иллюзий: их отвращение не безответно! Я вполне способен снять ружье со стены и пристрелить их как бешеных собак. Давайте поглядим правде в глаза, господин пастор! Время согласия миновало, начинается борьба. Можно было бы, конечно, пожелать себе врага, использующего более чистые методы, но требовать этого от черни с гнилой кровью, безусловно, излишне. Я был бы благодарен, если бы мы не касались этого вопроса. Нашим дамам наверняка неприятно. Моя дражайшая супруга на сон грядущий осыплет меня упреками за то, что я потребовал политической сознательности от духовного лица.

Хенрик. Я и не подозревал, что ситуация настолько воспаленная.

Нурденсон (со смехом). «Воспаленная» — замечательное слово, заимствованное из благородного искусства врачевания! Словно бы речь идет о какой-то болезни этих вечно несчастных и невинных! Но это не так! Это революция, господин пастор! И мы все, сидящие за этим столом, побежденные. Полетят наши с вами головы.

Элин (смеется). Мой супруг определенно решил вас хорошенько попугать! Предлагаю закончить этот бессмысленный разговор и встать из-за стола. Кофе будет подан в зеленой гостиной.

Настоятель Граншё. Разрешите мне сначала обратиться к хозяйке и от себя лично и от имени остальных гостей поблагодарить за изысканное, как всегда, угощение. Хотя мы и живем во времена потрясений и грозящих бед… что это я хотел сказать… хороший обед всегда остается хорошим обедом… я хотел сказать что-то другое, получше… осмелюсь утверждать, что хороший обед, которым наслаждаются должным образом, это кирпич в той баррикаде, каковую мы призваны возвести, дабы противостоять… да, вот именно… противостоять насилию, хаосу и беспорядку… я вообще-то собирался сказать что-то более умное, но мысль испарилась, хоть и вертелась уже на кончике языка. Ну ладно, и так сойдет. Твое здоровье, Элин, и спасибо.

Нурденсон (с внезапным добродушием). Браво, дорогой брат, браво. Ты всегда в конце концов находишь нужное слово. Ваше здоровье, пастор, ваше здоровье, очаровательная юная невеста! Простите старого косматого волка, которого только что укусили за хвост на один раз больше, чем нужно. Молодость и красота — вот чего мы жаждем здесь в нашей глуши. А потом пусть на телеге приезжает ум.

Все чокаются с хозяйкой и обрученными и, встав из-за стола, направляются в зеленую гостиную. Хенрик быстро наклоняется к Анне и, целуя ее в ухо, одновременно вытаскивает из нагрудного кармана письмо (с нарисованным на конверте сердцем) и сует ей в руку. С заговорщической улыбкой она незаметно прячет письмо в сумочку. «Прочитай сегодня перед сном». «Какие-нибудь неприятности?» — шепчет Анна. «Скорее, пожалуй, любовь», — отвечает Хенрик.

Элин. А завтра вы, пастор, со своей невестой будете осматривать часовню и пасторскую усадьбу?

Анна. Да, в соответствии с программой.

Элин. Мне очень жаль, что я не смогу сопровождать вас. Уезжаю в Стокгольм навестить заболевшего старого друга.

Магда. Я покажу молодым людям все что нужно.

Элин. Там многое необходимо отремонтировать и привести в порядок. Только не пугайтесь. Часовня пустует уже два года, а пасторская усадьба еще дольше.

Анна. Нас подготовили и предупредили.

Элин. Если с вами будет Магда, я спокойна. (К Магде.) Магда ведь позаботится о наших детках, проследит, чтобы они в страхе не сбежали? Пасторская усадьба воистину находится в жалком состоянии.

Магда. Церковный совет же сообщил нам, что будет проведен капитальный ремонт. И тогда появится возможность высказать свои пожелания. Правда, Элин?

Элин. Разумеется! О, кажется, наши дочери вернулись из танцевальной школы. Представляете, пастор, нам удалось организовать кружок современных танцев в Эльвнесе, всего в каких-то десяти километрах отсюда. Теперь у молодежи есть возможность повеселиться раз в неделю. Вот, стало быть, мои дочери — Сюзанна и Хелена.

Девочки воспитанно здороваются, Сюзанне четырнадцать, она невысокая, темноволосая, похожа на мать. Хелене тринадцать, худенькая, рослая, похожа, наверное, сама на себя. Фру Элин, взяв Хенрика за локоть, ведет его в соседнюю, слабо освещенную комнату: «Мне надо кое-что сказать пастору, это важно».

Элин. Сюзанна и Хелена не ходят в школу, они учатся частным образом. У нас есть учительница, милая и знающая, она сегодня не смогла присоединиться к нам, у нее разыгрался гастрит и она предпочла поужинать у себя в комнате. Сюзанне четырнадцать, Хелене тринадцать. Со временем они должны поехать учиться в Уппсалу или в Евле, но отец их так обожает, что старается удержать здесь как можно дольше. Вы собираетесь заниматься с детьми? Я имею в виду конфирмационные занятия.

Хенрик. Очевидно. Я правда не…

Элин. Прекрасно. (С экзальтацией.) Я страстно хочу, чтобы дети прошли конфирмацию. Это моя единственная мечта!

Хенрик (удивленно). Какие же тут могут быть проблемы!

Элин. Огромные, пастор. Их отец не желает и слышать о конфирмации. Он приходит в бешенство, как только я заговариваю об этом, разъяряется так, что мне становится страшно. Совершенно необъяснимый гнев, пастор. Я не понимаю.

Хенрик. А каково желание девочек?

Элин. О пастор, это их самое горячее желание.

Хенрик. Тогда, если позволите, я поговорю с господином директором. Думаю, это не будет слишком…

Элин (прерывает его). …нет, нет. Вы не должны этого делать. Я сама поговорю с ним. Рано или поздно ему придется сдаться.

Хенрик. Это так трудно?

Элин. Очень. Когда-нибудь, когда-нибудь… (Обрывает себя.) Я не могу говорить с настоятелем, они с моим мужем старинные друзья, он наверняка примет сторону мужа.

Хенрик. Весьма странно.

Элин. С годами многое стало странным. Идемте вернемся к остальным. Нехорошо, если кто-нибудь начнет недоумевать.

В гостиной разыгрывается небольшая драма: у управляющего начались колотье и боли в левом боку. В испарине, тяжело дыша, он сидит на низеньком стуле, доктор расстегивает ему воротник, а жена ищет тюбик с таблетками во внутреннем кармане редингота. Со смущенной улыбкой, бормоча извинения, управляющий, поддерживаемый женой и слугой, тащится к двери. Идущий следом Нурденсон похлопывает его по руке: «Просто ты забыл принять таблетки, растяпа, вот увидишь, скоро все образуется. Выпей коньяку перед сном. Нет, нет, я провожу вас до коляски. Скоро вернусь».

За время обеда щеки у докторской жены раскраснелись еще больше. Она поспешно подходит к Анне и Хенрику, пожимает руку Магде и шепотом заверяет: конец близок! Ее муж, который провел тщательное обследование, утверждает, что конец может наступить в любой момент. В одночасье, как говорится. Завод доконал его. Он будет первой жертвой, но определенно не последней. Дело идет к краху, а что произойдет, когда Нурденсон сложит оружие…

Удалившись спустя пару часов в отведенные ей удобные епископские покои, Анна тотчас вынимает письмо и внимательно читает его — не меньше двух раз. После чего садится за секретер и пишет ответ на нескольких страницах, вырванных из дневника. Светит круглая, белая, цвета слоновой кости луна, холодное резкое сияние заливает стены и пол. Керосиновая лампа услужливо освещает руки Анны и слова, которые она выводит своим округлым, строгим почерком:

«Мой дорогой, я не могу вот так сразу ответить на твое письмо. Я слишком многого не понимаю, нет, разумеется, слова я понимаю, но не понимаю, по вполне понятным причинам, кроющейся за ними реальности. Я жила как избалованный ребенок, ты — как ребенок, обделенный судьбой, и сейчас эти дети испытующе изучают друг друга. Откуда мне знать, почему ты мне так страшно нравишься, этого ведь никогда не знаешь. Конечно, у тебя красивые губы и добрые глаза, и я тебе нравлюсь, потому что меня приятно обнимать. Но почему я словно бы срослась с тобой, почему мне кажется, что я понимаю тебя даже тогда, когда я не понимаю, почему я вообразила, будто у меня в голове твои мысли и в душе твои чувства — эта загадка, возможно, в конце концов, «Загадка любви». Видишь, до чего я расфилософствовалась, сидя в епископских покоях и сочиняя письмо тебе в одной ночной сорочке, кофточке и носках. От пола тянет ледяным холодом, но мое возвышенное настроение объясняется, наверное, всеми епископскими мыслями, угнездившимися за долгие годы в этих стенах. Спокойной ночи, мой любимый муж! Мне тоже кажется, будто мы живем во сне, но каждый раз, просыпаясь, я с дрожью радости осознаю, что проснулась в другом сне, который еще прекраснее, чем только что виденный».

Она подписывается, не перечитывая, гасит керосиновую лампу и устраивается на целомудренно-роскошном ложе. Роликовые шторы не опускает. В квадраты окон бьет пронзительный лунный свет.

День морозно-ясный, на освещение жаловаться не приходится. Желтый дом и березы купаются в солнечных лучах. Дом живописно расположился на склоне, сбегающем к бурной речке и перекатам. В одичавшем саду — фруктовые деревья, ягодные кустарники и заросшие сорняками клумбы и грядки. У западного торца в зарослях сирени — беседка со сломанными стульями и рухнувшим столом. Возле черного входа стоит на страже зеленая водокачка, на сгнившей колодезной крышке валяется проржавевшее ведро. У пожарной лестницы не хватает нескольких перекладин, с крыши во многих местах слетела черепица.

Общество состоит из будущих обитателей дома, Магды Сэлль и церковного старосты Еспера Якобссона, немногословного человека с вытянутым узким лицом, бесцветными глазами и скупыми жестами. В руках у него связка ключей, он, по словам Магды, отвечает за ремонт и порядок в церковных помещениях.

Уже у калитки, до того как гости успевают вылезти из одноколки, он оборачивается и говорит, что он лично не одобряет решение Соборного капитула о назначении еще одного пастора в приход. Кроме того, он считает, что восстанавливать заводскую часовню — только зря тратить деньги. В большой церкви число прихожан постоянно уменьшается, церковная деятельность идет на спад, зато пятидесятники и Миссионерский союз на подъеме. К тому же молодежь заражена ересью и политикой. Форсбуда идет к верной духовной и материальной гибели. Поделать с этим ничего нельзя, любая попытка остановить крах обречена на провал — деньги на ветер, как говорится.

Бледное лицо Еспера Якобссона светится печальным торжеством. «Не будем портить молодым людям радость», — говорит Магда, пытаясь изобразить веселье. «У меня и в мыслях этого не было, — отвечает староста, — воистину, не было!» И он выдавливает из себя улыбку, которая получается мрачнее, чем его прежняя мрачность.

Шагая по заросшей травой дорожке, Анна смотрит по сторонам. Она оборачивается к Хенрику, все еще стоящему у калитки, и говорит: «А здесь красиво». «Ежели только хватит сил вынести перекат», — отзывается староста. «Да, за детьми тут глаз да глаз, чтобы не свалились. Там раньше был забор, но он прошлой зимой обвалился под тяжестью снега». — «Можно и новый построить», — немного раздраженно возражает Магда. «Ну да, ясное дело, — обиженно говорит староста, — можно». Магда, взяв Анну под руку, просит ее не обращать внимания на Еспера Якобссона. Пусть он и шишка в округе, но здесь уже побывал строительный подрядчик из Евле и составил предварительный план реконструкции и ремонтных работ. Подряд готов и одобрен, пусть Анна не волнуется, с перечнем можно ознакомиться. Если возникнут пожелания относительно каких-нибудь дополнительных улучшений (в разумных пределах, естественно), все будет учтено. Работы начнутся в начале нового года и завершатся в середине мая.

Еспер Якобссон с силой дергает разбухшую дверь кухни — вместо стекла в одной из фрамуг вставлен выгнувшийся кусок картона. Кухня просторная, единственное окно ее выходит на север. С дымохода обвалилась штукатурка, железная плита осела, снятая с петель дверь кладовки одиноко притулилась к ржавой мойке.

«Здесь будет все обустроено, — говорит Еспер Якобссон с внезапной благожелательностью. — Я настаивал, чтобы сюда провели воду, под мойкой можно было бы сделать углубление для насоса, но получил отказ. Зато в остальном здесь будет все переоборудовано, дымоход заштукатурят, поменяют плиту. В заводской конторе стоит прекрасная плита, почти новая, ее перевезут сюда. И пол переложат, он совсем сгнил. Вон в том углу несущая балка пришла в негодность. Да, кухней вы будете довольны, фрёкен Окерблюм, это я гарантирую». Староста, глядя на Анну своими бесцветными глазами, с многозначительным видом кивает два раза головой.

Он открывает дверь в тесную комнату для прислуги. Там стоит красный раскладной диван. «Для служанок, — говорит он лаконично. — Они могут спать валетом, а то поставим раскладушку в кухне». Магда Сэлль смягчается. «Предоставьте это дело мне, фрёкен Окерблюм, я вам найду пару умелых девушек. Я уже поспрашивала». «Зачем нам две? — испуганно спрашивает Анна. — Что нам с ними делать?» «Так принято, — отвечает Магда. — В пасторском доме всегда возникают какие-нибудь непредвиденные работы, вы сами убедитесь в этом, фрёкен Окерблюм». Анна молча вздыхает. Хенрик за все время не проронил ни слова. Анна пытается поймать его взгляд, но он отвернулся.

«А это будет столовая и гостиная, — объясняет староста. — Подрядчик из соображений обогрева собирался сделать из этой комнаты две, стена пройдет вот тут, но я отверг его план, пастору частенько бывает необходимо большое помещение для собраний прихожан, ведь церковный зал находится рядом с церковью и туда не всегда легко добраться, особенно зимой. Поэтому я предложил оставить эту комнату в том виде, в каком она есть, а в том углу поставить большую кафельную печь, там проходит дымоход на второй этаж. Так что, фрёкен Окерблюм, здесь будет тепло и уютно». Староста, хлопнув ладонью по стене, отрывает кусок оставшихся обоев. «Не беспокойтесь, фрёкен Окерблюм, здесь будет тепло и уютно, я вам гарантирую».

Еспер Якобссон открывает еще одну дверь: «Это прихожая парадного входа. Лестницу на второй этаж перестроят. Немножко странно, что парадный вход обращен к лесу, а черный — к воротам, правда? Не слишком удобно для гостей, особенно если они приезжают в экипажах?» Хенрик в упор смотрит на Еспера Якобссона. «Дом просто-напросто неправильно развернут», — произносит он с неожиданным вызовом. Староста мгновенно мрачнеет: «Не я строил его». И замолкает.

«Комната для гостей», — кратко бросает он и начинает подниматься по вспучившейся, скрипучей лестнице. «Не становитесь на эту ступеньку, — предупреждает он, останавливаясь. — Ненадежна, можно провалиться. Осторожно, фрёкен Окерблюм! Дайте мне руку. Да, ну вот, это второй этаж, он, в общем, в приличном состоянии, если мне будет позволено высказать свое мнение. Здесь мы только переклеим обои и покрасим. Пожалуйста: спальня, может, и не слишком просторная, но при ней есть небольшая умывальня, и вид отсюда красивый. Можно вырубить деревья внизу, сейчас из-за них не видно реку, но мы уже говорили о вырубке, это же южная сторона. Детская — направо, кабинет пастора — налево. Или наоборот, если вам так больше подойдет. Только скажите, мы все устроим — либо вечером солнце, либо утром». «А где мой кабинет?» — вдруг спрашивает Анна.

Подавленное настроение, копившееся подспудно уже довольно долго, теперь явственно вышло наружу. Магда Сэлль ошеломленно уставилась на маленькую фигурку в элегантном пальто. Темные серьезные глаза. Решительный подбородок, решительный голос. «Мне бы очень хотелось знать, где мое место? У меня будет не меньше обязанностей, чем у мужа. И к тому же без всякого вознаграждения — хорошо, пусть, но куда мне деваться, когда я захочу написать письмо, почитать книгу или заняться бухгалтерией?» Анна смотрит на старосту, который в свою очередь как-то просительно смотрит на Хенрика. «Я привыкла иметь собственную комнату, — продолжает спокойный голос. — Я понимаю, вы считаете меня избалованной, но это — непременное условие».

Растерянность полнейшая: непременное условие, черт возьми, что она имеет в виду? Не приедет, что ли, если у нее не будет собственной комнаты, или что еще? «У пасторских жен обычно не бывает собственной комнаты», — сообщает Магда Сэлль. «Вот как, мне об этом ничего не известно». «А комната для гостей не подойдет? — спрашивает староста, откашливаясь на удивление смиренно. — Ведь фрёкен Окерблюм может сделать себе кабинет из комнаты для гостей?» — «Я предлагаю Хенрику устроить кабинет в комнате для гостей. Я хочу быть поближе к детской». «Там внизу шумно, постоянное хождение, — говорит осторожно Магда Сэлль. — Пастору нельзя мешать, когда он готовится к проповеди». «Заткнет уши ватой», — отвечает Анна, улыбаясь Хенрику: скажи что-нибудь, милый Хенрик! — умоляет ее взгляд. Ведь ты же хозяин, тебе решать.

Но Хенрик потерял дар речи: «Неужели это надо решать прямо сейчас?» — с мольбой в голосе бормочет он. «Мы с господином Якобссоном пойдем в сад, посмотрим хозяйственные постройки», — с неожиданным прозрением говорит Магда.

Анна и Хенрик наконец предоставлены сами себе. «Я же пошутила, — смеется Анна. — Это шутка, а то ведь — сплошное уныние, и у нас начало портиться настроение. — Она крепко обнимает Хенрика. — Засмейся же, Хенрик! Ничего страшного, у нас будет красивый дом, и я — могу — обвести — Еспера — Якобссона — вокруг пальца! Ты ведь заметил? Ну, слава Богу, засмеялся, а то мне на мгновение показалось, что ты сердишься».

Фрёкен Сэлль и староста отмечают, что настроение у молодых людей, вышедших на осеннее солнце, поднялось. Все вместе они осматривают дровяной сарай, столярную мастерскую, нужник, ледник, клеть и погребок: «Смотрите, на крыше будет полно земляники», — говорит Анна.

Затем приходит черед часовни. Хенрик отпирает высокую, железную, безо всяких украшений дверь: «Я взял ключ у Якобссона. Сказал ему, что нам хотелось бы одним первый раз войти в церковь».

Часовня Форсбуды, построенная в конце XVIII века, задумывалась — мы уже упоминали об этом — как зимняя теплица для пальм. Высокие сводчатые окна с цветными витражами на хорах, толстые стены, каменный пол. Вокруг часовни располагается кладбище, местами заросшее, поскольку там больше не хоронят, кое-где в желтой траве виднеются надгробные плиты.

Хенрик и Анна входят в церковь. Несколько голубей, шумно хлопая крыльями, вылетают в разбитое окно. Скамейки убраны, темной грудой они громоздятся у дальней короткой стены, перед алтарным возвышением простирается пустой и гулкий каменный пол. Алтарь не покрыт, деревянное сооружение зияет пустотой, в одном углу прогрызена дыра. На дощечке для псалмов — цифры. Стих 224: «За счастье, хлеб и славу не стоит воевать. И в краткий жизни миг не надо горевать».

«Это словно призыв», — говорит Хенрик, обнимая Анну за плечи. Резкий солнечный свет рисует на оштукатуренной стене узоры из квадратиков и теней деревьев. У входной двери до самого потолка, образующего округлый свод, высятся строительные леса. Хлопанье крыльев. Солнечные тени. Где-то завывает ветер. Сквозь разбитые, местами заколоченные окна задувает внутрь увядшие листья.

«Кафедра XVI века, — говорит Хенрик со знанием дела. — Посмотри, какая прекрасная резьба! Вот Петр и Иоанн, а там архангел с мечом, солнце и око. Интересно, куда они дели сам алтарь? Может быть, он в ризнице?»

Но в ризнице пусто. Там лишь шкаф с дверцами нараспашку да на широких досках пола ведро с кистями, стена с окном уже покрашена, трещины и раны в штукатурке заделаны. «Видишь, они вовсю ведут ремонт», — шепчет Анна.

Потом они обследуют закрытый брезентом орган, стоящий вплотную к алтарю справа. Инструмент высокий, украшенный великолепной резьбой, с двумя клавиатурами и множеством регистров. По бокам педали. «Попробуем звучание», — предлагает Анна, усаживаясь на скамеечку.

Хенрик сбрасывает брезент на пол и педалью накачивает воздух в мехи. Анна вытягивает несколько клапанов регистров и берет широкий до-мажорный аккорд. Инструмент издает мощный, но пугающе немелодичный звук. «Орган надо тоже ремонтировать, — говорит Анна, снимая руки с клавиатуры. — Интересно, Еспер Якобссон учел эту деталь? Прекрасный старинный орган. Где же он стоял, прежде чем был сослан сюда? Кстати, вон там в углу под покрывалом, не алтарный ли образ?»

Они поднимают покрывало и раскрывают створки складня. В середине — «Тайная вечеря», вырезанная неуклюже, но с драматизмом — у учеников глаза вылезают из орбит. Учитель стоит, подняв руку с непропорционально большой ладонью, уголки рта опущены. Иуда черен лицом, подавлен своим скорым предательством. Правая часть триптиха изображает Христа, распятого на кресте, голова упала на грудь. Раны ужасающи, римский солдат как раз всаживает ему в бок копье, хлещет кровь. Слева — Благовещение: Мария сложила руки на животе, грозное существо с распростертыми крыльями, вытянув длинный указательный палец, энергично кивает головой. На заднем плане солнце освещает мирно пасущегося ягненка.

Все эти образы, вся эта воля и нежность находятся на краю гибели. Кружится древесная пыль, отдельные детали валяются на полу, от влаги потемнели краски, в тайной вечере принимали участие мыши и насекомые. Голгофу сверху донизу перерезает глубокая трещина — словно рана или крик.

Ужас и печаль написаны на лицах Анны и Хенрика. Они осторожно водворяют на место грязное покрывало.

Теперь я расскажу о ссоре, которая вскоре разразится между Анной и Хенриком. Именно здесь, в этой обветшавшей пальмовой теплице, по случайной прихоти ставшей Божьим домом и по случайной прихоти вновь пришедшей в запустение. Выяснить настоящую причину конфликта всегда нелегко. Кроме того, начало и сама вспышка редко бывают идентичны (точно так же, как место убийства и место обнаружения трупа). Можно представить себе самые разные поводы — как незначительные, так и важные. Пожалуйста, листайте, думайте — это наша общая игра. Прошу вас! Тем не менее два факта очевидны. Во-первых, мы наблюдаем первую душераздирающую схватку между нашими главными героями. Во-вторых, Лютер прав, говоря, что вылетевшее слово за крыло не поймать. Имея тем самым в виду, что некоторые слова невозможно ни взять обратно, ни простить. Вот такими-то словами и будут обмениваться герои в сцене сведения счетов, которую я сейчас опишу. В действительности я почти ничего не знаю о том, что произошло в ту пятницу на развалинах церкви Форсбуды. Я помню всего лишь несколько слов, оброненных моей матерью: «Впервые попав в часовню, мы поругались. По-моему, даже поставили точку и на нашей любви, и на нашей помолвке. Мне кажется, прошло немало времени, прежде чем мы простили друг друга. Не уверена, что мы вообще простили друг друга — до конца».

Следует, наверное, упомянуть, что Анна всю жизнь отличалась тем, что мгновенно вспыхивала, но так же мгновенно отходила. Ей было трудно обуздывать свой горячий нрав корсетом христианского терпения. В Хенрике гнев созревал долго, но когда преграды рушились, выплескивался с ужасающей жестокостью. К тому же он был до смешного злопамятен. Никогда не забывал обиды, хотя с очевидным актерским талантом был способен улыбаться в лицо обидчику.

Между тем сцена начинается, и я утверждаю, что она начинается именно в этот момент: Анна все еще стоит у закрытого покрывалом складня — голова опущена, руки беспомощно повисли. Потом медленно натягивает перчатки, которые сняла, садясь за орган. Хенрик подходит к алтарному возвышению, где лежит замызганная, рваная подушечка для коленопреклонения. Повернувшись спиной к Анне, он разглядывает цветные витражи хоров. Освещение? Полное драматизма и контрастов! Солнце зависло перед грозящей снегом тучей, закрывшей край леса. Туча возвела черно-синюю стену, а свет белый и слепящий, но падает только на одну половину лица. Выравнивающий свет на другой половине лица посерел.

Хенрик. Анна?

Анна. Что, друг мой?

Хенрик. Я хочу, чтобы мы… (Замолкает.)

Анна. Что ты хочешь?

Хенрик. Давай попросим старого настоятеля Граншё обвенчать нас?

Анна. Конечно, если тебе так хочется.

Хенрик. Здесь.

Анна. Здесь?

Хенрик. Да, на хорах нашей недоделанной церкви. Только ты и я. И два свидетеля, разумеется.

Анна (мягко). Я не понимаю. Ты хочешь сказать, мы будем венчаться здесь?

Хенрик. Ты, я, настоятель и два свидетеля. Например, фрёкен Сэлль и староста. А потом мы освятим эту церковь и посвятим себя ей, давай сделаем так, Анна?

Анна. Нет, этого мы сделать не можем.

Хенрик. Не можем? Что ты имеешь в виду?

Анна. Мы с тобой будем венчаться в Домском соборе в Уппсале, а венчать нас будет пробст Тиссель, он уже обещал. И у нас будет настоящая свадьба с подружками и дружками, и Академическим хором, и множеством родственников и гостей, и обедом в «Йиллет». Ведь мы обо всем этом договорились, дорогой. Ничего изменить нельзя.

Хенрик. Нельзя изменить! Мы поженимся в марте, а сейчас сентябрь?

Анна. Что, по-твоему, скажет мама?

Хенрик. Мне казалось, что мнение твоей мамы для тебя неважно. Больше уже неважно.

Анна. Я пригласила на свадьбу весь курс из училища. И почти все приняли приглашение. Хенрик, милый, мы все это уже обсуждали.

Хенрик. Ты поставила меня в известность о том, как все будет устроено. Свое мнение мне пришлось держать при себе.

Анна. Это ты хотел, чтобы пел Академический хор. Вы с Эрнстом уже составили программу. Надеюсь, этого ты не забыл?

Хенрик. А если я теперь предложу тебе от всего отказаться? Неужели это так невозможно?

Анна. Невозможно.

Хенрик. Почему же…

Анна (сердито). Потому что я хочу, чтобы была настоящая свадьба! По-настоящему пышный и запоминающийся праздник. Хочу праздновать. Хочу веселиться. Хочу, чтобы был пир на весь мир!

Хенрик. А венчание, которое я предлагаю?

Анна. Ну, хватит этой глупой болтовни. А то поругаемся. Вот мило было бы.

Хенрик. Я не ругаюсь.

Анна. Зато я начну.

Хенрик. По крайней мере ты можешь хоть подумать. (Умаляюще.) Анна!

Анна. Я уже подумала, и изо всех идиотских вещей, которые мне за последнее время пришлось вынести, этот твой каприз — самая идиотская. Если ты этого не понимаешь, значит, ты еще больший идиот, чем я думала, что и так вполне достаточно.

Хенрик. А если я не захочу?

Анна. Чего?

Хенрик. Если я не захочу участвовать в этом спектакле в Домском соборе? Что ты тогда сделаешь?

Анна (гневно). Охотно скажу, Хенрик Бергман, — тогда я верну тебе это кольцо.

Хенрик. Господи, ты сошла с ума!

Анна. Почему это я сошла с ума?

Хенрик. Ты готова пожертвовать нашей совместной жизнью, нашей жизнью, ради ничтожного ритуала?

Анна. Это ты жертвуешь нашей совместной жизнью ради дурацкой, театральной, мелодраматической, сентиментальной… не знаю чего. Мой праздник во всяком случае все-таки праздник. Все будут веселиться и поймут, что мы с тобой наконец-то женаты по-настоящему.

Хенрик. Мы же будем жить здесь! Понимаешь, здесь! Поэтому и важно, чтобы мы начали нашу новую жизнь именно здесь, в этой церкви.

Анна. Важно для тебя, но не для меня.

Хенрик. Ты ничего не поняла из того, что я тебе говорил?

Анна. Я не хочу понимать.

Хенрик. Если бы ты любила меня, ты бы поняла.

Анна (сердито). Только не надо этой чепухи! Я могу тебе ответить тем же — если бы ты любил меня, то позволил бы мне устроить мой праздник.

Хенрик. Твоя избалованность не знает границ. Неужели тебе не ясно, что это серьезно?

Анна. Мне ясно одно: ты не любишь мою семью, ты хочешь как можно сильнее унизить мою мать, ты хочешь показать свою новую власть: Анна последует за мной. Анне уже плевать на то, что думает ее семья. Ты хочешь отомстить — обидно и изощренно. Вот как обстоит дело, Хенрик! Признайся, что я права!

Хенрик. Удивительно, как ты умеешь все ставить с ног на голову. Ужасно и удивительно. Но, разумеется, хорошо, что я понял…

Анна (еще сердитее). …не стой с таким видом. Что это еще за дурацкая ухмылка? Думаешь, она выражает иронию или еще что-нибудь в этом роде?

Хенрик. …я вижу только, что ты приняла сторону своей семьи — против меня.

Анна. …ты совсем рехнулся? Я чуть не свела в могилу мать, только чтобы быть с тобой. А папа, по-твоему, он бы обрадовался…

Хенрик. …а я лишь прошу о крошечной, ерундовой жертве.

Анна. …нет, ты все-таки ненормальный. Знаешь что, Хенрик? Иногда из тебя мучительно лезет низшее сословие. Ты представляешься хуже…

Хенрик. …как ты сказала?

Анна. …представляешься глупее, чем ты есть, разыгрываешь какой-то спектакль, который тебе вовсе не подходит. Знаешь что? Ты кокетничаешь своей бедностью, и своим несчастным детством, и своей несчастной мамочкой. Это отвратительно.

Хенрик. …я помню, как ты спросила меня о профессии Фриды, и я ответил, что она официантка. Я помню твою интонацию, помню твое лицо.

Анна. …не обязательно ходить в грязных рубашках и дырявых носках. Не обязательно, чтобы воротник был в перхоти, а под ногтями — грязь.

Хенрик. … у меня всегда чистые ногти.

Анна. …ты не отличаешься чистоплотностью, и иногда от тебя пахнет потом.

Хенрик. …ты зашла слишком далеко.

Анна. …естественно. Пастор не выносит правды.

Хенрик. …я не выношу твоей жестокости.

Анна. …не топчи меня, Хенрик.

Хенрик. …хорошо, что этот разговор состоялся до свадьбы.

Анна. …да, замечательно. Теперь мы узнали друг друга. Мы чуть не совершили большую ошибку.

Хенрик. …значит, ты готова отбросить…

Анна. …это я-то отбрасываю?

Хенрик. …нет, самое ужасное, что мы оба…

Анна. …да, поразительно легко получилось.

Хенрик. …ужасно.

Анна. …хочется плакать, а не могу. Наверное, потому, что мне слишком больно.

Хенрик. …мне тоже хочется плакать, мне страшно больно. Я не хочу потерять тебя.

Анна. …по твоим недавним словам этого не скажешь.

Хенрик. …да, я знаю.

Дистанция — и географическая, и душевная. Солнечные лучи погасли в иссиня-черной снежной стене, медленно наваливающейся на лес. Свет серый, но резкий. Анна садится на грязную скамью для коленопреклонения возле алтарного ограждения. Хенрик тоже, но на расстоянии, метрах в двух, может, больше. Горе вполне реально, но реальны и гнев, и ядовитые слова, пронизывающие нервы и молчание. На этом рассказ о Благих Намерениях мог бы закончиться, ибо оба главных героя в эту самую минуту считают себя брошенными, чужими и одинокими. Анна с гадливостью думает о теле и запахах этого мужчины. Хенрик с отвращением думает об этом жестоком, избалованном ребенке. Оба думают (возможно): Кошмарно прожить вместе хоть день, хоть час. Унизительно. Недостойно. Страшно. Стены дома рухнули, крепостные стены растут со скоростью сорняков.

Анна. Хенрик?

Хенрик молчит.

Анна. Хенрик.

Хенрик. Нет.

Анна (протягивает руку). Хенрик!

Хенрик. Не притворяйся.

Анна. Мне плохо.

Хенрик. Вот как. Грустно слышать.

Анна. Я говорила ужасные вещи.

Хенрик. Да.

Анна. Ты никогда не сможешь меня простить?

Хенрик. Не знаю.

Анна. Значит, это конец?

Хенрик. Наверное.

Анна (вздыхает). Похоже на то.

Хенрик. Вылетевшее слово за крыло не поймать.

Анна. Я что-то не понимаю?

Хенрик. Это Лютер. Он хочет сказать, что говорить можно почти все что угодно. Но не все. Некоторые слова непоправимы.

Анна. И ты имеешь в виду, что я…

Хенрик. Да.

Анна. Это же ужасно.

Хенрик. …да, ужасно.

Анна. …ведь ты священник.

Хенрик. …моя профессия к делу не…

Анна. …ты должен меня простить.

Хенрик. …не могу, я в бешенстве. Я ненавижу тебя, я способен тебя ударить.

Анна. …честное признание.

Хенрик. На здоровье.

Анна. А я-то сижу здесь и унижаюсь и…

Хенрик. Тебя никто не просил.

Анна. …умоляю, чтобы ты — ты простил меня!

Хенрик. Будь у меня силы, я бы прямо сейчас встал, вышел вот в эту дверь, запер ее на замок и никогда больше сюда не возвращался.

Анна. Ты плачешь?

Хенрик. Да, плачу, но плачу от ярости. Нет, не подходи. Не прикасайся ко мне.

Анна прикасается к нему, он ударом отбрасывает ее руку, удар получился сильнее, чем он рассчитывал, она в испуге откидывается на перила алтарного заграждения.

Анна. Ты ударил меня!

Хенрик (в полном бешенстве). И еще ударю. Убирайся! Я больше не желаю тебя видеть, никогда! Ты отвратительна, ты мучаешь меня. Мучаешь потому, что тебе хочется меня мучить. Убирайся. К черту.

Анна. Ну и скотина же ты. Наконец-то я начинаю понимать, почему мама тебя боялась. Начинаю понимать…

Хенрик (обрывает ее). …вот как, ну вот и прекрасно. Вы с матерью бросаетесь друг другу в объятия и благодарите Бога, что ты отделалась всего лишь испугом да попорченной невинностью.

Анна (в ярости). Господи, ну и хам! Так знай же, не только мама с папой меня предупреждали. Эрнст тоже, много раз. Он говорил, что ты двуличный, что тебе не…

Хенрик (побелев). Что он говорил? Что говорил Эрнст?

Анна. Что тебе нельзя верить. Что ты лжец. И лжец самого опасного сорта, потому что сам не понимаешь, что лжешь. Он сказал, что ты абсолютно не в состоянии отделить правду от лжи. Собственно, по этой причине ты и стал священником.

Хенрик. Эрнст сказал это?

Анна. Нет.

Хенрик. А что он говорил обо мне?

Анна. Ничего. Он любит тебя. Ты это знаешь.

Хенрик. Сейчас я ничего не знаю. (На лице ужас.)

Анна. По-моему, тебе надо разыскать Фриду и возобновить знакомство. Карл говорил, что она была бы хорошей пасторской женой. А случай с Анной Окерблюм останется поучительным эпизодом.

Хенрик. Не разыгрывай спектакль, у тебя это дьявольски плохо выходит. И оставь Фриду в покое, не смей марать ее своими грязными…

Анна. …фрёкен Фрида ничего не требовала. Она любила своего маленького Хенрика. Ее материнская нежность не знала границ.

Хенрик. Заткнись.

Анна. Твоя грубость просто…

Хенрик. …на одном уровне с твоей.

Анна. Ага. Ну и ладно.

Немота и гнев, почти слышимый, гулко громыхающий в сумеречном помещении, отделившись от своих носителей, он колотится о потолок и стены, того гляди, взорвет стекла, языками пламени лижет каменный пол.

Хенрик. Ну вот, я снова узнаю свою жизнь. Наконец-то она вернулась, все такая же, какой была всегда. Я спал. Теперь проснулся.

Анна. Иногда твои слова напоминают роман. Роман для служанок.

Хенрик. Другому не научился.

Анна. А ведь мы хотели иметь детей! Троих. Двух мальчиков и одну девочку. Как же все это гадко. И глупо. Просто невероятно. Я сижу в полуразвалившейся пальмовой теплице где-то в дикой глуши, за окнами темнеет, по-моему, даже снег пошел. Я. Невероятно. Чужой, совсем чужой человек орет на меня, поднимает на меня руку. Можно сойти с ума.

Хенрик. Как мы сможем жить после всего этого?

Анна. Ничего, сможем.

Хенрик. Неужели ты не понимаешь самого ужасного?

Анна. Чего же?

Хенрик. У нас был капитал — капитал любви. И этот капитал мы растратили на…

Анна. …ерунду. Это верно.

Хенрик. Мне плевать на это венчание. Пусть состоится где угодно, хоть на Северном полюсе.

Анна. Мне тоже все равно, безразлично. Ты решай.

Хенрик. Нет, нет. Ритуал для тебя важнее, чем для меня. Кроме того, глупо еще больше огорчать твою мать, она и без того расстроена.

Анна. Но она ведь может приехать сюда?

Хенрик. Твоя мать и моя мать! Здесь? Тогда уж лучше грандиозное пиршество, на котором все и вся утонут в океане театрализованного идиотизма.

Анна. Давай не будем венчаться. Я стану твоей экономкой.

Хенрик. Спасибо за предложение. Я подумаю.

Анна. Хенрик!

Хенрик. Да, Анна, да.

Анна. Мы ругались и орали друг на друга перед Господом. Что он, по-твоему, на это скажет?

Хенрик. Не знаю. Место, конечно, несколько странное.

Анна. Тебе не кажется, что это было своего рода венчанием?

Хенрик. Нет, не кажется. Мы вполне серьезно были готовы разрушить нашу любовь.

Анна. Сколько же в нас ненависти!

Хенрик. Да. Я чудовищно устал, Анна.

Анна. Я тоже устала. Как мы отсюда выберемся?

Хенрик. Иди сюда, сядь рядом.

Анна. Значит, драться больше не намерен?

Хенрик. Анна!

Анна. Так хорошо?

Хенрик. Дай мне руку. Она ледяная. Тебе холодно?

Анна. В общем, нет. Только внутри.

Хенрик. Ну вот. Так хорошо?

Анна. Я сейчас заплачу.

Хенрик. Я обниму тебя.

Анна (плачет). Как ты думаешь, мы поумнели после этого?

Хенрик. Не знаю. Стали осторожнее.

Анна. …бережнее обращаться с тем, что у нас есть?

Хенрик. Приблизительно.

Они сидят в сумерках, тесно прижавшись друг к другу.

Мои родители обвенчались в пятницу, 15 марта 1913 года в Домском соборе Уппсалы при большом стечении родственников, друзей и знакомых. Пел Академический хор, обряд бракосочетания совершал пробст Тиссель. Ему помогали подружки невесты и шаферы, маленькие девчушки наступали на фату. После венчания был устроен обед в праздничном зале гостиницы «Йиллет». Как тщательно я ни роюсь в альбомах и среди оставшихся фотографий, все равно не нахожу свадебной фотографии. Весьма примечательно, учитывая, что Окерблюмы просто обожали фотографироваться. Увековеченным осталось бесконечное множество гораздо менее важных событий. В нашем доме было море счастливых невест и статных женихов, красовавшихся на печных фризах и журнальных столиках, но я никогда не видел свадебной фотографии отца и матери. Тому есть разные объяснения: самое простое, вероятно, заключается в том, что моей матери (сохранявшей фотографии и любившей наклеивать их в альбомы) показалось, будто невеста недостаточно красива, или свадебное платье ей не к лицу, или просто-напросто у молодоженов был дурацкий вид. Другое объяснение (очень неправдоподобное) — фотографирование отменили. Кто-то воспротивился, кто-то заболел, был расстроен или даже разгневан. Третье (в той же степени неправдоподобное) — фотограф потерпел неудачу. Фотографии не получились, не будешь же выряжаться и позировать еще раз в венце и с букетом в руках. Инсинуация совершенно невероятная. Веннерстрём и Сын на Эвре Слоттсгатан были превосходными профессионалами, и неудача с их стороны немыслима.

Тем не менее факт остается фактом — свадебной фотографии нет ни в альбомах, ни в архиве. Кстати, я никогда не расспрашивал родителей об их свадьбе. Я вообще слишком мало расспрашивал их обо всем. Я сожалею об этом, сейчас особенно, обнаруживая большие пробелы в документальном материале. И вообще сожалею. Какое безразличие и отсутствие любопытства. Как глупо и как по-бергмановски!

Ну, как бы то ни было, свадьба получилась пышной, а обед праздничным. У Меня есть пожелтевший пригласительный билет (очень элегантный — на лицевой стороне на голубом фоне переплетенные инициалы жениха и невесты, а внутри изящно отпечатанное приглашение). Речи наверняка были красивы, трогательны и шутливы, вальсы прекрасно исполнены, а угощение изысканно.

Мне хочется на минуту понаблюдать за короткой сценой, разыгравшейся в этот солнечный мартовский день. В кадре — столовая дома на Трэдгордсгатан. Огромный стол на львиных лапах придвинут к пузатому животу буфета. Из спальни фру Карин принесено высокое напольное зеркало, оно красуется в простенке между окнами. Перед зеркалом, купаясь в солнечных лучах, стоит невеста, полностью одетая, в венце из Домского собора и фате из семейного сундука. Фру Сёдерстрём, служащая самого роскошного модного магазина города, на коленях подшивает подол, оторвавшийся, когда на него случайно (от волнения) наступили ногой. Анна деловито и внимательно рассматривает свое отражение словно актриса, которой предстоит сейчас выйти на сцену в бесподобной, никогда прежде не игранной никем роли, сочиненной и написанной исключительно для нее. Дыхание равномерное, сердце колотится, лицо бледно, глаза расширены.

Распахивается дверь столовой. В зеркало Анна видит своего брата Эрнста в ладно сидящем фраке с шаферской эмблемой. Несколько секунд сестра и брат молча смотрят друг на друга, после чего Эрнст, приблизившись, нежно обнимает сестру. Фру Сёдерстрём, перекусив нитку, вкалывает иглу в левую лямку фартука и тихо отходит в сторону — важное действующее лицо в сегодняшнем спектакле, но все равно лишь тень. Три недели она твердой рукой и с помощью трех замечательных мастериц создавала свой шедевр и сегодня утром доставила его на Трэдгордсгатан. Высокая, широкоплечая смуглая женщина с тяжелым узлом на затылке стоит, приложив к губам указательный палец. У нее есть все основания быть довольной своим произведением, только вот невесте надобно двигаться медленнее, с большим достоинством, фру Сёдерстрём непременно обратит на это ее внимание, как только брат оставит их наедине.

Эрнст. Ну?

Анна. Хорошо.

Эрнст. На самом деле хорошо или просто слова?

Анна. Догадайся.

Эрнст. Ты красивая.

Анна. Ты тоже красивый.

Эрнст. Но бледна, сестричка.

Анна. Наверное, от страха.

Эрнст. Ты добилась того, чего хотела. Во всем.

Анна. Жалко, что папа…

Эрнст. Да, грустно. С другой стороны, он бы наверняка расстроился. Его любимица его покидает. Можешь себе представить. (Замолкает.)

Анна. Когда ты уезжаешь?

Эрнст. Послезавтра.

Анна. А вернешься?

Эрнст. Через год — может быть. Экспедиция длительная.

Анна. А потом останешься в Христиании.

Эрнст. У меня работа в Христиании.

Анна. Теперь маме будет одиноко.

Эрнст. Иногда мне кажется, что ей хочется одиночества.

Анна. Хенрик пришел?

Эрнст. Он раздавлен. Пришлось дать ему солидную порцию коньяка.

Анна. Скажи ему, что я скоро буду. Кто-нибудь сходил в гостиницу за его бедной мамой?

Эрнст. Успокойся, сестричка. Здесь в каждом углу сидит по организатору. Юбилейному спектаклю провал не грозит.

Анна. Мама идет.

Легкий стук в дверь. Не ожидая ответа, в столовую входит фру Карин в темно-красной парче и фамильных драгоценностях. Она спокойна, на губах — улыбка. За последнее время она несколько отяжелела, каким-то образом раздалась в плечах, хотя, может быть, это только кажется. Походка тем не менее энергичная, движения по обыкновению легкие и сдержанные.

Карин. Эрнст, проследи, пожалуйста, чтобы Карл не напился. Он только что пришел и, похоже, не совсем в своей тарелке.

Эрнст. Будет сделано, мама.

Карин. Дорогая фру Сёдерстрём, это настоящий шедевр!

Фру Сёдерстрём. Спасибо, фру Окерблюм.

Карин. Я бы хотела остаться на минуту наедине с дочерью.

Фру Сёдерстрём. Разумеется, фру Окерблюм.

Мать и дочь остаются наедине. Фру Карин опускается на стул с высокой спинкой, который сейчас, после того как стол отодвинут к буфету, как-то потерянно застрял посреди комнаты.

Карин. По-моему, я немного расстроена. Но так обычно бывает.

Анна. Мама, огромное спасибо за эту пышную свадьбу.

Карин. Не за что, душа моя.

Анна. Как жалко, что папа…

Карин. Да. Да.

Анна. Мне кажется, он сейчас с нами. Я чувствую это.

Карин. Правда?

Анна. Мама, я должна тебе сказать одну вещь.

Карин. Слушаю.

Анна. Мы с Хенриком отменили свадебное путешествие. Эрнст был так мил, что согласился все уладить с билетами и гостиницей.

Карин. Вот как. Значит, поэтому он пропадал все утро.

Анна. Да.

Карин. И каковы же ваши планы теперь, если мне будет позволено спросить? (Улыбается.)

Анна. Ты огорчилась?

Карин. Дорогая моя, свадебное путешествие доставило бы вам удовольствие.

Анна. Мы с Хенриком можем поехать в Италию в другой раз. Ведь так? Поездка ведь за нами остается?

Карин (немного устало). Разумеется. Что вы намерены делать вместо этого?

Анна. Мы едем прямо в Форсбуду.

Карин. Завтра?

Анна. Да. Рано утром.

Карин. Так-так. Ну-ну. Немного неожиданно.

Анна. Мама, не расстраивайся.

Карин. Я не расстраиваюсь. (Легко.)

Анна. Мы говорили с фрёкен Сэлль. Она предложила нам пожить у настоятеля. В епископских покоях. Ослепительно элегантно, можешь поверить. Настоящие свадебные покои. Там все очень рады нашему скорому приезду, говорит она.

Карин. Понимаю. И вы сможете следить за ходом ремонта в пасторской усадьбе.

Анна. …и в церкви.

Карин. Все будет наверняка сделано превосходно. На дачу в июле не приедете?

Анна. Конечно, приедем. Не меньше, чем на неделю.

Карин. Мы, помнится, говорили о трех?

Анна. Думаю, Хенрику не терпится приступить к своим обязанностям раньше, чем было оговорено. И я хочу быть вместе с ним с самого начала. Это важно для нас обоих.

Карин. Понимаю.

Анна. Мне тоже надо проявить уступчивость. Хенрик и так уже уступил по многим пунктам.

Карин. Неужели? (Улыбается.)

Анна. Да, но об этом мы сейчас говорить не будем.

Карин. Да, вот именно, Анна.

Карин подходит к дочери и бережно берет в руки ее голову. Они смотрят друг на друга.

Анна. Ты можешь ведь попытаться полюбить Хенрика. Ради меня. Хоть чуточку.

Карин. Старое забыто.

Анна. Если бы это было так.

Глаза фру Карин темнеют. Она целует Анну в щеку и лоб и выходит. Анна медленно поворачивается к зеркалу.

Анна (тихо, про себя). Какой переполох! Какие приготовления! Я делаю что хочу. Никакого свадебного путешествия? Вот как! Никакой дачи? Вот как! Кстати, а хотела ли я всего этого? Не знаю. Знаю ли я, чего хочу, или я лишь хочу массу какой-то ерунды? Есть ли у меня вообще воля? Задумываюсь ли я хоть когда-нибудь над тем, что я хочу именно этого, и потом получается так, как я хочу? Есть ли у меня воля того же рода, что у мамы? Вряд ли. Хочу ли я Хенрика? Да, этого я точно хочу. Но хочу ли выйти замуж? Не знаю. Сомнительно. Надо остерегаться желать слишком многого, особенно сейчас, когда мама и другие начинают прислушиваться к моим желаниям.

Дверь открывается, и в щель просовывается постаревшее клоунское лицо Карла. «Входи», — приглашает Анна, довольная, что кто-то прервал ее немотивированный монолог. Карл входит в комнату целиком — фрак сидит не слишком хорошо на его грузной фигуре, лоб покрыт испариной, пенсне запотело. В руке фужер с коньяком. Он подносит руку к глазам.

Карл. Ты ослепила меня.

Анна. Эрнст только что пошел искать тебя.

Карл. Я улизнул. (Пьет.) Хочешь попробовать?

Анна. Спасибо. (Пьет.) Уф!

Карл. Уф! Вот уж действительно! Что ты тут натворила, сестрихен?

Анна. Кошмар, правда?

Карл. Я напиваюсь и не имею никакого мнения.

Анна. Ты не можешь подождать до обеда?

Карл. Конечно, конечно. Только не волнуйся. Я не испорчу твой праздник. Кстати, ты хочешь, чтобы мама учредила надо мной опеку?

Анна. Какую опеку?

Карл. Опеку, экономическую опеку. Мама с братом Оскаром заберут мои деньги и передадут их опекуну. Что ты на это скажешь?

Анна. Бедный Карл!

Карл. Я буду получать ежемесячное содержание.

Анна. Может, это своего рода забота?

Карл. Забота?

Анна. Ты легкомысленно обращаешься с деньгами. Сам знаешь.

Карл. Хочешь еще глоточек? Ты ужасно бледная.

Анна. С удовольствием. (Пьет.)

Карл. Хватит, черт возьми. Оставь и мне несколько капель. Сядь сюда. Ко мне на колени.

Анна. Не могу. Платье помнется.

Карл. Тогда я лягу.

У стены в ряд стоят четыре стула. Карл ложится, опершись головой на руку. Смотрит на Анну, улыбается печально, с надломом.

Анна. Почему ты так смотришь?

Карл. Когда я смотрю на тебя, сестрихен, и наслаждаюсь твоей головокружительной красотой, у меня возникают космические видения. Я вижу Млечные пути и галактики и безумную пляску планет. А в центре — ты! (Вздыхает.)

Анна. Ты хорошо себя чувствуешь, а, Карл?

Карл. О да! Превосходно. (Вздыхает.) А в центре — ты, в лучах всей земной красоты, и я ослеплен, мои глаза наполняются слезами. Знаешь почему?

Анна. Говори побыстрее, а то мне скоро надо…

Карл. Так вот, ты опровергаешь бессмысленность. Сейчас, в эту минуту, сестричка, ты опровергаешь ледяную бессмысленность Млечного Пути и безжалостную пустоту Вселенной. Если я встану рядом с тобой, вот так — нет, смотри сюда, не смотри на часы. Посмотри на нас! Посмотри на наши отражения в зеркале. Я соответствую высшим требованиям бессмысленности, предъявляемым галактикой. Теперь поглядим на тебя, рыбка моя. Ты до краев наполнена смыслом и содержанием. Прямо религиозным чувством проникаешься. Можно сказать, что ты воплощаешь божественный замысел, некий скрытый, но прозреваемый смысл. Смешно и красиво звучит, правда? Понимаешь, что я хочу сказать?

Анна. Ужасно трогательно, только бы не расплакаться. Мы с тобой самые близкие друзья, да?

Карл. По-твоему, я на самом деле идиот? Полоумный?

Анна. Зачем ты говоришь такие глупости?

Карл. Развивающееся затмение? Слабоумие?

Анна. Ты самый милый, умный, добрый…

Карл. Видишь ли, я, пожалуй, болен.

Анна. Ты болен?

Карл. Да, но об этом говорить нельзя.

Анна. Может, ты все придумал?

Карл. О нет, нет!

Анна (осторожно). Нам надо идти. (Молчание.)

Карл. Стоит мне закрыть глаза, я тотчас представляю себе бесконечную Смерть. А как только открываю глаза, вижу тебя и непостижимую, величественную Жизнь. И с этим ничего не поделаешь.

Анна. Идем, мой милый Карл, возьми меня под руку, мы будем поддерживать друг друга. И вместе выйдем к гостям и тому, что нам предстоит.

И они вместе входят в залу. В хрустальной люстре и бра — солнечное мерцание. Семейство уже в полном сборе, они оживленно переговариваются, ведь актеры выучили свои реплики, и тональность спектакля известна. При появлении невесты действующие лица встают, раздаются бодрые крики и редкие аплодисменты. Анна светится от улыбок, купается во взглядах и комментариях. Вот Хенрик в новехоньком, прекрасно сидящем пасторском сюртуке. У него вдруг на глазах выступают слезы. От радости или боли, или от того и другого, сказать трудно.

Свадебная ночь без свадебного путешествия быстро и тактично вылилась в организационный вопрос. Фру Карин велела поставить в комнату Анны дополнительную кровать. Уверения в том, что это совершенно не нужно, были проигнорированы. Светлую комнату украсили малой толикой свадебных букетов. На подушках букетики ландышей, а на письменном столе аккуратной стопкой сложены телеграммы и письма. Однако предложение Марты насчет шампанского и подходящих к случаю бутербродов было решительно, с возмущением отвергнуто.

На несколько часов волнение в доме улеглось. Свет уличного фонаря проникает сквозь тонкие цветные роликовые шторы, мирно потрескивает огонь. Часы Домского собора отбивают четверти и часы, им вторят большие часы гостиной где-то в глубине квартиры. Кровати стоят на расстоянии полуметра друг от друга, Анна и Хенрик держатся за руки над бездной.

Анна. Сколько пробило?

Хенрик. Четыре.

Анна. Не могу заснуть.

Хенрик. Я тоже.

Анна. Я слишком возбуждена.

Хенрик. А я… наверное… слишком взвинчен.

Анна. Как в детстве, в ночь перед Рождеством.

Хенрик. Я чувствую себя… гм, а как я себя чувствую?

Анна. Подожди. Вот устроимся в епископских покоях. Тогда уж нацелуемся!

Хенрик. Сегодня ночью мы скорее как брат и сестра.

Анна. Так лучше.

Хенрик. Через три часа мы будем сидеть в поезде.

Анна. С ума сойти.

Хенрик. Тебе совсем не грустно?

Анна. Нет. Ни в одном уголке моего сердца нет ни капли грусти.

Они лежат с закрытыми глазами, держась за руки. Анна улыбается, Хенрик посерьезнее. Аромат цветов. Потрескивает, пышет огонь. Сейчас начальник транспортных перевозок вполне мог бы находиться где-то в этом неподвижном мраке.

Хенрик. Я весь вечер думал о твоем отце.

Анна. Я тоже. (Садится.) Черт!

Хенрик. Что случилось?

Анна. Черт! Знаешь, о чем я забыла?

Хенрик. О фотографе.

Анна. О фотографе. Свадебной фотографии. Черт!

Хенрик. Никто не вспомнил о фотографе!

Анна. Это коньяк Карла!

Хенрик. Что?

Анна. Как раз перед тем, как надо было отправляться в церковь, он украдкой пробрался ко мне с фужером в руке и сказал: выпей, это успокаивает и поддерживает. Я влила в себя почти все.

Хенрик. То-то мне показалось, что у алтаря пахнет коньяком. Я подумал, что это пробст…

Анна. Вот мы и забыли про фотографирование.

Хенрик. Расстроена?

Анна. Ничуточки. (Ложится.)

Хенрик. Можем сфотографироваться в Евле. (Ложится.)

Анна. У нас осталась фотография внутри.

Хенрик. Кажется, я засыпаю.

Анна. Я тоже.

Передо мной на письменном столе лежат две фотографии, датированные весной 1914 года. На одной мать и отец: мать улыбается мягкими, словно часто целованными губами, волосы в легком беспорядке, она склонила голову на плечо отца, возможно, ей не совсем по себе, она была уже на четвертом месяце. Отец серьезен, он сидит, горделиво приосанившись в своем опрятном пасторском сюртуке. В тощей когда-то фигуре появилась основательность. Он покровительственно обнимает мать за плечи (этого не видно, но можно догадаться). Снимок выражает гармонию, пробивающуюся уверенность в себе и скромное счастье. На другом снимке мать сидит в неудобном кресле, слегка подавшись вперед, как всегда элегантная, в длинной, по щиколотку юбке, с пуговицами на боку, в ботинках ручной работы на высоких каблуках, блузке с мелким узором и золотой брошью у ворота. Перед ней — Як, маленький, мускулистый, почти квадратный пес лапландской породы.

Выражение лица у нее как у обреченного на смерть самурая. Мать и Як с улыбкой смотрят друг на друга. На более ранних фотографиях мать никогда не смеялась. Сейчас она весела, раскованна, благожелательна. Из этих свидетельств можно вывести не слишком рискованное заключение, что первые годы совместной жизни Анны и Хенрика были вполне благополучны, о чем, кстати, родители не раз вспоминали.

Одно, быть может, несколько портило радость — мать Анны ни разу не навестила пасторскую усадьбу. В письмах она вечно ссылалась на разные причины. В июле молодожены наносят краткий визит на дачу. Даг появился на свет в октябре в Академической больнице Уппсалы. Спустя несколько недель, понадобившихся на выздоровление, семья возвращается в Форсбуду. Первенец родился здоровым и крепким, по ночам орет во всю глотку, обстоятельство, которое в письмах комментируется с усталой бодростью.

В первый день нового 1915 года приходит сообщение о приезде брата Эрнста. Он едет из Христиании в Стокгольм, но сделает крюк через Фалун, пересядет в Макмюре на одноколейку и прибудет в Форсбуду в два часа дня.

Мощные сугробы, ясно и безветренно, солнце погружается в пылающую дымку, скрипят подошвы, паровоз выпускает клубы дыма, кипит вода в нагревательных шлангах вагонов, весь маленький поезд окутан влажным паром. Поэтому Анна никак не может найти брата, поэтому он обнимает ее сзади — бурная радость без слов. Оба изменились, но не сильно: красивые, милые, ухоженные, излучающие тепло, еще не тронутые жизнью. Да, Эрнст женился — на темноволосой полнотелой красавице знатного происхождения, которую фру Карин и остальные родственники приняли сразу и безоговорочно. Они живут в соседней стране и приезжают весьма редко. Даже свадьба не стала семейным событием, бракосочетание было гражданским — в то время явление новое, и тут же отбыли в Египет. Семью информировали почтой. Комментарии были на удивление кроткими: да, у Эрнста своя голова, с него где сядешь, там и слезешь. Другой вариант: Мария всегда поступала по-своему, с этим ничего не поделаешь. И Эрнст, и Мария были любимчиками, семьи качали головой, но одновременно улыбались. Сейчас Мария беременна и потому осталась в Христиании. Эрнст, стало быть, приехал один. Получив из багажного отделения дорожный сундук и проследив, чтобы его поставили сзади на сани, брат с сестрой закутываются в полости, высокая рыжая девушка садится на облучок, и они со свистом несутся сквозь льдисто-синие сумерки.

Могу предположить, что разговор несколько экзальтированный, ведь они так давно не виделись. Столько было ожиданий, в письмах о многом умалчиваешь, они взахлеб говорят о каких-то мелочах, но это неважно, мы будем вместе целых четыре дня, времени масса!

Анна. Хенрик просил обнять тебя особо, вместо него, и сказать, что ты и его брат тоже и что он счастлив будет увидеть тебя, старый Недотепа. Кстати, это правда, что тебя называли Недотепой? — вот уж не знала. Как и твоих делишек с девицами, я и половины не знала.

Эрнст. Мария, разумеется, тоже передает привет. Ей бывает ужасно плохо по утрам, поэтому она предпочитает сейчас никуда не ездить. Мы очень хотим, чтобы вы приехали к нам летом. У нас дача в Сандефьорде, прямо на берегу моря. Это дача Марии, конечно, отец подарил ей на свадьбу. Тебе понравится Мария, я совершенно уверен. Очень похожа на тебя, только чуть повыше. Поскольку я не мог жениться на тебе, пришлось выбрать Марию, и пока у меня не было причин раскаиваться. Сама увидишь. У меня с собой прекрасные фотографии.

Анна. Тебе не холодно? Ну, ясно, уши замерзли, вот ненормальный — возьми мою шаль и обмотай голову, утром было двадцать три градуса, а к вечеру еще похолодает, наверняка до тридцати дойдет. Нет, оставь, сними свою дурацкую шляпу, я укутаю тебя шалью. Вот теперь ты выглядишь замечательно. Ты вообще замечательный. Наверное, самый замечательный на свете. Ты даже не представляешь себе, как я по тебе соскучилась. Именно потому, что мне так хорошо. Когда человек так счастлив, он становится ненасытным!

Пасторская усадьба приветствует гостя подвесными фонарями на столбиках ворот и на лестнице, свечами в окнах, оставшимися от Рождества запахами. «Добро пожаловать в мой дом», — говорит Анна, когда они переступают порог и освобождаются от многочисленных одежек и сапог. — «Ты будешь жить в моем кабинете», — продолжает она, открывая дверь. Подвешенная к потолку керосиновая лампа освещает светлую мебель и светлые обои — внимательный человек узнал бы кое-что из комнаты Анны на Трэдгордсгатан. Рыжая Мейан и темноволосая Миа, рослые девицы, сестры, в опрятных синих платьях, ловкие, пахнущие потом, весело хихикая, втаскивают громадный сундук. «Сейчас будет кофе со свежими булочками, которые испекла Миа, — решительно говорит Анна. — Но сначала ты должен взглянуть на Дага. Пошли, познакомься с племянником».

«Хороший малыш, — говорит Эрнст без всякого интереса. — По-моему, похож на Карла. Только пенсне не хватает», — «Он спит днем, а ночью буянит, погоди, ты у себя внизу тоже его услышишь». «Ночные привычки тоже от Карла», — говорит Эрнст. «Все, хватит, — шепчет Анна, выталкивая Эрнста из детской. — Идем! Ты не оценил моего сына по достоинству, и я вообще-то немного обижена, но кофе ты все-таки получишь. Хенрик — самый добрый и хороший отец на свете, лучшего и пожелать нельзя. Если бы я ему не препятствовала, он бы менял сыну пеленки». «А почему бы и нет, если ему это нравится?» — спрашивает Эрнст. «Ну нет, это было бы просто неприлично, — наставительно отвечает Анна. — Давай садись сюда! Елку зажжем после обеда».

За окном со светлыми занавесками качается, переливается северное сияние. Далеким органом звенит водопад, гудит огонь за железными дверцами кафельных печей, теплый воздух пропитан ароматом Рождества и березовых дров.

Анна. …ну, а как мама?

Эрнст. …я видел ее в прошлом месяце, да, в середине декабря. Она была в хорошем расположении духа. Как мне показалось.

Анна. …ей одиноко?

Эрнст. Я не понимаю, что ты имеешь в виду под словом «одиноко». С ней фрёкен Лисен. У них было по горло дел со всеми рождественскими подарками, которые предстояло разослать.

Анна. Значит, на Рождество она была одна?

Эрнст. Не одна. С фрёкен Лисен.

Анна (нетерпеливо). Да, да, конечно. Я хочу сказать, к ней никто не собирался приехать? Ее никто из братьев не пригласил к себе?

Эрнст. Вроде бы нет. По крайней мере, она об этом не упоминала.

Анна. А у вас с Марией не возникло мысли пригласить ее на Рождество?

Эрнст. Это было невозможно. Мы справляли Рождество у родителей Марии.

Анна. А вы не могли…

Эрнст. Почему ты сама ее не пригласила?

Анна. Ты же знаешь отношение Хенрика. Я даже предложить не решилась.

Эрнст. Неужели он так чертовски злопамятен?

Анна. Он с трудом забывает унижения.

Эрнст. Да, мы вели себя не лучшим образом в то время.

Анна. Не лучшим.

Эрнст. Время лечит все раны. (Похлопывает ее по плечу.)

Анна. Он переживал, что я рожала не здесь, а в Академической больнице Уппсалы. Как только мама приходила меня навещать, Хенрик уходил. И наоборот. Кстати, он вовсе не страдал. Он был в бешенстве. И отказывался бывать в Трэдгордсгатан. Все время меня пилил, говорил, что я предала женщин здешнего прихода. Акушерка в Форсбуде тоже была обижена. У меня на несколько дней почти пропало молоко. Так я переживала. Хотя сейчас все опять наладилось. Правда, иногда вдруг всплывает масса прошлых обид. Чтобы в таком милом и добром человеке, как Хенрик, скрывалось столько ненависти — непостижимо. Мне хочется помочь ему, но…

Анна замолкает и проводит рукой по лицу — ото лба вниз, к подбородку и шее.

Эрнст. Мама говорила о Хенрике весьма дружелюбно. О том, что ты сейчас рассказала, она не упоминала. Она сказала, что вы счастливы, что у вас все хорошо, что ты, кажется, довольна, и она этому рада.

Анна. Да. (Молчание.) В октябре он получил письмо, написанное дрожащим, почти неразборчивым почерком. От деда. (Молчание.) Его дед просил о примирении. (Молчание.) Он хотел, чтобы мы с Хенриком приехали. Писал, что хочет попросить у своего внука прощения. (Молчание.) Хенрик показал письмо мне. Я спросила его, что мы будем делать. Он ответил совершенно спокойно, что не видит оснований для примирения с этим человеком.

Эрнст. А ты?

Анна. Я? А что я могла сделать? Иногда я ничего не понимаю. Иногда передо мной разверзается пропасть. И я отхожу в сторону, чтобы не упасть туда.

Эрнст. А можно отойти в сторону?

Анна. Я отхожу. И молчу. Через два-три часа все приходит в норму, и Хенрик опять самый нежный, веселый, милый человек на свете… Ну, да сам увидишь.

Эрнст. Анна!

Анна. Нет, нет! Он пришел.

(Я пишу о том, что вижу и слышу, иногда дело так спорится, что я забываю прислушаться к интонации, которая бывает важнее слов. Нет ли в голосе Анны налета настоящего, подавленного страха? Воспринимает ли Эрнст ее возможное беспокойство? Занималась ли Анна в своих мыслях тщательно скрываемыми и редко обнажаемыми ранами Хенрика, воспаленными, незалеченными ранами его души? Или она слишком занята сегодняшним днем, всем новым и неожиданным? Анна способна быть легкомысленно-отважной. Хенрик — человек мягкосердечный, любящий и по большей части веселый. Чередой проходят дни. Сами не зная почему, Анна с Хенриком начинают воспринимать друг друга все более отстраненно. «Откуда мне знать почему», — говорит извиняющимся тоном Анна. «Разве мне дано понять?» — потрясенно спрашивает Хенрик. «Не всегда же это возможно!» — возражает Анна. «Не знаю, почему меня должна мучить совесть», — бормочет Хенрик.)

Хенрик, громко топая, входит в прихожую: «Эрнст тут? Эрнст приехал!» На нем военный полушубок, вязаная шапка, шея и подбородок обмотаны вязаным шарфом. Брюки заправлены в меховые сапоги, в руках кожаный чемоданчик с пасторским сюртуком, ризой и деревянной шкатулкой, где лежит священный реквизит для причастия. У его ног вьется лапландский пес Як.

Когда Эрнст появляется в дверях столовой, Як, окаменев от отвращения, грозно рычит. «Молчать, Як! — кричит Анна, беря его за ошейник. — Это же Эрнст, глупая псина, мой брат, мы пахнем одинаково, если ты соблаговолишь принюхаться!»

«Дорогой мой Недотепа, как я рад тебя видеть», — говорит Хенрик, обнимая зятя. «Дорогой мой Плут, дай-ка посмотреть на тебя. Черт, ну и здорово же ты раздался! — восклицает Эрнст, хлопая Хенрика по щекам. — Прямо настоящий пират. Куда делся элегический поэт?» «Лес полезен для здоровья», — отвечает Хенрик, стаскивая с себя перчатки, шапку, полушубок и сапоги.

Он обнимает Анну и Эрнста и внезапно говорит: «Вот теперь я счастлив». Он растроган до слез, руки его опускаются, он приказывает Яку поприветствовать Эрнста и говорит, что Як — его оруженосец. В этих местах нужен защитник такого калибра. «Кстати, Як у нас большой церковник, — говорит Анна. — Когда Хенрик читает проповедь, он лежит в дверях ризницы. Знает и алтарную службу, и причастие. Нам надо немедленно садиться за стол! В семь придут женщины». «Какие женщины?» — спрашивает Эрнст. «По четвергам у нас кружок рукоделия, на него приходят женщины, и молодые, и старые, из всего прихода. Иногда собирается до сорока душ, тесновато бывает. Хенрик читает вслух, а потом мы пьем кофе, каждая приносит с собой что-нибудь к кофе. Погоди, сам увидишь, это вовсе не так глупо. Когда мы только сюда приехали, все сидели по домам. Теперь начинается хоть какое-то общение! Погоди, сам увидишь».

Моя мать рассказывала кое-что об этом кружке рукоделия. Сразу по приезде, приведя в порядок свой дом, они принялись систематически обходить прихожан и знакомиться. Анна сообщала, что по четвергам в семь вечера в пасторской усадьбе двери открыты для всех желающих. Устраивается кружок рукоделия с чтением вслух и вечерней молитвой.

Подозрительность со стороны жителей была очевидна: ага, ну-ну, новая метла! Пятидесятники и члены миссионерского союза отвергли приглашение: это соблазн дьявола. Коммунисты воротили нос: еще чего, чтобы их бабы распивали кофе с церковью, денежными мешками и военными — никогда. Безработные качали головами — что за штучки! Ведь с собой надо еду приносить. Кто, черт возьми, может принести с собой какое-нибудь угощение, когда тут не знаешь, как прожить день. Так что поначалу народу собиралось — кот наплакал. Приходило несколько набожных особ из крупных усадеб да три пожилые женщины из рабочего поселка, наверно, в знак протеста против взглядов, царивших на кухне дома. Постепенно (но очень медленно) любопытство победило. К тому же — и этого не следует забывать — моя мать была профессиональной медсестрой, а до местного врача приходилось добираться двенадцать километров по плохой дороге, акушерка же была в постоянных разъездах. Мать умело врачевала человеческие недуги, детей, животных и цветы. После консультации с врачом она приобрела небольшой набор инструментов и безопасных лекарств. Недугов было хоть отбавляй, и мать чувствовала себя значительной и деятельной. Отец, по свидетельству матери, делал скромные, но несомненные успехи.

Все началось с несчастного случая в заводской кузне. У одного рабочего оторвало руку, и он скончался от потери крови до прибытия врача и «скорой помощи». По традиции, бригада хотела бросить работу и разойтись по домам, так было заведено, когда кто-нибудь умирал. Руководство воспротивилось, ссылаясь на поставки и сроки (шла война, на заводе производили важную военную продукцию). Внезапно гнев выплеснулся наружу. После унижений 1909 года и разыгравшихся следом боев местного значения противоречия, загнанные внутрь, продолжали свербеть. Выключили рубильники, машины остановились, цеха и люди утонули в свинцово-серых сумерках.

Когда из заводской конторы наконец-то прибыл директор Нурденсон, пастор уже был там, он сидел на скамейке у стены с несколькими пожилыми рабочими. Остальные стояли, сидели или лежали прямо на полу — в конце августа было еще тепло. Нурденсон заговорил спокойно и вежливо, только одно колено у него сильно дрожало. Никто не ответил. Он обратился к пастору, тот тоже промолчал — сумерки, тишина, жара. Покинув кузню, Нурденсон позвонил настоятелю. Настоятель потом вызвал к себе пастора и сделал ему выговор, ссылаясь на несколько туманные слова Учителя о том, что, мол, Богу Богово, а кесарю кесарево.

Эпизод обсуждался на заводе и в усадьбах, вероятно, в несколько приукрашенном свете. Пастора посчитали одним «из наших». К тому же он легко сходился с людьми, у него была хорошая память на имена и лица, он навещал стариков и больных, говорил с ними просто и понятно, иногда пел какой-нибудь псалом или что-то другое, подходящее к случаю. Он без шума реформировал предконфирмационное обучение — знакомил своих учеников с вопросами, которые задаются во время конфирмационного экзамена, и ответами на них, отменил домашние задания и говорил с ребятами о том, что было интересно и им, и ему самому. Раз в месяц он устраивал вечера для прихожан, чаще всего в пасторской усадьбе, потому что протопить часовню было слишком трудно. Заказал в издательстве Социального церковного управления диапозитивы и отпечатанные лекции. Навестил главу Миссионерского союза и предложил сотрудничество. Шаг оказался неподобающим. Настоятель запретил контакты подобного рода, и миссионерский пастор в язвительных выражениях ответил отказом.

В приходе, без сомнения, началась скромная духовная деятельность, что было выгодно и Миссионерскому союзу, и пятидесятникам, поскольку конкуренция и борьба за души усилились и обострились. Вообще-то после того, как улеглось первое любопытство, пастору приходилось читать свои проповеди в довольно-таки пустой часовне, в большой церкви пустота была еще заметнее. Но мало-помалу, страшно медленно, на мессы и вечерние псалмопения стало приходить все больше людей.

К этому следует добавить, что мать с отцом были красивой парой, жившей в очевидном согласии на ярко освещенной сцене пасторской усадьбы с дверьми нараспашку. Никто не ставил под сомнение их благие намерения.

Собрание кружка рукоделия — процедура неспешная, но имевшая успех, особенно зимой. Этим вечером в семь часов в пасторской усадьбе собралось двадцать девять женщин. Они основательно закутаны, в руках мешочки с рукоделием и угощение (у каждой корзинка, в ней — термос с кофе, сливки, сахар, чашка, ложка, блюдце, а также булочки и печенья в разных количествах и разного качества). Корзинки принимают Миа, Мейан и несколько дежурных конфирмантов. Обеденный стол быстро переоборудуют в кофейный, принесенный с собой кофе (с цикорием, кстати, поскольку идет вторая военная зима) сливают во вместительный хозяйский медный кофейник. Итак, гости снимают с себя многочисленные одежки, на стульях в прихожей и на лестнице растет гора пальто и шуб, женщины воспитанно сморкаются, приглаживают волосы перед зеркалом, слышны сдержанный гомон и гул. Анна и Хенрик, стоя в дверях, приветствуют пришедших. Керосиновые лампы, свечи, огонь в кафельных печах, внесенные в столовую столы и все имеющиеся и занятые у соседей стулья. «Здравствуйте, здравствуйте, добрый вечер, как хорошо, что вы, фру Пальм (Густавссон, Даниэльссон, Юханссон, Юханссон, Юханссон, Талльрут, Гертруд, Карна, Альма, Ингрид, Текла, Магна, Альва, фру Дебер, Гюлльхеден, Андер, Мэрта, фру Флинк, Веркелин, Крунстрём) сумели прийти, захотели прийти, у нас сегодня много народа, несмотря на мороз. Это мой брат, Эрнст Окерблюм, он только что приехал из Норвегии, там, кажется, еще холоднее. Сейчас будет очень кстати выпить по чашечке кофе, мама прислала мне сто граммов настоящего яванского. Мы высыпали его в кофейник. Фру Веркелин, я приду к вам завтра, если вас это устроит, и посмотрю вашу свекровь».

Анна замечает что фру Юханссон прячет левую руку за спиной, два пальца обмотаны тряпочкой и перевязаны шнурком — «просто по-дурацки обожглась о плиту». «Ничего, подлечим, наш врач дал мне мазь, займемся, когда начнется чтение, у меня есть болеутоляющие таблетки». «Да, жуть как болит», — смущенно бормочет фру Юханссон.

Гости суетливо, с церемониями рассаживаются. На стол наконец-то водружают медный кофейник. Разговоры становятся чуть оживленнее, звенят ложки и чашки. Это прелюдия, протяжная, в сдержанном темпе.

Хенрик занимает место за столиком у окна, деля керосиновую лампу с фрёкен Нюквист, фру Флинк и кроткой Альвой, которая, несмотря на свою умственную отсталость, вполне справляется с разного рода рукоделием. Он раскрывает книгу и просит тишины. После чего пересказывает содержание последних глав. Выбор литературы весьма необычный, чтобы не сказать дерзкий: «Анна Каренина» Толстого.

Хенрик (читает). «В первый же день приезда Вронский поехал к брату. Там он застал приехавшую из Москвы по делам мать. Мать и невестка встретили его как обыкновенно; они расспрашивали его о поездке за границу, говорили об общих знакомых, но ни словом не упомянули о его связи с Анной. Брат же, на другой день приехав утром к Вронскому, сам спросил его о ней, и Алексей Вронский прямо сказал ему, что он смотрит на свою связь с Карениной как на брак; что он надеется устроить развод и тогда женится на ней».

Анна, пока идет чтение вслух, удаляется на кухню вместе с фру Юханссон — светлокожей, круглолицей женщиной с голубыми глазами, ее обычно румяные щеки белеют от боли, губы дрожат, когда Анна обнажает уже загноившуюся рану. Кожа с внутренней стороны среднего и безымянного пальцев слезла совсем. Теперь предстоит снять обручальные кольца. Анна и фру Юханссон на кухне одни, если не считать Яка, который спит на своей подстилке под мойкой. «Я позову брата и принесу острые щипцы, — решительно говорит Анна. — До завтра ждать нельзя, иначе может начаться гангрена». У Эрнста побелел нос, но он берёт щипцы и, перекусив кольца, разгибает их. После чего Анна накладывает на рану мазь, перебинтовывает руку и делает перевязь. Эрнст приносит и разливает коньяк. Фру Юханссон серьезно кивает, Анна с Эрнстом кивают в ответ, и все трое одним глотком опустошают стаканы — коньяка было на донышке.

Анна. Левой руке теперь нужен покой. Справитесь?

Фру Юханссон. Справлюсь как-нибудь.

Анна. А завтра я позвоню доктору и спрошу, надо ли показать ему рану. Я не решаюсь целиком брать на себя ответственность.

Фру Юханссон. Спасибо, все будет в порядке.

Анна. Возьмите несколько вот этих болеутоляющих таблеток на ночь, чтобы поспать. Но днем постарайтесь терпеть боль.

Фру Юханссон. Спасибо, спасибо, потерплю.

Анна. Пойдемте слушать чтение?

Фру Юханссон. Наверно.

Анна. Что случилось, фру Юханссон?

Фру Юханссон. Не знаю. Не знаю, стоит ли говорить.

Анна садится. Эрнст отошел от освещенного кухонного стола к мойке и устроился там, он курит и осторожно налаживает отношения с Яком, который ведет себя уже не так агрессивно.

Анна. Посидим минутку.

Фру Юханссон (после паузы). Может, все ничего. Дети выросли. Дочка — учительница младших классов в Худиксвалле, а парень во флоте, призван пожизненно. Мы с Юханнесом — мужем моим то есть — уж два года как одни, и у нас все ладно. Все хорошо. Юханнесу дали работу полегче после того, как он легкими болел, — работает в заводской конторе, все хорошо. (Молчание.)

Анна. Но что-то все-таки не очень хорошо?

Фру Юханссон. Не знаю. Не знаю, как сказать.

Анна. Может быть, мой брат…

Фру Юханссон. Нет, нет, Бог с вами. Я, верно, делаю из мухи слона. (С разгону.) Дело в том, что у моей племянницы, которая замужем в Вальбу, есть сынок семи лет. Папаша сбежал пару месяцев тому назад. Брак был не особенно удачный. Кто тут виноват, постороннему судить трудно, так что я не осуждаю. Но мы с Юханнесом решили, что все-таки мальчику, его Петрус зовут, надо жить у нас. Племянница-то поехала в Евле, к родителям мужа. Там она устроилась работать на кухню в городской гостинице, неплохо в общем. Папаша исчез бесследно, а так все нормально. Петрус, само собой, теперь пойдет в школу здесь, в Форсбуде. Занятия-то осенью начнутся?

Анна. Ему семь?

Фру Юханссон. Он немного припозднился, но я говорила с учительницей, и она сказала, что препятствий не будет. Некоторые дети начинают и позже… (Молчание.)

Анна (осененная догадкой). Что-то не так с Петрусом?

Фру Юханссон. Не знаю.

Анна. У него какие-нибудь трудности? Он…

Фру Юханссон. Нет, что вы. Он умеет и читать, и писать, и считать. Он скорее — как бы это сказать — развитой. И по большей части хороший мальчик, помогает, слушается. И, похоже, привязан и ко мне, и к Юханнесу. У мужа маленькая мастерская во дворе, и он любит… В свободное время они с Петрусом не вылезают оттуда.

Анна. Но все же что-то не так?

Фру Юханссон. Учительница милая, но она на следующий год уходит на пенсию. Так что с ней я говорить не могу, я пыталась, но сбилась, еще не начав как следует.

Анна. Петрус болен?

Фру Юханссон. Нет, нет. (Неуверенно, тихо.) Он страдает. Муж не замечает, а я…

Анна. Страдает?

Фру Юханссон. У него глаза растерянные, не все время, но ежели присмотреться, так сказать. Бегает, бегает, а потом вдруг…

Анна. Приведите сюда Петруса, фру Юханссон, мы поговорим с ним.

Фру Юханссон (беспомощно). Хорошо.

Анна. Может, это возрастное.

Фру Юханссон. Может.

Анна. Или ему кажется, будто мама…

Фру Юханссон. Возможно.

Анна. Приходите с ним на следующей неделе. В субботу у нас базар, так что сейчас…

Фру Юханссон. Ясное дело. Сейчас много чего…

Анна. Пойдемте, присоединимся к остальным?

Фру Юханссон. Не рассказывайте ничего об этом.

Анна. Но я должна рассказать Хенрику.

Фру Юханссон. Да, само собой.

Анна. Идемте. Пастор, наверное, уже решил, что нам не нравится, как он читает.

Через час или около того Хенрик захлопывает книгу и встает. Огонь в печах погас, стеариновые свечи домашнего изготовления горят так быстро, что почти совсем ушли в подсвечники. Керосиновые лампы, одолеваемые сном, потихоньку коптят. Уютно, тепло, кое-кого совсем сморило. Хенрик, сцепив пальцы, читает благословение. Потом предлагает спеть псалом Еспера Сведберга «День прошел» — «Вы ведь знаете его?» Анна усаживается за пианино. Хенрик и Эрнст запевают, прихожане подпевают в твердой уверенности, что улицы небесного Иерусалима вымощены золотом: «День прошел, и ночь близка. Солнце село в облака. Ты прииди к нам, Иисус. Не вводи нас во искус. Укрепи и сохрани. Страх из жизни изгони. Мир в душе, покой во сне».

В половине десятого последняя гостья, нацепив на себя все одежки, вываливается в ночь, держа в руках мешочек с рукоделием и опустошенную корзинку. Анна будит своего кротко дремлющего сына и перепеленывает его. Когда она усаживается в низкое креслице, чтобы покормить ребенка, пес, тяжело дыша, укладывается ей на ноги. Ответственность его возросла. Раньше надо было защищать и заботиться о двух богах, теперь их стало трое, это нелегко. Як, зевая и пуская слюни, борется с ревностью.

Управившись с делами, Анна с Яком спускаются вниз — Эрнст и Хенрик сидят за убранным столом и жуют бутерброды с козьим сыром, запивая их молоком. Патефон, последовавший за хозяйкой с Трэдгордсгатан, уже заведен. На диске — пластинка фирмы «Виктор» с последним шлягером. «Прошу, — говорит Эрнст, — это тебе подарок, Анна, вроде как запоздалый рождественский презент». «Что это?» — с любопытством спрашивает Анна. «One-step, — с вызовом отвечает Эрнст, — последняя новинка из Нью-Йорка, самый модный танец. One-step, он называется one-step». Из красной трубы патефона выскакивают синкопы Соала Милтона. «Вот как его танцуют, страшно увлекательно», — говорит Эрнст, демонстрируя па. Через две-три минуты Анна начинает ему подражать. Он притягивает ее к себе, и они танцуют one-step вдвоем. Хенрик и Як наблюдают, отмечая радость брата и сестры, их близость, рвение, смех. «Еще раз», — кричит Анна, заводя патефон. «Теперь с тобой», — говорит она задорно и тянет Хенрика за руку. «Нет, нет, только не я», — протестует Хенрик, отступая. «Идем, не глупи, ведь весело же, а?» — «Нет, нет, мне гораздо веселее смотреть на вас с Эрнстом». «Танцуем все вместе, — восклицает Анна, в ней уже взыграло упрямство, щеки раскраснелись, — Ты, я, Эрнст — и Як!» — «Нет, Анна, отстань, не конфузь меня». «При чем тут конфуз?» — смеется Анна, сбрасывая с себя туфли, волосы у нее уже распущены не без помощи Эрнста, позаботившегося о нескольких шпильках и двух гребенках. «Вот гак! — восклицает она, поднимая руки. — Вот так! Иди же, Хенрик, ты ведь замечательно танцевал, помнишь Весенний бал?» «То был вальс», — возражает Хенрик. «Пожалуйста, будем танцевать вальс под one-step, — призывает Анна, обнимая мужа. — Это твой пасторский сюртук мешает. Мы его снимем!» И она принимается расстегивать пуговицы на животе и дальше вниз. Эрнст заводит патефон. Хенрик прижимает к себе жену. «Ты меня раздавишь», — кричит она с ноткой раздражения. Он приподнимает ее и отпускает, легонько толкнув в грудь так, что она, попятившись, натыкается на стул. Он качает головой и громко хлопает за собой дверью.

Эрнст со смущенной улыбкой поднимает адаптер. «Не только Хенрику не нравится one-step», — говорит он без уверенности в голосе и, сняв пластинку с диска, засовывает ее в зеленый картонный конверт. В ту же секунду дверь рывком распахивается, и в комнату входит Хенрик! «Я знаю, я вел себя по-идиотски», — говорит он быстро извиняющимся тоном. «Мы хотели только немножко поиграть, подурачиться», — с нежностью отвечает Анна. «Я вечно порчу игру, — отзывается Хенрик. — Ничего не поделаешь».

«Давайте разведем огонь, посидим, поболтаем», — предлагает Эрнст, переводя разговор. «Мы с Яком почувствовали себя ненужными, — говорит Хенрик в жалкой попытке пошутить. — Мы с Яком склонны к ревности. Правда, Як?»

Огонь трещит с новой силой, дверцы кафельных печей раскрыты, керосиновая лампа слабо освещает круглый стол у окна. Все трое сидят рядком на диване: Эрнст, Анна, Хенрик. Эрнст набивает трубку и неспешно ее разжигает. Як спит на подобающем расстоянии, время от времени открывая один глаз или навостряя ухо — нельзя терять из виду ни богов, ни их ненадежных друзей.

«Я летал на самолете,— внезапно говорит Эрнст. — Наш институт арендует у норвежской армии «Форман Гидро». У машины два мотора и два крыла, она взлетает и садится на воду. Мы ежедневно поднимаемся в воздух для наблюдения за погодными фронтами, измеряем температуру и давление. И фотографируем сверху скопления облаков. Иногда идем на высоте три тысячи метров, в таких случаях приходится пользоваться кислородом, иначе дышать трудно. Однажды мы поднялись на четыре тысячи метров, и небо стало темно-синее, почти черное. Все краски пропали, а звук мотора делался все слабее и слабее». «Тебе не страшно?» — спрашивает Анна. «Страшно? Наоборот. Появляется невероятное ощущение — не знаю даже, как сказать, — ощущение власти. Нет, не власти. Совершенства. И я буквально теряю голову от счастья! Мне хочется броситься в этот воздушный океан и поплыть самому. И тогда я думаю: вот так себя чувствовал Создатель в седьмой день, когда увидел, что его Творение хорошо».

Здесь уместно рассказать, как получилось, что семилетний Петрус Фарг остался в пасторской усадьбе. Был конец января, мороз сменился серой пронизывающей оттепелью с внезапными дождями и хлестким снегом. Погода выкидывала странные штуки: как-то ночью разыгралась гроза, и молния ударила в заводской трансформатор.

Однажды утром, когда Анна спустилась к завтраку в половине восьмого (Хенрик уже ушел в пасторскую контору, которая открывалась в восемь), она увидела фру Юханссон за чашкой кофе и бутербродом. На скамеечке возле дровяного ларя сидел Петрус Фарг. Мейан сновала между кухней и кладовкой — ей предстояло сегодня много печь, поэтому особого восторга в связи с визитом гостей она не испытывала. Миа где-то убиралась, напевая при этом, — она любила петь, когда бывала не в духе. Фру Юханссон тотчас поднимается со стула и, слегка присев, здоровается. Рука у нее по-прежнему забинтована. Петрус тоже встает и после напоминания кланяется. Анна, совершенно забывшая про свое обещание, немного сбита с толку и потому отвечает очень коротко, а фру Юханссон немедленно начинает извиняться за вторжение. Анна, прихватив большую чашку с чаем и бутерброд, приглашает гостей пройти с ней в столовую.

Петрус Фарг стоит у торца стола, заложив руки за спину, худенький, высокий мальчик с толстыми губами и большими невыразительными глазами, высоким лбом, прямым, выпирающим носом, крупными красными ушами и волосами, постриженными под ежик. Одет он основательно — толстый свитер с чересчур длинными рукавами, темно-синие короткие брюки с большой заплатой на заду и длинные черные вязаные чулки. Ботинки остались в сенях. У него насморк, он шмыгает носом, из одной ноздри течет сопля, которую он по мере надобности украдкой слизывает.

Фру Юханссон извиняется еще раз: она не договорилась заранее, пришла слишком рано. Анна пьет чай и вежливо бормочет, что, мол, ничего страшного, она ведь обещала, хорошо, что фру Юханссон наконец-то решилась, как рука? Спасибо, лучше, уже может шевелить пальцами, доктор был доволен помощью, оказанной фру пасторшей.

Анна, поставив чашку, подзывает Петруса. Он сразу же поворачивается к ней и подходит, но руки по-прежнему держит за спиной. Смотрит на нее без страха или робости, но в то же время как бы мимо, точно слепой. «Дай мне посмотреть твою руку», — говорит Анна. Он кладет ладошку в руку Анны — узкая, длинная ладонь с длинными пальцами, отчетливыми прожилками, сухая, шершавая кожа, обкусанные ногти, на указательном пальце ноготь обгрызан до мяса. Фру Юханссон качает головой: «Страшное дело, как он грызет ногти. Я уж и горчицей мажу, и уговариваю, и обещаю награду — ничего не помогает». Анна, не отвечая, переворачивает ладошку: внутренняя сторона испещрена красноватыми черточками и узорами — старческая рука.

Анна. Так осенью пойдешь в школу?

Петрус. Да.

Анна. Нравится?

Петрус. Не знаю. Я же там не был.

Анна. Но ты уже умеешь читать и писать?

Петрус. И считать. Таблицу умножения знаю.

Анна. И кто тебя научил?

Петрус. Сам.

Анна. Никто не помогал?

Петрус. Нет.

Анна. А не дядя Юханнес?

Петрус. Когда мы бываем с дядей Юханнесом в мастерской, он обычно меня спрашивает, а я отвечаю.

Анна. А друзья у тебя есть?

Петрус (молчит).

Анна. Я хочу сказать, ты играешь с какими-нибудь мальчиками?

Петрус. Нет.

Анна. Значит, ты совсем один?

Петрус молчит.

Анна. Может быть, тебе нравится быть одному?

Петрус. Наверно.

Анна. А что ты читаешь?

Петрус молчит.

Анна. У тебя есть какие-нибудь книги?

Петрус молчит.

Фру Юханссон. У нас есть несколько старых рождественских журналов, да муж иногда покупает газету «Ефле дагблад». Так что по большей части он читает энциклопедию, хотя у нас всего один том: от Крагдюва до Юлланд. Это пробный экземпляр, Юханнес купил его всего за семьдесят пять эре.

Анна. По-моему, у меня есть несколько книжек, которые тебе понравятся, Петрус. Подожди, сейчас увидишь.

Она подходит к белому книжному шкафу со стеклянными дверцами и, поискав немножко на нижней полке, вытаскивает толстую книгу с золотым корешком и золотыми буквами на красном коленкоровом переплете. Это «Скандинавские сказки», «переработанные и изданные для детей». Почти на каждой странице — иллюстрация, некоторые цветные. Анна кладет книгу на стол перед Петрусом. «Пожалуйста, — говорит она. — Читай, а когда прочитаешь, у меня найдутся другие, не хуже. Бери, Петрус! Сейчас только обернем ее, как оборачивают школьные учебники, чтобы не запачкалась».

Фру Юханссон. Поблагодари как следует.

Петрус. Спасибо.

В нескольких километрах к югу от пасторской усадьбы, там, где Грэсбэккен впадает в Евлеон, располагается лесопильня. Она принадлежит Заводу и обслуживается двадцатью двумя работниками, которые живут со своими семьями в нескольких ветхих домах барачного типа над лесоспуском. Пиломатериал переправляется на заводской причал по одноколейке. Вокруг покосившихся распиловочных навесов с полуобвалившимися крышами громоздятся штабеля пахучей древесины. Плотина над лесопильней глубокая, через закрытые зимой и летом шлюзы пробиваются тонкие струйки воды.

Однажды в середине февраля происходит следующее: бригадир коротко объявляет, что Арвид Фредин уволен с сегодняшнего дня, и ему приказано в недельный срок освободить жилье. Поначалу сообщение не вызвало ни протестов, ни комментариев. Работа продолжается как обычно и на лесопилке, и у товарняка. За завтраком в одиннадцать утра кое-кто из сортировщиков начинает обсуждать увольнение, считая его несправедливым. Конечно, Арвид Фредин болтун и выпивоха, но рабочий хороший, это все признают, ни разу не получал замечаний за прогулы или пьянку на работе.

Сам Арвид стоит во дворе непривычно тихий, руки безвольно повисли. Вид у него ошеломленный и, похоже, убитый. Жена, открывая через равные промежутки окно, велит ему что-то делать: сходить в контору, поговорить с начальством, пожаловаться Нурденсону. С этим мириться нельзя!

Во время перерыва на завтрак и по дороге на вечернюю смену многие останавливаются поговорить с Фредином. «Тебя уволили за то, что ты сказал на собрании в понедельник, — говорит Монс Лагергрен, один из самых старых работников, который уже начинает заниматься социал-демократической политикой. — Я предупреждал тебя, чтобы ты не распускал язык». «Я был не хуже других», — возражает Арвид. «Возможно, но ты прочитал кое-что, что сам написал. Что-то вроде манифеста или черт его знает, как это обозвать», — отвечает Монс, раскуривая кисловатую трубку.

На грязном, раскисшем дворе собралось еще человек десять. «Они хотят создать прецедент, — говорит Андерс Эк, делая шаг в сторону лесопильни. — Идем же, черт побери, а то еще больше неприятностей будет». Никто не двигается с места, все продолжают стоять.

Хенрик навещает больную в южном бараке. У одной из его учениц свирепая простуда, девочка никак не поправляется, сильно кашляет, задыхается. Наверное, это вовсе не простуда, а что-то похуже. Хенрик только что говорил с матерью, и они решили, что нужно посоветоваться с доктором, Хенрик обещает позвонить сегодня же.

Выглянув в окно, Хенрик видит толпу. «Что там еще?» — спрашивает он у фру Карны. «Не знаю, — раздраженно отвечает та. — Теперь вечно какие-нибудь склоки. По-моему, они уволили Арвида. Арвида Фредина. Чего там говорить. Настоящий агитатор, пьяница и драчун. Болтает, что мы, дескать, должны примкнуть к мировому коммунизму и пристрелить Нурденсона или повесить его на колокольне. Не знаю, лучше ничего не знать. На прошлой неделе он был у нас, шумел с Ларссоном, заставлял его что-то подписать. Пришлось позвать соседа, чтобы тот помог его домой доставить. Так что ежели он уедет, я не буду против».

Хенрик прощается и выходит во двор. В этот момент на холме появляется бригадир, но близко не подходит. Он пытается действовать уговорами: «Пошли, ребята. Давно пора, не будем наживать еще больше неприятностей». Никто не двигается, при этом некоторые удивляются сами себе. «Успокойся, придем через десять минут»,— говорит кто-то. «Ну, тогда я спускаюсь, подожду там, не хочу слушать вашу дерьмовую болтовню». «Коли идешь вниз, так пришли сюда остальных».

Бригадир, не ответив, поворачивается и уходит. Вообще-то он мог бы позвонить в заводскую контору, там имеется что-то вроде местного телефона, но он этого не делает.

«Вопрос не в Арвиде Фредине, — говорит Юханнес Юханссон. — Дело больше в принципе. Мы должны дать им понять, что не согласны…» «С чем? — спрашивает кто-то. — Не согласны с тем, что Арвида уволили, хотя он пьет и болтает черт знает что?» Неодобрительный гул. «Они хотят создать прецедент, — хриплым голосом упрямо твердит свое Андерс Эк. — Создают прецедент и выбирают для этого Арвида Фредина, потому что он умеет писать и выражать свои мысли. Конечно, он опасен, вот его и вышвыривают. А не потому, что он пьяница и дерьмо».

Говорится это вполне добродушным тоном. Все смеются, даже Арвид улыбается. «Как бы там ни было, но мы не можем согласиться с тем, как они поступили с Арвидом Фредином, — решительно говорит Монс Лагергрен. — Мы должны высказаться четко и ясно, но вежливо. Орать и ругаться незачем. И так сыты этим по горло. Агитаторы из Евле нам не помогли. Наоборот».

Собравшиеся согласны с Лагергреном. Собственно, Арвида Фредина не особо любят здесь, пусть он хороший и умелый работник, но больно языком треплет и читает отрывки из никому неизвестных книг.

На какое-то время наступает молчание. Надо бы начинать вечернюю смену, давно уже пора. Бригадир — приличный человек, его хорошо здесь знают, он из местных. Понапрасну не ругается, но у него могут быть неприятности, если работа не возобновится. Несмотря на это, все продолжают стоять — мрачные, в нерешительности. «Давайте соберемся и как следует все обсудим, — говорит Юханнес. — В этом деле много разных моментов, нам не решить эту проблему, стоя здесь с разинутыми ртами». Гул одобрения. «Тогда вопрос в том, где нам собраться, — продолжает Юханнес. — Надо позвать и ребят с завода, а не только наших. Ежели мы соберемся в помещении завода, нас выгонят, и опять будут неприятности. На улице в эту чертову погоду не получится, а на сеновале у Роберта холоднее, чем на улице».

«Можно собраться в часовне, — говорит Хенрик, не дав себе времени на обдумывание. — В часовне будет тепло, по крайней мере после мессы. Печи топятся все утро. Там помещается сто пятьдесят человек, этого ведь хватит?» Хенрик вопрошающе обводит взглядом присутствующих. Закрытые, недоверчивые, удивленные лица. «В часовне? — переспрашивает Юханнес. — А что скажет на это настоятель?» «Я имею право устраивать собрания и встречи, мне дано такое право». «Вот как? — говорит Лагергрен, в голосе которого все еще слышится удивление. — Ну что, примем предложение пастора?» — «А почему бы нет, ежели только пастор не передумает». «Не передумаю»,— заверяет Хенрик насколько возможно спокойно. «В воскресенье, в два?» — предлагает кто-то. «Подходит», — отвечает Хенрик. «Вы, пастор, тоже придете?» — «Разумеется. Ключ-то у меня».

Той же ночью Анну и Хенрика разбудила гроза, разыгравшаяся в Форсбуде. Над озером Стуршён, горными грядами и горами словно гремит непрерывная канонада. Град волнами накатывает на крышу. «Никогда в жизни не видела такой странной погоды», — шепчет Анна. Она зажигает свечу, приносит Дага, который безмятежно спит, не обращая внимания на грохот. Все трое лежат в кровати Хенрика. «Гроза в феврале — прямо Судный день».

Постепенно гром стихает, теперь лишь зарницы вспарывают небо да кротко шумит дождь. «Что это за звуки на веранде?» — вдруг спрашивает Анна, разом проснувшись. «Никаких звуков, тебе показалось». — «Нет, не показалось, кто-то стучит в застекленную дверь». — «Кто же, призрак, что ли?» — «Нет, тихо, неужели не слышишь?» — «Ты права, на веранде кто-то есть».

Анна зажигает керосиновую лампу, они накидывают халаты, суют ноги в тапочки, лестница скрипит. Теперь стук слышен совершенно отчетливо — слабый, отрывистый. Хенрик отпирает замок и открывает. Анна светит лампой: на лестнице, вырисовываясь на фоне дрожащего снежного света, стоит, пригнувшись, темная фигура. Это Петрус в чересчур длинном дамском пальто, громадной фуражке и сапогах. Он стоит, не шевелясь, руки беспомощно повисли, козырек фуражки закрывает глаза, рот полуоткрыт. Анна протягивает руку и, втащив его в прихожую, снимает с него фуражку. Взгляд голубых глаз безжизненный, лицо бледное, губы дрожат. «Замерз?» спрашивает Анна. Он мотает головой. «Зачем ты пришел?» — спрашивает Хенрик. Опять мотанье головой. «Идем, я тебе молока согрею, — приглашает Анна. — Сними пальто и сапоги». Опустив голову, мальчик послушно плетется за ней.

Утром Миу посылают к Юханссонам, которые только-только проснулись и обнаружили пропажу. На кухне пасторской усадьбы ранние гости. Юханнес с женой, стоя посреди кухни, рассыпаются в извинениях. Когда один переводит дух, вступает другой. Миа, сидя за кухонным столом, ест свою утреннюю кашу. Мейан хлопочет у плиты. Хенрик безуспешно предлагает гостям выпить кофе или хотя бы сесть. Анна пошла в комнату для гостей, чтобы разбудить Петруса, что излишне. Он уже проснулся и, съежившись в комочек, укутавшись в красный плед, прижался к спинке кровати — из-под пледа выглядывают широко раскрытые, водянистые глаза на бескровном лице. В зрачках мечется слепой вихрь, сухие губы крепко сжаты. Анна, взяв стул, садится напротив своего удивительного гостя. «Идем, — говорит она мягко. — За тобой родители пришли».

Петрус (помолчав). Они мне не родители.

Анна. Они вместо родителей.

Петрус. Не хочу.

Анна. Они ведь славные люди, Петрус.

Петрус. Да.

Анна. Лучше и не найдешь.

Петрус. Да.

Анна. Значит, пойдешь?

Петрус. Да.

Анна. Никто на тебя не сердится.

Петрус. А почему кто-то должен сердиться?

Анна. Нет, нет, конечно, ты прав.

Петрус. Только я не хочу.

Анна. Это не тебе решать, Петрус.

Петрус. Да.

Он смиренно встает, Анна позволяет ему не снимать пледа. Покорно и грустно он тащится за ней через прихожую и столовую в кухню. Увидев приемных родителей, он останавливается и плотнее закутывается в плед. Анна, стоя сзади, пытается подтолкнуть его поближе, но безрезультатно — он не двигается с места.

Фру Юханссон, которая только что произнесла что-то кроткое, но горестное, обрывает себя. «Иди сюда, Петрус», — говорит приемный отец, делая шаг в сторону мальчика. Тот молниеносно поворачивается и вцепляется в Анну, прижимается лицом к ее животу, она растерянно и беспомощно гладит его по голове. Юханнес пытается осторожно разжать его руки, но тот не дается, Юханнес дергает сильнее, Анна с вцепившимся в нее Петрусом плашмя падает на пол. Тогда Юханнес, уже не жалея сил, хватает мальчика, заламывает ему руки, перехватывает поперек живота и поднимает вверх. Молча, не издавая ни звука, мальчик отчаянно старается высвободиться. Извивается, брыкается, царапается, пытается укусить приемного отца за руки.

«Отпустите его, — говорит Хенрик. — Отпустите, так продолжаться не может». Юханнес опускает мальчика на пол, и тот немедленно вцепляется в Анну. Фру Юханссон стоит, прижав руку ко рту, она словно окаменела. Юханнес тяжело дышит, лицо у него красное, в глазах слезы. «Не понимаю, — говорит он. — Не понимаю. Мы же с Петрусом такие друзья. Разве нет?» Но мальчик не отвечает, не делает ни одного движения, только льнет к Анне. Она положила руки ему на голову. Миа беспомощно замерла на стуле, завтрак стынет. Мейан забывает вычистить из плиты золу.

«Пусть Петрус останется на пару дней, — произносит наконец Хенрик. — Он успокоится и подумает». «Конечно, пусть поживет у нас пару дней», — говорит Анна. Приемные родители растерянно смотрят друг на друга, возможно, они испытывают унижение, во всяком случае, глубокое смущение. Предложение пастора принимается без слов благодарности.

Церковный приход состоит из четырех общин, расположившихся вокруг чересчур просторной церкви, построенной в начале прошлого века. Пасторская контора уже много лет помещается в западном флигеле настоятельского дома. Контора представляет собой вытянутую холодную комнату с тремя столами в ряд у окон. Здесь хозяйничают ординарный пастор, младший пастор (это Хенрик) и звонарь, который сидит ближе всех к двери. У противоположной стены стоят длинный деревянный диван с потертой кожаной обивкой, два стула и дубовый стол. На столе — графин с водой и церковные журналы. В торце комнаты изо всех сил старается железная печка, но из дряхлых окон так сильно дует, что господам разрешено оставаться в пальто, шарфах, ботах и валенках. Возле дивана — дверь в комнату, где настоятель может вести доверительные беседы, и короткий коридор, ведущий в архив и небольшую библиотеку. Полы покрыты вытертым линолеумом, над диваном висит картина в черной деревянной раме, изображающая Доброго пастыря с агнцем и львом. Пахнет сыростью, плесенью и тяжелой верхней одеждой.

Контора открыта по будням с восьми до десяти. Здесь решаются практические вопросы: крестины, похороны, свадьбы, принятие в члены общины, переезды. Спасение душ ограничивается регулярным посредничеством между воюющими супругами. Эти деяния совершаются настоятелем в его кабинете. Прочие так называемые «доверительные» беседы ведутся в архиве, где стоят два хлипких стула.

Утро в начале марта 1915 года. Ледяной дождь хлещет по грязным стеклам. Свет зыбкий, ленивый.

Звонарь, работающий по совместительству в народной школе, правит тетради. Хенрик занят справкой о переезде, у его стола стоит молодая пара, женщина почти на сносях. Ординарный пастор обсуждает похороны. Вдова, ее сестра и зять тихо о чем-то беседуют, для одетой в траур бормочущей и плачущей жены усопшего принесли стул. Дверь в комнату настоятеля Граншё приоткрыта. Он громко разговаривает по телефону, белая бородка подпрыгивает, блестят очки.

Дверь в сени резко распахивается, входит инженер Нурденсон. На нем перепоясанный полушубок, брюки заправлены в грубые сапоги, каракулевую шапку он с головы стащил, жидкие седые волосы встали торчком. Голова выдвинута вперед, нос покраснел от ветра и насморка. Быстрым наметанным взглядом черных глаз он находит нужного ему человека. Не терпящим возражения тоном он бросает через всю комнату, что желает поговорить с пастором Бергманом — немедленно. Хенрик предлагает инженеру Нурденсону присесть и чуть-чуть подождать: «Я скоро закончу». Нурденсон нетерпеливым жестом бросает перчатки на стол с религиозной литературой, замирает, словно обдумывая, не уйти ли, гневно хлопнув дверью, потом вздыхает и усаживается на скрипучий диван. Вынимает очки, несколько минут изучает последний номер «Нашего пароля», но скоро отбрасывает его и закуривает. «Простите, — говорит звонарь, — но в пасторской конторе не курят». «Сейчас курят», — отвечает Нурденсон, растягивая губы в ухмылке, которая не затрагивает глаз. Мужество звонаря на сем иссякает. Слабым взмахом руки он указывает на объявление, висящее у двери, и возвращается к своим тетрадям.

Настоятель, закончивший разговор по телефону, по опыту определил, что в его конторе что-то происходит. Он выходит и видит Нурденсона, который, поднявшись, сердечно жмет ему руку: «Я не вас ищу, брат, а вашего младшего пастора», — говорит Нурденсон, вытягивая длинный палец. «За чем же дело стало?» — вежливо спрашивает настоятель. «Он делает вид, что занят», — отвечает Нурденсон. «Иди сюда, Бергман, звонарь доделает. Подойди сюда, пожалуйста».

Хенрик поднимает глаза от своей писанины и неохотно, но покорно встает. «Инженер хочет поговорить с тобой, можете устроиться в моем кабинете, я все равно иду завтракать». Настоятель вынимает карманные часы: «Уже десять, самое время. Прошу вас, входите! Здесь вам никто не помешает».

Нурденсон усаживается на стул для посетителей и опять закуривает. Хенрик придвигает массивный стул с высокой спинкой — в кресло у стола сесть не решается. Окно застеклено цветным стеклом. Тикают настенные часы.

Нурденсон. Всю жизнь прожил здесь у Стуршёна, но подобной погоды в феврале никогда не видел. Точно сам черт с цепи сорвался.

Хенрик. Люди утверждают, что инфлюэнцу принесла с собой погода. Не знаю, чему и верить.

Нурденсон. Не погода, а война, пастор. Миллионы трупов разлагаются. Инфекция переносится ветром. Но скоро этому конец. Американцы найдут повод, и все закончится. Поверьте.

Хенрик. Через год, два, пять?

Нурденсон. Весьма скоро. Я был в Кёльне несколько недель назад. Изменилось все. Продукты кончаются. На улицах беспорядки. Никто не верит в победу. Хотя пока все идет хорошо.

Хенрик. Хорошо?

Нурденсон. Я имею в виду — для нас. Пока идет война, мы прокормимся. Закончится война — и прокормиться уже будет нельзя.

Хенрик. Вы в этом уверены?

Нурденсон. Вы, пастор, не слишком хорошо информированы?

Хенрик. Весьма плохо.

Нурденсон. Я так и думал. (Молчание.)

Хенрик. Вы хотели поговорить со мной, господин Нурденсон?

Нурденсон. Да это больше внезапный порыв. Шел мимо пасторской конторы и подумал: а не зайти ли поболтать с молодым Бергманом? Как дела у девочек?

Хенрик. Спасибо, хорошо.

Нурденсон. Я слышал, что вы отменили домашние задания в предконфирмационной подготовке?

Хенрик. Более или менее.

Нурденсон. А вы имеете на это право?

Хенрик. Никаких подробных правил ведения занятий не существует. Есть только общая фраза — «конфирмант должен быть подобающим образом подготовлен к своему первому причастию».

Нурденсон. Так-так, значит, сейчас вы подготавливаете моих дочерей? Вам ведь, пастор, вероятно, известно, что это происходит против ясно выраженной мной воли? Нет, нет, черт возьми, поймите меня правильно! Никаких стычек по этому поводу у нас не было. Решение принимали Сюзанна, Хелена и их мать. Я только сказал, что я против этой истерической возни с кровью Христа. Но моя малышка Сюзанна настаивала на своем, а моя кроткая Хелена не захотела отставать, и девочки уговорили свою мать, которая — как бы это выразиться — несколько мечтательная натура, и вопрос был закрыт. Что может старый косматый язычник противопоставить атаке трех молодых женщин? Ни черта, пастор!

Хенрик. Сюзанна и Хелена делают большие успехи.

Нурденсон. Черт побери, каким образом можно делать успехи, не уча уроков, — у меня в голове не укладывается.

Хенрик. Кое-кто из учеников делает открытия, которые им пригодятся в повседневной жизни. Мы беседуем.

Нурденсон. Беседуете?

Хенрик. О жизни. О том, что можно делать и чего нельзя. О совести. О смерти и духовной жизни…

Нурденсон. … духовной жизни?

Хенрик. … о той жизни, которая ничего общего не имеет с телесной.

Нурденсон. Вот как! И такая есть?

Хенрик. Есть.

Нурденсон. Моя жена начала вместе с дочерьми читать вечернюю молитву. Это должно знаменовать собой то, что вы, пастор, называете «духовной жизнью»?

Хенрик. Думаю, да.

Нурденсон. Когда девочки ложатся спать, моя жена идет в их комнату, закрывает дверь, и все трое, опустившись на колени, читают вечернюю молитву, которой вы их научили.

Хенрик. Они не мои слова повторяют. Августина.

Нурденсон. Мне плевать, чьи это слова. Меня бесит, что я в стороне.

Хенрик. Вы ведь тоже можете принять участие в молитве.

Нурденсон. И как же это, черт меня возьми, будет выглядеть? Инженер Нурденсон на коленях со своими бабами?

Хенрик. Можно сказать: пусть я и не верю во все это, но я хочу быть вместе с вами. Я хочу делать то, что делаете вы, потому что я вас люблю.

Нурденсон. Уверяю, дамам мое присутствие будет сильно мешать.

Хенрик. Попробовать-то можно.

Нурденсон. Нельзя.

Хенрик. Ну, в таком случае…

Нурденсон. … в таком случае это безнадежно?

Хенрик. Мне кажется, и Сюзанна, и Хелена понимают сложность проблемы. Как и их мать.

Нурденсон. Как и их мать. Вы, пастор, говорили с моей женой обо мне.

Хенрик. Ваша жена, господин Нурденсон, приехала в пасторскую усадьбу и попросила разрешения исповедаться.

Нурденсон. Вот как. Элин была у вас, пастор? Не могла удовольствоваться настоятелем, этим старым козлом? До которого ничего не стоит дойти пешком?

Хенрик. Человек, которому нужен духовник, имеет права выбирать его по собственному желанию, никоим образом не сообразуясь с географическими обстоятельствами.

Нурденсон. С интересами своих близких она тоже не должна сообразовываться?

Хенрик. Простите, инженер, но я не совсем понимаю…

Нурденсон. Забудьте. Стало быть, вы говорили обо мне. И что же? Если позволено будет спросить.

Хенрик. Спрашивайте сколько угодно, господин Нурденсон, но отвечать я не имею права. Священники и врачи, как известно, связаны тем, что называется обетом молчания.

Нурденсон. Извините, пастор. Я забыл об этом самом обете молчания. (Смеется.) Смешно.

Хенрик. Что же тут смешного?

Нурденсон. Мне тоже есть кое о чем рассказать. Но я лучше помолчу. Не собираюсь чернить свою супругу.

Хенрик. Думаю, не нарушу обета, если скажу, что фру Нурденсон говорила о своем муже с большой нежностью.

Нурденсон. Она говорила с вами обо мне «с большой нежностью». Так-так. С нежностью. Черт.

Хенрик. Мне очень жаль, что я упомянул об этом разговоре.

Нурденсон. Ну что вы. Не волнуйтесь, пастор. Язык сболтнул. Это человеку свойственно.

Хенрик. Надеюсь, фру Нурденсон не пострадает…

Нурденсон (улыбается). Что? Будьте совершенно спокойны, пастор. Из всех осложнений, которые возникали у нас с женой за все эти годы, это одно из самых незначительных.

Хенрик. Слава Богу.

Нурденсон. Значит, вам, пастор, теперь известна наша тайна.

Хенрик. Я ничего не знаю ни о каких тайнах.

Нурденсон. Но вы же знаете, разумеется, что моя жена меня бросала? Два раза, чтобы быть точным.

Хенрик. Нет, этого я не знал.

Нурденсон. Вот как. (Пауза.) Кстати, чем закончилось собрание в воскресенье?

Хенрик. Предполагаю, что вы, господин Нурденсон, имели там своих информаторов. По крайней мере одного конторщика я там видел.

Нурденсон. Как великодушно было с вашей стороны приютить рабочих лесопильни.

Хенрик. Ничуть не великодушно, просто логично.

Нурденсон. Настоятель что-нибудь сказал?

Хенрик. Да, безусловно.

Нурденсон. Можно полюбопытствовать?

Хенрик. Настоятель Граншё был настроен очень решительно. Он сказал, что если я еще раз предоставлю помещение церкви для социалистических или революционных сходок, он будет вынужден подать на меня рапорт в Соборный капитул. И что он не намерен смотреть сквозь пальцы, как Божий дом превращают в прибежище анархистов и убийц.

Нурденсон (довольный). Старый козел так и сказал?

Хенрик. Как ни печально, но собрание оказалось бессмысленным. Арвида Фредина все равно уволили.

Нурденсон. Уволили, верно.

Хенрик. Я бы должен был выступить, но промолчал.

Нурденсон. А не лучше ли держать язык за зубами? Иногда?

Хенрик. Когда доходит до дела, я бываю трусоват.

Нурденсон. Не расстраивайтесь, пастор. В следующий раз вы будете стоять на баррикадах.

Хенрик. Я никогда не буду стоять на баррикадах.

Нурденсон. А может, ваша милая женушка не слишком одобрительно отнеслась к вашему поспешному решению предоставить им часовню?

Хенрик. Приблизительно так.

Нурденсон (довольно). Вот видите, вот видите.

Хенрик. Что вижу?

Нурденсон. Этого я не скажу. А как бы вы, пастор, отнеслись к идее своего рода сотрудничества?

Хенрик. Сотрудничества с кем?

Нурденсон. Со мной. В следующий раз, когда начнутся беспорядки, вы взойдете на трибуну или влезете на деревянный ящик или на станок и обратитесь к массам.

Хенрик. С чем же?

Нурденсон. Вы могли бы, например, сказать им, что самое главное сейчас — постараться не перебить друг друга.

Хенрик. С рабочими на заводе обращаются хуже некуда, их постоянно унижают. И я должен посоветовать им, чтобы они позволяли с собой так обращаться?

Нурденсон. Все не так просто.

Хенрик. Вот как! А как же на самом деле?

Нурденсон. По-моему, нам с вами, пастор, ни к чему продолжать этот разговор.

Хенрик. У меня есть время.

Нурденсон. Мне кажется, он был не особенно плодотворным.

Хенрик. Я, в основном, испытывал страх.

Нурденсон. Неужели?

Хенрик. Некоторые люди меня пугают.

Нурденсон. Я вам не нравлюсь.

Хенрик. Скорее, пугаете.

Нурденсон. А вам, пастор, никогда не приходило в голову, что я тоже, возможно, испытываю страх? Только другого рода?

Хенрик. Нет.

Нурденсон. Со временем, быть может, придет.

Инженер Нурденсон встает и молча пожимает руку Хенрику. Тот провожает его до выхода и придерживает дверь. Дождь со снегом тяжелой массой обрушивается на холм. Дорога серая и скользкая. Хенрик стоит, провожая глазами черную фигуру, удаляющуюся к воротам. И внезапно понимает, что только что говорил с человеком, который намерен его убить.