Ингрид, глубоко обиженная письмом Пиа, писала адвокату, ходатайствовавшему за нее в Питсбурге: «Она должна знать, что я люблю ее, что я боролась за нее. Она не может упрекнуть меня в том, чего я боялась больше всего, — что я ее покинула. Она сама не хочет видеться со мною. Остается только одно: пойти куда-нибудь в лес и выплакать свою боль. Она отвергает меня. Ну что же, не буду больше унижаться и умолять. Она хочет, чтобы ее оставили в покое. Хорошо, я сделаю это».

Во второй половине 1953 года с деньгами стало туго, и Роберто заявил, что собирается сделать много фильмов и много денег. Замысел был грандиозен и честолюбив. Предполагалось экранизировать роман французской писательницы Колетт «Дуэт — об отношениях между мужем и женой. Для исполнения мужской роли требовался актер с мировой известностью, чтобы на пару с Ингрид играть на фоне прекрасных итальянских пейзажей и древних памятников.

Роберто всегда нравился Джордж Сандерс, актер, родившийся в России. Он сыграл главную роль в третьем голливудском фильме Ингрид, «Лихорадка в раю», а позже получил «Оскара» за исполнение роли циничного театрального критика в фильме «Все о Еве».

Когда телеграмма Роберто прибыла в Голливуд, приглашая его сниматься с Ингрид, Джордж был женат на За За Габор, красивой венгерке, не появившейся ни в одном голливудском фильме. Она была глубоко обижена тем, что Джордж получил «Оскара», а она нет.

На протяжении всей своей карьеры Джордж Сан-Дерс создавал образ человека мягкого, обходительно-с учтивыми манерами. Но это было лишь внешнее впечатление. За кажущейся легкостью, безупречным выговором скрывались глубокое беспокойство и бесконечное желание сделать жизнь осмысленной и по возможности сносной. Вдобавок ко всему от российских предков он унаследовал способность периодически впадать в глубокую, мрачную тоску.

С радостью приняв предложение Роберто, он попрощался с За За Габор, безмятежно сушившей волосы, и отправился в Рим.

Роберто еще раньше знал о Джордже Сандерсе ему нравился такой тип актера. Он действительно прекрасно подходил к роману Колетт «Дуэт». Но, к несчастью, к тому времени, когда прибыл Джордж, Роберто обнаружил, что права на экранизацию романа уже проданы. Итак, у него был актер, но не было сценария. Разумеется, Роберто это не выбило из колеи, он решил написать другой сценарий.

— В чем дело? — спросил меня Джордж Сандерс.

Я приехал сюда сниматься в «Дуэте», а теперь намечается что-то другое? Он изменил свое решение?

— Да, — сказала я, потому что знала, что Роберто придумает что угодно, лишь бы не потерять Джорджа Сандерса. Правда, сама я находилась в легком замешательстве. Но я решила: Роберто есть Роберто. Он может сотворить чудо вроде «Открытого города». В конце концов мы отправились в Неаполь, который всегда его вдохновлял.

Но даже Ингрид стали одолевать сомнения после двух недель работы, которая состояла в том, что она осматривала древние статуи неаполитанского музея, пока не менее древний гид повествовал о былой славе Древней Греции и Рима.

День за днем Роберто писал сценарий, а Джордж уже находился в состоянии нервного истощения. Каждую ночь он беседовал по телефону со своим психиатром в Голливуде.

Роберто не мог в это поверить. Платить пятьдесят долларов в час только за то, чтобы поговорить с психиатром. В Италии ты идешь исповедоваться, и священник говорит тебе: «Повтори двадцать пять раз «Смилуйся, дева Мария» и иди с миром, сын мой».

Роберто не знал, кого вызывать, чтобы ободрить Джорджа: психиатра или За За Габор. Наконец он остановился на За За. Выглядела она великолепно. За За сразу же села за фортепиано. Мы их поместили в Равелло, где американская компания снимала фильм с Дженнифер Джоунс и Робертом Морли. Мы думали, что Джордж обретет там хорошее расположение духа, но этого не случилось.

Конечно, он не мог привыкнуть к манере Роберто. Как и я, он прошел голливудскую школу: строгий график съемок, отработанные диалоги, высокая продуктивность, скорость, темп. Помню, когда я начинала работать с Роберто в Италии, именно я прибывала на студию к часу начала съемок. Но не Роберто.

— Все равно ты не сможешь начать работать раньше, чем я приду, — говорил он.

— И все-таки я пойду. Лучше подожду тебя на съемочной площадке, чем в нашей прихожей, — отвечала я.

Я научилась мириться с такими вещами, а Джордж Сандерс — нет.

Помню, как мы сидели в Амальфи в номере отеля, который использовали как костюмерную. Я увидела слезы, катившиеся по его щекам.

— Что с тобой случилось? Что произошло? — разволновалась я.

— Я так несчастен из-за этого фильма. В нем нет четкого текста. Я понятия не имею, что будет происходить завтра. Так невозможно работать. Я не вынесу.

— Послушай, мы сейчас сами напишем диалог для .следующей сцены. Напишем, а потом отрепетируем.

— Ну и что это даст? Оттого, что мы сейчас отрепетируем, завтра легче не станет.

Только по окончании «Путешествия в Италию», когда Джордж сел в самолет, чтобы лететь к За За Габор в Париж, куда она отправилась раньше, он, к своему изумлению, готов был признать, что этот опыт доставил ему колоссальное удовольствие. Где еще режиссер мог обнять тебя по-отечески за плечи и сказать: «Друг мой, это не первый твой плохой фильм. И думаю, что не последний. Не горюй». Он обожал Ингрид. Ему даже понравились непонятные ассистенты, снующие с необыкновенной скоростью. Да, если подумать, он провел время прекрасно. Критика, как всегда, разута фильм в пух и прах.

Но Ингрид была совершенно счастлива. Отношения с Пиа налаживались. Они снова переписывались, и Ингрид все рассказала ей об оратории «Жанна д’Арк на костре».

По-моему, это началось, когда мы были в Неаполе и на Капри, снимая «Путешествие в Италию». Оратория Поля Клоделя и Артюра Онеггера впервые исполнялась в середине тридцатых годов. Директор оперы «Сан Карло» Паскуале ди Костанца выслал Роберто ораторию, спрашивая, не мог ли бы он ее поставить на сцене и не хочу ли я сыграть главную роль?

Это была попытка сделать что-то новое.

Ораторию я знала хорошо. Пока шли съемки «Жанны д’Арк», Джо Стил и Рут Роберто прислали мне все пять пластинок. Вещь эта тогда меня взволновала и волнует до сих пор. Слова можно выучить на итальянском, а вступление каждой музыкальной фразы я могла запомнить на слух.

А что думал об этом сам Роберто? На этот раз в его распоряжении находились сто человек, включая артистов балета и полсотни хористов. Казалось, это его нисколько не смущало. По мере того как приближалось время репетиций, я его спрашивала:

— Ты собираешься подумать о том, как это сделать?

— Разумеется, — отвечал он. — Как только будет время.

Время шло, я возвращалась к тому же:

— Ты ведь знаешь, что режиссер обдумывает сценический рисунок до начала репетиции. Он обдумывает это еще дома.

— Я обдумываю.

Итак, он думал. И однажды я услышала:

— Дай-ка мне один из старых конвертов.

Я дала. У нас их было уйма. Он никогда не вскрывал конверты, поскольку никогда не отвечал на письма. Мусорная корзина всегда была полна нераспечатанных писем.

Взяв конверт, он начал царапать что-то на его обратной стороне. Через несколько минут он вручил мне конверт.

— Вот мой сценарий.

— На этом конверте? — спросила я.

— Да, да, именно так я и буду делать.

Я посмотрела на конверт, но ничего не смогла разобрать. Однако, как только начались репетиции, все стало ясно. По мере того как шла работа, неожиданно возникали новые идеи; повесить киноэкран, при помощи которого можно было сделать задник, где за секунду пейзаж сменялся изображением церкви; использовать волшебный фонарь. Роберто работал с огромным энтузиазмом. А самое главное — в Неаполе у нас было полно времени для репетиций.

К счастью для меня, Роберто почти не обратил внимания на сценические ремарки Поля Клоделя. С момента поднятия занавеса Жанна, согласно воле автора, должна была совершенно неподвижно стоять у столба. Она говорит, воскрешает в памяти свое детство, а певцы, хор создают драматическую обстановку суда.

Я сказала Роберто:

— Я не могу целый час стоять связанной. Мне нужно двигаться.

Тут-то он и решил, что мне в голову пришла блестящая мысль.

Поднимается занавес, в глубине сцены виден столб, к которому привязана маленькая девочка, изображающая святую Жанну. Поднимаются языки пламени, она умирает; потом в полной темноте лифт поднимает меня. Я одета во все черное, видно только мое лицо. И в этом лице — память, память обо всем, что было в жизни. На сцене были сооружены большие сходни, там я встречаю брата Доминика, который говорит, в чем меня обвиняют. Потом эти сходни опускаются к полу, и я могу свободно передвигаться по сцене.

Все это сложно передать на словах, но постановка была отработана очень хорошо. Это относилось и к сражающейся толпе на сцене, и к хору, и к певцам. Спектакль имел большой успех. В Италии он понравился всем; и публике, и критике. Мы выступали в оперных театрах Палермо, Сицилии, в миланской «Ла Скала», в театрах Парижа, Стокгольма, в Барселоне, в Лондоне. Мы играли на четырех языках в пяти странах.

Роберто, который вообще не любил актеров, решил, что теперь он больше всех не любит певцов.

— О боже, постоянно болтать о своих голосах, кто какую взял ноту, — какое занудство, — говорил он. — Они просто не представляют, что происходит в мире; может, идет война, может, нас захватили марсиане. Им на все наплевать. Только «ля-ля-ля». Единственное, что существует для них в жизни, — это звучание их голоса и следующая ария.

Приблизительно в это же время до Ингрид дошли грустные вести о Бобе Капе.

Он отказался участвовать в войне в Корее, считая себя свободным военным фоторепортером и надеясь остаться таковым до конца жизни. Но в 1954 году журнал «Лайф» увлек его идеей показать французскую колониальную войну во Вьетнаме. В первую неделю июня он и два других корреспондента отправились с колонной французских танков в глубь вьетнамской территории. Капа сидел на переднем сиденье джипа, держа в руках фляжку с ледяным чаем и бутылку коньяка. Несколько раз они попадали под обстрел. Выждав момент, когда наступило затишье, он прошел с фотоаппаратом вперед, сказав: «Когда пойдете дальше, найдите меня». Они нашли его лежащим на дороге, мертвого. Он наступил на мину.

После его гибели во время небольшой церемонии генерал Рене Кони сообщил о посмертном награждении Боба Капы. «Это был первый военный корреспондент, убитый в бою. Он умер, как солдат. И заслуживает воинских почестей», — сказал генерал. Бобу было сорок лет.

Ингрид написала Рут:

«И слава богу, с «Жанной на костре» все в порядке. Мы подписали контракт на турне в Испанию. Плохо только, что это приносит мало денег, поэтому надо сниматься. Отчаянно ищу другую оперу или пьесу. Как мало людей пишет в наши дни. Мы бездушное поколение, изобретающее лишь атомные бомбы.

Спасибо за вырезки о Капе. Так странно и ужасно он ушел. Странно потому, что страницы многих журналов заполнены его фотографиями, его жизнью, а следующие за ними страницы — «Жанной на костре» и моей жизнью».

С тех пор как мы вступили в оперную круговерть, агенты со всей Европы предлагали нам показать ораторию в оперных театрах.

И, поскольку нам нужны были деньги, мы стали разъезжать по европейским городам.

Незабываемые впечатления оставила Барселона. Прямо скажем, это был не самый приятный месяц в моей жизни, потому что в Испании все начинается страшно поздно и продолжается страшно долго, а в театре царят невероятные пыль и грязь. Мы никак не могли понять, что происходит со светом, пока Роберто не протер лампы носовым платком. Моя уборная выглядела роскошно от изобилия драпировок, но все они были покрыты пылью.

я не могла держать дверь своей уборной закрытой: из туалета так пахло, что туда было просто невозможно зайти. Каждый день приходил служитель и ставил около унитаза ведро с хлоркой. Как-то я заметила, что, может быть, стоит просто вымыть все водой с мылом. Потом мне в глаза попала какая-то инфекция, так что утром я не смогла их открыть. Пришлось каждый день ходить к известному окулисту, и в день премьеры я была похожа на сову, поскольку не сумела загримироваться. Но ведь я должна была играть святую, притом святую умершую, так что все было в порядке.

Что касается репетиций, то ни одна из них не прошла полностью, поскольку труппу набирали на месте, по ходу дела. Электрикам в театре платили мало, поэтому днем они были заняты в других местах. Солистов мы тоже никак не могли собрать вместе; они пели то в одном концерте, то в другом. Если приходил пианист, мы могли репетировать с балетом, но тогда обязательно отсутствовал кто-то из балетных премьеров. А уж когда — наконец-то — появлялся солист, выяснялось, что хористы уже разошлись по домам. Никогда прежде я не встречала ничего подобного, и не дай бог встретить еще раз.

Дирижер, синьор Мендоза, ни разу не сумел собрать вместе весь оркестр, потому что музыканты подрабатывали в ночных клубах и кафе, чтобы свести концы с концами. Ему пришлось работать отдельно с солистами, хором, балетом и, кроме того, со мной и с актером, игравшим брата Доминика, у которого была вторая главная разговорная роль. Но собрать всех вместе и устроить генеральную репетицию? Нет. Об этом не могло быть и речи. Мы решили провести генеральную прямо перед премьерой.

Я сидела в своей уборной. Никогда в жизни я не чувствовала себя такой несчастной. Вонь из уборной, больные глаза, неотрепетированный спектакль. И я сказала себе: «Я должна вести себя, как лошадь, которой надели шоры на глаза: идти вперед тем путем, который знаю. Не обращать внимания на технику, не переживать, если вдруг рухнет половина декораций. Только помнить свой текст, смотреть на дирижера и идти в одном темпе с музыкой, чтобы закончить в унисон с хором. Но ведь они-то ни разу как следует не репетировали, о боже!»

Оперный театр в Барселоне огромный, и заполнен он был до отказа. Мы начали, и вскоре я заметила на сцене нового монаха. Прежде я его никогда не видела. Он перебегал из одного конца сцены в другой, толкая и распихивая всех. Пробегая мимо меня, он выглянул из-под своего капюшона и, нахмурясь, заметил: «Кстати, ты тоже мне не очень нравишься!» Это был Роберто. Он управлял спектаклем на сцене. «Сильнее fortissi-то, это уже лучше... Теперь балет, балет — оживленнее, оживленнее».

Казалось, зрителям спектакль понравился. У испанского народа, должно быть, великодушное сердце — публика аплодировала, кричала «браво!». Но для меня это было мукой.

Теперь мы путешествовали большой компанией: Роберто, я и дети. И уж коли мы очутились в Испании, Роберто решил взять Робертино на бой быков. Я ненавижу бой быков и никогда туда не пойду. «Он слишком мал для таких зрелищ «, — сказала я. Я не могу смотреть, когда этих красивых животных убивают на потеху публике. Никто не спрашивает быка, хочет ли он, чтобы его убили. Тот, кто убивает, знает, что рискует своей жизнью, но он храбр. Он знает, на что идет. А что думает об этом бык? Это никому не интересно. Я была наслышана о крови, о лошадях со вспоротыми животами. Пристрастие испанцев к драме, смерти, ярости — они даже свои танцы чеканят с какой-то яростью, — все это не в моем вкусе. Я не могу даже Муху убить со спокойным сердцем. Перед тем как ее прихлопнуть, я всегда говорю: «Прошу прощения». Поэтому я постаралась подготовить Робертино к тому, что его ждет, но, по-видимому, перестаралась. Я представила ему быка как огнедышащего дракона, у которого пламя бьет из ноздрей. Когда Робертино вернулся домой, он выглядел как обычно и тут же занялся своим игрушечным автомобилем, производившим шума больше, чем «феррари». Он явно не был расстроен и ничего мне не рассказал. Я решила, что увиденное, возможно, ушло глубоко в его подсознание.

— Ну, что ты думаешь о бое быков? — спросила я.

Он не отвечал, продолжая урчать за свою машину. Как бы невзначай я спросила:

— Понравилось?

— Мама, — сказал он. — Ты знаешь, что такое бык? Ты знаешь, кто выбегает из ворот? Муж коровы.

Вот что стало для него самым большим открытием; бык — муж коровы. Я опять слишком драматизировала ситуацию. А Робертино продолжал заниматься своей машиной.

Мы приехали в Париж на гала-премьеру нашей оратории в оперном театре. Это должно было стать настоящим событием. Но беда была в том, что в Париже жил сам Поль Клодель, который уже прослышал, что мы следуем вовсе не всем его сценическим указаниям.

Нас пригласили на чай. Клодель был очень строг. С пристрастием расспрашивал он Роберто, в чем, по его мнению, суть замысла оратории. Необходимой частью успеха, считал он, является неподвижность Жанны, то, что в течение целого часа она остается привязанной к столбу, умирает, стоя лицом к публике. И когда я призналась, что довольно много двигаюсь по сцене, он пришел в ужас.

— Я просто не могу представить, как вы пошли на это, как допустили такую ошибку, — сказал он. — Но я не позволю этого. Вы не имеет права ставить в оперном театре мою ораторию со всеми этими странными штучками.

Мы помрачнели.

— Единственное, что мы можем сделать, — это показать вам генеральную репетицию в надежде на то, что спектакль вам понравится, — сказали мы. — Ну а если вы его не одобрите...

А если он не одобрит? Катастрофа! До премьеры оставалось всего несколько дней. Билеты распроданы — все до единого на все гастроли. И вот придет Поль Клодель и скажет: «Мне не нравится. Спектакль снять».

Директор театра был близок к истерике.

— Я должен буду вернуть деньги за все билеты, выплатить труппе. Мы ничего не сможем подобрать для замены: слишком мало времени. У меня будет пустой театр. Я разорюсь.

Вся труппа, оркестр, хор, балет знали о том, что происходит, и репетиция, конечно, прошла очень неровно. Поль Клодель сидел в партере, держась рукой за подбородок. Даже в темноте я видела, как его глаза следили за каждым моим движением. Наконец наступает финальная мизансцена: меня охватывает пламя, я разрываю оковы и кричу: «Радость сильна. Любовь сильнее. Но бог сильнее всего!» Конец, мы все стоим, ожидая приговора одного-единственного человека. Секунды проходят как годы. Он подходит к рампе и произносит:

— А Ингрид еще сильнее!

Боже, какая радость! Вся труппа поняла, что мы победили. Клодель был чудесен. Он сказал, что совершенно удовлетворен, видя, как его пьеса играется в манере, в какой никогда не игралась ранее. Мне он сказал:

— На сцене вы настоящая крестьянка. Вы играете простую крестьянскую девушку.

— Но так оно и есть, — отвечала я. — Она действительно была простой крестьянской девушкой, которая и понятия не имела, что когда-либо станет святой. Она никогда не поступала против своей натуры.

Он опять сел и сказал:

— О, какое счастье. Как это трогательно.

И потом долго хвалил Роберто и меня.

Когда мы узнали друг друга получше, я его как-то спросила:

— Почему вы поначалу решили держать Жанну привязанной к столбу в течение всей оратории?

Он улыбнулся и ответил:

— Это месть.

И он рассказал историю создания оратории. В 1933 году группа студентов Сорбонны устроила представление из нескольких средневековых мистерий. Их увидела Ида Рубинштейн и пришла в восторг. Ида была знаменитой балериной, актрисой и прекрасным мимом. Специально для нее Габриеле Д’Аннунцио и Клод Дебюсси написали «Мученичество святого Себастьяна», Равель сочинил свое «Болеро», а Андре Жид и Стравинский создали «Персефону». Ида разыскала Онеггера и дала ему поручение написать музыку на тему, близкую мистериям. Они выбрали Жанну д’Арк. Сначала Поль Клодель не хотел писать текст — в то время он был послом в Брюсселе. Потом он изменил свое решение. Если Ида знаменита как мастер пантомимы, как танцовщица, в совершенстве владеющая искусством поз, то он устроит для нее испытание: привяжет ее к столбу на целых семьдесят минут. «Тогда мы и выясним, так ли она хорошо говорит, как танцует».

Эта история очаровала меня. Особенно та ее часть, где идет речь о «поручениях» Иды Рубинштейн.

— Почему никто до сих пор не решился написать что-то специально для меня? — спросила я.

Поль Клодель посмотрел на меня с лукавым блеском в глазах и сказал:

— Потому что, моя дорогая, у вас нет богатого любовника.

Композитор Артюр Онеггер был болен и жил в Швейцарии. Он не собирался присутствовать на премьере, поэтому отправил в наш адрес телеграмму. Мне он прислал еще и свою фотографию (высокий, красивый, темноволосый мужчина), где написал: «Интерпретатору моей оперы». Эта фотография всегда стоит в моей уборной.

Я послала ему снимки сцен из оперы, показывающие, как мы ставили ее в Неаполе и Милане. Онеггер ответил: «Вы знаете, я болен. Надежды на то, что мне станет лучше, нет. Но я ожил, получив эти фотографии, они окружают меня теперь в спальне. Я смотрю на них и слышу музыку оперы, звучащую в моих ушах. И я решился. Я сказал жене: «Мы едем на премьеру в Париж»».

Я никогда не забуду, как он впервые пришел на репетицию, оркестр аплодировал ему стоя. Это было очень волнующе. Я видела перед собой маленького, сморщенного старичка, которому помогали сесть в кресло. Куда же подевался тот большой смуглый человек с фотографии? Я спустилась к нему, взяла его за руки, поцеловала в щеку. Позднее, когда мы разговаривали вдвоем, я спросила:

— А что это за фотография, которую вы мне прислали?..

Он улыбнулся и ответил:

— Я никогда не думал, что увижусь с вами. Поэтому я послал фото, где мне тридцать пять лет. Хотелось произвести на вас впечатление. Зачем вам было знать, что я уже старик?

Я не раз бывала в его парижском доме на Монмартре. Он хотел показать мне различные интонации, при этом всегда был необыкновенно добр и мил. «Мне нравится, что вы говорите естественно. Все актрисы декламировали текст героически, а вы говорите, как простая девушка. Потом, вы танцуете тот маленький танец, поете с детьми... Это настоящая Жанна».

Премьера прошла с громадным успехом, и после нее мы все пошли ужинать в «Тур д’Аржант». Онеггер был безмерно доволен — он смеялся, ел, пил. А отужинав, даже закурил сигару. Жена ужаснулась:

— Что будет с его здоровьем? Он не должен так себя вести.

— Но ведь он счастлив, — возразила я. — Не понимаю, к чему такая осторожность? Почему не разрешить ему приятно провести время, выкурить сигару, немного выпить? Это же гораздо лучше, чем ограничить его во всем, сказать: «Не ешь, не пей, не езди в Париж, не смотри пьесу, оставайся дома и жди смерти».

Я не уверена, что она приняла мою точку зрения.

Он действительно недолго прожил после нашей встречи, но зато у него был тот последний, незабываемый вечер.

Когда я наконец приехала домой, чтобы показать на шведской сцене ораторию, которую так любила, радость моя была огромна. После долгих лет гастролей в Италии, Франции, Англии и Испании, после работы с тремя иностранными языками, я наконец могла говорить на своем родном. Люди простаивали за билетами ночами, в снегопад. Все шестнадцать лет, которые я провела за границей, я не переставала любить Швецию, не переставала надеяться, что вернусь когда-нибудь домой.

В день премьеры на меня обрушились аплодисменты. Я чувствовала тепло, идущее из зала, — я была счастлива. Мои мечты сбывались. Я сказала Роберто «Теперь я могу спокойно лечь и умереть».

Возможно, именно это мне и следовало сделать критики объявили, что спектакля хуже нашего они в жизни не видели.

После премьеры не проходило дня, чтобы газеты или журналы не пытались просто уничтожить меня.

Но вопреки прессе наше прибытие в Швецию было отмечено великолепно. Роберто и меня пригласили на бал, где присутствовал король Швеции. Но у Роберто не было фрака. Его спросили: «Неужели вы не можете взять фрак напрокат или надеть что-нибудь подобающее случаю?» Роберто ответил, что не может, но обязательно придет и спрячется за пальмой или колонной чтобы посмотреть, как меня будут представлять. Итак вместе с двумя другими дамами я встала и сделала реверанс. Король улыбнулся. На том все и кончилось Затем, после того как все были представлены, дворец кий сказал, что король хочет со мной поговорить Мне это крайне польстило. Король был очарователен но интересовался больше Роберто, чем мной.

— Где ваш муж? — спросил он.

— Он прячется где-то там, за колоннами. Ваше Величество, — сказала я. — У него нет фрака.

— Ну, разве «это не глупо? Разве это не смешно? — спросил король. — Я ищу его повсюду, чтобы поговорить о «феррари». Пожалуйста, найдите его и приведите ко мне на пару слов.

Роберто нашли, и они с королем болтали о «феррари» до тех пор, пока их не развели в разные стороны.

Меня пригласила на обед группа, которая называлась «Шведы». Когда-то мой отец пел с ними и ездил на гастроли по Соединенным Штатам Америки. Они вспоминали о нем, пели песни, которые он пел с ними. Это было так трогательно, что я не могла удержаться и все время плакала в салфетку.

Как только Росселлини прибыли с детьми в Стокгольм, в них вцепились газеты. Их преследовали всюду. Первые страницы были полны описаний семьи, одежды Ингрид, ее драгоценностей, самого Роберто с его редеющим пробором в волосах, детей, их реакции на все происходящее. Появились первые нелестные отзывы. «3а выступление в Опере Ингрид требует гонорар выше, чем Юсси Бьерлинг. Цены на билеты побили все рекорды, а ведь Ингрид даже не умеет петь!» Затем последовала обойма унизительных статей о родителях Ингрид, что ее просто взбесило. Один из журналистов был недоволен, услышав, как Ингрид сказала что надеется говорить по-шведски «без всякого акцента, хотя прошло столько лет». «И это говорит она которая пользуется любой возможностью, чтобы под черкнуть свои способности к иностранным языкам!» Отклики на премьеру были однообразно плохие, а зачастую и враждебные. Ее Жанну находили слишком «здоровой, веселой, а потому бездуховной и почти комичной». «Эта эгоцентричная женщина ни на секунду не превращалась в страдалицу. Хотя, наверное, ни у кого не будет поводов для страдания, если ему заплатят за вечер столько, сколько ей». «Ей недостает силы и магнетизма». В то же время все критики хвалили исполнителя главной мужской роли шведа Андерса Няслунда. Росселлини тоже досталось: его режиссура была признана поверхностной и банальной. Критики соревновались в сравнении Ингрид с другими актрисами, игравшими святую Жанну, и приговор их был не в ее пользу. «Зачем импортировать Ингрид Бергман и платить ей бешеные деньги, когда у нас есть X и Y, которые играют гораздо лучше?»

Стиг Альгрен опубликовал в одном из журналов статью под заголовком «Показать себя за деньги»: Ингрид Бергман — не актриса в полном смысле этого слова. Ее карьера начиналась совершенно на ином уровне. Поэтому крайне несправедливо сравнивать ее с профессиональными актрисами.

Так случилось, что после провалов фильмов, следующих один за другим, для Росселлини и Ингрид Бергман не оставалось ничего лучшего, как переезжать из города в город, из одной страны в другую и показывать Ингрид Бергман за деньги.

Но следует ли осуждать их за это? Разумеется, нет. Ингрид Бергман — товар, пользующийся пока что большим спросом, и его поэтому предлагают на открытом рынке. Поэтому она назначает цену, и ей платят по установленным тарифам — так же, как за селедку и чугун».

Роберто оставался здесь только для того, чтобы окончательно отработать все мелочи в постановке.

А Ингрид оказалась лицом к лицу с происходящим.

Я ненавидела эти ужасные статьи, хотя понимала, что, когда выступаешь перед публикой, она вправе сказать: «Нам не кажется, что вы так уж хороши, поэтому мы не желаем тратить на вас свои деньги». А те, для кого критика стала профессией, имеют право заявить читателю: «Не стоит идти смотреть на них — вы впустую потратите и время, и деньги». Как раз против этого я не имела ничего против. Я была против нападок на мою личную жизнь.

Уезжая в Испанию, во Францию, в Англию, мы брали детей с собой. Мы путешествовали, как цыгане, — это итальянский стиль. Горы багажа, служанка, няня. Шведская пресса нашла это возмутительным. «Почему она приехала сюда в сопровождении всего лишь двух нянь, присматривающих за детьми? Уж коли у нее трое детей, следовало бы иметь трех нянь». И все в таком плане. Их раздражал Роберто, ездивший на своем «феррари», а ведь у него еще есть и «роллс-ройс». «Как они смеют выставлять у отеля две машины? Это же верх тщеславия».

Меня критиковали за то, что я не позволяю фотографировать детей. «В чем дело? Они что, уроды?» Пытаясь проявить дружелюбие, мы согласились: «Хорошо, приходите фотографируйте. Нам просто не хочется, чтобы дети почувствовали свою исключительность, увидя собственные фотографии в газетах “ И вот фото: дети, Роберто и я, счастливая и улыбающаяся, — появились во всех газетах и журналах. Вы думаете, все обошлось? «Посмотрите, как она позирует рядом с детьми, притворяясь нежной, любящей матерью. Разумеется, все это сделано для рекламы».

Это становилось невыносимым. Я пошла со своей старой подругой Молли Фаустман на девяностолетний юбилей Анны Нори. Я училась у нее после того, как оставила Королевскую драматическую школу. Именно она научила меня, как надо двигаться на сцене. Я принесла ей бутылку шампанского. Журналисты уже нас поджидали. «Пожалуйста, никаких фотографий», — сказала я. «О, только одну, Ингрид». А как только снимок опубликовали, оказалось, что я пытаюсь нажить капитал на чужой известности, выставляя свое лицо в газетах.

Как раз в Стокгольме я узнала, что вскоре после смерти Онеггера умер Поль Клодель. Я любила обоих этих людей. Поэтому предложила дирекции театра как-то отметить память о Клоделе.

— Может быть, положить несколько цветов по обе стороны сцены и перевязать их траурными лентами?

— Нет, это не годится. Кому нужны цветы с черной лентой? Глупо!

— Может быть, мне сказать что-нибудь в знак уважения к Клоделю, перед тем как поднимется занавес?

— А что вы хотите сказать?

— Не знаю, просто несколько слов о том, что сегодня мы единственная труппа в мире, которая в этот печальный вечер играет его ораторию. Я должна что-то сказать.

Они согласились. Занавес поднялся.

— Сегодня у нас траурное представление, — начала я. — Сегодня умер поэт Поль Клодель, автор текста оратории «Жанна на костре». Мы испытываем чувство колоссальной потери и глубокой печали, но он живет в наших сердцах как великий драматург, как человек, наделенный острым умом и духовной поэтической силой. Он оставил нас. Но его слова остались с нами. Мы посвящаем этот спектакль его памяти.

На следующий день газеты подняли вопль по поводу того, что я вышла к публике с крокодиловыми слезами и притворной жалостью только лишь для того, чтобы сорвать пусть небольшой, но личный успех. Никто и никогда раньше не делал ничего подобного. Публика почувствовала определенную неловкость... И дальше в том же духе.

Примерно через неделю произошел эпизод, ставший последней каплей в чаше моего терпения. Мне позвонили из редакции стокгольмской газеты и попросили принять участие в воскресном благотворительном представлении в пользу больных полиомиелитом.

Концерт должен был проходить в громадном зале, где множество актеров, актрис будут петь, танцевать, рассказывать всевозможные истории. Бесплатно. Конечно, я сказала «да». Меня спросили, что я буду делать.

— Наверное, нет смысла показывать отрывок из оратории. Я расскажу или покажу что-нибудь другое. Попросите конферансье, который будет нас представлять, задать мне какой-нибудь вопрос — остановить меня будет невозможно.

— О, прекрасно, расскажите что-нибудь смешное.

Все шло великолепно. И вдруг, в воскресное утро, как раз перед благотворительным концертом, я открываю газету и... Что же я вижу? Передовую статью, где на меня нападают! Главную статью номера, в которой меня бесчестят! И это в той самой газете, которая воспользовалась моим именем, чтобы заполнить зал. Я чуть не сошла с ума. Я позвонила Молли Фаустман и сообщила, что я собираюсь сделать.

— Ингрид, ты не можешь так поступить, — сказала она.

— Именно так я и поступлю.

— Но если ты это сделаешь, то закопаешь в Швеции последнюю картошку.

Это шведское выражение означает, что вас не ожидает больше ничего хорошего.

— Да, я закопаю свою последнюю картошку. На мне здесь и так уже поставили крест. В газетах меня оплевывают каждый день. Я не могу открыть журнал, не могу включить радио, чтобы не услышать, какое я чудовище. Знаешь фразу из стриндберговской пьесы «Если я говорю «нет «, они бьют меня, если я говорю «да», они тоже бьют меня»? Именно так и обстоит дело со мной здесь, в Швеции. А теперь я собираюсь ответить.

— Но это потребует много мужества. Мне сейчас не хватит духа прийти и выслушать тебя. Встретимся потом.

— Хорошо. Жди меня в кафе «Кёниг». Выпьем кофе.

Итак, я прибыла на благотворительный концерт. Старый друг Эдвин Адольфсон, который двадцать лет тому назад был режиссером моего первого шведского фильма, представлял исполнителей.

— Эдвин, — попросила я, — тебе только надо выйти на сцену и сказать: «Сейчас у нас находится Ингрид, которая вернулась в Швецию. Ингрид, как ты себя чувствуешь, вернувшись в родную страну?» Это все, что мне нужно. А потом буду говорить я.

и вот, стоя на сцене, я начала:

— Сегодня вечером я хочу говорить не о пришедших сюда. Здесь присутствуют те, кто каждый вечер заполняет оперный театр, стоит холодными ночами в очередях, чтобы попасть на спектакль. Никогда в жизни я не получала столько цветов и столько чудесных писем. Мне бы хотелось сказать о журналистах и прессе вообще. Что я сделала, чтобы так третировать меня? Я не виновата, что меня приглашают на различные приемы. Я не виновата, что каждое мое движение фотографируется. Это делают газеты.

Я рассказала им об истории с фотографиями. Я выплеснула все, что накопилось у меня на сердце.

— Меня приводит в негодование то, что они критикуют не спектакль, а постоянно вторгаются в мою дачную жизнь. Многие из моих коллег говорят: «Не обращайте внимания на то, что пишут о вас в газетах» или «Сегодня говорится — завтра забывается. Никто ничего не запомнит». Возможно; но я запомню. Нет никого, кто мог бы сказать им «хватит». Поэтому говорю я: «Для меня — хватит!» Как только ты становишься известной за пределами Швеции, газеты сразу же начинают дискредитировать тебя...

Я понимала, что говорю слишком эмоционально. Концертный зал освещался софитами, поэтому мне легко было рассмотреть людей, сидящих передо мною. Некоторые из них плакали. Я сказала:

— Благодарю вас за то, что вы выслушали меня. Я рассказала, что я чувствую, вернувшись в Швецию. Возможно, я больше никогда не приеду сюда.

Я сошла со сцены. Ни с кем не попрощавшись, взяла пальто, вышла на улицу и направилась к кафе «Кёниг», где меня ждала Молли.

— Ты это сделала? — спросила она.

Меня все еще трясло.

— Да, — ответила я.

— О боже, что скажут завтра газеты? — воскликнула она.

Но на следующий день все газеты были необычайно добры ко мне. Казалось, все готовы помочь мне, и я «вспомнила, как сказала однажды Жанна д’Арк: «Помоги себе сам, и господь поможет тебе».

На следующее утро Молли Фаустман в своей газетной колонке ясно дала понять, на чьей она стороне: «Одним из самых смехотворных утверждений является то, что Ингрид Бергман — деловая женщина. Если и существует полный профан в бизнесе, так это она. Не думаю, что Ингрид стоит упрекать за то, что она принимает предлагаемые ей высокие гонорары. По-видимому, ее хулители в той же ситуации поступили бы по-другому, но утверждение о ее скупости — полнейший вздор, о котором мне даже стыдно упоминать. Разрешите мне рассказать вам один эпизод.

Будучи совсем юной, Ингрид снялась в своем первом фильме. И один пожилой человек написал ей из Смаланда. Это было маленькое письмецо, в котором он жаловался, что у него умерла корова, и спрашивал, не могла бы она прислать ему денег, чтобы купить новую? Мы обе пришли к выводу, что, увы, ничем ему помочь не можем. Никто из нас не имел тогда для этого достаточно денег, жалованье Ингрид было весьма скромным. Но на следующий день Ингрид все же принесла мне деньги. «Я думала всю ночь об этом старике и его корове. Пошли, пожалуйста, это от своего имени». Я отправила их без обратного адреса. С тех пор в жизни Ингрид было немало подобных случаев. Да, деловая женщина. Если все те, кому она помогла, сделают шаг вперед, выстроится длинный-предлинный ряд».

Банг, давняя подруга Ингрид, прятавшаяся в свое время в кустах во время свадьбы Ингрид, тоже выступила в ее защиту, хотя могла понять и точку зрения своих коллег. Конечно, им надо было встать на защиту Ингрид, но они не хотели затевать скандал, пока Ингрид выступала в «Жанне на костре». Она заканчивала свою заметку весьма иронически: «Разумеется, я согласна с тем, что со стороны Ингрид Бергман было просто ужасно появиться на праздновании пятилетия ее сына в туфлях без каблуков и хорошо одетой. Ожидалось по крайней мере, что эта коварная стерва появится на высоких каблуках и в обтрепанном платье. И конечно же, идея празднования дня рождения Робертино — хорошо рассчитанная игра на публику, поскольку актриса находится в Стокгольме».

9 марта 1955 года Ингрид писала Рут:

«Роберто сейчас все время обитает вдали от Стокгольма. Думаю, он собирается работать в Испании, потом во Франции. Что будет со мной, не знаю.

С удовольствием поработала бы во Франции. Надеюсь, кто-нибудь подумает об этом. Забавно, но в последние дни я получила четыре предложения из Америки. Одно из них — в фильм с Гари Купером и Билли Уайлдером. О, как бы мне хотелось работать с ними, но не в Голливуде. По-прежнему звонит Лео Маккэри, предлагая делать «Адама и Еву», на этот раз с Джоном Уэйном. Не представляю, как можно сделать из этого хороший фильм. Будет время, прочитаю внимательно сценарий, но все равно сомневаюсь. Есть много предложений работать здесь — в театре, кино. Но шведская пресса столь гнусна, что я не хочу оставаться. Я наделала здесь столько шума, что меня -оставили в покое, а газеты даже пишут о том, какая я храбрая, коли осмелилась высказать им все в лицо. Но все равно атмосфера в критике гнилая. А публика замечательная. У меня лежат тысячи чудных писем, каждый день получаю цветы. Театр продал билеты на двадцать два спектакля вместо десяти.

Я так разбогатела, что купила мебель в «Свенски Тен», самом дивном магазине в мире. Правда, цены там вчетверо выше обычных. Мы могли бы дать больше двадцати представлений, но нужно ехать в Палермо на Сицилию — открывать оперой пасхальный сезон. Публика здесь устраивает такой же ажиотаж после каждого спектакля, как и в Италии, но газеты продолжают называть это «вежливыми аплодисментами». Безнадежно. Я записала на радио речь, которую будут передавать на следующей неделе (поскольку я уезжаю), — решила на прощание сказать им еще кое-что. Возможно, я сюда больше не вернусь. Дети в восторге от снега, уже привыкли к нему. Это так красиво — много-много снега. Я встретилась со всеми, кто связан с моей шведской жизнью. Повидала учительницу музыки, с которой занималась, когда мне было десять лет, подруг моей матери, видевших меня двухлетней крошкой, моих школьных друзей, знакомых по Драматической школе и всех тех, с кем я снималась в шведском кино. У меня так много старых и новых друзей. Все прекрасно ко мне относятся. Здесь со мной племянница Роберто, Фиорелла, которую я очень люблю. Она для меня как Пиа. И моя тетя из Германии здесь. Мы заняли целый этаж. Даже Петер приехал. В газетах по этому поводу набрали жирные заголовки. Но мне не позвонил ни он, ни его друзья. Так жаль, что я не могу послать привет Пиа. Она была бы рада получить его из уст отца. Подумай, как было бы радостно ей знать, что папа и мама — друзья. Но нет. Придется обходиться письмами.

Со всей моей любовью, Ингрид».

Европейские гастроли семейства Росселлини продолжались до весны 1955 года и прерывались дважды для съемок фильмов. Первый из них — «Жанна д’Арк на костре» — должен был увековечить ораторию Клоделя и Онеггера. Но у Роберто возникли колоссальные трудности, связанные с выходом картины на экран, и в конце концов фильм не окупился. На студии «Минерва филм продакшн» Роберто снял картину «Страх». Финансировала эту работу Германия, съемки проходили в Мюнхене.

Помню, что «Страх» давался нам тяжело, потому что рядом были дети, кроме того, мы делали сразу два языковых варианта: немецкий и английский. И потом, нелегко было, наверное, скрыть мои истинные чувства. Меня всегда немного обижало, что Роберто не разрешал мне работать с другими режиссерами. Ведь существовали замечательные итальянские постановщики — Дзеффирелли, Феллини, Висконти, Де Сика, — все они хотели работать со мной, а я с ними. Они возмущались, что Роберто не дает мне сниматься у них. Но, как считал Роберто, я была его собственностью.

Сам Роберто не мог работать ни с одной из актрис, кроме Анны Маньяни. Может быть, потому что они принадлежали к одному типу людей и представляли вместе хорошую смесь. Мы этим не обладали. Мир не принимал меня такой, какой показывал меня Росселлини, поэтому ничего не получалось. Чего он хотел от международной звезды? Ничего. Он не знал, как для меня писать. К тому времени мы оба уже понимали это, но избегали разговоров на эту тему. Между нами вырастало молчание. Я не осмеливалась ничего говорить, чтобы не задеть его чувства. Вполне возможно, он совершенно нормально отнесся бы ко всему, что я ни скажу. Хотя, может быть, от чувства неуверенности закатил бы грандиозную сцену. Он обожал сражаться. А помимо неладов в нашей артистической жизни меня очень беспокоили наши все растущие долги.

Матиас Виман — немецкий актер, игравший моего мужа в «Страхе», — чувствовал мое недовольство и однажды очень спокойно сказал мне: «Ты разрываешься на части. Если так будет продолжаться, ты сойдешь с ума. Почему ты не оставишь Роберто?»

Я изумленно уставилась на него. Оставить Роберто? «Как же я могу это сделать? — спросила я. — Это невозможно». Так оно и было.

Очевидно, «Страх» хорошо запомнился публике только потому, что подвергся жесточайшей критике со стороны Анджело Солми, одного из самых уважаемых критиков журнала «Огги» в Италии. «Роберто и Ингрид, — писал он, — нужно или коренным образом изменить стиль работы, или, в лучшем случае, достойно уйти со сцены. «Страх» — это та пропасть, которая может поглотить Бергман и Росселлини не потому, что этот фильм хуже всего того, что было сделано ими вместе, но просто потому, что полдюжины фильмов с негативными результатами доказали несостоятельность этой пары в создании чего-либо достойного внимания публики и критики. Когда-то в прошлом мисс Бергман была «Звездой номер один» и счастливой соперницей Греты Гарбо. В последних фильмах она являет только тень самой себя».