14 марта 1950 года на заседании Сената США досточтимый Эдвин С. Джонсон из штата Колорадо выступил с самыми резкими и поразительными нападками на актрису и кинорежиссера, которые когда-либо звучали в этом высоком собрании. Начал он так: «Господин президент! Теперь, когда этот глупейший фильм о беременной женщине и вулкане с обычной ловкостью эксплуатирует Америку, к взаимному удовольствию «РКО» и унижающего наше достоинство Росселлини, имеем ли мы право устало зевать, испытывая великое облегчение от того, что весь этот идиотизм кончился, а потом и вовсе забыть о нем? Надеюсь, что нет. Необходимо принять меры, чтобы в будущем оградить наш народ от услуг такого сорта.

Господин президент! Даже в наш век всевозможных сюрпризов весьма прискорбно наблюдать, как наша самая известная, хотя и беременная, голливудская королева экрана попадает в щекотливое положение (а ее положение — это результат недозволенных отношений). Она играет в фильме дешевую обманщицу, приправляя перцем пошлую историю, не представляющую никакого интереса. Поддерживая кассовый успех, «Стромболи» просто раздувает скандал вокруг исполнительницы главной роли».

Мистер Джонсон остановился на том, что вызывает его особое презрение: «Омерзительная рекламная кампания, тошнотворный коммерческий оппортунизм, продемонстрированный «РКО», невыразимая подлость Росселлини, который бесстыдно попирает законы, принятые во все времена, и демонстрирует полное непочтение к нормам общественной морали».

Сенатор предлагал обсудить законопроект, согласно которому коммерческий департамент должен выдавать лицензии продюсерам, актрисам, самим фильмам. Ингрид Бергман посягает на само существование института брака. «С прискорбием хочу заметить, добавил он, — что она сегодня является одной из самых могущественных женщин на свете, могущественных в распространении зла.

Когда Росселлини, этот пират любви, с победной ухмылкой вернулся в Рим, на ремне героя-победителя висел не скальп миссис Линдстром, а ее душа. Теперь миссис Линдстром и то, что осталось от нее, вводит в мир двоих детей: у одного из них нет матери, другой — незаконнорожденный.»

Доклад мистера Джонсона, отправленный на вечное хранение в архивы Сената, содержал двенадцать очень злобных фрагментов из газет и журналов с нападками на Ингрид и Росселлини. Среди них оказался и отрывок из статьи критика «Вашингтон стар» Джея Кармоди: «Фильм представляет собой жалкое зрелище во всех смыслах. Он безумно, невероятно скучен... Если это лебединая песнь мисс Бергман, то, наверное, самое лучшее — поскорее забыть о ней».

Мистер Джонсон признавал, что в свое время считал мисс Бергман своей любимой актрисой. «Она всегда была прелестна, умна, очаровывала всех и в жизни, и на экране. Господь всегда был добр к ней». Но может быть, она страдала каким-либо «умственным расстройством»? Или стала жертвой «сильного гипнотического влияния»? Ее противоестественное отношение к собственной маленькой дочери как раз и указывает на умственное уродство... По нашим законам ни один иностранный гражданин, ведущий себя столь низко, не может ступить вновь на американскую землю. Миссис Линдстром сама изгнала себя из страны, которая была так добра к ней. В заключение сенатор сказал: «Если благодаря унижениям, связанным со «Стромболи», в Голливуде воцарятся благопристойность и здравый смысл, Ингрид Бергман разрушила свою карьеру не напрасно. Из ее праха может возродиться лучший Голливуд».

Вот так я и жила — в Риме, весь Священный год, с новорожденным младенцем. А повсюду, особенно в Америке, вокруг меня и Роберто растекались волны ненависти. Рим был заполнен туристами, пилигримами, всюду виднелись флаги, ковры, вывешенные из окон, а среди этого праздника существовала я, падшая женщина.

Речь шла просто о физическом и моральном выживании. У меня была новая семья и новая жизнь. Я хотела стать простой женщиной, которой нужно заботиться о доме, о ребенке; приходилось думать и о семье Роберто, о его сестре Марчелле и ее дочери Фиорелле. Фиорелла была чуть постарше Пиа, и я относилась к ней почти как к своей дочке.

В то нестерпимо жаркое лето Фиорелла находилась со мною в горах неподалеку от Рима — я убежала туда от римского зноя. Она пыталась помочь мне избавиться от фоторепортеров, следовавших за нами по пятам, бросая в них камни. И так преуспела в этом, что мне приходилось останавливать ее: Фиорелла, милая, они же, в конце концов, делают свою работу». Но она все равно держала их на прицеле.

Роберто купил виллу «Санта Маршелла» на побережье в шестидесяти километрах от Рима. Мне, однако, не разрешили расположиться там, поскольку все поколения итальянских мам и бабушек настаивали, что маленьких детей ни в коем случае нельзя растить у моря, у них могут заболеть ушки, головка или еще что-нибудь. Я считала это вздором, но, поскольку находилась в положении новоприбывшей, не могла отстаивать свою точку зрения. Роберто продолжал как сумасшедший работать над «Франциском-менестрелем божьим». Мы его почти не видели. Правда, всегда слышали, если он поднимался в гору на своем «феррари», «вруум-вруум-вруум». Он целовал меня, Робертино, потом почти мгновенно засыпал, а на следующее утро возвращался в Рим.

1 ноября 1949 года Петер стал американским гражданином и смог открыть собственное дело. Мне никогда не хотелось отказываться от шведского гражданства. Он этого никак не мог понять. «Ты же не собираешься возвращаться в Швецию и жить там? — спрашивал он. — Ведь ты любишь Америку, так в чем же дело?» Я и сама не знала, в чем тут дело. Я отвечала: «Просто мне кажется, что я не смогу быть счастлива как американка, пока существует Швеция».

Итак, я была шведской гражданкой, которая хотела развестись, для того чтобы потом вступить в брак с итальянским гражданином, получившим развод. А мой муж был американским гражданином, живущим в Калифорнии. Наверное, адвокатов придумали именно для таких путаных историй.

Первое: свидетельство о рождении. Насколько я понимала, весь мир зная, что я родила мальчика, отца которого называли во всех газетных заголовках — Роберто Росселлини. Но могли ли мы записать это в свидетельстве о рождении? Нет, конечно. Ведь я все еще была замужем за Петером, поэтому, укажи мы мое имя, отцом ребенка официально становился Петер. Если бы мы успели получить развод до того, как истечет срок регистрации младенца, это было бы прекрасно. И мы стали добиваться именно этого.

Петер не спешил. Он намеревался оформить развод в Калифорнии, но только после того, как будет умерен, что все устраивается согласно его пожеланиям. Более того, любой развод, получи мы его в Европе, он сможет оспорить как недействительный. Единственной нашей надеждой стала Мексика. Вновь обратившись к адвокатам, я просила их взяться за дело о разводе, мотивируя его невозможностью жить в обстановке жестокости, отсутствия поддержки и полной несовместимости характеров. Наконец 9 февраля я получила телеграмму, в которой говорилось, что развод разрешен и я могу вступить в брак с кем угодно.

Но срок для оформления свидетельства о рождении уже истек. Роберто пришлось самому зарегистрировать себя как отца ребенка, а обо мне было сказано: «Имя матери будет вписано позднее».

Теперь встал следующий вопрос: где и как сочетаться браком? Швеция не признавала действительным заочный развод, свершившийся в Мексике. Америка тоже. Согласно шведским законам, я все еще считалась женой Петера. Италия не разрешала гражданский брак до тех пор, пока я не получу документальных доказательств развода, выданных в Швеции. Поскольку это было невозможно, надо было вновь возвращаться к Мексике, к адвокатам. Наш большой друг Марчелло Жирози, римский кинопродюсер, вылетел в Мехико, чтобы там представлять мою сторону. Вместе с моим адвокатом он появился на брачной церемонии. Ситуация выглядела совершенно абсурдно — двое мужчин в роли жениха и невесты произносили: «Я беру тебя, Ингрид Бергман, в жены» — «Я беру тебя в мужья, Роберто Росселлини».

В деть, когда происходила эта брачная церемония, Марчелло позвонил мне, сообщив ее точное время. Мне хотелось, чтобы в тот самый момент, когда они произносили «Согласен» и «Согласна», эти слова через многие тысячи миль отозвались в нашей крохотной римской церквушке. Я уже давно выбрала эту церковь, расположенную в чудесном маленьком местечке, где рядом на причале стояла лодка.

В тот вечер я пригласила к нам нескольких друзей. Они не знали, по какому поводу приглашены. Амидеи, Феллини и Лиана Ферри думали, что, как обычно, идут в наш дом на обед. Зазвонил телефон — это был Роберто. Его, как всегда, задержали на студии. Я была почти в истерике, ведь нам надо было успеть попасть в церковь до ее закрытия. К тому времени, когда прибыл Роберто, она таки оказалась запертой. Но мы нашли другую, такую же крошечную, хорошенькую церквушку вблизи Виа Аппиа. И в ней я преклонила колени, и Роберто держал мою руку. А потом мы вернулись домой и сказали нашим друзьям, что поженились. И выпили шампанское.

Конечно, все это время я испытывала затруднения с языком. С Роберто мы разговаривали по-французски. Хотя мой французский был не очень хорош, я говорила на нем с сестрами Роберто, с его друзьями. Они, конечно, уставали от французского и переходили на итальянский. Какое-то время я терпела, а потом говорила: «Довольно, я тоже хочу понимать, над чем вы смеетесь». Поэтому им снова приходилось возвращаться к французскому, а затем они снова переходили на итальянский...

Но однажды, к полнейшему моему удивлению, я, следя за разговором, сказала себе: «Боже, я думала, они говорят по-французски, а ведь это итальянский. И я его понимаю». Я начала заниматься с Марчеллой грамматикой и постепенно разговорилась. Я никогда не брала настоящих уроков, схватывала все на слух, но, думаю, мне оказало большую помощь знание четырех языков — шведского, английского, немецкого и французского.

Я очень полюбила мать Роберто. Она была небольшого роста, носила очки с толстыми стеклами, была немножко глуховата. Я ей очень понравилась, потому что она всегда слышала мой отчетливый, сильный голос, других невесток она так хорошо не слышала. Мы стали необыкновенно близкими друзьями. Она была очаровательной, очень хорошо образованной женщиной. Когда она выходила замуж за отца Роберто, молодого красивого архитектора, с которым встретилась в Венеции, то была совсем юной. Они были очень состоятельными людьми, и отец совершенно избаловал всех четверых детей. Роберто был старшим. С ним занимались несколько английских гувернанток, обучавших его своему языку. Но результат был обратный: каждая из гувернанток возвращалась в Англию, в совершенстве владея итальянским. Роберто так и не знал ни единого английского слова.

Роберто всегда любил роскошь. Он сходил с ума от гоночных машин и стал заядлым гонщиком.

Потом, когда рано умер отец, дети, которых никто не учил, как надо зарабатывать деньги, растратили все, что им осталось в наследство.

Когда-то у семьи Росселлини был на Виа Венете огромный дом — с экипажами, слугами и многочисленными гостями. Синьора Росселлини была незнакома с половиной гостей, сидевших за завтраком или обедом. В «Санта Маринелле» царствовал тот же обычай. Очень часто я не знала, кто есть кто, и тогда мама говорила мне: «У тебя все прекрасно получается. Я-то иногда теряла терпение и убегала к маме в Венецию».

Мать Роберто была очень добра ко мне, она оказывала мне огромную помощь. Она была настоящей, убежденной католичкой, которая ходила в церковь каждое воскресенье и молилась и утром, и вечером. Когда Роберто был маленьким, он тяжело заболел плевритом. Ему пришлось перенести опасную операцию. Его мать была тогда совсем молодой женщиной — ей исполнилось двадцать восемь лет. Она пошла в церковь и дала обет, что всю жизнь будет ходить в черном, если Роберто поправится. Он выздоровел, и всю остальную часть своей жизни она не снимала черных платьев.

Мама свято верила в силу бога и церкви. У Роберто произошел грандиозный скандал с «РКО», начавшийся еще на Стромболи, когда его обвинили в том, что он не вернул часть пленки. Закончилось все тем, что Роберто подал в суд на «РКО», требуя материального возмещения и процентов с доходов, обвиняя студию также и в том, что она своей редакцией исковеркала фильм. Мать попыталась помочь ему тем единственным путем, который был ей известен. Она пошла в церковь и дала другой обет: если Роберто выиграет, она не притронется к фруктам, которые очень любила.

Мы сказали, что лучше ей забыть об этом и продолжать спокойно есть фрукты, коли она их так любит, потому что были уверены, что «РКО» процесс выиграет. Так оно и вышло. И мама, слава богу, могла спокойно есть свои фрукты.

«Надеюсь, твой ребенок станет католиком, ведь он родился и растет в католической стране», — сказала она мне однажды. Я решила, что в этом есть смысл. И ради нее я сказала «да». Сам Роберто не оказывал на меня по этому поводу ни малейшего давления. А я не видела причин, по которым стоило настаивать на лютеранском или епископальном вероисповедании для ребенка, если нашим домом была католическая Италия. Я никогда не испытывала сильных эмоций в отношении какой-либо религии. Да и Роберто тоже не был особенно религиозен. Помню, как во время Священного года он пытался въехать на своем красном «феррари» в заполненные людьми узкие улочки и, безумно раздражаясь, когда я его спрашивала: «Что происходит?», отвечал: «О! Скорее всего, тащат кого-то из этих чертовых святых». Меня это ужасно смешило. К религии он относился весьма прозаически: среди его ближайших друзей были священники и монахи. Он обожал их, любил с ними разговаривать. Он никогда не смотрел на религию свысока, не высмеивал верующих. «Я восхищаюсь людьми, у которых есть желание верить в чудеса. Их религия — в них самих», — говорил он.

В конце концов мы обосновались в громадных апартаментах из десяти комнат на Виале Бруно Буоци, где жили зимой, а летом уезжали в «Санта Маринеллу». Мне не приходилось особо много заниматься домашними делами: в доме было полно слуг. Я не должна была заботиться ни о покупке еды, ни о ее приготовлении. Мне не надо было мыть полы, убирать постель. Единственное, что оставалось на мою долю, — ходить по дому и подчищать ту пыль и грязь, которую прислуга не видела, но зато замечала я своими шведскими глазами.

Роберто, как всегда, продолжал жить как миллионер. Он продавал права то на один фильм, то на другой, добывал в одном месте кучу денег, чтобы потратить их в другом.

Роберто был со всеми великодушен и щедр. Каждый понедельник по утрам я приходила к нему за деньгами на домашнее хозяйство. «Кстати, — говорила я, — мне нужна новая пара туфель». На это он обычно отвечал: «Прекрасно. Только не покупай одну пару, купи сразу пар шесть, чтобы понапрасну не тратить времени».

Он был необычайно великодушен, когда у него были деньги, но, и не будь у него их, великодушия он бы не потерял. Он готов был снять с себя последнюю рубашку. Беда была только в том, что он мог снять ее и с кого-то другого.

В Роберто уживались странные противоречия. Он очень любил рабочих людей. Большинство своих фильмов он сделал о простом народе, но, когда приходило время платить по мелким счетам и делать для маленьких людей то, что им действительно было необходимо, он не торопился. Время шло и шло, но они, что меня поражало, все это воспринимали как должное.

— Почему вы не посылаете ему счет? — спрашивала я некоторых наших мелких кредиторов. — Почему вы не подадите на него в суд? Если бы я была на вашем месте, я бы подала на него в суд за неуплату долга.

— Ну, я не могу сделать такое с коммендаторе Росселлини.

Роберто всегда сердился, когда его называли коммендаторе. «Я не коммендаторе», —возражал он. — «Но вы, коммендаторе, заслужили это звание». Что можно было ответить на это? Коммендаторе счет посылать нельзя. Они предпочтут голодать, но счет ему не представят. Я просто сходила с ума. Я бегала по округе, стараясь оплатить все счета, ведь эти люди полагались на него.

В натуре Роберто было, конечно же, что-то, что вызывало в вас признательность. Делал ли он какой-то ласковый жест в ваш адрес, или просто смотрел как-то по-особому, если вы сказали что-то настолько смешное, что и ему это показалось забавным, чувствовали вы себя так, будто получили «Оскара». От него почти все время исходило такое тепло, что люди просто таяли.

Правда, временами он был совершенно невыносим. Вот, например, случай с Рубинштейнами. В Калифорнии, когда мы с Петером жили на Бенедикт-Каньон-Драйв, Рубинштейны были нашими соседями. На Пиа и на меня игра Артура производила громадное впечатление. Обычно мы тихо стояли за изгородью и слушали. Потом мы познакомились, и нас с Петером пригласили на обед. Теперь я жила в Риме с Роберто. Артур Рубинштейн прибыл в Рим на гастроли. Я прослушала его концерт, а потом пошла за кулисы. И он и его жена, казалось, были рады снова увидеться со мною. Поэтому я набралась храбрости и спросила:

— Не хотели бы вы как-нибудь отужинать с нами?

К моему удивлению, они с удовольствием согласились.

— Мы так устали от этих больших банкетов каждый вечер. Это будет замечательно, — сказали они.

— Хорошо. Брат Роберто, Ренцо, — композитор. Я приглашу и его с женой.

— Прекрасно.

Я рассказала обо всем Роберто, и ему эта идея понравилась.

На столе было все самое лучшее. Приехали Ренцо с женой и Артур Рубинштейн с женой. Роберто не было.

Мы выпили один коктейль, затем второй. Когда принялись за третий, я начала ужасно нервничать. Позвонила на студию. Роберто отозвался:

— Да, в чем дело?

— Ты забыл, что всемирно известный пианист Артур Рубинштейн и его жена приглашены к нам? Мы ждем, мы пьем уже третий мартини. Ты должен идти домой.

— Домой? — проворчал Роберто. — Я занят. Я делаю монтаж. Приду, когда смогу.

Я вернулась назад, пытаясь изобразить из себя хозяйку, у которой все идет как надо, и сказала:

— Роберто немного задерживается. Может быть, мы начнем, а он присоединится к нам потом?

Мы прошли в столовую, начали с аперитивов и дыни. Потом подали спагетти, а я сидела и смотрела на пустой стул... Спустя некоторое время я позвонила снова:

— Слушай, мы уже за столом. Забудь о фильме. Это же Артур Рубинштейн. Ты не можешь так вести себя со знаменитым человеком, который пришел в свой единственный свободный вечер, чтобы увидеться с тобой.

— Хорошо, хорошо. Приду, как только освобожусь.

Мы продолжали сидеть за столом, смаковать всякие вкусные блюда, а разговор постепенно таял и таял. Я просто не знала, о чем еще говорить. А они время от времени очень вежливо спрашивали:

— Что же может так задержать Роберто?

Я делала безуспешные попытки извиниться: дубляж... это так сложно... задержки на студии...

За столом воцарилась напряженная тишина. Мы оставили столовую и пошли в гостиную пить кофе. Тут-то и увидели, как в дом вошел Роберто. Он пересек холл и прямиком направился в спальню.

Я вздохнула с облегчением:

— Ну вот и он наконец-то. Пойдемте выпьем кофе.

Мы пили кофе, а Роберто все не было. Я не выдержала:

— Пойду посмотрю, что там такое.

Я вошла в спальню. Он лежал на кровати.

— У меня болит голова, — сказал он. — Не беспокой меня.

— Я сейчас умру, — застонала я. — Я не могу вернуться назад и сказать им, что ты лег в постель, потому что у тебя болит голова.

— Ну тогда и не объясняй им ничего. Скажи, что я вообще не приходил домой.

— Но я уже сказала, что ты пришел. Да они сами видели, как ты входил.

— Я болен. Скажи, что я болен.

Я вернулась, чувствуя, что если я и обладала какими-то актерскими способностями, то от них не осталось и следа.

— Ради бога, извините, — пролепетала я. — Но он неважно себя чувствует.

— О, какая жалость, — посочувствовали мои гости. - Это очень неприятно. Вы нас извините.

Я сидела, зная, что ложь написана на моем лице, и вдруг, внезапно, двойные двери гостиной широко распахнулись — между ними стоял Роберто, кающийся, широко раскинувший руки для объятий.

— Маэстро! — вскричал он.

Они бросились друг к другу. Потом сидели до четырех утра и говорили — не останавливаясь, не переводя дыхания. Они упивались друг другом. Я не могла растащить их.

А в те минуты мне казалось, что у меня начинается сердечный приступ. Хотя тогда я, наверное, смогла бы с радостью использовать для спасения и сердечный приступ.

Потом произошел еще один незабываемый случай, когда нас во второй раз навестила Гедда Хупер. Она захотела приехать на виллу «Санта Маринелла». Я обсудила ее визит с Роберто и сказала:

— Это заставит все газеты прекратить писанину о том, как я несчастлива, как все ужасно, какое ты чудовище, как ты разрушил мою карьеру. Пусть она увидит наш дивный дом, это чудесное побережье и нашего ребенка. Мы постараемся угостить ее свежими морскими деликатесами.

— Хорошо, — ответил Роберто. — Если ты думаешь, что так нужно, хорошо.

— Но ты должен быть очень мил с нею, — предупредила я. — Ты должен поговорить с нею и вообще продемонстрировать ей все свое обаяние.

— Ну конечно же, я поговорю с ней.

Он послал за нею свой «роллс-ройс», она приехала. С первого же взгляда она ему пришлась не по душе. Бесповоротно. Поэтому он решил вообще не открывать рот. Сидел и смотрел на море, будто там, на горизонте, происходило нечто необычайно интересное. Она разговаривала со мной, пытаясь и его вовлечь в разговор.

Но все его ответы сводились к какому-то невнятному бормотанию: «Гм... Я не понимаю вопроса». Или: «Я не знаю» — и снова взгляд на море. Она опять пыталась о чем-то спросить. И снова: «Что? На эти темы я не разговариваю. Что? Я не знаю». Какой бы вопрос она ни задавала — о нашем браке, об отношениях между нами, о том, испытывали ли мы когда-либо горечь, обиду, вернемся ли мы когда-нибудь в Америку, — он или не слышал его, или не понимал. Он просто не представлял, о чем она говорит.

А в конце беседы он вообще ушел.

Я осталась с ней одна. Вскоре Гедда уехала и напечатала гнуснейшую статью, начав с описаний того, как я несчастна, как я плакала, как я хочу вернуться в Америку, а закончив тем, что, уходя, она увидела подавленную, прячущуюся за занавеской Ингрид. Даже в этом штрихе не было ни капли правды. Я помчалась в сад и набросилась там на Роберто. Как же это он не мог выдержать свою роль до конца! Он ответил:

— Я не разговариваю с женщинами такого типа. И я не представлял, что она такая сука.

— Я ведь тебя предупреждала, не так ли? — сказала я. — Я говорила тебе, что нам нужна прекрасная статья в Америке. Теперь ты все испортил.

— Мне все равно, — сказал он. — Мне все равно, что она подумает и что она напишет.

Так оно и было.